VI
Как-то раз мы с Джефсоном только вдвоем разрабатывали сюжеты для нашей будущей повести, и, когда разговор коснулся кошек, Джефсон сказал:
— Я положительно уважаю кошек. Мне кажется, что в этом мире только у кошек и можно еще встретить настоящую совесть, настоящее сознание своей правоты и неправоты. В самом деле, посмотри на кошку, когда она делает что-нибудь нехорошее (если только удастся увидеть ее в это время), и ты убедишься, как она старается, чтобы никто не поймал ее на месте «преступления»; а если все-таки застанут, то с каким совершенством она разыгрывает из себя полную невинность, даже во сне не способную позволить себе какое-нибудь правонарушение. Она сумеет показать вид, будто в данный критический момент делает совсем не то, что ты ясно видел. Трудно поверить, чтобы у кошек, да и вообще у животных, не было того, что называется душою.
Возьмем, например, вашу же кошку, своей окраскою так напоминающую черепаху. Сегодня утром я наблюдал, как она прокрадывалась за цветочными горшками с целью овладеть молодым дрозденком, беззаботно раскачивавшимся на одном из канатов. Глаза ее горели огнем кровожадности, в каждом движении ее напряженных мускулов видна была подготовка к нападению на свою жертву. Но в тот момент, когда она собиралась броситься на ничего не подозревавшую птичку, судьба, изредка благоволящая и слабым, захотела, чтобы кошка заметила, что я наблюдаю за нею, — с нею тут же произошла полная метаморфоза. Кровожадная хищница, только что наметившая себе добычу, исчезла, а вместо этой хищницы пред моими изумленными взорами (впрочем, они могли бы быть изумленными только в том случае, если бы я уже раньше не был хорошо знаком с кошачьими повадками) очутилось настоящее воплощение кротости и миролюбия, с видом упоения красотами природы глядевшее на облака. Вся поза хищницы красноречиво говорила по моему адресу:
«Неужели ты мог подумать обо мне что-нибудь дурное? Напрасно! Я только приглядывала себе с своей обычной рассудительностью местечко, откуда мне было бы удобнее любоваться окружающим. Никаких птичек у меня никогда не было и намерения обижать; напротив, по своему сострадательному характеру я всегда готова даже защищать бедных птичек от их настоящих врагов: коршунов, воронов и прочих пернатых разбойников…»
Потом посмотри на старого кота-забулдыгу, рано утром пробирающегося домой после ночи, проведенной на пользующейся дурною репутациею крыше. Можно ли представить себе существо, более опасающееся быть замеченным в это время? Так и видишь, как этот, опасливо озирающийся вокруг ночной мотыга думает про себя:
«Гм! Неужели уже так поздно? Как быстро летит время, когда пользуешься радостями жизни! Надеюсь, никто не попадет мне навстречу; ведь для наших двуногих хозяев довольно еще раненько… Впрочем, вон уж никак сидит один и… о, ужас! — глядит на меня… Ах, как нехорошо, что теперь так рано стало рассветать!.. Нет, слава Богу, я ошибся: этот смотрит вовсе не на меня… А вон там, впереди, идет полицейский… Вот он остановился на углу, как раз против нашего дома. Ну, как я теперь пройду, чтобы он меня не заметил и не насплетничал бы потом нашей няньке, что видел меня возвращающимся так поздно? Нянька непременно передаст хозяйке, а та сделает мне выговор, и мне будет очень стыдно… Нет, лучше посижу здесь; авось, этот лупоглазый полицейский скоро уйдет, тогда я и шмыгну к себе в окно. На мое счастье, быть может, все и благополучно обойдется».
Кот свертывается клубочком в тени фонарного столба и по временам осторожно выглядывает из-за столба, наблюдая за полицейским, который, как нарочно, не двигается с места.
— Что это с ним? — ворчит про себя кот. — Уж не в дерево ли он хочет превратиться? Почему не идет дальше? Другим не позволяет нигде подолгу останавливаться, а сам стоит чуть не целый час!
Вдруг где-то поблизости раздается возглас молочника, предлагающего свой товар. Кот испуганно вскакивает и мяукает про себя:
«Ну вот, дождался! Теперь весь народ выбежит на улицу и увидит меня… Ах, ты… Что ж мне теперь делать?.. Придется идти на ура».
Он беспомощно оглядывается, соображая, куда бы ему лучше юркнуть, и говорит себе:
«Все бы еще ничего, если бы я не выглядел таким грязным — еще бы: вся крыша там в саже! — и помятым; не успел путем вылизаться. Теперь каждый поймет, где я был».
Придав себе вид невинно пострадавшего, кот медленно, степенными шагами подвигается вперед к своему дому. Ясно, что он хочет показать, будто он всю ночь провел в отряде членов общества «Общественной безопасности», и теперь, разбитый усталостью и вынесенными им опасностями, возвращается домой после тяжелых ночных трудов.
Добравшись до заветной форточки, он в мгновение ока влетает в окно и устраивается клубочком в углу кухни, около плиты, и как раз вовремя, потому что чрез минуту в кухню входит кухарка и умиляется при виде так красиво свернувшегося и «крепко спящего» Тома. Когда она подходит погладить его, он притворяется, что только что проснулся, еле открывает сонные глаза, зевает, вытягивает передние лапки и курлычет:
«Уж и утро? Как я крепко спал! Если бы не ты, я ни за что бы не поверил, что уж столько времени… А какой славный сон я видел: мне снилось, будто ты поила меня теплым, жирным молочком…»
И кухарка хорошо понимает курлыканье своего любимца.
