О материнских чувствах мужчины
Это был только осколок стекла. Судя по его цвету и форме он когда-то, в свои счастливые дни, составлял часть дешевого флакона для духов. Лежа одиноко в траве, блестя и сверкая в лучах яркого утреннего солнца, осколок привлек внимание одного существа.
Это существо нагнуло голову набок и пристально устремило на блестящий предмет свой правый глаз. Потом оно обошло вокруг осколка, чтобы рассмотреть его с другой стороны и левым глазом. И с этой стороны сияющая штучка оказалась такой же обольстительной. Хорошо бы воспользоваться ею.
Дело идет о молодом граче. Уже пожившая на свете и видавшая виды птица сразу оценила бы блестящий осколок по достоинству, но один внутренний инстинкт не подсказывал неопытному молодому сумасброду, что этот предмет окажется очень неудобным в гнезде, а может статься, и подсказывал, да не подействовал, потому что не соответствовал желанию грача. Как бы там ни было, но соблазн был так велик, что пернатый юнец не мог противостоять ему.
Я видел, как черненькая фигурка подскакала поближе к стеклышку, притягиваемая радужным блеском, который был такою же скоропреходящей иллюзией, как и многое в области бытия. Грач подхватил стеклышко своим крепким клювом и понесся с ним в родное гнездо. Он был уверен, что его молодая супруга будет в восторге от этого нового украшения их новенького гнездышка. Во всяком случае, он был одушевлен самыми чистыми намерениями. По одному тому, как он топорщил кверху кончик своего хвоста, можно было судить о предприимчивости и энергии грача; не было у него только жизненного опыта.
По дороге в свое жилище грачу пришлось раза два опуститься на землю, чтобы перевернуть стеклышко в клюве. Предмет этот был не особенно удобен для несения в клюве, потому что имел несколько острых углов. Но грач не терял бодрости и в конце концов все-таки благополучно дотащил свою великолепную, по его мнению, находку до гнезда. Дорогой он, видимо, очень опасался, как быкто-нибудь из старых грачей не стал оспаривать у него эту находку.
Наблюдавший эту сцену с вершины дерева пожилой грач крикнул на своем, немного мне знакомом, птичьем жаргоне пролетавшему мимо такому же пожилому грачу:
— Эй, Иссахар! Остановись-ка на минутку!
— В чем дело? — отозвался тот, чуть приостанавливая движение своих крыльев.
— Потешная история! Дурак Завулон нашел кусок стеклышка и несет его своей жене! Вероятно, находит, что это будет роскошное украшение для их гнезда.
— Да не может быть?!
— Честное слово! Загляни-ка сам к нему, и ты увидишь, что я говорю правду… Вот идиот-то, ха-ха-ха!
Второй грач закивал и также разразился хохотом.
Завулон едва ли смутился бы этим диалогом, если бы даже и слышал его; он вывел бы из этой насмешки только заключение, что старые грачи завидуют ему.
Дерево, на котором устроился Завулон, было как раз против моего окна, так что я ясно мог видеть все, что происходит в самом гнезде.
Мне было интересно знать, как отнесется к приобретению мужа молодая грачиха. Когда муж положил стеклышко на край гнезда, жена молча вытянула шею и внимательно оглядела новинку. Потом взглянула на мужа. Ни тот ни другой не произносили ни звука. Наконец грачиха раскрыла клюв и спросила сдержанным, но заметно недовольным тоном:
— Это что еще за штука?
Грач, видимо, был ошеломлен тоном супруги. По своей молодости он был женат в первый раз, поэтому немножко побаивался своей дражайшей половины.
— Не знаю, как это называется, — ответил он, стараясь побороть свое смущение.
— Странно! Не знаешь, а несешь.
— Я не успел спросить старших… Но не все ли равно, как называется эта вещица. Посмотри, какая она хорошенькая, не правда ли?
Желая выставить свою находку в самом выгодном свете, он потихоньку подвинул ее клювом под сноп солнечных лучей.
— Н-да, очень даже хорошенькая, — странным тоном ответила супруга. — Но для чего ты принес ее? Что нам с нею делать?
Вопросы эти, видимо, смутили молодого грача. По всей вероятности, он начинал понимать, что его находка вовсе не имеет того значения, какое он по своей житейской неопытности придавал ей. Надо было как-нибудь выпутаться из неловкого положения.
— Видишь ли, — с запинкою начал он, — ведь пока в нашем гнезде нет ничего, кроме хвороста и соломы, вот я и подумал…
— Ну, что же ты подумал?
— Что… что такая прекрасная вещица могла бы послужить украшением нашего гнездышка, если приспособить ее как-нибудь на виду, чтобы всем бросалось в глаза.
Больше грачиха не была в состоянии сдержать себя.
— Ну уж и муженька послала мне судьба! — вспылила она, растопорщив свое периное одеяние, сверкая глазами и раздув шею. — Пропадал все утро и не нашел ничего лучшего, кроме этой блестящей дряни с острыми углами, которую куда ни сунь, везде она будет только мешать! Умен, нечего сказать! Уж не вообразил ли ты, что я буду на этой штуке высиживать яйца? Или что из нее можно будет сделать мягкую и удобную постельку для птенчиков?.. Ты бы еще притащил пачку иголок! А насчет того, что ты придумал приспособить ее в виде украшения, так чтобы она бросалась в глаза другим… А к чему это нужно? Для того только разве, чтобы над нами смеялись? Ну как ты приспособишь эти острия, чтобы осталась одна красота? Если зарыть ее под хворост, чтобы она не кололась, то она не будет видна, а если будет видна, то мы все то и дело будем колоть о нее ноги… Удивляюсь, как она не изрезала тебе всего рта, пока ты нес ее?.. Ступай, принеси что-нибудь другое, полезное, как делают умные грачи. Если у тебя нет своего ума, так поучись у других, как надо убирать свой дом. А эту гадость… Вот, смотри!
И, перегнувшись вперед, грачиха стремительно толкнула клювом стеклышко, так что оно упало на землю и разбилось о камень на целую кучку мелких осколочков, засверкавших среди травы подобно росинкам.
В общем, как я заметил, молодые грачи всегда набирают слишком много негодного материала, который потом приходится бросать, так что под теми деревьями, на которых они устраивают свои гнезда, всегда накапливаются целые груды всякого хлама. Пока грачи таскают все это к себе, можно подумать, что они собираются сооружать особенно большое гнездо; но так как гнездо устраивается обыкновенного размера, то большая часть набранного с трудом материала сбрасывается назад, на землю.
Представьте себе, что вышло бы, если бы по способу грачей вздумали строиться люди. Нарисуем себе такую картину. Муж и жена выбирают где-нибудь на окраине подходящее местечко и начинают там собственноручно, без опытных руководителей воздвигать дом. Муж целые дни неутомимо таскает кирпичи, а жена их складывает. Не рассчитав, сколько понадобится кирпичей, муж все тащит и тащит, подбирая каждый кирпич, который ему попадается на глаза, не заботясь о его достоинствах. Наконец однажды вечером, по окончании трудового дня, обозревая результаты своих трудов, муж и жена замечают, что у них набрано строительного материала гораздо больше, чем нужно. С досады тут же, недолго думая, они выбрасывают оставшийся материал прямо на улицу. Сколько беспокойства себе и другим! Сколько жалоб и неприятностей! Наверняка дело дошло бы до полиции и суда.
Так и у грачей. Хотя и у них должен быть руководитель, но он, насколько я мог заметить, никогда не проявляет своей деятельности. Хотя бы раз он явился и задал легкомысленным строителям хорошую головомойку, в особенности когда они начинают беспокоить соседей выбрасыванием лишнего, зря набранного материала. Быть может, они тогда и прониклись бы сознанием своих ошибок и постарались бы исправиться.
Временами, когда мне чересчур уж надоедал вечный галдеж многочисленных грачей, которые поселились на дереве против моего окна, я пытался унять их имевшимися в моем распоряжении способами: бросал в них камнями, которые тут же летали назад на землю, с треском разбивая в мелкую пыль валявшиеся под деревом осколки стекла, фаянса, фарфора и т. п. Грачи же только поднимали еще более оглушительный шум, и моя цель не достигалась. Пробовал стрелять по гнездам, но и это не действовало, так как я постоянно делал промахи. Вспорхнет вся стая, испуская раздирающие слух крики, полетает немного вокруг дерева, потом снова опускается на дерево и продолжает свое дело как ни в чем не бывало. После нескольких таких бесплодных попыток с моей стороны пернатые нарушители моего покоя и совсем перестали обращать внимание на мою пальбу и, даже увидев высунувшийся из моего окна револьвер, поднимали нечто вроде веселого хохота. Быть может, они воображали, что я этим желаю доставить им одно только удовольствие.
Судя по своим свойствам, грачиная порода очень близка к человеческой. Что у них свой язык, и даже очень богатый и выразительный, в этом может убедиться каждый, кто повнимательнее будет наблюдать за ними. Насколько содержательны их разговоры — этого я, разумеется, не могу сказать, так как слишком мало понимаю их язык, но ведь и наши салонные разговоры блещут больше многословием, чем умом.
