Выбор Сирила Харджона
Между молодым человеком двадцати одного года и неуклюжим пятнадцатилетним подростком зияет непреодолимая пропасть. Между не слишком успешным журналистом, которому недавно исполнился тридцать один год, и двадцатипятилетним доктором медицины с блестящим дипломом и многообещающей карьерой дружба все-таки допустима.
С Сирилом Харджоном меня познакомил его преподобие Чарлз Фауэрберг.
— Наш юный друг, — заявил преподобный мистер Фауэрберг, стоя в самой выразительной педагогической позе, а именно положив руку на плечо ученика. — Наш юный друг пребывал в некотором забвении, однако я вижу в нем способности, внушающие надежду. Больше того, можно сказать, внушающие колоссальную надежду. Отныне молодой человек поступает под мою особую опеку, и, следовательно, вам не придется заботиться о его учебе. Мистер Харджон будет спать с Миллингом и другими в дортуаре номер два.
Парень проникся ко мне симпатией, а я, в свою очередь, надеюсь, что сумел сделать его пребывание в храме наук более терпимым, чем оно могло бы оказаться без моего участия.
Метод воспитания отстающих, применяемый преподобным Чарлзом, ничем не отличался от способа выращивания гусей: наставник держал учеников взаперти и через силу наполнял знаниями — точно так же, как откармливают гусей на убой. Процесс весьма прибыльный для хозяина, но болезненный для гуся.
Юный Харджон покинул школу в конце того же семестра, что и я. Он направлялся в Брейзноуз, а я в Блумсбери. Приезжая в Лондон, Сирил непременно меня навещал, и мы вместе обедали в Сохо, в каком-нибудь из многочисленных грязных, пропахших чесноком ресторанчиков, а потом за бутылкой дешевого вина подолгу рассуждали о жизни. Когда он поступил на стажировку в госпиталь Гая, я съехал с квартиры на Джон-стрит и снял комнату рядом с ним, в гостинице «Стейпл инн». Хорошее было время. Детство принято хвалить, а напрасно: печалей в нем значительно больше, чем радостей. Лично я ни за что на свете не согласился бы вернуться в детство, а вот за возможность повторить десятилетие с двадцати до тридцати отдал бы всю оставшуюся жизнь.
Сирилу я казался человеком светским, и он обращался ко мне в поисках мудрости, к сожалению, не сознавая, что сам обладает ею в полной мере. Я же в общении с ним черпал энтузиазм и познавал ценность сохраненных идеалов.
Во время бесед мне нередко казалось, что от Харджона исходит ощутимый свет, а обрамленное нимбом лицо сияет так же ярко, как сияют лица святых. Природа ошиблась и расточительно поместила этого человека в наш скучный XIX век. Все победы одержаны. Армия героев, единицы из которых воспеты, а остальные — огромное большинство — несправедливо забыты, давным-давно расформирована. На земле воцарился долгий мир, завоеванный кровью и болью. А ведь Сирил Харджон родился солдатом. В те дни, когда мысль приводила к гибели на костре, а откровенные речи означали неминуемую смерть, он непременно стал бы мучеником, борцом за правду. Не дрогнув, выступил бы во главе отряда, обреченного на гибель во имя торжества цивилизации. Вместо этого судьба приговорила его к службе в чистом, преисполненном порядка бараке.
Но, как бы ни тосковали мы по подвигам, работать приходится и в наши дни, пусть даже и не на поле битвы, а всего лишь на винограднике. Небольшое, но вполне достаточное состояние обеспечило мистеру Харджону финансовую независимость. Для большинства наших современников постоянный доход означает гибель честолюбия, а для Сирила материальный достаток оказался фундаментом стремлений и желаний. Свободный от необходимости зарабатывать на жизнь, он мог позволить себе роскошь жить ради идеи. Профессия внушила молодому джентльмену истинную страсть; он относился к своему делу не с холодным любопытством ученого, а с пылкой преданностью влюбленного ученика. Раздвинуть границы, водрузить флаг в мерцающей дали неизведанной пустыни, куда еще не проникало человеческое знание, — вот в чем заключалась его мечта.