— Животное! — презрительно говорят многие.
А чем эти животные хуже людей? Ведь только телостроением они и отличаются от нас, а по своим внутренним свойствам они такие же, как мы со всеми нашими добрыми и дурными качествами.
— Разумеется, так, — поддакнул я, поймав устремленный на меня вопросительный взгляд Джефсона. — Я вполне согласен с тобой в этом вопросе. Только человеческое невежество заставляет людей смотреть на животных, как на нечто неизмеримо низшее, чем они сами, не обладающее ни разумом, ни душою, хотя сама грамматика причисляет животных к предметам «одушевленным». Не понимают люди того, что дело лишь в степени, а не в качестве… Кстати и я расскажу о большом черном коте — назову его также Томом, — которого я знал. Он принадлежал одному семейству, где я часто бывал в детстве. Это семейство взяло его к себе котенком, выходило и по-своему любило; любил и Том приютившую его семью и тоже по-своему. Особенно же сильной привязанности не было ни с той ни с другой стороны.
Однажды по соседству появилась прехорошенькая кошечка, которую звала Ченчиллой. Она быстро подружилась с Томом, по целым вечерам просиживала вместе с ним на заборе и вела задушевные беседы.
Первую свою беседу они начали так:
— Ну, как живешь, Том? — спросила Ченчилла, умильно поглядывая на соседнее дерево, где чирикали птички.
— Ничего, слава богу. Хозяева хорошие, не обижают, — ответил Том, щурясь на то же дерево.
— Ухаживают за тобой, гладят тебя?
— И ухаживают, и гладят, и за ушами иногда почешут; все честь честью.
— А чем кормят? — любопытствует Ченчилла.
— Тем же, чем обыкновенно кормят нашего брата: дают разные оскребыши, косточки, иногда и жилочку какую бросят.
— Косточки?! — изумленно восклицает Ченчилла. — Да разве ты умеешь грызть кости?
— Отчего ж не уметь? Зубы ведь и у меня есть, — недоумевает Том.
— Мало ли что есть! Да разве мы собаки? Собакам, действительно, полагается грызть кости, а нам, кошкам, это даже неприлично… Неужели тебе никогда не дают ни баранинки, ни цыпленочка, ни даже сардиночки?
— Цыпленочка? Сардиночки? — с возрастающим недоумением повторил Том, качая своей большой головой. — А что такое «сардиночки»? Я сроду и не видывал таких штук.
— Да неужели? — ужасалась Ченчилла, придвигаясь к нему поближе. — Бедненький! А еще хвалит своих хозяев… Ну, а на чем ты у них спишь?
— Как на чем? Известно, на полу.
— Та-ак… одно, значит, к одному… А лакать что дают? Наверное одну воду с капелькою снятого молока?
— Говорят, что дают молоко, но оно, по правде сказать, такое жиденькое, что скорее похоже на мутную воду, — сознался Том.
— Так я и думала… Охота тебе, Том, оставаться у этих скупердяев. Лучше ушел бы ты от них.
— А куда ж я уйду?
— Куда хочешь.
— Как — куда хочу?! А если меня-то никто не захочет взять? — рассудительно возражал Том.
— Возьмут, если ты сумеешь как следует взяться за дело, — наставительно промолвила Ченчилла и продолжала: — Неужели ты думаешь, что я так все у одних хозяев и живу? Как бы не так! Нашли такую дуру… Нет, я уж семь раз меняла их, и каждый раз выбирала лучших… Знаешь, где я родилась? — В свином хлеве. Нас было трое: мама, братишка и я. Мама каждый вечер покидала нас и возвращалась только под утро. Но в одно утро она к нам не вернулась. Мы ждали-ждали, весь день прождали, а мать все не идет, и нас одолел такой голод, что нам становилось невтерпеж. А что же было делать? Прижались покрепче друг к другу да и плакали, пока не заснули.
Вскоре мы опять проснулись от голода. Выглянули в щелку между бревнами хлева и увидели, как наша мать еле тащится домой, почти прижавшись к земле. Мы крикнули ей, чтобы она скорее шла к нам. Она ответила нам всегдашним «куурр», но не прибавила шагу, как, бывало, делала раньше в таких случаях.
Наконец она протискалась к нам под дверь, но так и осталась лежать возле двери, перевернувшись на бок. Мы радостно подбежали к ней и припали к ее груди, а она принялась лизать нас — то меня, то братишку.
Я так у нее около груди и уснула. Ночью я проснулась, потому что почувствовала холод. Я покрепче прижалась к матери, но от этого мне стало еще холоднее. Тут я заметила, что мать вся мокрая и липкая, и что у нее из бока что-то течет красное… Потом я разглядела, что от этого красного мать сама вся красная, мокрая и липкая. Тогда я еще не знала, что это такое, а после узнала.
В то время мне было всего четыре недели от роду, и с этой страшной ночи мне пришлось уж самой позаботиться о себе. Несколько времени мы с братишкой еще оставались в хлеве, кое-как пробавляясь чем попало: когда мышкою, нечаянно забредшею к нам, когда жучком или какими червячками. Трудно было нам, но все же, как видишь, остались живы. Потом мы стали промышлять по окрестностям и немножко поправились.
Прошло три месяца. Однажды я забрела дальше обыкновенного в поле и увидела стоявший там одинокий домик. Я заглянула с отворенную дверь, увидела, что там так хорошо и уютно, и вошла. Я всегда отличалась решительным и смелым характером.