Я знаю одного мизантропа, который очень редко бывает в обществе. Как-то раз я разговорился с ним по этому поводу, и он возразил:
— Что мне там делать? Я знаю с десяток мужчин и женщин, с которыми приятно беседовать, потому что у них есть собственные мысли и имеется столько смелости, чтобы не бояться их высказывать. Встречаться с этими людьми — для меня большое удовольствие, и оно никогда не может надоесть мне. На что же поэтому мне еще другие люди? Что мне в том «обществе», которому вы все придаете такую цену? Ранее и я бывал в нем, но потом убедился, что у меня нет ничего общего с ним, и стал отставать от него.
Бывало, кто-нибудь из поверхностных знакомых вздумает пригласить меня к себе запросто вечерком. Наступает этот вечер. Я устал за день и чувствую желание лечь пораньше спать, чтобы на другой день со свежими силами приняться за работу. Но я обещал быть у того, кто меня пригласил, прибавив, что обязательно будет ждать меня. Не сдержать слова нельзя. Я нехотя одеваюсь понаряднее и отправляюсь на вечерок.
Пока там, в передней, я снимаю верхнее платье, появляется новый гость. Мы уже давно ведем с ним так называемое шапочное знакомство и никаких симпатий друг к другу не чувствуем. Но невежливо пройти мимо знакомого, ничего не сказав ему, и вот я, наверное с самым глупым лицом в мире, заявляю ему, что удивительно приятный вечер. Быть может, вечер вовсе не приятный, а скорее крайне неприятный, но мой шапочный знакомый находит нужным вежливо согласиться со мной, что вечер действительно очень приятный. Затем я спрашиваю его, будет ли он завтра у Аскотов, хотя мне это совсем неинтересно. Мой собеседник отвечаете, что, вероятно, будет, а может быть, и не будет, и, со своей стороны, предлагает мне вопрос, считаю ли я возможным, чтобы такая-то лошадь выиграла на следующих скачках. Эта тема тоже нисколько не интересует меня, но я показываю вид, что только о ней и думаю, и пускаюсь в пространные рассуждения о том, чего сам не понимаю, прекрасно зная в то же время, что моя некомпетентность в этом вопросе хорошо известна моему собеседнику и что он не может придавать моему мнению никакого значения.
Наконец мы вступаем в гостиную и оба радуемся, что можем теперь отделаться друг от друга. Встречаю взгляд хозяйки дома. Она выглядит усталой и скучающей. Видно, что и ей было бы гораздо приятнее лежать теперь в теплой постели, чем сидеть разодетой среди гостей и слушать их пустую болтовню. Но, делая над собою сверхчеловеческое усилие, она приветливо улыбается мне, хотя, видя меня всего в первый раз, так как я раньше встречался в других домах только с ее мужем, едва ли знает даже мое имя. Правда, я сказал свое имя докладывавшему о гостях лакею, который, как водится, переврал его. Но и это не важно. В гостиной, зале и прилегающих к ним парадных комнатах переливается около двух с половиной сотен людей, из которых близко знакомых хозяевам, дай бог, пятая часть. Следовательно, одним чужим больше или меньше не составит никакой разницы, лишь бы только он обладал приличным видом и соответствующим костюмом.
Помню, как однажды одна дама настойчиво звала меня к себе на «вечер». Я встречался с этой дамой в доме ее родственников, но так мало знал ее даже в лицо, что, встреться с ней на улице, я мог бы пройти мимо нее не поклонившись. Поехал я к ней, но не попал. Хотя она и имела большой дом на Лейчестер-гейт, но, как потом оказалось, извозчик подвез меня к дому напротив, где тоже был званый вечер и где главою дома была тоже дама. Туда я и попал.
Впрочем, никаких неприятных осложнений из-за этой ошибки не вышло. Хозяйка встретила меня радушным возгласом, поблагодарила за любезность и тут же познакомила с каким-то важным колониальным администратором, который, как она успела шепнуть мне, чуть не нарочно приехал к этому вечеру из своей заморской резиденции, чтобы иметь удовольствие познакомиться со мной. Имени его я не разобрал, как и он моего; но это нисколько не помешало нам тотчас же вступить в оживленную беседу об одном из тех безразличных предметов, о которых вообще принято говорить в обществе.
Сначала я не понял, что попал в чужой дом. Хозяйка по одежде и всем другим внешним атрибутам была такая же, как та, которая меня пригласила, а лицо последней, как я уже говорил, было для меня лишь одним из многих дамских лиц, которые приходилось видеть. Только в течение вечера я понял свою ошибку. Но так как она, в сущности, не имела никакого значения, то я и не нашел нужным исправить ее, а спокойно поужинал вместе с другими в этом доме и вообще проделал все, что делали другие.
В следующий же вечер дама, у которой я накануне был в гостях, увидела меня в другом доме, подошла ко мне и самым сердечным образом вновь поблагодарила меня за то, что я пожертвовал предыдущим вечером ради нее и ее друзей. Она знает, как редко я бываю у людей, не имеющих чести принадлежать к тесному кружку моих ближайших знакомых, поэтому еще больше ценит мою любезность. Кстати, она сообщила мне, что супруга бразильского министра была в восторге от меня и говорила, что никогда не встречала такого умного и просвещенного человека.
Но представим себе, что лакей не переврал моего имени и что хозяйка действительно знает меня, хотя бы только по слухам. Она показывает мне свою очаровательнейшую улыбку и искреннейшим голосом уверяет, что страшно боялась, как бы я не забыл о ее приглашении и как бы ее вечер не лишился своего лучшего украшения. Все остальные гости, по ее дальнейшим словам, хотя тоже очень почтенные люди, но в ее глазах я один перевешиваю все их достоинства.
Я также улыбаюсь и внутренне очень интересуюсь знать, как я выгляжу при этой улыбке. К сожалению, я никогда не мог решиться взглянуть на себя в зеркало в то время, когда улыбаюсь по обязанности. Должно быть, меня смущает то, что я не раз наблюдал лица других людей, вымучивающих из себя такую улыбку. Итак, улыбнувшись, я спешу уверить хозяйку, что ее любезного приглашения я не мог забыть ни при каких обстоятельствах и что ждал этого вечера с величайшим нетерпением.
Не зная, что еще сказать, я выражаю восхищение удивительно приятным вечером. Хозяйка снова дарит меня улыбкой, но такого сорта, точно хочет показать, что отлично понимает всю глубину моего остроумия, вложенного в эту банальную фразу, и я, видя, что к моей собеседнице подходят другие, поспешно ретируюсь, краснея от стыда за себя. Казаться идиотом, когда действительно родился идиотом, не обидно, но разыгрывать из себя идиота, когда имеешь полное право не чувствовать себя таковым, слишком уж обидно.
Смешиваясь с толпою гостей и отыскивая какой-нибудь укромный уголок, где мог бы спрятаться со своим стыдом, я наталкиваюсь на даму, которой где-то когда-то был представлен. Мы не знаем даже имен друг друга, но так как и она страдает от внутреннего одиночества в этой толпе, то вступает в беседу. Если эта дама обыкновенного уровня, то она непременно спросит меня, бываю ли я в таком-то доме или в таком-то театре. Я отвечаю «нет» или «да», смотря по обстоятельствам или по настроению. Потом молча глядим друг на друга, подыскивая в уме, что бы сказать еще. Наконец она спрашивает, был ли я в такой-то день на вечере у Томпсонов, праздновавших рождение главы дома. Я опять отвечаю, что был или не был, и в свою очередь участливо осведомляюсь, будет ли она в такой-то день у Браунов. Браунов в городе такое множество, что без более подробного определения трудно узнать, о каких именно Браунах идет речь. Дама отвечает, что еще не решила этого вопроса, и, видимо, задумывается, каких Браунов я имею в виду. Но спрашивать об этом она не решается. Потом я выражаю желание узнать, посещает ли она цирк Барнума. Она радует меня ответом, что до сих пор ни разу еще не была в этом цирке, но на днях собирается. Это дает мне возможность высказать свое мнение об этом цирке — мнение, которое можно услышать от каждого, имевшего удовольствие хоть раз побывать там.
Могло случиться и так, что моя новая собеседница — дама бойкого ума и темперамента. Тогда она засыплет меня целым фейерверком ядовито-острых замечаний относительно проходящих мимо нас или сидящих в районе нашего зрения лиц; кстати прихватит и других, не находящихся на этом вечере. Слушая ее, я думаю о том, как похожа эта дама на бутылку уксуса, в которую положено несколько сотен булавок. На мое счастье, минут через десять словесный фейерверк моей собеседницы иссякает и она отходит от меня с милостивым кивком головы.
Если и удается иногда встретить на таких собраниях человека по себе, то все равно нельзя поговорить с ним по душе: этому мешают и время и место. Вести же с такими людьми обычные пустые разговоры вроде вышеприведенных не повертывается язык.