Помню, как одним душным летним вечером мы сидели в комнате, а в открытое окно доносились стоны большого города, напоминавшие жалобы усталого ребенка.
Сирил встал и вытянул руки к сумеречным улицам, словно хотел обнять и успокоить всех страждущих.
— О, если бы я имел силы помочь вам, братья и сестры! — воскликнул он. — Забери мою жизнь, Господи, и раздай по частям тем, кто нуждается в поддержке!
На бумаге слова выглядят излишне театральными, даже напыщенными, однако молодежи подобный образ мысли присущ в значительно большей степени, нежели нам, людям зрелым.
Когда пришло время, наш герой влюбился, причем именно в ту девушку, которая, как думали все, кто его знал, очень ему подходила. Элспет Грант вполне могла бы служить прототипом для изображения не только святых, но и самой Мадонны. Описывать мисс Грант словами бесполезно: главное ее достоинство составляла не внешняя красота, а внутренняя сущность. Обаяние проникало в душу так же, как проникает прелесть летней зари, рассеивающей тени спящего города, но упорно ускользающей от любой попытки осмысления. Я часто встречался с удивительной особой и во время беседы неизменно ощущал себя — прожженного журналиста, завсегдатая баров Флит-стрит, неизменного слушателя и участника разговоров в курилке — благородным человеком, неспособным на низкие поступки, но в любую минуту готовым к великим свершениям.
В ее присутствии жизнь сразу становилась замечательной и изысканной, наполнялась учтивостью, нежностью и простотой.
С тех пор как с глаз моих спала пелена и человеческие наклонности предстали в истинном свете, я часто спрашиваю себя, не лучше ли было бы, чтобы молодая леди оказалась менее духовной, более земной и приспособленной к реальному миру. И все же эти двое были созданы друг для друга.
Элспет соответствовала самым высоким устремлениям Сирила, и он поклонялся любимой с нескрываемым восторгом, нередко на грани манерной претенциозности, однако она принимала бурное выражение чувств с такой же очаровательной естественной грацией, с какой Артемида, должно быть, выслушивала признания Эндимиона.
Формальной помолвки между ними не было. Казалось, Сирила пугала перспектива материализовать любовь мыслью о браке. Элспет представляла для него скорее идеал женственности, чем конкретную особу из плоти и крови. Его любовь можно назвать религией, не запятнанной темной земной страстью.
Опыт и понимание человеческой сути помогли бы мне заранее предвидеть исход событий: в венах моего друга текла обычная алая кровь; к тому же — увы! — свои стихи мы всего лишь сочиняем, а не живем в них. Но в то время мне и в голову не приходило, что среди действующих лиц может появиться еще одна женщина. Ну а если бы кто-то сказал, что новой героиней окажется Джеральдин Фоули, то я воспринял бы известие как оскорбление здравого смысла. Эта сторона истории до сих пор остается для меня загадкой.
Непреодолимое влечение к Джеральдин, стремление постоянно быть рядом, смотреть, как ее лицо покрывается густым румянцем, зажигать в темных глазах огонь — вопрос совсем иной и вполне объяснимый. Жестокая покорительница сердец была невероятно хороша собой, обладала той дерзкой чувственной красотой, которая одновременно и манит, и пугает. Но если рассматривать неотразимую особу в иных аспектах, помимо животных, то придется назвать ее отталкивающей. В тех случаях, когда усилие казалось оправданным, она умела изобразить некое своенравное обаяние, однако игра неизменно оставалась грубой, нарочитой и могла обмануть лишь глупца.
Сирил, во всяком случае, иллюзий не питал. Однажды на вечеринке в цыганском духе, участие в которой грозило запятнать репутацию, он беседовал с мисс Фоули довольно продолжительное время. Я устал ждать и подошел, чтобы поговорить с приятелем. Джеральдин тут же удалилась, поскольку относилась ко мне с неприязнью ничуть не меньшей, чем я к ней, — факт, который можно считать благоприятным.