Пред очагом, на котором горел огонь и откуда повеяло на меня приятным теплом, играли дети. Они приняли меня очень радушно и тотчас же принялись кормить молочком, потом всячески гладили и нежили. Все это было непривычно и приятно для меня, и я осталась у них. Эта простая хижинка показалась мне тогда дворцом.
Вероятно, я так и осталась бы там до конца своих дней, если бы мне не вздумалось как-то пойти прогуляться в соседнее село, где, проходя мимо одной торговли, я увидела сквозь отворенную настежь дверь, что в комнате за торговым помещением еще лучше, чем там, откуда я пришла: везде стояла мягкая мебель, пред диваном лежал ковер, а пред камином — половичок. Все это мне очень понравилось, и я решила поселиться здесь, да так и сделала.
— Как же ты это сделала? — с видимым интересом осведомился Том.
— Очень просто: так же, как и в первый раз. Взяла да и вошла в лавку и, подняв повыше хвост, стала тереться о ноги старика-лавочника, просительно мурлыкать и по временам жалобно мяукать. Самое главное для нас, кошек, сноровка; со сноровкою можно всего добиться, а без нее самая умная кошка пропадет ни за что ни про что. Старик нагнулся, взял меня на руки и погладил, а я еще усерднее стала тереться о его плечо, пригибаться головою к державшей меня руке и водить по ней носом; вообще, проделывала все, что нам полагается, чтобы заслужить себе милость. Старик позвал свою жену, такую же добродушную старушку; она также отнеслась ко мне очень ласково, за что я, разумеется, отблагодарила и ее, чем могла. Оба старика восхищались моей миловидностью, ласковостью, а главное — доверчивостью к ним, и были очень рады, когда заметили, что я не прочь водвориться у них на жительство. И я водворилась.
Иногда, во время своих прогулок, я проходила мимо той хижинки, где в первый раз нашла себе приют. Дети усердно звали меня назад к себе, обещая опять попоить молочком, покачать меня на руках и поиграть со мной. Но я делала вид, что совсем и не знаю их. Как-то раз им удалось меня поймать, и младший стал жаловаться, говоря, что долго не мог спать и все скучал по мне, считая меня где-нибудь погибшей. Я приласкалась к ним, но при первом удобном случае опять удрала от них, и потом старалась больше не попадаться им на глаза, пока не выросла настолько, что они сами не могли уж узнать меня.
У лавочника я оставалась около года, а потом перешла в новую усадьбу, где недавно поселились какие-то приезжие из большого города, очень богатые люди, которые привезли с собой хорошего повара, как я узнала от моих же старичков. В новом месте я тоже была принята хорошо, и мне там жилось как нельзя лучше. Кормили меня прямо со стола разными лакомствами: и сардинками, и бараньими котлетками, и цыплячьими ножками, и многим еще другим очень вкусным. У них я непременно осталась бы навсегда, если бы с ними не случилось какого-то несчастья, которое заставило их продать усадьбу со всей прекрасной обстановкою, отпустить повара и других слуг и нанять себе почти такую же хибарку, как та, из которой я перешла в лавку. Вернуться в прежнюю обстановку я, конечно, не пожелала.
Я стала присматриваться, где бы мне еще пристроиться. По соседству жил одинокий старик, которого прозвали за что-то Жабой. Говорили, что он очень богат, но не любит людей, поэтому и люди не любят его. Я основательно обдумала все это и решила, что если он не любит людей, то, быть может, полюбит меня, потому что я знаю, как надо заставить полюбить себя. «И, наверное, — думалось мне, — он будет мне рад».
Я не ошиблась в своих расчетах. Никто никогда так не баловал меня, как этот Жаба. Моя настоящая хозяйка тоже очень меня любит, но у нее есть еще и другие привязанности, кроме меня. У Жабы же никого другого не было. Он едва верил своим глазам, когда я в первый раз прыгнула к нему прямо на колени и начала тереться головой об его щетинистую щеку.
— Киска, киска! — говорил он со слезами на своих впалых глазах, нежно поглаживая меня. — Ведь ты — первое живое существо, которое по доброй воле приходит и ласкается ко мне?.. Ах, милая кисочка, может быть, ты и останешься со мной?.. Оставайся, кисонька, и мы с тобой вот как заживем!
У него я провела два года. Потом он захворал, явились какие-то чужие люди и начали хозяйничать у него в доме. На меня эти люди и внимания не обращали. Только хозяин все по-прежнему относился ко мне и желал, чтобы я лежала у него на постели, и он мог бы гладить меня своей длинной бледной рукой. Я сначала так и делала, но потом мне сделалось очень тяжело все время находиться возле больного. Я боялась сама захворать, поэтому решила, что пора опять переменить место жительства. Но мне нелегко было уйти от Жабы. Он беспокоился, когда несколько времени не видел меня, и чувствовал себя хуже. По его просьбе меня отыскивали и приносили к нему, и тогда он, убаюкиваемый моим мурлыканьем, успокаивался и засыпал.
В одно утро я так далеко ушла от дома Жабы, что меня нельзя уж было больше найти. Но я не знала, к кому мне пристроиться. В двух-трех домах села, куда я заходила попытать счастье, меня тоже принимали довольно хорошо, но везде оказывалось неудобно. В одном месте была большая сердитая собака, а в другом — бэби. Лучше с голода умирать, только не жить в доме, где водятся бэби. Когда ребенок уже на ногах и теребит тебя за хвост или сует твою голову в бумажный мешок, то ты смело можешь оцарапать ему руку, и тебя никто не накажет, даже не осудит за это. Напротив, многие еще похвалят и скажут:
— Вот так тебе и нужно, шалуну (или шалунье)! Не мучь бедную киску.