Однажды в обществе зашел разговор о Теннисоне как о литературном корифее, и один из присутствующих, представлявший собою тупицу чистейшей воды, очень долго и тягуче описывал, как ему пришлось на одном обеде сидеть рядом с Теннисоном, который оказался очень плохим собеседником.
— И неудивительно, — с ироничным смехом заключил мизантроп, — с таким соседом, каков был для Теннисона рассказчик, само воплощение остроумия должно было умолкнуть.
Я и сам не понимаю, почему люди так любят устраивать большие и совершенно бесцельные собрания, которые ровно никому ничего не доставляют, кроме всякого рода неудобств; с последними же можно мириться только ради дела, а не безделья.
Помню, как однажды я прокладывал себе путь к одному модному ресторану на Беркли-сквер. В нескольких шагах от меня с таким же трудом протискивалась сквозь толпу дама, вся красная и в поту от усилий добраться до вожделенной цели. За нею следовал мужчина.
Когда они очутились наконец у стола и уселись, дама обратилась к своему спутнику с замечанием:
— Скажи, пожалуйста, для чего мы являемся сюда? Неужели только для того, чтобы брать с боя места за столом с целью пообедать? Но ведь это с гораздо большим удобством мы могли бы сделать дома.
— Мы являемся сюда для того, чтобы иметь право сказать, что были здесь, — не допускавшим возражения тоном ответил спутник, бывший, по всей видимости, мужем этой дамы.
В другой раз я встретил приятеля А. и пригласил его отобедать у меня в следующий понедельник. Это я делаю обязательно раз в месяц, хотя и сам не знаю для чего, потому что А. человек в высшей степени неинтересный.
— К сожалению, я не могу быть у вас в понедельник, — ответил он мне в этот раз. — Отозван к Б. Очень неприятно. Скука у них страшная. Но ничего не поделаешь — исполнение общественной обязанности.
Немного спустя встречаюсь с мистером Б. С первых же слов он приглашает меня к себе на обед, тоже в понедельник.
— К сожалению, никак не могу, — отвечаю я, — у самого маленький вечерок. По обязанности — ничего не поделаешь.
— Жаль, — говорит Б., делая по возможности сокрушенную физиономию. — Без вас решительно не с кем будет живым словечком перекинуться. Будут, между прочим, и А. с женой. Они оба на один лад и каждый раз наводят смертную скуку.
— Зачем же вы их приглашаете? — спрашиваю я.
— По совести сказать, и сам не знаю, — получил я в ответ.
Но вернемся к нашим грачам. Должно быть, и они большие любители так называемой общественности. Часть их — кажется, холостяки — устроили себе настоящий клуб. Месяц тому назад, когда грачи только что поселились по соседству со мною, я никак не мог понять, в чем дело, и лишь после долгих наблюдений сообразил, что это их клуб.
Этот клуб устроен ими как раз на той части дерева, которая приходится совсем близко к окну моей спальни. Устройство клуба произошло, очевидно, по моей же собственной вине. Дело в том, что месяца два назад одинокий грач, страдавший либо от несварения желудка, либо от несчастливого супружества, выбрал это дерево как спокойное убежище, где он без стеснения мог бы предаваться горьким жалобам. Однажды он разбудил меня среди ночи громкими стонами. Я вскочил с постели, схватил бутылку из-под содовой воды и швырнул ее из открытого окна в дерево. Разумеется, мое импровизированное метательное орудие не попало в цель. Грач остался на месте и продолжал хлопать крыльями и скандалить. Не имея под рукою другого мало-мальски подходящего предмета, который мог бы бросить, я вздумал прогнать грача громкими криками. Но он не обратил ни малейшего внимания и заскандалил пуще прежнего. Я повторил свои грозные крики, сопровождая их отчаянным хлопаньем в ладоши. Проснулась моя собака и принялась яростно лаять. Этим путем сначала были разбужены мои домашние, а потом и все соседи на четверть мили кругом. С трудом успокоив собаку, я пробился около двух часов, чтобы отделаться от беспокойного грача, но добился только того, что самого себя довел до полного истощения сил, а грача так и не угомонил. Зато после этих упражнений я заснул как мертвый.
На следующую ночь грач явился снова. Предусмотрев возможность вторичного появления этого пернатого скандалиста, я еще с вечера заготовил несколько кусков кирпичей, которые все по очереди и перешвырял в дерево, но опять-таки без всякого результата. После этого я закрыл окно. Увидев это, грач придвинулся еще ближе и поднял оглушительный гвалт. По всей вероятности, он желал побудить меня продолжать то, что он находил забавной игрой. Но так как мне нечем было больше швыряться, то я и не мог доставить ему нового удовольствия, а чтобы не слышать его назойливых приставаний, заткнул себе уши ватой и зарылся в подушке. Положим, это не помогло мне совсем оглохнуть, но все-таки через несколько времени я уснул и спокойно проспал до утра.
Прошло несколько ночей; грач больше не появлялся. Обрадованный, я подумал, что он отстал от меня с досады, что я в последний раз не поддался на его провокацию. Но я горько ошибся. В один прекрасный вечер я нашел на дереве уже целое собрание грачей, производивших страшнейший шум.
Представляю себе, как у них возникла идея об устройстве клуба именно на этом дереве. Вероятно, весь день шли шумные дебаты о том, какое именно избрать место для устройства, так сказать, зала собраний. Одни предлагали такое-то дерево, другие — иное. Наконец поднял голос секретарь собрания, мой приятель, и сказал:
— По моему мнению, нам лучше всего подойдет вон тот раскидистый тис, который стоит возле самой стены дома. И знаете почему? По ночам в самом верхнем окне этого дома появляется человек, одетый в… Вообще он напоминает собою те чучела, которые ставятся на огородах и полях для отпугивания воробьев, галок и тому подобных глупых птиц. Этот человек очень забавно швыряется в дерево разными предметами, причем кричит, хлопает теми штуками, которые у людей заменяют наши крылья, приплясывает и орет что-то во все горло, — должно быть, поет какую-нибудь веселую песенку. Вообще это очень интересно и может доставить нам большое удовольствие. Вот поэтому-то я и предлагаю выбрать то дерево для нашего клуба.
Разумеется, собрание пришло в восторг от предвкушения будущих удовольствий, и вопрос был решен.
Однако грачи ошиблись в своих расчетах: ожидаемого ими удовольствия я этому почтенному собранию не доставил из опасения привлечь грачей со всех окрестностей Лондона, к гаддению же той полусотни, которая собиралась в клуб из ближайших окрестностей, я вскоре так привык, что почти не замечал его.
Между грачиными и нашими клубами существует некоторая разница. Например, в наши клубы съезжаются или сходятся и удаляются оттуда сравнительно рано. У грачей же клуб открывается приблизительно часов около двух ночи, и те, которые собираются туда первыми, считаются птицами дурного тона. Только грачиная молодежь всегда раньше вылетает из своих гнезд и стремится поделиться скорее друг с другом своими мыслями и впечатлениями; но с годами она становится более степенной, встает позже и вообще держит себя гораздо солиднее. Значит, в этом отношении дело у грачей обстоит так же, как и у нас, с тою только разницей, что в нашей среде с постели раньше поднимаются старшие, между тем как молодежь приходится поднимать чуть не силой, потому что она всегда позже ложится.
Очень часто грачиное собрание начинается дракой между парами единоборцев. Но бывает, что охотников драться не находится, и тогда грачи принимаются прямо за пение. Какого сорта это пение — известно каждому. Нам оно кажется очень неприятным, но сами певцы, вероятно, находят его очень мелодичным, иначе они едва ли бы стали с такою энергией оглашать окрестности. Обыкновенно начинает один певец, а хор присоединяется уже после. Но случается и так, что солист обладает голосом, способным заглушить какой угодно хор; тогда хор тут же как бы сконфуженно умолкает. Грачиный правитель, обитающий отдельно от своих подчиненных, никогда в этих собраниях не участвует и вообще ведет совсем особую жизнь. Он встает часов в семь, после того как все грачи успели уже позавтракать и снова собираются отдыхать. Облетая вокруг грачиных колоний и издавая особенный резкий крик, он воображает, что делает дело. Но его никто не слушается, и все им недовольны. Более жалкого правителя я никогда не видел. Даже президенты южноамериканских республик и те гораздо деловитее этого старого, жирного и неуклюжего пернатого главы грачиной вольницы.
Суетня грачей весною на обнаженных еще деревьях невольно наводит на размышления. Чувствуется, как собравшиеся парами грачи увлекаются радужными мечтами о прекрасной будущности.