— Мисс Фоули предпочитает общаться с одним джентльменом, а не с двумя, — заметил я, глядя вслед.
— Боюсь, просто не находит в тебе необходимой доли привлекательности, — со смехом ответил Сирил.
— Она тебе нравится? — поинтересовался я несколько прямолинейно.
Он посмотрел в ту сторону, где Джеральдин стояла, разговаривая с невысоким чернобородым человеком, с которым только что познакомилась. Не прошло и нескольких мгновений, как она взяла собеседника под руку и покинула зал в его обществе. Сирил повернулся ко мне.
— Воспринимаю ее как воплощение темного, низменного женского начала, — ответил он тихо, как того и требовали обстоятельства. — В далекие времена она была бы Клеопатрой, Федрой, Далилой. Ну а в наши дни, за неимением лучшего, остается всего лишь «хваткой дамочкой», стремящейся прорваться в высшее общество. Ну и, разумеется, дочкой старика Фоули. Пойдем домой, я устал.
Упоминание об отце не было случайным. Мало кому приходило в голову связать умную красавицу Джеральдин с «мошенником Фоули» — предавшим иудейскую веру и даже отсидевшим срок в тюрьме мелким торговцем. К чести отца, необходимо заметить, что он старался не компрометировать дочь, а потому никогда не появлялся рядом с ней. Но каждый, кому довелось хотя бы раз встретиться с мистером Фоули, безошибочно определил бы родственную связь: в чертах дочери явственно проступало испещренное морщинами хитрое, жадное, жестокое лицо. Казалось, по необъяснимой художественной прихоти природа решила создать из одного материала и уродство, и красоту. Где проходила грань, отделяющая ухмылку старика от улыбки девушки? Даже глубокий знаток анатомии не смог бы дать точный ответ. Тем не менее первая вызывала отвращение, в то время как за вторую мужчины были готовы на все.
В ту минуту ответ Сирила вполне меня удовлетворил. Он часто встречался с Джеральдин, что казалось вполне естественным. Пикантная особа слыла признанной певицей, а наш круг общения относился к разряду «литературно-артистических». Стоит, однако, честно признать, что она никогда не пыталась пленить романтически настроенного молодого человека и даже не старалась выглядеть особенно любезной. Скорее, упорно демонстрировала свою естественную природу — иными словами, выставляла напоказ самые сомнительные качества.
Однажды, выходя из зрительного зала после какой-то премьеры, мы встретили мисс Фоули в фойе. Я шел на некотором расстоянии от Сирила, однако, как только он остановился, чтобы поговорить, толпа подтолкнула меня ближе и поместила непосредственно за спинами собеседников.
— Придете завтра к Лейтонам? — тихо поинтересовался мистер Харджон.
— Да, — ответила Джеральдин. — Желательно, чтобы вас там не было.
— Почему же?
— Потому что вы дурак и давно мне надоели.
В обычных обстоятельствах я принял бы реплику за безобидное подшучивание — дамы нередко прибегают к остроумию подобного сомнительного свойства. Однако лицо Сирила вспыхнуло гневом и обидой. Я не сказал приятелю ни слова, потому что не хотел признаваться, что подслушивал. Постарался доказать себе, что парень попросту развлекался, однако объяснение не убеждало.
Следующим вечером я и сам пришел к Лейтонам. Семейство Грантов оставалось в городе, и Сирил обедал у них. Случилось так, что знакомых оказалось немного, да и те не вызывали острого интереса. Я уже собрался незаметно исчезнуть, как дворецкий объявил о появлении мисс Фоули. Поскольку я стоял возле двери, ей пришлось задержаться и вступить в разговор. Мы обменялись обычными в таких случаях банальностями. Джеральдин редко разнообразила тактику: или отправлялась с мужчиной в спальню, или вела себя попросту грубо. Со мной она, как правило, разговаривала, не глядя в лицо, а кивая и улыбаясь окружающим. Должен признаться, что в жизни не раз доводилось встречать женщин столь же дурно воспитанных, однако далеко не таких красивых. Мисс Фоули удостоила меня лишь мгновенного взгляда.