Но если какой-нибудь злющий бэби схватит тебя за горло и начнет душить или норовит выколоть тебе глаза, и ты вздумаешь проучить его, то сейчас же вознегодуют, назовут тебя «коварным, бессердечным животным», выдерут и прогонят; а то и еще хуже сделают что-нибудь с тобою… Вообще скажу тебе по дружбе, Том: где водятся бэби, там нам не житье.
Наконец я основалась в доме одного банкира. Я могла бы поселиться и в одном большом ресторане, где еды было всегда вдоволь. Но там было слишком уж многолюдно и шумно, что тоже не совсем приятно для нас, любящих покой. У банкира же было очень тихо, и вообще в его доме царила такая благопристойность, которая мне всего больше по нутру. Этот банкир, кстати сказать, был и церковным старостой, а его жена была такая благочестивая, что позволяла себе улыбаться только при какой-нибудь веселой шутке навещавшего их иногда епископа.
Ах, дорогой друг! Не слушай ты тех бессовестных циников, которые осмеивают приличие, порядочность и, вообще, все достойное уважения. Может быть, все это и не даст тебе лакомой еды и мягкой постели, зато в самом себе заключает награду, дает сознание своей безупречности; а это много значит. Сравниваешь себя с другими и видишь, что они все неправы: не то делают, что нужно, и не туда идут, куда нужно, между тем как про тебя ничего этого нельзя сказать. Ну, и приятно сознавать это. Притом же быть порядочным — не особенно и трудно: нужно только уметь держать себя, как говорится, в руках… Но это я так, кстати. Не буду больше надоедать тебе такими рассуждениями.
В доме банкира я провела без малого три года, и мне было очень грустно уходить из него. Я бы никогда не рассталась с этим раем, если бы и там все вдруг не изменилось к худшему. Хозяин куда-то исчез — говорили, что он уехал в какую-то Испанию, — и дом его по целым дням стал осаждаться толпами скандалистов, с угрозами требовавших денег. Даже все стекла у нас в доме они переколотили кирпичами; раз чуть было не попали в меня. Ну, я и ушла; нервы мои не выдержали.
Потом я попала в одно семейство, где и еды было много и спать было мягко, да только слишком уж мало обращали на меня внимания: проведут рукой по голове — и ступай прочь. Не привыкшая к такому пренебрежению, я ушла к одному крупному торговцу картофелем. Жена его чуть не по целым дням носилась со мной; целовала, ласкала, но и сильно тискала, то и дело крепко прижимая к своей широкой груди. Вскоре, однако, и с этим семейством стряслось что-то, после чего оно тоже вдруг исчезло куда-то, оставив меня одну в пустой квартире.
Последние неудачи заставили меня быть поосторожнее в выборе нового пристанища, и к настоящей своей хозяйке я перешла только по рекомендации одного старого друга, раньше жившего у нее. Он говорил, что она обожает кошек. Но сам он не остался у нее потому, что от него требовалось, чтобы по ночам всегда находился дома, а это было для него большим неудобством. Я не охотница до наших полуночных сборищ на крышах и заборах: слишком уж храбры наши кавалеры, так что дело обыкновенно кончается потасовкою между ними. Ну, вот я и пришла к этой хозяйке. Она любит меня, тоже отлично кормит и спать с собой кладет; но очень уж она неприятна на вид и какая-то странная, словно, того и гляди, готова перейти от ласки к таске; никогда не можешь быть спокойной за следующую минуту. Как только отыщется что-нибудь более подходящее, уйду и от этой хозяйки.
Вот и вся история моей жизни вплоть до сего дня. Из нее ты можешь видеть, что очень не трудно изменять свое положение к лучшему. Наметь себе дом, подойди к заднему ходу и мяучь как можно жалобнее. Как только тебе отворят, прошмыгни скорей в дверь и трись о ноги того, кто отворил ее. Трись как можно усерднее, мурлычь громче и гляди доверчивее. Я заметила, что ничем так хорошо нельзя взять человека, как видом доверия к нему. Но вместе с тем будь настороже, чтобы не вышло каких-нибудь неприятных случайностей. Лишь только почуешь что-нибудь подозрительное, старайся незаметно улизнуть.
Если у тебя в самом начале будут сомнения относительно того, как примут тебя чужие люди, то пойди и вымочись в воде. До сих пор не могу понять, почему люди, при первом знакомстве с нами, предпочитают мокрую кошку сухой? Но что это факт — могут подтвердить тебе многие из нашей братии. Мокрую кошку обязательно примут, будут жалеть и ласкать, и оставят у себя, между тем как чужую сухую зачастую прогоняют самыми непозволительными способами. Потом запомни еще вот этот мой дружеский совет: когда войдешь в новый дом и тебе предложат корку черствого хлеба, то старайся ее съесть и при этом мурлычь что-нибудь от благодарности. Вид мокрой кошки, с благодарным мурлыканьем поедающей сухую корку, всегда производит смягчающее впечатление даже на самое черствое человеческое сердце.
Том не замедлил воспользоваться практическими советами своей новой подруги. По соседству с его хозяином поселилась бездетная чета. Вот Том задумал применить полученные советы к ней. В первый же дождливый день он вышел в открытое поле и принял там основательный душ. Промокнув до костей и порядком проголодавшись, так как с утра ничего не ел, он подошел к намеченной двери и жалобно замяукал. Отворила ему служанка. Он юркнул ей под платье и начал тереться об ее ноги. Служанка, почувствовав холодное и мокрое прикосновение к себе, испуганно вскрикнула.