— Вот снова засияло теплое солнышко, — говорит довольно уже пожилой грач своей новой избраннице. — Земля и деревья снова хотят покрыться пышною зеленою растительностью, и наши сердца снова переполняются любовью. О прелестная дама, как черно ваше изящное одеяние и как глубоко разят ваши чудные глаза! Давайте вместе строить себе уютное гнездышко на самой вершине дерева, чтобы теплый ветерок мог свободно раскачивать дерево и убаюкивать нас. Снаружи наше гнездышко будет казаться холодным, жестким, пожалуй, даже грубым, но внутри оно будет мягким и теплым, и наши будущие зелененькие яички будут покоиться в нем в полной безопасности. В этом гнездышке будете сидеть вы и радостными криками встречать своего мужа, который принесет вам пищу и лакомства. Он будет летать по целым часам, выглядывая, что получше для вас. Сам он не решится потихоньку склевать ни одной личинки, ни одного дождевого червячка, а все принесет вам, и что вы уделите ему потом в награду, тем он и будет доволен. Лишь бы были сыты вы, его радость и счастье. Я — грач уже пожилой, и у меня, как и у других моих сверстников, черная с пурпурным оттенком грудь начала седеть. Но пренебрегать нами не следует, потому что мы лучше молодых, опытнее, мудрее. Мы видели, как росли эти деревья, которые теперь дают приют нескольким сотням наших семейств. Мы видели, как валились на землю и умирали старые лесные великаны. Мы много видели оборотов солнца, много пережили бурь, гроз и суровых зим. Но сердца наши остались молодыми по-прежнему, все так же, как в самые молодые годы, мы жаждем любви, нежности, семейной жизни, возможности насладиться видом наших новорожденных птенчиков и слышать их нежные голоски. Природа-мать знает лишь одну заботу — заботу о детях. Мы говорим о любви как о властительнице жизни, но на самом деле любовь — только первая слуга жизни. Наши повести кончаются там, где начинаются повествования природы. Те драмы, за которыми мы спускаем занавес, являются лишь прологами игры природы. Какими смешными должны казаться этой почтенной старушке глупые вопросы и рассуждения ее детей: «Не ошибка ли брак?», «Стоит ли жить?», «В чем преимущества новой женщины против прежней?» и т. п. Быть может, с такой же смешной самомнительностью обсуждают и волны океана вековечные вопросы: «Куда нам двинуться, налево или направо?»
Материнство — закон вселенной. Коренная обязанность человека — быть матерью. Мы трудимся ради детей. Мать работает ради них в доме, отец — в общественных учреждениях и на всевозможных поприщах. Нация трудится ради будущих поколений, хотя и эти поколения рано или поздно должны отойти к праотцам, потому что нет существ, живущих вечно. В самом деле, зачем мы заботимся о будущем? Зачем люди поливают землю своим потом и своей кровью? Зачем бедный Джек-простофиля лелеет в своем тяжелом, неповоротливом мозгу сумасбродные мечты о свободе, равенстве и братстве и для осуществления этих мечтаний дает себя вести на убой? Зачем наш земледелец покидает теплый домашний очаг, чтобы положить свои кости на чужих полях? Какая ему, этой человеческой песчинке, надобность, что Россия угрожает захватить Восток, что Германия может объединиться, что английский флаг готовится развеваться над новыми странами? Все это делается исключительно ради будущих поколений, чтобы хоть им жилось лучше, чтобы хоть им дышалось легче. Патриотизм! Что это как не материнский инстинкт народа?
Представим себе, что Небу угодно будет издать такое постановление, чтобы с такого-то времени не родилось больше ни одного нового человеческого существа, и мир должен погибнуть, когда уйдет в землю последний представитель уже существующих поколений. Тогда на всей земле тотчас же прекратится всякая деятельность. Семена будут гнить в почве, корабли будут разваливаться в гаванях. Неужели кто-нибудь из нас будет продолжать рисовать картины, писать книги или творить музыкальные звуки? Какими глазами будут смотреть друг на друга супруги? Что станется с любящими парочками, когда они узнают, что отныне их любовь будет не чем иным, как запруженным источником?
Как мало мы понимаем это главное основание нашей жизни, дающее человечеству продолжительность и как бы бессмертие. Да, именно бессмертие. Мое я никогда не умрет; черты моего лица — как бы они ни были незначительны с эстетической точки зрения — никогда не исчезнут; лишь немного видоизмененные, хотя, в сущности, все одни и те же, они будут повторяться до бесконечности. Мой характер, с его смесью добра и зла, также будет постоянно возрождаться в лице моих детей и детей моих детей. Таким путем я вечен: я в детях, и дети во мне. Дерево дряхлеет и начинает распадаться, и мы убираем его с занимаемого им места, чтобы дать простор новому. Кажется, от старого не осталось и следа, а между тем его соки, его жизнь перешла в десятки новых отростков, которые то там, то тут пробьются из земли.
Эти мужчины и женщины, которые спешат мимо меня, несясь кто куда, — все они матери грядущего мира. Этот алчный собиратель денег, всеми правдами и неправдами умножающий свое богатство, — что он такое? Войдите в его роскошный особняк, и вы увидите его раскачивающим на своих коленях детей, рассказывающим им сказки и обещающим им новые лакомства и игрушки. Ради чего он торгует своей совестью и все свои дни проводит в суетах, хлопотах и беспокойстве? Опять-таки ради того, чтобы эти дети, с которыми он нянчится в свободные минуты, могли обладать всем тем, что он считает для них добром.
Самые наши пороки, как и наши добродетели, имеют своим источником все тот же инстинкт материнства, которое является единственным семенем вселенной. Планеты — лишь дети Солнца; Луна — лишь отпрыск Земли, камень от ее камня, железо от ее железа. Что является великим центром всего живущего, всего одушевленного и неодушевленного, если только действительно существует что-нибудь неодушевленное, и наполняет собою все пространство? По всей вероятности, все та же туманная фигура всеобщего материнства.
Взгляните на эту удрученную заботами мать прелестной молодой девушки, выбивающуюся из сил, чтобы поймать для своей дочки богатого мужа. С одной точки зрения, эта женщина представляется очень неказистой, но взглянем-ка на нее с другой. Как ей должно быть тяжело, когда, еле держась от усталости, изнывающей от жары и духоты, с беспокойными глазами и растекающимися по старому изможденному лицу белилами и румянами, она оживляет собою стену залитого огнями бального зала. Много горьких пилюль пришлось ей проглотить в этот вечер! Она встретила высокомерно-снисходительные взгляды дам, выше ее поставленных на лестнице общественной иерархии, и даже явно была оскорблена одной герцогиней. Но она уже привыкла к этому и улыбается сквозь слезы, стараясь только, чтобы никто не заметил их. Ради чего она вот уж который раз выдерживает эту пытку? Конечно, ради тщеславной мечты видеть свою дочь богатой, разъезжающей в дорогих экипажах, держащей целый штат прислуги, живущей в Парк-Лейн, имеющей множество бриллиантов, с почетом упоминаемой на страницах газет, дающих описания великосветских затей. Бедной женщине было бы гораздо лучше вести скромную и спокойную жизнь среди своих четырех стен, в кругу действительных друзей; ложиться вовремя спать и не мучиться вопросом, откуда взять денег на новые туалеты себе, а главное, вывозимой в общество дочери. Гораздо лучше было бы для них обеих, если бы мать предоставила дочери выбрать себе по сердцу кого-нибудь из молодых тружеников, так усердно ухаживающих за нею благодаря ее миловидности. Гораздо… Но не будем слишком строго судить эту злополучную женщину, вся вина которой, в сущности, сводится лишь к тому же, хотя и искаженному в своих проявлениях, ложно направленному материнству.
Материнство — это гамма Божьего оркестра, на одном конце которой находятся дикость и жестокость, а на другом — нежность и самопожертвование.
Ястреб набрасывается на курицу, и она вступает с ним в отчаянную борьбу; он ищет пищи для своих детенышей, а она защищает своих, рискуя собственной жизнью.
Паук высасывает муху ради своего потомства. Кошка съедает бедную мышку, для того чтобы запастись молочком для своих котяток. Человек делает дурное ради своих детей. Вся дисгармония жизни заканчивается гармоническим аккордом — аккордом ликующего Материнства.
О том, что не следует слушаться чужих советов
Шагая однажды зимой по юстонской платформе в ожидании поезда, я заметил человека, проклинавшего на всевозможные лады автомат. Сначала он только молча тряс эту машину, но с такой яростью, что можно было бы ожидать, что в следующую минуту примется разбивать вызывавший его негодование предмет. Невольно заинтересованный, я приблизился. Услыхав мои шаги, незнакомец обернулся и спросил меня:
— Это вы недавно тут проходили?
— Где именно тут? — пожелал я узнать, так как в течение пяти минут ходил взад и вперед по всей платформе.
— Да вот тут, на этом самом месте, где мы теперь стоим, — раздраженно пояснил незнакомец. — Раз говорят тут, то это не значит там.
— Может быть, во время ходьбы по этой платформе я и проходил здесь, — отозвался я, стараясь говорить как можно вежливее, чтобы дать незнакомцу понять его грубость.
— Мне, собственно, нужно знать, тот ли вы человек, который минуту тому назад говорил со мной, — продолжал незнакомец.