— А где же ваш друг, мистер Харджон? — осведомилась она. — Мне казалось, вы неразлучны.
Я не смог скрыть изумления.
— Он приглашен на обед и вряд ли появится.
Она рассмеялась. Смех, несомненно, составлял ее главный недостаток: слишком уж откровенная жестокость сквозила в низком, хриплом рычании.
— А по-моему, появится.
Утверждение возмутило. Самоуверенная хищница собралась пройти дальше, но я решительно преградил путь.
— Что заставляет вас так думать? — спросил взволнованно и даже испуганно.
Джеральдин посмотрела мне прямо в глаза. Да, ей была присуща единственная добродетель, свойственная животным, но не людям, — правдивость. Мисс Фоули прекрасно знала о моем негативном отношении — вернее было бы сказать, ненависти, вот только это слово сейчас не в моде — и не пыталась сделать вид, что отвечает любезностью на любезность.
— Потому что здесь я, — ответила она. — Почему вы не спасете друга? Неужели не в состоянии повлиять? Обратитесь за помощью к какому-нибудь святому. Этот джентльмен мне совсем не нужен. Вы же слышали вчера, что я сказала. Если и выйду за него замуж, то исключительно ради положения и денег, которые он заработает своей медициной, если не будет валять дурака. Передайте мои слова, отрицать ничего не стану.
Она отправилась приветствовать ветхого лорда с томной улыбкой, а я остался на месте, глядя вслед растерянно и, боюсь, глупо — до тех пор, пока какой-то бодрый молодой остряк не подошел и не поинтересовался с улыбкой, что со мной приключилось: уж не увидел ли я, часом, привидение?
Ждать было нечего; любопытства я не испытывал. Что-то подсказывало, что мисс Фоули говорила чистую правду. И все же я не ушел и своими глазами увидел, как Сирил явился и принялся, как пес, увиваться вокруг Джеральдин в ожидании ласкового слова или хотя бы взгляда. Она, конечно, помнила о моем присутствии, и наличие заинтересованного свидетеля, несомненно, придавало сцене особую пикантность. Поговорить с приятелем я смог лишь значительно позже, на улице — догнал и тронул за рукав. Он вздрогнул. Ни один из нас не отличался актерским мастерством. Он, должно быть, многое прочитал на моем лице, а я, в свою очередь, понял, что отношение к событиям от него не укрылось. Мы молча пошли рядом: я раздумывал, что сказать и что принесут мои слова — пользу или вред? А еще мечтал оказаться где угодно, только не на этих молчаливых, но полных невидимой жизни улицах. Заговорили мы лишь неподалеку от Альберт-холла, причем Сирил не выдержал первым.
— Думаешь, я сам себя не убеждал? — начал он. — Думаешь, не знаю, что я полный идиот, негодяй и лжец? Так зачем же, черт возьми, обо всем этом говорить?
— Затем, что я ничего не понимаю, — ответил я.
— Оттого не понимаешь, — воскликнул он, — что, как последний глупец, видишь только одну сторону моей натуры! Считаешь благородным джентльменом, потому что красиво говорю и переполнен возвышенными чувствами. Такого наивного простака, как ты, мог бы обмануть и сам дьявол. Уж он-то наверняка знает, как казаться хорошим, умеет говорить, как святой, и даже готов молиться вместе с нами. Помнишь первый вечер у старины Фауэрберга? Ты заглянул в дортуар и увидел, что я стою на коленях возле кровати, а остальные смотрят и смеются. Ты тихо прикрыл дверь, рассчитывая, что я тебя не видел. Так вот, тогда я не молился, а всего лишь пытался молиться.