— Что тут такое? — встревоженно спросил хозяин, выскочив в переднюю.
— Господи, уж не разбойник ли? — трепетным голосом вскричала и хозяйка, высунув из дверей комнаты испуганное лицо.
— Какая-то бродячая кошка, — ответила служанка, приподняв подол платья и увидев мокрого кота.
— Выгоните ее! — решил хозяин.
— Кошка? — повторила хозяйка, выступив немного вперед. — Ах, бедная… Нет, ее надо оставить. Кстати у нас нет кошки, и я давно хотела завести ее.
— Мокрая вся, бедняжка! — сострадательно прибавила служанка. — Я сначала не поняла, что такое за мокрое и холодное забралось ко мне под платье, оттого так и закричала.
— И, наверное, голодная? — подхватила кухарка, привлеченная оживленными голосами хозяев и горничной.
— А ты попробуй, предложи ей корочку черного хлеба, — вот и узнаешь, голодная ли эта хитрушка, — заметил хозяин, очевидно, уже знакомый с кошачьими повадками.
Кухарка мигом сбегала на кухню и принесла оттуда черствый кусок хлеба и раскрошила его на полу. Том моментально все подобрал до последней крошки, потом громко замурлыкал и стал тереться о светлые панталоны хозяина, оставляя на них мокрые следы. Видимо, смущенный своей несправедливостью, хозяин мягко проговорил:
— И в самом деле голодная. Ну что ж, пусть останется у нас, если хочет.
Обрадованная хозяйка велела горничной хорошенько, досуха, обтереть хвостатого гостя и потом напоить молоком, а потом принести к ней в комнату.
Таким вот путем Том и водворился в этом семействе, где его также стали кликать этим именем, когда заметили, что он — кавалер.
Между тем те, у кого он жил раньше, начали всюду искать его. До сих пор они не особенно заботились о нем, но когда он пропал, они были безутешны: им показалось, что они и жить без него не могут. Его внезапное исчезновение возбудило подозрение хозяйки, и она прямо обвинила мужа в том, что он, невзлюбив кота, убил его в сообщничестве с садовником, с которым в последнее время вел какие-то таинственные переговоры. Муж защищался против этого обвинения с такой горячностью, которая только подкрепила подозрение жены. Садовник предложил осмотреть дворового пса, нет ли на нем знаков кошачьих когтей, и если они окажутся, то признать его убийцей кота, с которым у него не раз происходили сильные баталии. Могло быть, что последняя из этих баталий и окончилась тем, что пес съел кота. На счастье пса, последняя его схватка с Томом произошла так давно, что ее следы успели совсем сгладиться; иначе псу пришлось бы, пожалуй, очень плохо от хозяев.
Потом подозрение пало на младшего сына хозяев, который как-то недавно нарядил кота в платье своей старшей сестренки и в таком виде возил по саду в своей тележке. В то время никто не обратил внимания на эту шалость, но теперь, в минуту горя о пропавшем коте, вспомнили о шалости мальчика и подумали, что он мог потихоньку учинить над котом что-нибудь еще худшее, т. е. задушить его в игре и потом скрыть тело погибшего, из опасения ответственности. Допрошенный об этом мальчик упорно отрицал свою вину и уверял, что он так любил Тома, что лучше сам бы умер, чем обидеть его. Но ему плохо верили, наказали его и не велели долго показываться на глаза.
Недели через две Том, однако, сам вернулся на прежнее свое пепелище: он нашел, что на новом ему было нисколько не лучше, а потому решил опять поселиться у старых хозяев.
Последние были так обрадованы и удивлены его возвращением, что сперва подумали, уж не призрак ли это только его, но тут же убедились в полнейшей его реальности, когда Том преисправно съел целый фунт жаркого, предложенного ему с целью испытания. Беглеца все брали на руки и прижимали к своей груди, осыпали ласками и в один день надавали ему столько лакомств, сколько он в прежнее время не видал у них в целый год. Провозились с ним недели две, а потом снова стали опять остывать к нему и по целым дням не удостаивать ни одной лаской. Заметив это, кот опять отправился к соседям.
Те также очень горевали, когда он внезапно исчез от них, и с такою же бурной радостью встретили его возвращение. Это внушило коту блестящую мысль: он сообразил, что если будет гостить у обоих семейств поочередно, то никогда никому из них не надоест и после каждого нового отсутствия всегда будет принят с новым восторгом. Так он и стал делать, и не ошибся в расчете. Периодические отлучки беглеца заставляли особенно дорожить его возвращением, и все всячески угождали ему, изучали его привычки и старались удовлетворять их.
В конце концов из-за него оба семейства поссорились, обвиняя друг друга в сманивании кота, а для разнообразия и в том, что его заставляют умирать с голода, поэтому он всегда и приходит к другим покормиться, после чего «морильщики» зачем-то снова утаскивают его к себе, подкараулив где-нибудь на улице.
Джефсон с видимым удовольствием выслушал эту историю и долго после того сидел в глубокой задумчивости.
Потом я стал рассказывать ему о кошке моей бабушки.