— Нет, я с вами до этой минуты не имел удовольствия говорить, — отрезал я, приподымая шляпу. — Честь имею… — И шагнул дальше.
— Позвольте, — снова раздался настойчивый голос незнакомца, — уверены ли вы, что не говорили со мною?
— Вполне уверен. Беседу с вами трудно забыть, — сыронизировал я.
— Простите! — совсем другим тоном проговорил незнакомец. — Вы так похожи на того человека, который давеча говорил со мной. Пожалуйста, простите мне мою ошибку.
Тон этот смягчил меня. А так как до прибытия поезда оставалась еще четверть часа, то мне захотелось узнать, что так вывело из себя этого добродушного на вид человека.
— Обознались, это бывает, — примирительно сказал я. — А вам очень нужен тот человек, за которого вы приняли меня?
— Да, очень бы нужен, — продолжал скороговоркой незнакомец, видимо обрадованный, что нашел кому излить бушевавшие в нем чувства. — Видите ли, я сунул сюда, в это вот отверстие, — он указал на автомат, — пенни, чтобы получить коробку спичек. Взамен моего пенни ничего не получилось, и я с досады начал трясти эту штуку и ругаться, как это бывает с нами, мужчинами, в таких случаях. В это время подошел человек вашего роста, с такой же фигурой, и… Да правда ли, что это были не вы?
— Даю вам честное слово, что не я, — поспешил я вновь уверить этого, видимо, скептически настроенного человека. — Но что же сделал мой двойник по росту и по фигуре?
— Проходя мимо меня, он сказал: «Эти машины очень капризны и требуют особого обращения. Нужно знать, как с ними ладить. А вам что угодно?» — «Мне захотелось курить, — ответил я, — а у меня не осталось ни одной спички. Вот я и хотел…» — «Бывает, что эти машины иногда выходят из равновесия, и тогда нужно сунуть в них еще пенни, чтобы заставить их исполнять свою обязанность, — прервал меня тот человек. — Второй пенни освобождает действующую пружину и выскакивает обратно вместе с желаемым предметом. Таким путем вы ничего не теряете. Случается, что возвращается к вам и первый пенни, и тогда это уж прямая выгода. Я не раз проделывал этот интересный опыт». Последние слова мне не очень понравились, но я все-таки решил воспользоваться указаниями этого опытного в данном деле человека. По своему легковерию я так и сделал. Сунул в пасть этому… чудовищу другую монету, которую впопыхах принял за пенни, а она оказалась двухшиллинговая. Ну и действительно получил кое-что… Вот, неугодно ли взглянуть…
И он показал мне маленький пакетик, заключавший в себе пряник местного производства.
— Два шиллинга и один пенни! — с горечью добавил он, размахивая перед моими глазами пакетиком. — С удовольствием отдал бы эту дрянь за треть стоимости… или, еще лучше, сунул бы ее в глотку тому, кому я обязан этим удовольствием. Не так жаль мне потерянных денег, как обидно, что я мог оказаться таким олухом и поверить совету этого озорника.
Мой случайный собеседник был не очень разборчив в своих выражениях, и не тяготись я своим одиночеством на скучной платформе, я, наверное, уклонился бы от дальнейших разговоров с ним. Но при данных обстоятельствах нельзя было быть слишком щепетильным. Поэтому я не выразил протеста, когда мой будущий спутник (он ожидал того же поезда, которого ждал я) стал прохаживаться по платформе рядом со мной, продолжая изливаться в жалобах на свою неудачу.
— И дернул же меня черт послушаться совета того негодяя! — негодовал ой. — Ясное дело, что я обратился не к тому автомату, который торгует спичками. Только потом, когда было уже поздно, я обратил внимание на надпись, и в этом, конечно, моя собственная вина. Но не явись тот человек со своим лукавым советом, я, быть может, вовремя разглядел бы свою ошибку… Впрочем, я не в первый уж раз терплю неприятности из-за чужих советов. Был у меня молодой чистокровный уэльский пони, здоровенький и резвый, словом, одна прелесть. Всю зиму он у меня пробыл на хорошем корму, а весной я решил, что пора пустить его в пробную поездку, так, миль в десять, не дальше. Шел мой пончик все время отлично, но когда мы достигли места назначения, он оказался порядочно взмыленным. Около гостиницы, к которой я подъехал, стоял какой-то человек. Посмотрел он на моего пони да и говорит:
— Славная у вас лошадка, сэр.
— Ничего, так себе, — отвечаю я.
— Только очень еще молода, — продолжает незнакомец. — Не следует слишком быстро гнать таких молодых. Посмотрите, как вы упарили ее.
— Я и не думал гнать ее, — возражаю я. — Она сама бежала, как ей хотелось. А что она вся в мыле, так это неудивительно: жара такая, что я и сам вспотел не меньше лошади, хотя бежала она, а я только управлял ею, сидя в бричке.
Я поводил немного пони по улице, чтобы он несколько остыл, потом, привязав его у подъезда, задал ему корма, а сам вошел в гостиницу, закусил там, освежился холодной фруктовой водичкой и через час вышел из подъезда. Мой конек уже успел отдохнуть и выглядел довольно весело. Смотрю — тот человек все еще торчит там.
— Когда пойдете назад, то будете подниматься на гору? — спрашивает он меня.
— Разумеется, — отвечаю я. — А как же иначе? Впрочем, быть может, вы знаете средство подниматься на горы, не взбираясь на них? — полюбопытствовал я, раздосадованный на такой глупый вопрос.
— Нет, такого средства я не знаю, — отвечает незнакомец, — но могу дать вам добрый совет. Угостите свою лошадку пинтой эля пред отъездом отсюда, и вы увидите, как она побежит.
— Но, — возражаю я, — она у меня трезвенница и кроме воды ничего не пьет. Пьянствовать еще не приучена.
— Это совсем не пьянство, а безвредное возбуждающее средство, — поучает этот навязчивый человек. — Я всю жизнь вожусь с лошадьми и хорошо знаю, что и когда нужно давать им. Послушайтесь моего доброго совета: дайте ей пинту эля, да хорошего, старого, и она одним духом взлетит на любую гору, даже не почувствовав этого. И вам будет приятно, и ей не вредно.
Мне бы нужно было, с позволения сказать, плюнуть этому непрошеному советчику в глаза, да и уехать поскорее. Но вместо этого я взял да и сделал по его указанию. И сам не могу понять, как это так выходит, что мы слушаемся первого встречного, словно это наш лучший, испытанный друг, правдивость которого нам давно известна! Вернулся я в гостиницу, потребовал пинту старого эля, вылил его в деревянную миску и вынес своему пони. Вокруг собралась целая толпа ротозеев и зубоскалов, которые и принялись допекать меня своими остротами.
— Это очень хорошо, сэр, — говорил один, — что вы уже теперь начинаете просвещать своего пони: вылакает он эль да и пойдет куролесить.
— Надо бы потом угостить лошадку и хорошей сигаркой, — острил другой.
— А по-моему, — хихикал третий, — лучше всего дать ей потом чашку горячего кофе с ликером…
Ну и все в таком духе. Между тем мой пони обнюхал незнакомое для него пойло, отвернул было морду, подозрительно косясь на миску, потом еще раз обнюхал и вдруг как примется подхватывать жидкость, так что через минуту и следа от нее не осталось в миске. Передал я пустую посудину обратно одному из слуг гостиницы, обругал насмешников, потом уселся в бричку, хлопнул пони вожжами по гладкой спине, и он понес бричку как перышко! Долго еще доносился до моих ушей насмешливый хохот ротозеев.
На гору мы поднялись быстро и хорошо, но когда очутились на противоположной стороне горы, возбуждающее пойло начало действовать на пони, и он действительно закуролесил… Мне не раз приходилось наблюдать пьяных людей, даже женского пола, но пьяного пони я имел удовольствие видеть в первый раз и не знал, как с ним обращаться, чтобы обуздать его. Обладая четырьмя ногами, он хотя и не падал, зато совсем разучился управлять ими. Начал выделывать такие выкрутасы на дороге, что ехавший за мною велосипедист никак не мог проехать мимо нас: только что хочет воспользоваться местом, очищенным нами, как пони снова на этом месте и преграждает ему путь.
Мне очень хотелось бы выскочить из брички и оставить лошадь на произвол судьбы, но сделать этого не было никакой возможности, не рискуя сломать себе шею.