— Случай доказывает по меньшей мере одно: бесстрашия тебе не занимать, — ответил я. — Большинство из нас даже не попытались бы пойти против всех, а ты не побоялся.
— Да, — ответил он. — Обещал матери и не мог нарушить слово. Бедняжка была ничуть не умнее тебя. Во всем мне верила. Помнишь, однажды в субботу ты застал меня в тот момент, когда я в одиночестве объедался кексами с джемом?
Воспоминание заставило рассмеяться, хотя, видит Бог, мне было вовсе не до смеха. Тогда я обнаружил Сирила перед таким количеством сладостей, от которого любой болел бы целую неделю. Выбросил запасы на улицу, а обжоре надрал уши.
— Мама давала мне на карманные расходы полкроны в неделю, — пояснил Харджон, — а я говорил ребятам, что получаю только шиллинг, чтобы на остальные восемнадцать пенсов набить брюхо в одиночестве. Уже тогда врал без стыда и совести!
— Это была всего лишь школьная проделка, вполне естественная, — возразил я.
— Конечно, — согласился он. — А сейчас в таком случае всего лишь мужская проделка, тоже вполне естественная; но именно этот пустяк разрушит мою жизнь, превратит из человека в животное. Бог мой, неужели считаешь, что я не знаю, чем опасна эта женщина? Тем, что утащит за собой вниз, опустит до уровня джунглей. Все мои высокие идеи, все честолюбивые планы, труды целой жизни пропадут, ссохнутся до мелкой практики в узком кругу платных пациентов. Буду юлить, изворачиваться и хитрить ради щедрого дохода, чтобы жить подобно паре разжиревших хищных зверей, богато и безвкусно одеваться и чваниться собственным благополучием. Ей всегда будет мало. Такие женщины напоминают пиявок; единственный их возглас: «Дай, дай, дай!» До тех пор, пока смогу исправно снабжать ее деньгами, она будет меня терпеть, а ради этого я продам и сердце, и мозг, и душу. А она обвешается драгоценностями и полуголая будет кочевать из гостиной в гостиную, чтобы строить глазки каждому встречному: в этом и заключается для нее смысл жизни. А мне ничего не останется, кроме как семенить следом, на всеобщее посмешище и презрение.
Болезненно страстная откровенность лишила смысла любые слова, которые можно было бы произнести в ответ. Разве существуют на свете аргументы более сильные, чем те, которые человек выложил перед собой сам? Ответ на любое замечание был известен заранее.
Трагическая ошибка заключалась в том, что я считал Сирила Харджона не таким, как остальные мужчины. Теперь же начал видеть в друге простого смертного, сочетающего в себе и ангельское начало, и черты откровенно демонические. Но он позволил обратить внимание на немаловажное обстоятельство: чем влиятельнее в душе одна сила, тем слабее другая. Природа стремится сбалансировать собственные труды: чем ближе к небесам листья, тем глубже в темноту подземелья уходят корни. Я знал, что страсть к порочной женщине не оказывала ни малейшего влияния на истинную любовь. Животное влечение не соприкасалось с духовным стремлением к прекрасному. Мелкие происшествия, которые прежде озадачивали, теперь обрели ясный смысл. Вспомнилось, как часто, допоздна засидевшись за работой, я слышал в коридоре тяжелые неуверенные шаги; как однажды, оказавшись в неопрятном районе города, заметил человека, подозрительно напоминавшего Сирила. Догнал и окликнул, однако тот лишь зло взглянул затуманенными глазами. Я решил, что обознался, и немедленно ретировался. И вот сейчас мрачное лицо шагавшего рядом грешника отмело все сомнения.
Но вскоре перед глазами появился знакомый образ — то сияющее благородным светом вдохновенное чело, один лишь взгляд на которое наполнял жизнь высоким смыслом. В этот момент мы свернули в узкий зловонный переулок между Лестер-сквер и Холборном. Я схватил друга за плечи и повернул спиной к небольшой церкви. Что говорил, не помню; порой в нас кипит причудливая смесь взаимоисключающих чувств. Но думал я о том застенчивом отстающем мальчике, которого опекал и терроризировал в школе старого Фауэрберга, о красивом смеющемся парне, на моих глазах превратившемся в молодого мужчину. Знакомый ресторан, куда мы нередко хаживали в его оксфордские дни, где изливали друг другу душу, находился на той самой улице, на углу которой мы сейчас стояли. На краткий миг я испытал почти материнские чувства: хотелось сначала отругать ребенка, а потом вместе поплакать; как следует встряхнуть, чтобы тут же крепко обнять. Я уговаривал, убеждал, приказывал, называл самыми обидными прозвищами. Со стороны разговор, должно быть, мог показаться странным. Полицейский, проходя мимо, осветил нас фонарем и, приняв не за тех, кем мы были, сурово посоветовал отправиться домой. Мы рассмеялись. Смех вернул Сирила к жизни, и мы уже более трезво зашагали в сторону «Стейпл инн». Он обещал уехать первым же утренним поездом и путешествовать в течение четырех-пяти месяцев, а я не поленился самым подробным образом объяснить, как это лучше сделать.
Разговор очистил обоих, и каждый почувствовал себя лучше. Прощаясь возле его двери, я пожал руку настоящему Сирилу Харджону, потому что лучшее, что есть в человеке, — это он сам. Если и существует некая следующая жизнь, то ее проживает именно эта его часть. Другая, темная, принадлежит земле и навсегда останется во мраке.
Сирил сдержал данное слово. Утром он уехал, и больше я его никогда не видел. Получил много писем, поначалу исполненных надежды, а затем освещенных твердыми решениями и смелыми планами. Он сообщил, что написал Элспет, но не рассказал всей правды — чистая душа не смогла бы понять подобной низости, — а сообщил лишь то, что смогло бы объяснить внезапный отъезд. Мисс Грант простила и ответила ласковыми женственными посланиями. Я опасался, как бы она не проявила холодности — ведь женщины, не подвластные искушениям, редко сочувствуют тем, кому приходится бороться. Однако ее доброта оказалась значительно больше абстрактного пассивного количества, и оттого, что страдалец остро нуждался в помощи, она любила его еще искреннее. Уверен: бескорыстное чувство смогло бы спасти Сирила от самого себя, если бы судьба не вмешалась и не вырвала его из нежных рук. Женщины способны на огромные жертвы, и Элспет, не задумываясь, согласилась бы спуститься в бездну, чтобы помочь подняться любимому.
Увы, этому не суждено было случиться. Из Индии мистер Харджон написал, что возвращается домой. Джеральдин Фоули долгое время не попадалась мне на глаза, и, честно говоря, образ жаркой красотки напрочь вылетел из головы. И вот однажды, просматривая театральную газету двухнедельной давности, я наткнулся на сообщение о том, что мисс Фоули отбыла в Калькутту, чтобы реализовать давнюю помолвку.
Последнее письмо друга лежало у меня в кармане. Я не поленился сверить даты. Получалось, что Джеральдин появится в Калькутте за день до отъезда Сирила на родину. Осталось неизвестным, случайное ли это совпадение или расчет. Можно предположить первое, поскольку судьба наша фатально предопределена.
Больше я писем не получал, да особенно и не ожидал, но спустя три месяца на ступеньках клуба меня остановил знакомый.
— Слышал новость о Харджоне? — спросил он.
— Нет, — ответил я. — А что, женился?
— Женился! Как бы не так! Нет, бедняга умер!
«Слава Богу!» — едва не выпалил я, однако вовремя сдержался.
— Где же и как это случилось?
— Во время охоты в замке какого-то раджи. Скорее всего ружье запуталось в каких-нибудь зарослях. Пуля попала прямо в голову.
— Надо же, какое несчастье! — воскликнул я, потому что ничего иного в тот момент не придумал.