Это кошка после одиннадцатилетней безупречной жизни, произведя на свет многочисленное потомство (кажется, в живых осталось шестьдесят шесть котят обоего пола, а сколько их погибло тотчас же по рождении, — не могу сказать) вдруг, на склоне своих дней, ударилась в пьянство, и однажды, в состоянии полнейшей невменяемости, была настигнута мстительной Немезидой, в виде фуры пивоваренного завода, под колесами которой самым печальным образом и покончила свое существование. Трагичность этого случая заключается в том, что эта кошка именно пивом и опивалась.
Я не раз слышал от проповедников трезвости и читал в листках руководителей движением трезвенников, будто ни одно животное никогда не выпьет ни одной капли алкогольных напитков, но факты говорят совсем другое. Никому не советую вводить в соблазн своих четвероногих друзей. Я знал одного пони, который… Впрочем, доскажу сначала о бабушкиной кошке.
Причиной нравственного падения этой кошки послужил пивной бочонок, у которого была неисправна втулка; из нее постоянно капало, и поэтому под нее ставилась миска, чтобы не текло на пол. Бочонок стоял в кухне, в углу, где он никому не мешал.
Однажды кошка пришла в кухню и стала искать чего-нибудь попить. Ничего другого не найдя, она ткнулась мордой в миску с пивом и чуточку лакнула, потом приостановилась, посмаковала и еще полакала. Затем она куда-то уходила, но немного спустя снова вернулась и докончила все, что было в миске.
После этого дня она почти не отходила от пивной бочки я чуть не из-под самой втулки подхватывала набегавшие капли; к вечеру же обязательно была «в градусах». Узнав об этом, бабушка стала держать пиво не в бочонке, а в бутылях. Приговоренная таким образом к воздержанию от понравившегося ей напитка, кошка целые полдня изводила всех своим жалобным мяуканьем, затем скрылась и только к ночи вернулась еще пьянее, чем напивалась дома. Куда она ходила и где открыла новый пивной источник, — никто не знал. Регулярно каждый день в определенное время она исчезала, как за нею ни следили, и возвращалась домой, положим, тоже в определенный час, но зато в самом позорном состоянии.
По дороге домой, в один воскресный вечер, она и угодила под фуру, переехавшую ее пополам. Старик, сидевший на фуре, объяснил, что никак не мог предвидеть такого случая, так как он ехал шагом. Кошка, наверное, в этот день хватила через край, и ее мозги были так отуманены, что она, быть может, не только не заметила, что угодила под колеса, но даже путем и не почувствовала последствий этого. По крайней мере, фурманщик уверял, что не слыхал никакого крика и почувствовал только, что одно колесо вдруг точно подпрыгнуло; когда же он оглянулся, чтобы узнать причину, то его глазам представилась печальная картина.
Бабушка приняла известие о погибели кошки гораздо равнодушнее, чем можно было ожидать. Она в последнее время сильно охладела к своей бывшей любимице, разочаровавшись в ее добром поведении. Мы, дети, много плакали над подобранным одним из нас трупиком погибшей кошки и заботливо зарыли его в саду под черемухой, завернув в чистую тряпочку и уложив в сколоченный мною ящик.
Передохнув после этого рассказа, я стал повествовать еще об одной кошке, которая принадлежала моей сестре.
Эта кошка была самым чадолюбивым существом в мире. Она и дня не могла пробыть без того, чтобы кого-нибудь не понянчить. Племени своих питомцев она совсем не разбирала. Если нельзя было достать котят, она охотно брала на воспитание и щенят, и крысят, и, вообще, что попало, лишь бы это было живое и нуждалось в уходе. Если бы ей доверили цыплят, то, я уверен, она и их постаралась бы вскормить с такою же нежностью, как своих собственных отпрысков.
Все силы ее мозга сосредоточивались на чувстве материнства, почему для других надобностей этих сил оставалось очень мало, судя по тому факту, что она всех маленьких зверенышей считала котятами. Однажды мы подложили к ее собственному семейству только что появившегося на свет щеночка, лишившегося своей матери. Это был беленький шелковый шпицик испанской породы. Кошка кормила и лизала его наравне с своими котятами, и страшно была поражена, когда он в первый раз залаял. Опомнившись, она закатила ему по плюхе в каждое ухо, потом села, бросила на удивленного и испуганного щенка взгляд скорбного негодования, смешанного с жалостью, и принялась причитать:
— Хорош ты у меня удался, сыночек! Я надеялась, что ты будешь мне утешением в старости, а ты вот какой озорной: орет, точно свирепый пес, да еще таким голосом, словно у бульдога!.. А уши-то какие: по всему рылу болтаются!.. Вообще хорош, нечего сказать!.. Срам, да и только, что у меня появился такой незадачливый сын.
Щеночек был очень добронравный, покорный и ласковый. Чтобы угодить своей воспитательнице, он научился мяукать, умывать себе рыльце нализанными лапочками и «прилично» держать хвост. Но успехи его плохо соответствовали его доброй воле и стараниям. Не знаю, что было грустнее: его усилия походить на кота или огорчение его приемной матери по поводу того, что он такой выродок. Все же она долго и сильно скучала по своем приемыше, когда мы отдали его одной даме, пришедшей в восторг от прелестного щеночка и выпросившего его себе. В утешение мы дали кошке новорожденную белочку. Кошка и ее приняла с большою радостью, вероятно, также считая котенком… Впрочем, это я предполагаю так, с обыденной человеческой точки зрения. Очень может быть, что она совсем не разбирала племени своих питомцев, как я уже сказал.
Во всяком случае, белочка сделалась ее любимицей. Воспитательнице нравились серая кошачья окраска белочки и ее пышный хвост. Тревожило ее только то, что белочка постоянно закидывала этот хвост выше своей головы, причем его кончик устраивала дугой. Много хлопот было бедной кошке с этим хвостом. Придерживая непокорный хвост одной лапкой книзу, она старательно лизала его, надеясь таким путем справиться с его излишней «топорщливостью». Но лишь только она снимала с него лапку, как он снова круто взвивался над головой белочки, и бедная кошка, все труды которой пропадали без всякой пользы, даже вскрикивала от огорчения.
Как-то раз эту кошку пришла навестить соседская мурлыка, и между подругами произошла следующая беседа:
— Цвет у нее вполне приличный, — заметила соседка, не имея сказать чего-либо лучшего о казавшейся ей подозрительной кошечке, которая сидела на задних лапках, с завернутым через голову хвостом, а передними расчесывала свои длинные усы.
— Да, цвет у нее очень хорош, — с гордостью подтвердила воспитательница белочки.
— Лапы вот только не такие, какими следовало бы быть им, — продолжала соседка.
— Да, лапы действительно немножко… не того, — задумчиво говорила воспитательница. — Тонковаты…
— Ну ничего, после, может быть, пополнеют, — с деланым участием утешала соседка.
— Разумеется! — подхватывала обрадованная воспитательница. — Конечно, когда она подрастет, и лапы поправятся… А что ты скажешь насчет ее хвоста? Видала ли ты когда-нибудь более изящный хвостик?
— Хвост ничего себе, красивый, пышный… Но зачем же она все закидывает его через голову?
— Не знаю. Сама никак не могу понять, отчего это. Допрашивала дочку на этот счет, но и она не может путем ничего объяснить. Только одно и твердит, что он у нее сам собою всегда принимает такое положение. Чего-чего только я ни делала, чтобы выпрямить его, — ничто не помогает. Надеюсь только на одно: со временем он отвердеет и выпрямится.
— Хорошо, если так, а то неловко как-то смотреть, — рассуждала соседка. — Положим, и у нас полагается задирать хвосты, но только перед нашими хозяевами, чтобы этим оказать им особенную честь. Ходить же постоянно с завернутыми хвостами… не совсем удобно.
— Конечно, конечно! — с скрытой грустью соглашалась воспитательница. — Думаю, когда-нибудь да вылижу ей этот несчастный хвост так, что он перестанет топорщиться, хотя это довольно трудная задача: слишком уж много потребуется лизанья для такого пышного хвоста.
По уходе соседки наша кошка чуть ли не целых три часа подряд прилизывала хвост белки, но когда, вполне убежденная, что теперь уж, наверное, достигла цели, сняла лапку, хвост по-прежнему взвился кверху, и она смотрела на него с таким отчаянием, какое могут понять только родители, видящие, что их любимые дети совсем не в них.
— Да, интересные кошечки, — заметил Джефсон, подымаясь и принимаясь шагать взад и вперед по палубе, когда я окончил свое повествование. — Но об одной, еще более интересной кошке я слышал от одного моряка.
Как-то раз у нас с ним зашла речь о сметливости животных, и он сказал:
— Да, сэр, обезьяны удивительно умны и ловки, и я не раз жалел, отчего нельзя набрать из них экипаж: ведь стоит им хоть раз посмотреть, как что делать, и они будут знать. Нужно только держать их в руках, чтобы не избаловались, и смотреть за ними в оба, а не то напроказничают так, что после и сами не рады будут. Впрочем, ведь и между ними большая разница, и на некоторых из них вполне можно положиться. А слоны-то! Это уж прямо воплощенное чудо, если только все то, что о них рассказывается, правда. И у собак головы привинчены не даром. Но самые сообразительные, рассудительные, решительные и изобретательные животные, по моим наблюдениям, — все-таки кошки. Собака видит в человеке высшее существо и постоянно это выражает, а потому и человек склонен видеть в собаке самое умное из всех четвероногих. Кошка же совсем особого мнения о нас. Хотя прямо она этого и не выказывает, но достаточно и ее намеков на наш счет. А так как нам это не по вкусу, то мы и говорим, что кошки глупее собак. Между тем, думается мне, нет ни одной кошки, которая не сумела бы обойти самую умную собаку с подветренной стороны. Разве вам не случалось видеть, как сидящая на цепи собака выходит из себя от бессильной ярости потому, что ровно на три четверти дюйма от того пункта, до которого она не может достать, сидит кошка и дразнит ее. Кошка сидит совершенно спокойно, поджав лапки и зажмурив глаза. Вот этим спокойствием и самым своим видом она и раздражает собаку; последняя делает отчаянные усилия, стараясь сцапать кошку, рычит, лает, визжит, а кошка и ухом не ведет. Она прекрасно понимает, что железная цепь не может растягиваться. А раз кошка понимает это — значит, она умнее собаки, которая, несмотря на свое тесное знакомство с цепью, какового знакомства у кошки нет, воображает, что если хорошенько понатужиться, то можно и железо превратить в резину.
Потом, попробуйте-ка спугнуть кошек, задающих ночью концерт под вашим окном; как громко и грозно вы ни кричите и ни машите на них руками, кошки спокойно будут продолжать свое дело и, взглянув мельком на вас, думают про себя: «Благодарим за компанию! Под ваш аккомпанемент нам еще веселее!» Они хорошо понимают, что вы ничего не можете им сделать, даже не бросите в них того предмета — сапога, туфли, подсвечника или еще чего-нибудь, что попалось вам под руку, — которым угрожаете им в открытое окно; не бросите, потому что не захотите лишиться своей вещи. Но если они увидят, что вы вооружились кирпичом или камнем, то есть чем-нибудь таким, чего не пожалеете бросить, тогда они в один миг исчезнут с того места, где задавали свой концерт, и будут продолжать свои вокальные упражнения дальше.
Нет, что касается практической сметки, собака по сравнению с кошкой — олицетворение наивности. Пробовали вы когда-нибудь, сэр, рассказывать сказки в присутствии кошки?
Я ответил, что мало ли что говорится в присутствии кошек, но на их поведение в это время никто не обращает внимания; ведь не с ними ведется беседа.
— Так сделайте этот опыт, сэр, — посоветовал мой собеседник и продолжал: — Если вы заметите, что кошка при вашем рассказе ничем на него не реагирует, то можете быть уверены, что в ваших словах нет ничего такого, чего бы вы не могли повторить пред высшим представителем правосудия в Англии.
У меня был приятель, по имени Уильям Кули, но мы его прозвали Правдивым Билли за то, что в серьезных делах это был такой человек, на которого смело можно положиться; зато в простой беседе он городил такие вещи, что небу становилось жарко. У него была собака, принимавшая на веру каждое его слово. Однажды Билли плел нам небылицу, которая превосходила все, что я раньше слышал от него в этом роде. Я наблюдал за собакой. Она лежала у ног своего хозяина и с поднятыми вверх ушами внимательно слушала, изредка взглядывая на меня такими глазами, в которых ясно читалось: «Каково? А? Ну, не умник ли мой хозяин, если знает такие вещи, о каких никто никогда и не слыхивал?» И опять с восторженным умилением ловила каждое слово, срывавшееся с болтливого языка рассказчика.
Мне было досадно, что у Билли такой наивный четвероногий друг, который своим крайним доверием только поощряет его вранье, и как-то раз сказал ему:
— Знаешь что, дружище, мне бы хотелось, чтобы ты повторил свой рассказ у меня дома.
— Что ж, с удовольствием. Как-нибудь приду к тебе, и ты напомни тогда, — ответил Билли, видимо обрадованный. — А почему тебе захотелось?
— Пусть мои послушают: им это очень понравится, — солгал я.
На самом же деле у меня был старый кот, и мне хотелось знать, как отнесется он к фантазиям моего приятеля.
Билли пришел ко мне в один воскресный вечер. У меня было в гостях несколько человек знакомых. Кот сидел пред огнем и казался дремлющим, но по особому выражению его лукавой мордочки я видел, что он внимательно наблюдает за всем, что делается и говорится вокруг него.
По моей просьбе, Билли пустился сочинять. Он всегда давал новые сочинения, или, точнее, — новые вариации на старую тему; дословно же никогда не повторялся, надо отдать ему в этом справедливость.
После первых же вступительных слов рассказчика кот, принявшийся было умываться, приостановился и навострил уши с таким видом, точно хотел сказать: «Эге, никак к нам пожаловал миссионер!» Я сделал ему знак, чтобы он ждал, что будет дальше, и он продолжал свое дело, не переставая, однако, прислушиваться. Когда Билли начал описывать, как на огромный парусник напала чудовищная рать прожорливых акул и в один миг проглотила весь почти экипаж, не встретив со стороны его никакого сопротивления, кот всем своим видом выражал такое презрение, которое яснее всяких человеческих слов говорило: «И не стыдно тебе так врать? Ты уж лучше сказал бы, что акулы сразу проглотили весь корабль со всею его оснасткою!» В это время я совсем забыл, что это — только животное, а не человек в кошачьей форме. Мне казалось, что кот, с целью выразить свое негодование, примется говорить по-нашему и осрамит Билли на всю компанию. Я вздохнул с облегчением, когда кот, вместо этого, ограничился тем, что повернулся к рассказчику спиной. Но было ясно видно, что он сильно борется с своими чувствами, стараясь подавить их, и я невольно позавидовал его умению держать себя в «лапах». Вместе с тем я искренно жалел своего старого лохматого друга, понимая, какую муку должен был терпеть он.
Но вот Билли заговорил о том, как по окончании битвы с акулами, когда они втроем (из всего экипажа уцелел только он, капитан и один из младших матросов) поймали акулу, успевшую сорвать с капитана золотые часы с цепочкой, и как Билли с капитаном держали разинутою пасть этой акулы, пока матрос лазил к ней в брюхо за часами. Вдруг мой кот вскрикнул, точно на него набросилась пара злых собак, и повалился на спину, подняв вверх все четыре лапы. Я уж думал — конец моему коту: не выдержало его правдивое сердце такой беззастенчивой лжи. Однако минуту спустя он пришел в себя, оправился и сел, вытянувшись как палка и с самой возбужденной физиономией. Видимо, он решился дотерпеть до конца.
Однако когда у Билли дело дошло до того, что проглоченные акулами офицеры, матросы и прочий состав экипажа оказался целехонек, ухитрившись вылезть обратно из своих живых тюрем, кот больше уж не был в состоянии вынести. Поднявшись на лапы, он обвел присутствовавших таким взглядом, точно говорил: «Простите, господа! Может быть, ваши нервы крепче и выносливее моих, с чем вас и поздравляю, но я больше не могу слушать такую наглую ложь, и лучше уйду, пока цел».
С этим он подошел к двери и жалобно промяукал. Я понял и выпустил его.
Вот вам и доказательство, сэр, что кошка умнее собаки, — заключил моряк.