Так шло всю дорогу вплоть до моей усадьбы, до которой мы достигли довольно скоро, несмотря на то что все время ехали зигзагами. В полумиле от села, близ которого находится моя усадьба, сначала нам попался навстречу воз с сеном. Человек, лежавший на этом возу, по обыкновению спал, а его лошадь, испугавшись стремительного натиска моей, шарахнулась в сторону и вместе с возом угодила в канаву. Вслед за этим мы налетели на какую-то женщину, которую тоже сбили с ног, и она заголосила в унисон с барахтавшимся в канаве под возом человеком, оглашавшим окрестность отборными ругательствами по моему адресу. При самом въезде в село, где, кстати сказать, был базар, мой экипаж врезался в толпу нарядной молодежи, шедшей на прогулку. Что тут было — никакими словами не опишешь! Наконец зарвавшийся пони попадает в тупик и застревает там. Несколько дюжих парней, с полицейским во главе, задерживают его. Здоровенный штраф пришлось мне заплатить за все это удовольствие, да, кроме того, сколько было возни с лошадкою, которая долго хворала после этого. И несмотря на такой, можно сказать, богатый опыт, я все-таки еще не отучился слушаться советов первых встречных, — тоном искреннего сокрушения о своей легковерности закончил мой собеседник.
Я выразил ему свое сочувствие, тем более что и сам немало страдал благодаря чужим советам. У меня есть приятель из среды торгового и финансового мира. Каждый раз, когда я встречаюсь с этим приятелем, он выражает свое желание о моем обогащении, хотя я никогда не просил его об этом.
— Вот вас-то мне и нужно, — говорит он. — Хотел просить вас по телефону к себе в контору. Мы устраиваем маленький синдикатик и желали бы, чтобы и вы приняли в нем участие.
Этот мой приятель вечно устраивает разные синдикатики, члены которого, по его уверениям, за каждую сотню фунтов стерлингов, вложенных в это предприятие, получат тысячу. Я высчитал, что если бы участвовал во всех синдикатиках моего приятеля со взносом только по сто фунтов, то в настоящее время был бы уже счастливым обладателем двух миллионов пятисот тысяч фунтов. Но во все эти синдикатики я не вступал, а ограничился участием в одном; вступил в него еще довольно молодым и остался в нем по этот день, но никакого осязательного результата пока не получил. Мой приятель твердо убежден, что не далее как «через какой-нибудь год» мое постоянство принесет мне огромную выгоду. Это непоколебимое убеждение высказывается им мне при каждой встрече, а я бы давно с удовольствием продал свой пай хоть за полцены, да никто не берет его. Каждый раз я с большим трудом отделываюсь от нежных забот моего приятеля-финансиста о моем будущем благосостоянии.
Есть у меня и еще один хороший знакомый, который помешан на разных «целебных» травах. В один прекрасный день он влетел ко мне бурей и с сияющим лицом сунул мне в руку небольшой пакет.
— Что это такое? — спросил я.
— Откройте и посмотрите, — ответил он тоном ярмарочной балаганной знахарки.
Вскрыл пакет, но все-таки ничего не понял, что и высказал.
— Это чай, — объяснил мой гость.
— Чай?.. — недоверчиво протянул я. — А не табачные ли листья? Гораздо больше похоже на них.
— Собственно говоря, это действительно не чай, а нечто вроде чая, — сознался гость. — Это такой превосходный набор целебных трав, что если вы выпьете его хоть одну только чашечку, то больше никогда не захотите никакого другого чая.
Он был прав: когда я выпил одну только чашечку этого превосходного набора «целебных» трав, то не только не хотел больше никакого другого чая, но и вообще ровно ничего не хотел, кроме скорой и, по возможности, безболезненной кончины.
Неделю спустя он снова обрадовал меня своим посещением.
— Помните тот чай, который я недавно принес вам? — спросил он.
— Как не помнить! — воскликнул я. — Вкус его и до сих пор у меня во рту, да и действие…
— Он вам не понравился?
— Да не могу сказать, чтобы понравился… Он чуть было не отправил меня к праотцам… Впрочем, теперь я начинаю понемногу поправляться, — поспешил я прибавить, видя, что мой приятель сделал испуганную физиономию.
— А ведь вы были правы, — медленно проговорил он, глядя в сторону, — это и в самом деле был табак особого рода, присланный мне одним знакомым из Индии.
— Так как же вы могли принять его за чай? — полюбопытствовал я.
— Да видите ли, вместе с этим табаком мне был прислан и набор трав. Этот набор заменяет туземцам чай и, как уверяет мой знакомый, не только гораздо полезнее настоящего чая, но и приятнее на вкус. Мой знакомый при завертке перепутал эти вещества, и я открыл это только сегодня.
Я слышал, как один старый и опытный законовед говорил молодому человеку, спрашивавшему у него совета по делу:
— По моему глубокому убежденно, вам лучше и не затевать этой тяжбы. Вы наверняка не только проиграете ее, но и все судебные издержки будут возложены на вас. Начинать такое пустячное, но крайне неприятное и невыгодное дело, — то же самое, как если бы, например, кто-нибудь остановил меня на улице и потребовал кошелек вместе с часами и цепочкой, пригрозив, в случае моего отказа, требовать эти вещи судом, — я немедленно отдал бы ему все это и благодарил бы судьбу за то, что так дешево отделался.
И что же? Через несколько месяцев я узнаю, что этот законовед, так хорошо знающий всю пагубность судебных тяжб по мелким делам, сам затеял процесс со своим ближайшим соседом по поводу смерти старого и без того уже еле живого попугая, будто бы приконченного котом этого соседа, и, по недоказанности, проиграл процесс с уплатой больших издержек. О таком исходе дела законовед должен был знать наперед, но тем не менее затеял его.
Вообще люди часто учат друг друга не делать чего-нибудь, а сами делают это. Такая пагубная привычка очень похожа на свойственную всем нам страсть ко взаимному недовольству и к разбору чужих недостатков без признания собственных.
Каждый из нас критикует и высмеивает другого и, в свою очередь, подвергается критике и насмешкам других. Мало того, мы осмеливаемся разбирать даже действия Самого Творца. В самих же себя никогда не всматриваемся. Не от этого ли у нас все и идет так вкривь и вкось?
Об исполнении маршей на похоронах марионеток
День наш начался очень неудачно. Взял он меня с собою гулять, да и потерял в толпе. Было бы гораздо лучше, если бы мы переменялись ролями, то есть чтобы я брал его с собой, а не он меня. Без всякого самовосхваления могу вас уверить, что я лучше сумел бы вести его, чем он меня. Я гораздо серьезнее его, поэтому меньше возбуждаюсь и увлекаюсь. Я не имею привычки останавливаться с каждым встречным и поперечным, чтобы обменяться впечатлениями и забывать при этом, где нахожусь, как всегда делает он. Мое внимание редко отвлекается в сторону. Я очень мало склонен вступать в драку, не имею привычки во время прогулки гоняться за кошками и ради собственной забавы пугать большими прыжками и громким лаем маленьких детей. В это время я весь бываю поглощен одною мыслью о том, куда меня ведут и как бы скорее вернуться домой. Вообще нам обоим было бы гораздо спокойнее, если бы он согласился подчиниться моему руководству и слушался бы моих доброжелательных внушений. Но убедить его в этой истине мне ни разу не удавалось. По-видимому, он воображает, что более меня осведомлен относительно того, как держать себя на улице.
Когда он теряет меня из вида, то останавливается и начинает громко звать, но тут же, к сожалению, уходит в противоположную сторону, так что когда я возвращаюсь к тому месту, откуда доносился его зов, то уже не застаю его там, и его голос раздается в конце другой улицы. Я уже давно не так прыток на ходу, каким был во дни моей цветущей молодости, и нахожу, что он мало считается с этим грустным фактом. Хорош «хозяин», нечего сказать!
Так рассуждал обо мне мой дог, постоянно сопровождавший меня в моих утренних прогулках. Нужно заметить, что с некоторого времени он почему-то стал относиться ко мне не очень почтительно и начал называть меня, хотя и хозяином, но произносил это существительное уже не по-прежнему, а в кавычках; чаще же называл меня просто он и постоянно подчеркивал это личное местоимение и даже производное от него притягательное, в каком бы падеже ни употреблять их.
Предпослав это необходимое пояснение, познакомлю моих читателей с этим интересным экземпляром собачьей породы.
Итак, в одно утро мы отправились на обычную прогулку.
Мистер Смит (так звали моего дога) несколько раз пропадал во время этой прогулки и в Слаун-сквер окончательно исчез из вида. Обыкновенно, когда он убеждается, что потерял меня, то начинает лаять на особый лад; но когда я спешу туда, откуда доносится его лай, то оказывается, что дог успел уже махнуть в противоположную сторону. На этот раз я, выйдя на Кингс-роуд, увидел его шагах в двухстах от себя. Он стоял, озираясь во все стороны, и лаял во всю силу своих здоровых легких. Увидев бежавшую мимо другую собаку, Мистер Смит бросился к ней, остановил ее условным сигналом, перенюхался с ней и завел следующий диалог:
— Скажи, приятель, не нюхал ли ты моего хозяина, который пропал у меня?
Собаки никогда не говорят «видел», а всегда «нюхал», потому что главное руководящее ими чувство — обоняние.
— Почем я знаю, нюхал ли я его, когда мне неизвестно, как он пахнет? — резонно возражает ему новый приятель.
— Хорошим мылом и яйцами с ветчиной, — поясняет Мистер Смит.
