Книга: Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге
Назад: Пятница 30-го или суббота 31-го (ясно не помню)
Дальше: Наброски для повести

Понедельник, 9-го июня (длинная, зато последняя глава)

Остенде. — Гейдельберг. — Скатерть, простыня или постельное покрывало, принятое нами за полотенце. — Б. возится с континентальным железнодорожным расписанием. — «Беспутные поезда». — Б. начинает сумасшествовать. — Придуманный мною выход из безвыходного положения. — Путешествие по германским рельсовым путям. — Объяснение Б. с железнодорожными чинами. — Его мужество. — Преимущества неведения. — Впечатление, производимое Германией и германцами
Мы опять в Остенде. Наше паломничество окончилось. Собираемся через три часа переправляться через канал в Дувр. Ветер довольно свежий, но нас утешают, уверяя, что он к вечеру затихнет.
Остенде совсем разочаровал нас. Мы думали, что это город многолюдный и оживленный; полагали, что он полон театров, концертных зал, шумных ресторанов; ожидали, что во всех концертах его гремит музыка, что в нем постоянно происходят смотры войск, собирающие огромные толпы патриотов, что прибрежные пески пестреют веселою и нарядною публикой и что среди этой публики множество прекрасных женщин.
В этих мечтах я нарочно приобрел себе в Брюсселе новые щегольские ботинки и изящную тросточку.
Однако, насколько мы могли заметить пробыв часа два в Остенде, этот город точно вымер. Торговля закрыта, дома стоят пустыми, казино заперты. На подъездах отелей вывешены объявления полиции о том, что каждый, вторгнувшийся в это владение или чем-нибудь испортивший его, будет задержан и подвергнут судебной ответственности.
Долго пространствовав по совершенно пустынному городу, мы наконец наткнулись на ресторан, показавшийся нам менее зловещего вида, чем другие, мимо которых мы проходили. Этот ресторан также был заперт. Мы позвонили. Минут через пятнадцать, после нескольких звонков и томительного ожидания, дверь наконец немного приотворилась, в нее высунулось сморщенное женское лицо, и старческий голос спросил нас, что нам нужно. Мы ответили, что желали бы получить две порции бифштекса с картофелем и пару пива. На это получилось приглашение пожаловать недельки через две, когда приедут хозяева, без которых обладательница сморщенного лица и дребезжащего голоса не имеет права распоряжаться.
Удивленные, огорченные, а главное — голодные, мы отправились на берег и закусили там в грязной харчевне, потом ради успокоения пищеварения отправились гулять вдоль по берегу и вскоре попали в совершенно пустынное место. Там мы наткнулись на следы человеческой ноги, ясно отпечатавшиеся на прибрежном песке. Это нас сильно заинтересовало. Откуда мог взяться здесь человек? Погода была тихая, кораблекрушения не могло быть, а для высадки пассажиров здесь вовсе не место. Если же сверх обыкновения, кто-нибудь и вздумал высадиться именно в этом месте, то куда же он девался? Следы виднелись только на одном небольшом пространстве, а дальше мы нигде не нашли их. Подивились мы, да так и ушли с берега, не решив загадки относительно таинственных следов.
Мы порядочно попутешествовали с тех пор, как оставили Мюнхен. Пробыв в вагоне всю ночь, мы рано утром прибыли в Гейдельберг, и когда заняли номер в одной из его лучших гостиниц, то нам прежде всего было предложено принять ванну. Мы выразили полное согласие на это, и нас провели в крохотную ванну, отделанную белым мрамором; она нам очень понравилась своей белизной и опрятностью.
Ванна нас освежила, но после нее мы оказались в большом затруднении. Дело в том, что нам вместо полотенца было подано нечто такое, что могло быть и столовой скатертью, и постельным покрывалом, и спальной простыней.
По-видимому, в Германии придерживаются очень своеобразных взглядов на потребности выкупавшегося человека. Быть может, немцы устраивают ванны исключительно для иностранцев, а сами ими никогда не пользуются, чем и объясняется их непрактичность в этом отношении.
Положим, и мне однажды пришлось обтереться спальной простыней, а в другой раз — даже просто носовым платком. Но то были случаи совершенно исключительные; в обыкновенных же случаях я привык употреблять для этой надобности широкое и длинное мохнатое полотенце.
Древние греки отлично обошлись бы спальной простыней. Они грациознейшим манером обернули бы один ее конец вокруг своей головы, а другой с неподражаемой ловкостью спустили бы на спину, потом красивыми складками обвили бы ею бедра, затем неуловимыми вихреобразными движениями живописно задрапировались бы в нее всем телом и через несколько мгновений сразу освободились бы от мокрой ткани, а сами предстали бы пред удивленными и восхищенными зрителями совершенно сухими.
К сожалению, современные британцы не приучены выделывать таких фокусов. Британец берет полотенце обеими руками, прислоняется к стене и ожесточенно трет себя лохматой тканью. Стараясь вытереть спину одним концом полотенца, он другой конец обязательно окунает в воду (потому что всегда норовит стоять возле самой ванны) и потому наполовину постоянно остается мокрым.
Когда он обтирает переднюю часть тела сухим концом полотенца, мокрый конец всякий раз хлещет его по спине; а когда он наклоняется, чтобы тем же сухим концом обтереть ноги, мокрый конец в диком злорадстве обертывается вокруг его шеи, и несчастный купальщик напрягает все силы, чтобы освободиться от удушения. Но лишь только ему удается избавиться от этого удовольствия и предаться сладкой надежде, что тем дело и кончилось, его ждет новый сюрприз в том же духе: лукавое мокрое полотенце снова ухитряется обвиться вокруг его тела, игриво стегнув его по мягким частям. От этой новой неожиданности злополучный британец вскрикивает не своим голосом и, словно ужаленный, подпрыгивает на несколько футов вверх.
Словом, насмешливое полотенце всячески издевается над купальщиком, проделывая самые замысловатые штуки, чтобы досадить ему и добиться его полного обалдения.
Мы провели в Гейдельберге два дня. Карабкались на лесистые высоты, окружающие этот прелестный городок; любовались с веранд ресторанов или с увенчанных развалинами вершин на восхитительную долину, среди которой серебрятся своими прихотливыми извивами Рейн и Некар; бродили среди обсыпавшихся арок, стен и башен тех ее величавых, полных исторических теней развалин, которые некогда были одним из прекраснейших замков в Германии.
Любовались мы и «Великой бочкой», представляющей одну из главных достопримечательностей Гейдельберга. Что собственно интересного в пивной бочке, отличающейся от других бочек только своими исполинскими размерами, трудно понять, но в «Бедекере» сказано, что ее также необходимо видеть. Поэтому около нее постоянно толпятся туристы, иногда целыми десятками сразу, и стоят пред ней несколько минут, вытаращив глаза и стараясь изобразить на своих лицах благоговейное изумление, похожее на баранье, когда это животное чем-либо удивлено. В самом деле, мы, туристы, в некоторых случаях мало отличаемся от баранов. Если бы по ошибке типографии в «Бедекере» не было упомянуто о том, что в Риме есть Колизей, то мы, будучи в «вечном городе», целый месяц могли бы ежедневно проходить мимо этого здания, грандиозного даже в своей полуразрушенности, и не нашли бы нужным осмотреть его: ведь в путеводителе не упомянуто о нем, — следовательно не стоит и осматривать его. Если же в путеводителе будет сказано, что за пятьсот миль от нас имеется… ну, хоть подушка для булавок, утыканная целыми миллионами этих полезных предметов дамского туалета, то мы, прочитав об этом, непременно сочтем себя обязанными бежать туда, чтобы полюбоваться на такое «чудо».
Из Гейдельберга мы отправились в Дармштадт. С какой стати мы предполагали пробыть в нем чуть не целую неделю — решительно не могу понять. Жить в этом городе очень хорошо, но для туристов там нет ровно ничего интересного. Пройдясь по городу из конца в конец, мы нашли нужным осведомиться, когда из него отходит ближайший поезд, и, узнав, что через полчаса, поспешили на вокзал, вскочили в вагон и покатили в Бонн.
Из Бонна (где совершили две поездки по Рейну и поднимались на коленях на двадцать восемь ступеней, называемых местными жителями «благословенными», но показавшихся нам после первых четырнадцати достойными другого эпитета), мы вернулись в Кёльн, из Кёльна — в Брюссель, а из Брюсселя — в Гент. Здесь мы осмотрели целую массу знаменитых картин и слушали мощные звуки не менее знаменитого колокола «Роланд», гул которого разносится далеко по местным лагунам и песчаным наносам. Потом отправились в Брюгге (где я имел удовольствие швырнуть камнем в статую Симона Стевина, который изобретением десятичных дробей причинил мне лишнюю головоломку во дни моего хождения в училище), а уж оттуда попали в Остенде.
Долго мы не знали, как выбраться из этого вымершего города, потому что никак не могли отыскать подходящего выезда. Я предоставил это приятное занятие своему спутнику, и он чуть не поседел над ним.
До сих пор я был убежден, что не может быть ничего хуже моего «бессмертного» английского расписания поездов, но здесь мне пришлось убедиться, что на свете существует нечто еще худшее, а именно — расписание бельгийских и германских поездов, с чем у нас было очень много возни.
Б. каждое утро по нескольку часов проводил пред столом, на котором было развернуто длиннейшее расписание. Напряженно смотрит на это расписание, сжав голову обеими руками, точно желая удержать в ней готовые выскочить из нее мозги, и что-то бормочет про себя.
Началось это с Мюнхена, где у него вышло такое недоразумение.
Сидит он, впившись блуждающими глазами в расписание, а бормочет себе под нос разные цифры и названия. Вдруг он оживляется и громко провозглашает:
— Нашел! Великолепный поезд. Отходит из Мюнхена в час сорок пять, приходит в Гейдельберг в четыре. Как раз вовремя, чтобы напиться чаю и…
— В четыре! — восклицаю я в полном недоумении. — Проходит все расстояние от Мюнхена до Гейдельберга в два с половиною часа?! Ну, этого не может быть. Ведь нам говорили, что туда придется ехать всю ночь, а ты говоришь, что поезд идет всего два с половиною часа.
— Смотри сам, если не веришь мне, — обиженно возражает Б. — Видишь, вот ясно сказано: «отходит из Мюнхена в час сорок пять, приходит в Гейдельберг в четыре». Чего же тебе еще?
— Да, это все верно, — говорю я, глядя через плечо Б. — Но ты не обратил внимания на одно пустячное обстоятельство: видишь — цифра 4 напечатана жирным шрифтом? А жирные цифры относятся исключительно к утренним часам, как нам это так любезно разъяснил жандарм в… не помню теперь, где именно.
— Ах, да, и то! — смущенно соглашается Б. — Действительно, то обстоятельство я упустил из виду… Да-да, в самом деле… Впрочем, погоди, дружище. Ведь если это верно, то от Мюнхена до Гейдельберга выходит четырнадцать часов разницы, но этого быть не может… это немыслимо!.. По всей вероятности, цифра «четыре» изображена здесь жирной совсем случайно. Она должна быть обыкновенная, худенькая, а наборщик ошибкою хватил жирную. Вот и получилось…
— Во всяком случае, — прерываю его я, — это не может означать и четыре часа нынешнего дня, а скорее — завтрашнего, потому что…
Но, не будучи в состоянии пояснить, почему именно, я умолкаю. Б. тоже несколько времени молча размышляет, потом вдруг восклицает:
— Ах, как я недогадлив! Проморгал самое главное: ведь поезд, приходящий в Гейдельберг в четыре часа, идет из Берлина.
И мой спутник принимается весело хохотать, точно сделал бог весть какое радостное открытие. Меня его неуемная веселость, разумеется, сильно раздражает.
— Ну и чего ты ржешь? — сержусь я. — Что в этом открытии радостного?
Б. сразу осаживается, принимает виноватый вид и бормочет:
— И в самом деле мало радостного… Это я уж так. Ты не сердись на меня… Нервы, знаешь… Оказывается, еще одна интересная подробность: вот этот поезд идет из Гейдельберга, нигде не останавливаясь, даже в Мюнхене. Но куда же, в таком случае, идет тот поезд, который отходит отсюда в час сорок пять?.. Должен же он идти куда-нибудь.
— Ах, да брось ты, наконец, этот несчастный поезд! — раздраженно кричу я, — Должно быть, он никуда определенно не идет. Видишь, время отхода показано, а дальше о нем ни слова… Впрочем, наверное, и тут есть какой-нибудь хитроумный немецкий фокус. Не может же этот поезд только отойти от Мюнхена, а потом и затеряться где-нибудь.
Б. также находит, что «не может», но высказывает и положение, что этот поезд — очень молодой, легкомысленный, полный живости и воображения, поэтому идет наудалую, сохраняя при этом самую строжайшую, романическую тайну. Может быть, у него где-нибудь назначено свидание, о котором ни один смертный не должен знать… А может статься, он и сам не знает, куда идет, а просто хочет подурачиться и подурачить других.
Я молчу, а Б. в том же игривом духе продолжает:
— Может быть еще и то, что этот загадочный поезд настолько свободолюбив, что не желает слушаться ничьих приказаний. Управление дороги желает, чтобы он отправлялся в Петербург или в Париж, а ему это не угодно. Старый седоволосый начальник станции горячо убеждает его идти в Константинополь или в Иерусалим и убеждает, со слезами на вылинявших голубых глазах, чтобы он не поддавался пагубным обольщениям новых учений о свободе личности и тому подобных несуществующих на земле благах, а покорился бы неизбежности покориться установленным правилам. Призываются на помощь и другие авторитетные лица, привыкшие к слепому повиновению. Они со своей стороны самым отеческим тоном тоже увещевают своенравный поезд идти в Камчатку, в Тимбукту или в Иерихон: вообще по какому-нибудь одному определенному направлению, — но видя бесполезность всех мягких уговариваний и упрашиваний, они вскипают гневом (ведь и старички умеют сердиться) и приказывают непокорному поезду убираться, куда он хочет, хоть к черту на кулички, лишь бы только не мозолил глаз и не смущал своим непослушанием более покорные поезда.
Между тем строптивый поезд и ухом не ведет. «Ладно, — думает он про себя, — болтайте, сколько хотите, а я все-таки сделаю по-своему. Стану я слушаться всех этих выживших из ума старичков! Им желательно, чтобы я ходил непременно по этому пути, а я хочу — по другому. Должны же они, наконец, понять, что мы, молодежь, не намерены больше подчиняться старикам: теперь не те уж времена, когда нас можно было заставлять делать то, что нам не нравится».
Судьба такого безрассудного поезда, разумеется, должна быть очень плачевна. Представляю себе, как он, совершенно разбитый и изнемогающий, одиноко мотается где-нибудь в далекой стороне, горько раскаиваясь в своей самонадеянности и гордости, заставивших его, такого нарядного и чистенького, полного сил и огня, выйти из родного Мюнхена, а потом превратиться бог знает во что…
Б. умолкает, закуривает опять трубку, взглядывает еще раз на непутевый поезд, точно ему жаль расстаться с ним, затем машет на него рукой, очевидно, признав его полную безнадежность, и начинает отыскивать другой, более разумный поезд.
Вдруг он порывисто поднимает свою усталую от долгого напряжения голову, глядит на меня не то испуганным, не то изумленным взглядом и говорит, указывая на расписание:
— Посмотри-ка, дружище, тут что-то не совсем ладно. Вот, например, есть поезд, отходящий из Мюнхена в четыре часа и прибывающий в Гейдельберг в четыре часа пятнадцать минут. С такою быстротой может проноситься только молния. Ясно, что здесь или ошибка или просто насмешка над пассажирами. Ни один поезд, будь он хоть рассверхскорый, не в состоянии пробежать от Мюнхена до Гейдельберга в четверть часа… Постой… постой! Оказывается, что этот поезд сначала идет в Брюссель, а потом уж и в Гейдельберг… Впрочем, быть может, он приходит туда и в четыре часа пятнадцать минут, но только на другой день… Все-таки я никак не могу понять, зачем он делает такой большой крюк через Брюссель. Погоди, погоди! Он, кажется, заходит и в Прагу. Черт знает что такое! Вот проклятое расписание!.. В нем все так перепутано, что сам черт не разберется… Тьфу!
Б. вскакивает с своего места, взволнованно шагает взад и вперед пред столом, выпуская густые клубы дыма трубки, глядя самым хмурым сентябрем.
Но когда трубка докуривается, мой друг решает, что какой-нибудь подходящий поезд да должен же быть, и, снова шлепнувшись на свое место, с прежним рвением продолжает свои поиски.
Часа через полтора он, наконец, открывает во всех отношениях идеальный поезд, отходящий из Мюнхена в 2 часа 15 минут. Б. приходит в полный восторг, радостно вновь набивает свою трубку и закуривает ее.
— Вот так поезд! — восторженно восклицает он, снова сияя во все свое широкое лицо и выглядывая опять настоящим июнем. — Долго пришлось искать его, голубчика, зато все-таки нашелся… Представь себе, он даже нигде не останавливается, а жарит весь путь без малейшего отдыха. Славный поезд, вполне подходящий нам…
— И идет в какое-нибудь определенное место? — предусмотрительно осведомляюсь я, зная по горькому опыту, что восторгам моего приятеля доверять особенно нельзя: чересчур уж часто он увлекается.
— Конечно! — уверенно отвечает Б. — Постой, я сейчас объясню тебе, — продолжает он, водя пальцем по расписанию. — Видишь, вот скорый, отходящий их Мюнхена в два часа пятнадцать минут… да, да, именно два пятнадцать. Идет он в… Нюрнберг. Нет, в Нюрнберге он не останавливается… Так, значит в Вюрцбург?.. Тоже нет… Франкфурт… Страсбург? Нет, все не то… Кёльн, Антверпен, Кале?.. Нет, и не то… Да где же он, в самом деле, останавливается? Должен же он где-нибудь остановиться!.. Не может быть, чтобы он предназначался для кругосветного путешествия без всяких остановок… Постой! Вот Берлин, Брюссель, Париж, Копенгаген… Нет, он не останавливается и в этих местах… Силы небесные, да это, по-видимому, такой же беспутный поезд, как тот, который отходит из Мюнхена в один час сорок пять минут! Он тоже идет неизвестно куда…
Б. с отчаяния хочет изорвать явно издевающееся над ним расписание, но я успеваю вовремя остановить своего обидевшегося спутника и уговариваю его сохранить этот документ людской мудрости как интересную головоломку для моего подростка-племянника, который любит решать самые запутанные задачи.
Мы убеждаемся, что все мюнхенские поезда «беспутные». Им только бы удрать из города и быть на свободе. Вообще поезда крайне неблагонадежные и своенравные.
Доверяться им никак нельзя. По-видимому, они думают так: «Нечего решать наперед, куда идти. Главное — поскорее выбраться из этого ненавистного города с его стеснениями, а там, на просторе, будет уж видно, куда направиться. Где окажется удобный путь, туда и махну».
Б. снова начинает волноваться, и на этот раз уж не на шутку.
— Увы! — уныло восклицает он. — Очевидно, нет ни малейшей возможности выбраться из этого заколдованного города. Нет ни одного поезда, который шел бы хоть в какое-нибудь определенное место. По-видимому, против нас составлен заговор, чтобы насильно удержать нас в Мюнхене… Вот увидишь, нас с тобой отсюда ни за что не выпустят… Так и застрянем здесь и никогда уж не увидим родной Англии!
Он готов заплакать. Я стараюсь утешить его разными соображениями, вроде следующего:
— Может быть, в Баварии такой обычай, чтобы предоставлять место назначения поездов на волю и усмотрение самих пассажиров, — говорю я. — Вероятно, железнодорожное начальство действует так: поймает какой-нибудь бродячий поезд в назначенное время его отхода, но не указывает, куда именно идти поезду, предоставляя решать это самим пассажирам сообразно с их нуждами и фантазией. Пассажиры нанимают поезд, как, например, нанимаются пароходы, баржи и тому подобные морские или речные приспособления, и катят себе, куда им вздумается. Если же окажется разногласие между самими пассажирами, т. е. одни пожелают прокатиться в Испанию, а другие — в Россию, то в этих случаях прибегают, вероятно, к жребию или решают по большинству голосов. Вообще стараются сделать так, чтобы…
Но Б. перебивает меня и с несвойственною ему сварливостью говорит, что он в эту минуту вовсе не расположен восхищаться моими остроумными соображениями и просит избавить его от них.
Я обижаюсь и умолкаю, а Б., после долгого ворчанья, закурив погасшую трубку, опять принимается за свое заколдованное расписание и снова погружается в бесконечный лабиринт цифр и мест.
Наконец он открывает еще один поезд, идущий в Гейдельберг, и, по всей видимости, вполне степенный и достойный всякого уважения. Упрекнуть этот образцовый поезд можно разве лишь в том, что он неизвестно откуда выходит.
Кажется, он попадает в Гейдельберг совершенно случайно и вдруг останавливается там. Можно с легкостью представить, какой переполох должно вызвать его внезапное появление на станции! Воображаю себе эту картину!
Местный жандарм со всех ног бросается к начальнику станции и запыхавшись докладывает ему:
— Виноват за беспокойство, господин начальник! Но на станцию заявился какой-то странный поезд, вроде, можно сказать, бродячего. Остановился здесь и дальше ни с места.
— А-а! — широко разинув рот, восклицает начальник. — Откуда же он пришел?
— В том-то и дело, что неизвестно… По-видимому, он и сам не знает.
— Да, это, действительно, очень странно! — соглашается начальник. — Гм!.. За все время моей долголетней службы первый такой случай… А что ему нужно здесь?
— Ничего не говорит, словно немой… вообще какой-то растерянный… Осмелюсь высказать вам, господин начальник, мне кажется, что этот поезд немного того…
И жандарм многозначительно тычет себя пальцем в лоб.
— Гм! — снова мычит начальник, задумчиво покручивая усы. — Самовольно убежал откуда-нибудь, негодяй… Гм! Надо будет задержать его здесь… запереть в депо, да так, чтобы он не мог удрать. О нем, вероятно, будут справляться. Вот тогда мы и узнаем, откуда он и что с ним сделать.
Пока я рисовал себе эту картину, мой неутомимый друг сделал новое открытие в том смысле, что нам для того, чтобы попасть из Мюнхена в Гейдельберг, сначала нужно ехать на Дармштадт, а потом оттуда в Гейдельберг. Это открытие вливает в Б. утраченную было им энергию, и он усиленно старается найти согласование между поездами Мюнхена в Дармштадт и из Дармштадта в Гейдельберг.
— Ну, теперь, слава аллаху, нашел! — радостно объявляет он мне. — Вот вполне подходящий поезд. Он выходит из Мюнхена в десять часов и приходит в Дармштадт в пять часов двадцать пять минут, а из Дармштадта в Гейдельберг есть поезд, отходящий в пять часов двадцать минут.
— Но как же мы успеем попасть на гейдельбергский поезд, когда мюнхенский приходит на пять минут позднее отхода гейдельбергского? — спрашиваю я. — Это нам тоже не подходит.
— Ах, да, и в самом деле, опять ничего не выходит! — сокрушенно вздыхает Б. — Вот если бы было наоборот, мы как раз могли бы успеть пересесть… или же если бы гейдельбергский поезд был случайно задержан на пять минут…
— Ну, с этими «если бы» нельзя считаться, — говорю я. — Брось ты эту комбинацию и отыскивай новую, более годную.
Б. выпивает стакан воды, закуривает новую трубку и в сотый раз углубляется в дебри расписания.
Оказывается, все поезда из Дармштадта уходят в Гейдельберг за несколько минут до прихода мюнхенского в Дармштадт. Словно сговорились избегать нас.
Б. окончательно запутывается в поисках подходящего поезда и находит такие поезда, которые идут из Мюнхена в Гейдельберг в обход через Венецию и Женеву, заходя по пути в Рим, где останавливаются на получасовой отдых и все-таки ухитряются совершить весь этот сложный путь в четырнадцать минут. Попадаются и еще более искусные поезда, прибывающие на место назначения за сорок семь минут до своего отбытия из исходного пункта. Отыскивает даже поезда, идущие из Южной Германии в Париж через Кале, оттуда — морем до Москвы, а из Москвы сухим путем в Париж.
Не успев разобрать всего расписания, мой злополучный друг до такой степени балдеет, что перестает уж сознавать, где он — в Европе, Азии, Африке или Америке, и куда ему нужно ехать.
Наконец я отбираю у него расписание и прячу его в саквояж, потом одеваюсь сам и помогаю одеться моему бедному приятелю, у которого, по всем признакам, начинает уж заходить ум за разум, затем забираю все наши вещи и отправляюсь вместе с ними и своим спутником прямо на вокзал. Там я категорически объявляю начальнику станции, что нам нужен специальный поезд в Гейдельберг во что бы то ни стало и по какой бы то ни было цене.
Начальник очень любезно и самолично ведет нас в зал первого класса, усаживает там на диван и просит обождать, пока он распорядится насчет поезда. Когда же поезд будет готов, нас отведут в вагон, усадят на самые удобные места и доставят в полной сохранности в Гейдельберг. И он не обманул нас.
Мой способ оказался хотя и подороже, зато несравненно быстрее, удобнее и действительнее той головоломки, при помощи которой Б. пытался решить вопрос о поездах, роясь в цифрах и названиях «общепонятного» расписания, и я больше уж не просил своего друга выбирать для нас поезда. Вот что значит энергия!
Вообще ездить по германским железным дорогам не особенно приятно. Немецкие поезда не любят спешить и надрываться, а идут, не торопясь, с основательными промежутками и отдыхами. Когда поезд остановится на какой-нибудь станции, то не спешит покинуть ее. Весь служебный персонал, начиная с обер-кондуктора и кончая кочегаром, бросает поезд на произвол судьбы и направляется в контору начальника станции. Последний обыкновенно встречает всю компанию на пороге конторы, радушно здоровается с ней и бежит домой сказать жене о благополучном прибытии друзей. Выбегает на платформу его жена, еще более радушно здоровается с поездным персоналом, и начинается общая оживленная беседа о семейных делах.
Приблизительно минут через пятнадцать обер-кондуктор вынимает часы, смотрит на них и неохотно заявляет, что как ему ни грустно прекращать приятное свидание и беседу, — однако пора бы продолжать путь. Но жена начальника станции и слышать не хочет об этом.
— Ах, нет, нет, я вас так скоро не отпущу! — кричит она, хватая за руку обер-кондуктора и таща его к себе в дом. — Как же так, побыть и уехать, не повидав наших детей? Они скоро вернутся из школы и страшно будут огорчены, когда узнают, что вы не хотели их дождаться. Лиза первая вам никогда не простит этого!
Обер-кондуктор с машинистом переглядываются, смеются и говорят:
— Ну, делать нечего, — придется еще позадержать поезд. Потом как-нибудь нагоним потерянное время.
Между тем помощник машиниста успел уже юркнуть в квартиру кассира, к его сестре, и флиртует с нею самым отчаянным образом, что подает надежду на близкую свадьбу в станционном районе.
Один из кондукторов отправился в город за закупками, а другой засел в буфете и угощается там. Словом, весь состав поездной прислуги разбежался. Пассажиры тем временем тоже или сидят в буфете, или прогуливаются по платформе.
Где-то, наконец, один за другим собираются кондукторы, машинисты и кочегары, публика приглашается занять свои места в вагонах, и поезд, основательно отдохнувший, с новыми силами идет дальше.
По пути из Гейдельберга в Дармштадт случился целый скандал, вызванный тем обстоятельством, что мы, имея билеты на обыкновенный пассажирский поезд, сели с ними в скорый (это только одно название «скорый», на самом же деле такие поезда в Германии ходят со скоростью не более двадцати миль в час, да и то с вышеописанными остановками). Когда обер-кондуктор сделал это ошеломляющее открытие, он остановил поезд на ближайшем полустанке, где «скорым» поездам вовсе не полагается останавливаться, пригласил каких-то двух необыкновенно важных чиновных особ. Те, строгим тоном приказав моему спутнику (лучше меня владеющему немецким языком) следовать за собой, повели его в контору начальника полустанка, который и подверг его строжайшему допросу насчет нашего дерзостного нарушения железнодорожных правил.
Б. был бледен и, видимо, взволнован, но держался с таким достоинством и мужеством, что я мог быть вполне спокоен за его участь, хотя он в момент его задержания и шепнул мне, что если с ним случится здесь что-нибудь недоброе, то чтобы я поосторожнее сообщил об этом его бедной матери.
Но, к общему нашему удовольствию, он довольно скоро вернулся ко мне в вагон и объявил, что все обошлось благополучно. Он объяснил начальнику платформы, что невольное нарушение германских железнодорожных правил произошло, во-первых, потому, что мы не обратили внимания на то, что наши билеты действительны только для тихих поездов, во-вторых, что мы не нашли никакой разницы между скорыми и тихими поездами, и, в-третьих, что мы беспрекословно готовы внести причитающуюся с нас добавочную плату. Это объяснение вполне удовлетворило строгих чинов, и они с почетом проводили Б. обратно до самого поезда, отход которого тотчас же и состоялся, так что отдых его на этот раз продолжался очень недолго, — всего тринадцать с половиною минут.
Но когда мы отъехали половину расстояния до следующей станции, Б. вдруг впал в мрачное уныние. На мои расспросы о причине его внезапного грустного настроения он признался мне, что горько раскаивается в том, что сгоряча, в порыве совсем несовременного послушания, сделал приплату к билетам. Теперь же, поостыв, он пришел к заключению, что просто-напросто сглупил, как неопытный мальчишка, пойманный в первой шалости. Не поддайся он своей национальной слабости — разыгрывать из себя на континенте миллионера, которому нипочем швыряться деньгами по первому требованию всякого встречного, а иногда и без всяких посторонних требований, он бы отлично мог отделаться от этой приплаты, притворившись не понимающим ни слова по-немецки. Тем бы дело и обошлось. Что возьмешь с человека, не понимающего, о чем ему говорят?
Кстати, Б. припомнил, что когда он два года тому назад путешествовал по Германии с тремя другими приятелями, то железнодорожные власти точно так же прицепились к ним за то, что они с билетами первого класса сели в вагон второго.
К сожалению, он не мог в точности припомнить, как это произошло. Кажется, он и его компания приехали на вокзал как раз пред третьим звонком, так что они едва успели вскочить в ближайший вагон второго класса, вместо первого, до которого дальше было бежать. Во всяком случае, со стороны Б. и его спутников не было ни малейшего злоумышления, когда они забрались в вагон низшего класса с билетами высшего, т. е. дороже оплаченными.
Увидев у целой группы второклассных пассажиров билеты первого класса, контролер пришел в видимое возбуждение и звенящим голосом стал снимать с виновных суровый допрос.
Один из приятелей Б., знавший немного по-немецки, но любивший хвастаться и этим немногим, с большим трудом объяснил контролеру, почему он со своими спутникам попал не в тот вагон. Суровое лицо контролера чуть-чуть прояснилось, но голос его оставался по-прежнему сухо-официальным, когда он потребовал с виновного за сделанную ошибку восемнадцать марок штрафа.
С не меньшим трудом поняв, что нужно контролеру, злополучный пассажир покорно достал кошелек и вручил ему требуемую сумму.
Что же касается остальных членов группы, в том числе и Б., то, хотя они все хорошо владели немецким языком, но притворились, что не знают ни слова и ничего не понимают.
Контролер минут десять старался втолковать им, что он говорит на чистейшем немецком языке, который каждому должен быть понятен, но притворщики в ответ на это только вежливо улыбались и твердили на своем родном языке, что им нужно попасть в Ганновер.
Контролер потерял терпение и привел начальника станции, который также потратил несколько минут на то, чтобы убедить провинившихся пассажиров в необходимости уплатить по восемнадцати марок штрафа с билета. Но пассажиры с самым невинным видом продолжали улыбаться и твердить, что едут в Ганновер, где их уже давно ждут.
Переглянувшись между собой и выразительно пожав плечами, передернув усами и разведя руками, начальник с контролером удалились. На смену им появилось новое начальствующее лицо в треуголке и расшитом золотом мундире. Это лицо, к которому, впрочем, вскоре присоединились и начальник станции с контролером, было в таком волнении, что едва могло ворочать языком. Это лицо тоже пыталось заставить притворщиков понять себя, но все было тщетно: Б. и двое его спутников с чисто британской невозмутимостью продолжали свою роль. Побившись с ними еще с четверть часа, все три железнодорожных чина плюнули и ушли, решив предоставить самому правительству взыскивать с этих «бараноголовых англичан» следующие ему пятьдесят четыре марки как оно пожелает.
В среду мы перебрались через границу Германии и вновь очутились в пределах Бельгии.
Я люблю немцев. Б. не верит мне и говорит, что я пишу это только из любезности к ним. Но он ошибается. Я говорю совершенно искренно и знаю, что у немцев очень крепкие головы и их не вскружишь никакими любезностями.
На это Б. возражает, что я никак не мог в течение каких-нибудь двух недель так хорошо изучить немцев, чтобы составить себе о них верное понятие. Но я говорю, что привык судить по первому впечатлению и редко ошибаюсь.
Немцы, в самом деле, сразу произвели на меня очень приятное впечатление, и я уверен, что оно не изгладилось бы и при более продолжительном знакомстве с ними. Я ошибаюсь обыкновенно только тогда, когда перестаю руководствоваться своими чувствами и пускаюсь в рассуждения.
И это вполне естественно. Чувства нам прирожденны, а мысли мы сами себе составляем. Голос природы нас никогда не обманывает.
По наружности почти все немцы — народ рослый, широкоплечий и высокогрудый. Они несловоохотливы, зато взгляд их полон мысли. Подобно всем крупным существам, они добродушны и обходительны.
Трезвенникам, противникам табака и вообще разным ригористам в Германии не везет. Немцу трудно понять, чтобы то, что ему нравится, могло быть вредно для него.
Немец любит свою большую трубку и свою кружку пива, любит, чтобы то и другое наполнялось, как только опустеет. Вместе с тем он желает, чтобы и другие любили это.
Если вам вздумается объехать всю Германию с предложением таких средств, после которых человек во всю свою жизнь не захочет больше выпить кружки пива или выкурить трубку, то едва ли вы найдете во всей объединенной империи хоть одного чистокровного немца, который не ответил бы вам, что вы напрасно трудитесь; а если вы все-таки будете приставать к ним с вашими убеждениями и увещеваниями во вкусе трезвенников, то вам может и достаться от здорового немецкого кулака.
Немец сам знает, что ему полезно и что вредно; он, так сказать, в самом себе носит меру дозволенного, которой редко изменяет. Для того чтобы не напиваться допьяна, ему нет надобности украшать себя пестрыми ленточками и бегать по улицам с красною тряпкою на палке и громкими криками, как то делают члены «Армии спасения» у нас в Англии.
Немецкие женщины, как я уже говорил, не отличаются обольстительной красотой, зато они милы и привлекательны, главным образом, своими внутренними достоинствами.
По внешности они так же рослы и крепки, как их мужья и сыновья; да иначе и быть не может; откуда же тогда брались бы такие мужья и сыновья, если бы женщины были хилые? Какова женщина, таково и ее потомство.
Немецкие женщины не хлопочут о новых «правах»; они вполне довольны и старыми. В политических же правах они и совсем не нуждаются. Те женщины, которые и в Германии стали требовать себе этих прав, или не настоящие немки, или же испорченные модным образованием; истинная немка относится к этим затеям с полным осуждением и презрением.
Немецкие мужья относятся к своим женам с любовью, уважением и заботливостью, но в слащавостях пред ними не расплываются, как это делают другие народы, млеющие перед юбкою. Немцы любят женщину, но не ползают пред нею на коленях, не делают из нее кумира. У немецких женщин и сомнения нет в том, кто должен управлять государством и кому следует заведовать хозяйством и воспитывать детей. Этот вопрос решен ими давно, и они не находят нужным перерешать его. Немка не лезет ни в политические деятели, ни в законодатели, ни в полководцы, но довольствуется своим природным назначением — быть женой, матерью и хозяйкой.
Хотя Б. и уверяет, что и коренная немецкая женщина может в будущем вся испортиться, но я этому не верю. По-моему, порча у такого здорового организма, каким обладает немецкая женщина, может быть только частичной, а не общей.
Представители различных классов в Германии очень вежливы друг к другу, но не от притворства, а от искреннего уважения одного класса к другому. Трамвайный кондуктор в Германии встречает такое же вежливое отношение к себе, какое сам проявляет по отношению к другим. Немецкий граф приподнимает шляпу пред лавочником потому, что лавочник приподнимает свою шляпу пред ним.
Немцы — хорошие едоки, но не возводят свой желудок в культ (как это делают французы) и в поваре не видят верховного жреца. Лишь бы стол был обильный, сытный, вкусно и опрятно приготовленный, и они вполне довольны. За кулинарными и гастрономическими тонкостями они не гоняются.
В живописи и скульптуре, удовлетворяющих по преимуществу более грубые чувства, немцы плоховаты, зато в музыке и литературе, т. е. в искусствах высшего порядка, они неподражаемо велики, и этот факт может служить ключом к их национальному характеру.
Вообще, немцы — народ простой, серьезный, домовитый, честный и добродушный. Они мало смеются, но когда смеются, то от всего сердца. Они тихи, как глубокие реки. Лица у них приятные, сразу вызывающие доверчивость, но эти лица могут быть и свирепыми, когда их обладателям что-нибудь не по нутру.
Поездка по Германии для нас, англичан, очень поучительна. Мы всегда издеваемся над самими собою, потому что на патриотизм смотрим, как на вульгарность. Немцы же, наоборот, верят в себя и уважают свой патриотизм. Они выше всего ставят свой «фатерланд» и смело смотрят в будущее; чем бы оно им ни угрожало, но страха на них не наведет; они сознают свою мировую миссию и готовы исполнить ее, не жалея никаких жертв.

 

Назад: Пятница 30-го или суббота 31-го (ясно не помню)
Дальше: Наброски для повести

Сергей_Лузан
см. http://www.proza.ru/2007/01/24-48