— Ну, по одному этому запаху трудно узнать твоего хозяина — мало ли кто так пахнет…
Здесь собачий диалог прерывается: мой дог увидел меня и вихрем понесся ко мне прямо по мостовой, с удивительной ловкостью шныряя между всякого рода экипажами. Ткнув меня с разбега в живот грязными передними лапами, он принялся выделывать вокруг меня огромные прыжки, что, однако, не помешало ему прочесть мне основательную нотацию за постоянное покидание его, лишь только он на минутку завернет за угол. Я успокаиваю его обещанием не делать этого, и мы несколько времени степенно шагаем: я впереди, а он — за мной, причем он все время размахивает своим огромным хвостом и громко пыхтит, должно быть, с целью доказать, как он измучился, бегая в поисках меня.
Но вот он заметил одного почтенного ветерана, бегом догонявшего прошедший мимо омнибус. Находя это нарушением своей собачьей привилегии — бегать во всю прыть по улицам — Мистер Смит со всех лап пускается за ветераном, чтобы сделать ему за это внушительный выговор, с яростным лаем бросается ему под ноги. Старик во всю свою длину растягивается на мостовой и принимается выражать свою досаду потоком каких-то экзотических выражений; подбегает полисмен, раздаются свистки, собирается толпа. Я изо всех сил зову своего разбойника, который от восторга исполняет нечто вроде индейской пляски торжества; полисмен замахивается на него своим жезлом, но это только приводит Мистера Смита в еще более возбужденное настроение. Предвидя форменный скандал, я спешу уйти подальше от места происшествия, чтобы не попасть под ответственность за проделки своего предприимчивого спутника, который, как я хорошо знаю по неоднократному опыту, сам сумеет выпутаться из беды.
Возвращаюсь домой. Только что успел раздеться и войти в столовую, как обе половинки двери с шумом распахиваются, и Мистер Смит появляется в них с видом победителя, только что одержавшего блестящую победу над сильным врагом. Полный сознанием своего достоинства, он снова делает мне выговор по поводу нарушенного мною обещания не покидать его и участвовать во всех его подвигах. Но несколько примирительных слов с моей стороны — и он, грузно шлепнувшись на пол у моих ног, принимается мазать своим широким языком мои панталоны. Желая прекратить эту ненужную чистку моей одежды, я достаю из стоящей передо мною на столе корзины большой бисквит и бросаю ему. Он подхватывает бисквит на лету. Но тут начинается новая история.
Дело в том, что кроме чистокровного англичанина Мистера Смита у меня живет еще ирландец О'Шеннон, который очень редко сопровождал меня в прогулках, предпочитая сидеть дома и оберегать мое имущество от всевозможных покушений со стороны любителей чужой собственности.
Во время раннего завтрака в этот день я бросил бисквит О'Шеннону, но ирландец, рассчитывая, вероятно, получить цыплячью ножку, очень обиделся на такую скудную подачку! Обведя ее издали носом и презрительно фыркнув, он отвернулся в сторону и демонстративно свернулся в самый обиженный клубок. Так бисквит и остался нетронутым на полу и по окончании завтрака был убран прислугой, а О'Шеннон был утешен лакомой косточкой. И вдруг теперь, к моему великому изумлению, он как бешеный сорвался с места, налетел на ничего не подозревавшего Мистера Смита и выхватил у него из пасти бисквит.
Опомнившись от поразившего его изумления (раньше за мирным ирландцем ничего подобного не водилось), Мистер Смит в свою очередь набросился на похитителя; поднялась было настоящая грызня. Не догадайся я вылить на вступивших в распрю друзей целый графин воды, дело могло бы окончиться худо. Сконфуженные и пристыженные, хвостатые ратоборцы поспешно юркнули — один под стол, другой под стул, где долго ворочались, фыркали, облизывались и ворчали.
Наконец первым вылез из своего убежища Мистер Смит, схватил валявшийся на полу разломанный на две части бисквит и понес его через открытую дверь в мой кабинет, где в тишине и спокойствии или съел его или же спрятал про запас на одной из нижних книжных полок, как он иногда делает, что иногда приводит меня к самым неожиданным находкам среди моих книг.
О'Шеннон, насколько я мог видеть, порывался было пойти за Мистером Смитом и вторично попытаться отнять у него бисквит, но тут же раздумал, глубоко вздохнул, положил морду между лап и долго взволнованно перебирал языком.
Вдумываясь в странное поведение О'Шеннона, я пришел к заключению, что он вообразил, будто я отдал Мистеру Смиту тот самый бисквит, которым сам же он, О'Шеннон, пренебрег несколько часов тому назад. Очевидно, он находил, что раз ему что-нибудь дано, то он вполне может воспользоваться этим предметом по собственному усмотрению. Овладение же его собственностью кем-либо другим он счел за нарушение прав этой собственности, почему и выступил в их защиту.
Вечером того же дня моя маленькая племянница Дора позвала к себе в гости свою подругу Еву. Взрывы громкого детского смеха заставили меня заглянуть в комнату, где находились дети, и я увидел следующую сцену. Мистер Смит таскал в зубах по всей комнате безголовую и безрукую куклу, из которой сыпались опилки. Голова и руки несчастной жертвы разыгравшегося дога валялись в разных углах. Девочки были в восторге от этого действительно забавного зрелища. В особенности восхищалась Дора. Вся красная, с сияющими глазенками, она хлопала в ладоши и судорожно извивалась от неудержимого хохота.
— Чья это кукла? — спросил я, несколько времени молча полюбовавшись на эту сцену.
— Евина, — с трудом отвечала сквозь смех Дора.
— Неправда, это твоя! — возразила Ева и в доказательство вытащила из-под себя свою куклу, которая была целехонька.
Переход от сильной радости к не менее сильному горю выразился у маленькой Доры очень драматически. Девочка бросилась на пол, начала колотиться о него головой, руками и ногами, испуская при этом такие душераздирающие крики, что перепугала не только меня и всех наших домашних, но и самого Мистера Смита, который со всех лап, с низко опущенным хвостом, ретировался в мой кабинет, где забился в самый темный угол и долго пролежал там не шевелясь, лишь изредка глубоко вздыхая и все время перебирая языком, как всегда делают собаки, когда они очень взволнованы горестными или радостными чувствами.
Горе Доры продолжалось дольше, чем я ожидал. Я обещал ей другую куклу. Но казалось, что она не желает ее: погибшая от зубов Мистера Смита кукла была единственная, которую Дора могла любить; никакая другая кукла не может заменить ей ее любимицу, которую она и будет оплакивать до конца своих дней.
Какие странные все дети, в особенности девочки! Как будто не все равно — та ли или другая кукла, лишь бы она была у них. Ведь все куклы обладают одинаковыми розовыми и белыми личиками, одинаковыми светлыми вьющимися волосиками и одинаковыми голубыми глазками. Но нет, они любят непременно только одну куклу, старую, растерзанную, грязную, а на других, новых, нарядных, чистеньких и смотреть не хотят.
Истерзанная Смитом любимая кукла Доры была предана торжественному погребению под тем самым деревом, на котором грачи устроили свой клуб. Один из молодых друзей девочек наигрывал при этой церемонии на скрипке траурный марш. День был прекрасный. Солнце сияло во всю свою мочь, птички задавали оглушительный концерт, легкий теплый ветерок шелестел в вершинах деревьев, а Дора изливалась в слезах…
Ах, маленькая, глупенькая Дора! Охота тебе портить свои ясные глазки потоками слез из-за куклы, которая для того и была создана, чтобы, покрасовавшись несколько времени, так или иначе погибнуть. Ведь такой уже неумолимый рок для всего существующего, и никакая сила чувства не в состоянии изменить его.
Весь мир наполнен куклами-марионетками, и все они играют свою роль по чужой воле; когда они, отыграв эту роль, стареют, их убирают со сцены, над некоторыми из них, исполнявшими наиболее видные, эффектные роли, наигрываются грустные похоронные марши; большинство же убирается молча.
Возьмем тебя, бедная сестрица-марионетка, и рассмотрим твою игру. Ты обитала в маленьком, беленьком, увитом ароматной цветущей зеленью домике. Может быть, в этом домике именно от излишней пышности зеленого убора было и темновато и сыровато, зато так поэтично и уютно. Как ты была мила в своем простом, самодельном наряде; какая была ты всегда веселая и добрая; как благородно терпела ты свою бедность и как терпеливо сносила сыпавшиеся на тебя обиды! Никогда у тебя не мелькало даже мысли об отмщении; никогда ты не желала ни малейшего зла своим обидчикам.
Но, милая марионетка, не было ли у тебя таких минут искушения, когда тебе хотелось бы побыть на месте одной из тех дурных марионеток, которые живут в огромных каменных, роскошно отделанных и убранных домах, одеваются в умопомрачительные наряды, сверкают золотом и драгоценными каменьями, блистают в обществе, разъезжают в дорогих экипажах с расшитым галунами лакеем на запятках и преследуются целым роем красивых и богатых обожателей?
В самом деле, не было ли у тебя таких минут в долгие зимние вечера, когда дневной труд окончен и в крохотном домике все приведено в порядок; когда твой ребенок сладко спит в своей убогой колыбельке и грошовая лампочка тускло освещает грубый стол, а ты, сидя перед этим столом и нагнувшись над вязаньем или шитьем какой-нибудь немудреной вещи домашнего обихода, ждешь возвращения своего доброго, любимого тобою, но грубоватого и неуклюжего Дика?
А не приходило ли тебе на ум в то время, когда ты перед отходом ко сну смотрела на себя, полуобнаженную, с распущенными волосами, в кривое зеркальце на убогом комоде, что как была бы ты обольстительна в изящном и пышном наряде из первой парижской мастерской, в бриллиантовом ожерелье на белой атласистой шее и в драгоценных браслетах на полных руках?
И не случалось ли тебе горько позавидовать в продолжение хоть одной мимолетной минуты той порочной, но окруженной всевозможным комфортом женщине, которая обрызгала тебя, когда ты тащилась с узлом в руках под проливным дождем, потоком грязи, проносясь мимо тебя в блестящей карете?
Наверное, все это было, но и прошло. Как для всех других марионеток на земле, наступил и для тебя тот час, когда кончались всякие горести и радости, когда ничего больше не могло тебя взволновать и привести даже в мысленное искушение, потому что тебе ничего уж не было нужно.
А, вот и вы, сударыня! Вы, глядя на которую, ваша бедная сестра, обитательница маленького домика, иногда находила судьбу несправедливой к себе. Но как вы изменились с тех пор, как я видел вас в последний раз! Ваши белила и румяна слиняли, ваши пышные кудри вылезли, все ваше когда-то обольстительно прекрасное и гордое своей красотой лицо превратилось в комок старого, сморщенного и потемневшего пергамента. И неудивительно! Нельзя безнаказанно постоянно выставлять его под жгучий блеск и сияние: это портит живые краски и ткани. И как, вероятно, вам надоели беспрерывное скаканье из одной бальной залы или гостиной в другую и торчание в них, постоянная необходимость быть на вытяжке и неимение ни одной минуты здорового покоя от шумной и пустой светской суеты. Теперь же, когда вы более не нужны для исполнения вашей роли, потому что уже устарели, и вас, вместе с нами, старыми, негодными марионетками, презрительно бросили в угол, — вожделенный покой наконец настал для вас, но вы уже не в состоянии радоваться ему, потому что это — покой забвения.
А ты, братец Увеселитель, с бледного лица которого теперь стерт обманчивый грим, доволен ли ты был ролью, которую заставила тебя играть та таинственная повелительница всех людей, которую они называют судьбою и которая своевольно дергает их за скрытые в них пружины? Она пожелала, чтобы ты заставлял людей не плакать, а смеяться. И она права. Бедные люди! Причин к плачу у них так много, что не худо хоть изредка дать им возможность от души посмеяться. Помнишь ты ту древнюю старушку, которая всегда сидела в первом ряду партера? Как ее всегда потрясал смех, когда ты появлялся на подмостках сцены; смеялась до дурноты, до истерики, так что ее приходилось часто выносить на руках из зрительной залы. Я слышал однажды, как она, уходя из театра, говорила своей спутнице: «Понимаете, милая, это мой первый смех с того ужасного дня, когда умерла бедная Сели». И веселые, добрые слезы текли из ее глаз, когда она садилась в экипаж. Разве это не было для тебя лучшею наградою за то, что ты ломался на сцене в избитых кривляниях? Да, твои шутки и трюки были избиты, пошлы, сотни раз уже повторены раньше другими, но разве те шуточки, которыми доводят нас до плача марионетки-злодеи, не так же стары и избиты?
В самом деле, разве все те представления, которые давались нам с самого дня открытия балагана, называемого Жизнью, не были лишь повторениями все одной и той же первой трагедии или комедии? Герой, злодей, циник — разве эти роли новы? Любовные дуэты — разве они не те же самые, что были встарь? Сцены смерти — разве можно назвать их избитыми? Ненависть, злоба, зависть, эти вековечные наши спутники, — разве они стали выступать на сцену только в наше время?
Да, братец Увеселитель, ты был настоящим философом. Ты спасал нас от забвения действительности, когда представление принимало чересчур уж трагический характер. Какими бурными рукоплесканиями встречали мы, зрители, твои слова, когда в ответ на жалобные вопли твоего измученного страданиями партнера на сцене: «О, да когда же кончится эта невыносимая пытка?» — ты сказал ему в утешение: «Скоро, мой друг, теперь уж в исходе девятый час, а занавес упадет в десять». Действительно, ровно в десять занавес опустился, и страдания твоего партнера сделались достоянием прошлого. Ты из-за маски шута показывал нам правду. Когда чванливый лорд Недальновидный, в своей горностаевой мантии и парике, собирался с важностью опуститься на свое седалище, ты незаметно отодвигал кресло, и великолепный лорд шлепался прямо на пол. Мантия с его плеч, а с головы парик сваливались, и он сразу переставал колоть нам глаза своей пышностью, чванством и спесью. Он сидел растянувшись на полу таким маленьким и жалким человечком, с растерянной физиономией и недоумевающе вытаращенными глазами. От всего его прежнего дутого величия не оставалось и следа. И мы еще раз поняли, что только одни шуты — истинные мудрецы.
Да, брат Увеселитель, твоя роль была лучшая, а не худшая, как это тебе казалось. Но ты мечтал о другой, более обстановочной и блестящей роли; ты хотел бы играть героя в борьбе со злодеями. Не раз я видал тебя, когда ты не замечал меня, стоящим в своей уединенной комнате перед зеркалом, размахивающим картонным мечом, принимающим геройские позы и мужественно вызывающим врагов на бой. Твой пестрый шутовской костюм валялся в углу, а вместо него ты красовался в рыцарском наряде. Ты мнил себя главным лицом пьесы, совершающим благородные подвиги, говорящим благородные речи.
Но во что же тогда превратились бы наши представления, если бы каждый из нас мог играть ту роль, которая приходится ему по сердцу? Ведь тогда не было бы на сцене веселья, помогающего нам хоть на время забывать наши печали; тогда наша жизнь была бы сплошным адом…
Находясь наедине с собою, в своей уборной, мы все представляем себя храбрыми и благородными, подчас, пожалуй, и хитренькими, но непременно тоже с высшей целью. Какие великие дела совершаем мы в это время, когда некому смотреть на нас! То мы полководцы, ведущие к победам целые армии, и если мы падаем на поле битвы, то падаем, покрытые неувядаемою славою и оплакиваемые всей неутешной нацией. То мним себя страстными любовными героями, готовыми отдать весь мир за один поцелуй избранницы нашего пылкого сердца. То…
Да мало ли в каких блестящих ролях мним мы себя наедине. И всегда мы видим перед собою полный зрительный зал, дрожащий от рукоплесканий при каждом нашем смелом слове, при каждом красивом жесте. И никогда ни одной неудачи; всегда полный успех, бесконечные вызовы и груды венков…
Бедные маленькие марионетки! Как серьезно мы смотрим на себя и на свою игру, не сознавая, что в нашей груди нет ничего, кроме механизма, посредством которого мы движемся не по своей, а по чужой воле. И неужели мы никогда не поймем этой простой истины?
Да, мы не что иное, как восковые куклы, снабженные сердцем, или оловянные солдатики, которым дано то, что называется душой. А может быть, Ты, Владыка мировой сцены, смотришь на нас иначе? Может быть, правы те из нас, которые смотрят на себя как на самостоятельные, действительно живые и одушевленные существа? Или и в самом деле только один механизм в нашей груди вызывает в нас движения горя и радости, счастья и страдания? Мы плачем, смеемся, пляшем, в отчаянии и в восторге размахиваем нашими маленькими руками, прижимаем ими друг друга к груди; любим, ненавидим, бежим куда-то, спотыкаемся, падаем, подымаемся и опять бежим, обгоняя друг друга; боремся, побеждаем или сами побеждаемся. Мы добиваемся то золота, то лаврового венка, смотря по тому, алчны мы или честолюбивы. Неужели все это только Твоя игра? И когда Ты заставляешь нас сходить с этой сцены, то допустишь ли когда-нибудь до другой игры, приспособленной для более благородных ролей? Или мы никогда уж больше не понадобимся Тебе, и наш конец здесь — уж конец навсегда?
Огни рампы угасают, пружины, заставлявшие нас исполнять нашу роль, с треском лопаются, и мы беспомощно падаем на подмостки мировой сцены. О, сестры и братья-марионетки, только что игравшие рядом с нами, где вы? Почему вокруг вдруг стало так темно и тихо? Зачем нас спешат скорее запрятать в тесный и душный ящик?..
Но чу! Заиграл наш кукольный оркестр… Как быстро удаляются от нас его звуки… Что же он играет? А вот что: