Пятница 23-го
Раннее вставание. — Необходимость крепкой нагрузки для мореплавателей. — Досадное вмешательство Провидения в дела, которые до него не касаются. — Социалистическое общество. — Б. неверно судит обо мне. — Неинтересный рассказчик. — Мы основательно «нагружаемся». — Воздержанный моряк. — Шаловливый бот
Поднялся сегодня ни свет ни заря. Сам не знаю, зачем вскочил в такую рань. Ведь ехать нужно только в восемь часов вечера. Впрочем, я не жалел, что рано встал: все-таки это разнообразие. Разумеется, я поднял вместе с собой на ноги и весь дом. Завтракали в семь утра.
Я завтракал вдвое усерднее обыкновенного, припомнив, как один знакомый моряк говорил мне: — Если вам когда-нибудь придется делать хотя небольшой переезд по морю, то не забудьте хорошенько «нагрузиться» пред тем, как сесть на корабль. Морские суда только хорошей нагрузкою и держатся; в этом их устойчивость. Полунагруженные, суда всегда переваливаются с боку на бок, чуть не перевертываются вверх дном и, во всяком случае, готовы ежеминутно потопить все, что на них находится. На море необходима крепкая нагрузка, так и запомните. Это относится не только к судам, но и к тем, кто на них плавает.
Я и старался использовать этот совет.
После обеда пожаловала тетя Эмма. Она сказала, «страшно рада», что успела захватить меня пред моим отъездом. Какой-то тайный голос побудил ее приехать именно в этот день, а не в субботу, как она первоначально намеревалась. Видно, само Провидение заботилось о том, чтобы она смогла еще увидеть меня пред моим отъездом.
Я бы желал, чтобы Провидение не вмешивалось в те дела, которые до него совсем не касаются, но, разумеется, вслух этого не высказал. Тетя же Эмма между тем спешила «утешить» меня уверением, что дождется моего возвращения из путешествия. Я, со своей стороны, поспешил сообщить ей, что, пожалуй, вернусь не ранее как через месяц, но она очень любезно ответила, что это для нее ничего не значит; она согласна пробыть у нас и Целый месяц, потому что может вполне распоряжаться своим временем.
Кстати сказать, оставшись со мною наедине, мои домашние умоляли меня вернуться домой как можно скорее; продержать у себя тетю Эмму Целый месяц им нисколько не улыбалось.
Пообедал тоже очень плотно, помня совет моряка о необходимости «крепкой нагрузки». Попрощавшись со всеми — не исключая и тети Эммы — самым сердечным образом пообещав, что буду всячески беречь себя, каковое обещание я имел в виду сдержать самым добросовестным образом, я вышел на улицу, нанял кэб и отправился на вокзал.
Когда я приехал туда, моего спутника там еще не было. Я взял в кассе два билета в отделение для курящих и в ожидании Б. стал прохаживаться по платформе.
Когда у людей нет другого дела, они принимаются размышлять. Так и я, не имея пока другого занятия, пустил в ход свой мыслительный аппарат.
Какую удивительную социальность выработала нам современная цивилизация. Я подразумеваю не ту социальность, которую желают навязать миру так называемые социалисты. Их система скопирована с устава о каторжных тюрьмах, по этой системе все должны будут работать именно как каторжники, как вьючный скот, и не в свою собственника пользу, а лишь для «блага общины»; в мире, построенном по этой системе, не должно быть людей, а будут лишь номера; в нем не будет места никаким страхам, опасениям, зато не будет места и честолюбию, надеждам, радости. Нет; не о такой социальности раздумывал я, а о той, которую видел пред собой, — о социальности свободных людей, трудящихся бок о бок в обшей мастерской, и каждый сам для себя, получая за свой труд столько, сколько заслуживает по своим силам, способностям и усердию; людей, мыслящих, сознательных, ответственных за свои поступки, а не превращенных в бессмысленные автоматы, не смеющих по собственной воле пошевельнуть рукой или ногой.
Вот, например, я лично собираюсь прокатиться взад и вперед по морю и материку и могу сделать это только потому, что общество позаботилось доставить мне эту возможность. Ради моего удобства проложен рельсовый путь, построены мосты, прорыты тоннели; существует целая армия инженеров, сторожей, сигналистов, носильщиков и всякого рода другие служебных лиц, которым поручена забота о моих удобствах и охрана моей безопасности. От меня требуется только, чтобы я объяснил обществу в лице железнодорожного кассира, куда я намерен ехать и, получив билет, сесть в вагон; остальное все обойдется уж без моего содействия.
Для меня напечатаны груды книг и листков, так что есть чем убить скуку в пути. В известных пунктах дороги общество устроило помещения, где я могу утолить голод и жажду (положим, у него там не всегда свежие сандвичи, но, быть может, общество опасается, что свежеиспеченный хлеб вреден для моего желудка).
Если мне надоест сидеть в вагоне без перерыва, я могу остановиться на любом из упомянутых пунктов, где для меня уже готовы обед или ужин, удобная постель, горячая и холодная вода для мытья, хорошие сухие полотенца и т. д. Куда бы я ни пошел, в чем бы ни нуждался, общество, подобно порабощенному духу восточных сказок, всегда готово самым усердным образом помочь мне, услужить, исполнить мою просьбу, доставить мне пользу и удовольствие.
Общество повезет меня в Обер-Аммергау, позаботится об удовлетворении всех моих нужд в пути, покажет мне мистерию Страстей Господних, им же, этим обществом, устроенных и разыгрываемых для моего назидания; оно же доставит меня обратно домой по желаемому мною пути и объяснит мне, с помощью разных «путеводителей», книг и брошюр, все, что может, по его мнению, заинтересовать меня в дороге; будет отправлять мои письма на родину и доставлять мне ответы; будет смотреть за мной, чтобы со мной не случилось чего дурного, охранять меня с любовью родной матери, и притом такими средствами, какими не может располагать ни одна мать. И за все это общество требует с меня только, чтобы я делал то, что оно дает мне возможность делать. Поскольку человек трудится, постольку и общество заботится о нем; у общества все распределяется по действительным заслугам человека.
Общество говорит мне: «Сиди за своим столом и пиши, вот все, что я от тебя требую. Ты не способен на что-нибудь особенно дельное, но можешь исписывать стопы бумаг теми сочинениями, которые называются литературными произведениями и, по-видимому, доставляют некоторым людям удовольствие. Ну и отлично: сиди себе да и сочиняй свою литературу, но только о ней и думай. Я же буду думать за тебя обо всем остальном: буду снабжать тебя писчими материалами, газетами, словарями, справочниками, ножницами, клеем и всем прочим, что может понадобиться в твоем деле; буду кормить и одевать тебя, давать тебе жилище, возить тебя, куда захочешь, смотреть, чтобы у тебя не было недостатка в табаке и во всем другом, к чему ты привык, лишь бы ты мог спокойно и с полным удобством работать. Чем больше и чем лучше ты будешь делать то, что можешь, тем больше и я буду заботиться о тебе. Итак, сиди и пиши, больше мне от тебя ничего не нужно».
А вдруг мне придет в голову сказать обществу: «Мне не хочется работать, — надоело. К чему мне утруждать себя работой, если я не чувствую более к ней склонности?»
«Так что ж, — ответит мне общество: — не хочешь работать — и не нужно. Я тебя не принуждаю. Но если ты не хочешь работать для меня, то и я не стану заботиться о тебе. Не будешь трудиться, не будет тебе от меня ни жилища, ни одежды, ни обеда, ни табаку, никаких удовольствий и развлечений, — вот и все».
И я должен быть невольником общества и работать на него.
Общество не устанавливает одинакового вознаграждения для всех своих работников. Оно стремится главным образом поощрять мозговую работу. Человека, работающего одною мускульного силою, оно ставит немного выше лошади и вола и заботится о нем немного больше, чем об этих животных. Но лишь только человек начнет участвовать в работе и головой, общество возводит его из простого рабочего в мастера и прибавляет ему вознаграждения.
В сущности, метод поощрения мысли у общества еще довольно слаб. Оно основывается на светских интересах, с точки зрения этих интересов и судит. Поэтому оно осыпает своими заботами больше всего поверхностного, но блестящего писателя, нежели глубокого и серьезного мыслителя, и ловкая лживая игра словами ему зачастую нравится больше честных, правдивых рассуждений. Впрочем, насколько можно заметить, общество и в этом отношении старается совершенствоваться, и его суждение с каждым годом становится более зрелым. В недалеком будущем оно достигнет полной мудрости и будет вознаграждать каждого по его заслугам.
Но не пугайтесь: это будущее все-таки настанет еще не при нас.
Углубленный в свои размышления о современном социальном строе, я буквально наткнулся на Б. Тот сначала принял меня за неуклюжего осла, что с сердцем и высказал, но тут же узнал меня и поспешил извиниться за свою ошибку. Оказалось, что он уже давно находится на вокзале, поджидая меня и только теперь догадался выйти на платформу в надежде там встретиться со мною. Я сообщил ему, что запасся двумя билетами в отделение для курящих, и узнал от него, что и он сделал то же самое. По странной случайности, мы в этом отношении вполне сошлись мыслями и даже выбрали один и тот же вагон. Б. взял угловые места, поближе к платформе, а я в противоположном углу; только в этом у нас и оказалась разница. Разумеется, мы были настолько великодушны, что предоставили свои лишние места в пользу других пассажиров, т. е. продали лишние билеты.
В нашем отделении, кроме нас, поместилось еще шесть человек. Среди них один выделялся необычайной болтливостью. Он так и сыпал рассказами, но такими неинтересными, что они сразу надоедали. Он ехал с приятелем или, вернее, с другим человеком, который в момент отъезда был его приятелем, а потом сделался его врагом. Вот этого-то приятеля он неумолчно и угощал своими рассказами, начиная со станции Виктория и кончая станцией Дувр, т. е. на протяжении нескольких десятков миль. Сначала он принялся рассказывать длинную историю о какой-то собаке. Эта история была совершенно бесцветная и ограничивалась рассказом о самых обыкновенных действиях этой собаки, которая по утрам лаяла у парадной двери, и когда отворяли эту дверь, то входила в нее и здоровалась с своими хозяевами; потом уходила в сад, где и проводила весь день, а когда жена рассказчика выходила в сад, то собака валялась там на траве; кроме того, днем играла с детьми, вечером спала перед камином в угольной корзине, на ночь выпроваживалась во двор, а утром снова являлась к парадной двери. Вот и все, но рассказ об этом тянулся минут сорок.
Близкому родственнику или товарищу этой собаки, бесспорно, было бы интересно выслушать этот рассказ, но что могло быть в нем интересного для человека, который, по-видимому, даже и не знал этой собаки, — этого я решительно не мог понять.
Приятель рассказчика сначала силился казаться восхищенным, издавая восклицания и задавая вопросы, вроде следующих: «Удивительно!» «Замечательно!» «Какая умница!» «Неужели она так и делает?» «Ну, и что же вы?» «Так это было в понедельник?» «А во вторник что она делала?». Но потом, когда «приятель» убедился, что история затягивается и ничуть не становится интереснее, он принялся зевать чуть не при каждом слове, нисколько не скрывая своей скуки. Мне даже показалось, что он в конце истории процедил сквозь зубы: «Черт бы побрал эту несносную собаку вместе с тобой!»
Когда тема о собаке была исчерпана, мы надеялись, что говорильная машина нашего соседа потребует отдыха, причем был бы дан отдых и нашим слуховым аппаратам. Но мы жестоко ошиблись. Едва досказав о собаке, неутомимый болтун, не переведя даже духа, добавил:
— Но я могу рассказать вам еще более интересную историю…
Этому мы все готовы были поверить. Скажи он, что желает рассказать что-нибудь еще более скучное и утомительное, мы могли бы усомниться, но возможности угостить нас чем-нибудь лучшим мы охотно готовы были верить.
Однако и на этот раз нас постигло полное разочарование. Новая история была нисколько не интереснее и не веселее первой, только еще длиннее и запутаннее. Дело шло о человеке, что-то делавшем с сельдереем, а жена это человека каким-то таинственным образом оказалась племянницей, с материнской стороны, человека, сделавшего себе из старого ящика оттоманку. Эта история, кроме скуки, отличалась крайней непонятностью.
«Приятель», в назидание которого, главным образом, все это рассказывалось, оглядывался на остальную публику с таким видом, словно хотел сказать: «Не думайте, господа, что я виноват в болтовне моего приятеля. Вы видите, я в таком положении, что не могу его остановить и сказать правду в глаза. Пожалуйста, не будьте на меня в претензии из-за него. Я и сам не рад, что связался с ним».
Мы отвечали ему сочувствующими взглядами, которыми говорили: «Не беспокойтесь, мы отлично понимаем ваше положение, нисколько не в претензии к вам и жалеем, что не можем вам помочь избавиться от болтовни вашего спутника». После этого «приятель», видимо, успокоился и терпеливо покорился своей участи быть во весь путь козлом отпущения своего пустословного спутника.
По прибытии в Дувр мы с Б. поспешили на пристань и едва успели захватить последние два места на отходившем паровом боте. Мы были очень рады, что не опоздали, потому что намеревались тотчас же после хорошего ужина забраться в каюту и улечься спать.
— Я люблю спать во время морского переезда и очутиться уже на месте, когда проснусь, — заметил Б.
Я согласился с этим, но не забыл сообщить своему приятелю о том, что мне говорил моряк относительно необходимости «покрепче нагружаться» пред тем, как пускаться в море. Б. нашел мнение этого моряка основательным. Мы отправились прямо в столовую и отлично поужинали там. Но едва кончили ужин, как Б. вдруг стремительно встал из-за стола и удалился, не сказав ни слова. Немного спустя поднялся и я и вышел на палубу. Не могу сказать, чтобы и я чувствовал себя хорошо. Будучи, так сказать, умеренным мореходцем, я не склонен ни к каким излишествам. В обыкновенных случаях я, сидя в приятной компании, дома или в гостях, могу похвастаться, похрабриться и даже порисоваться своей «морской опытностью», приобретенною мною во время увеселительных прогулок вдоль берега, в какой-нибудь лодке. Но когда дело дошло до настоящего, заправского моря, мною овладело такое настроение, которое заставило меня относиться подозрительно не только к морским судам, но и к людям, курящим зеленые сигары, называемые «морскими», с отвратительным тошнотворным запахом.
На палубе находился человек, куривший именно такую сигару. Едва ли он курил ее с наслаждением. Лицо его вовсе не выражало удовольствия, и я невольно подумал: «Наверное, он курит только с целью показать другим, чувствующим себя нехорошо, что он, наоборот, чувствует себя превосходно, хотя это и была неправда».
Есть что-то вызывающе оскорбительное в людях, которые показывают вид, что чувствуют себя хорошо на море. Я знаю, что сам принадлежу к этому сорту людей. Когда я чувствую себя здоровым на море, то мне этого недостаточно: я непременно хочу, чтобы и другие видели, что я здоров. Мне все кажется, что я роняю свое достоинство, если не постараюсь убедить всех своих спутников в том, что не ощущаю никаких неудобств. Я не могу спокойно сидеть на месте и лишь про себя радоваться своему прекрасному самочувствию. Нет, я обязательно буду шляться взад и вперед по палубе, с трубкой или сигарой во рту, только, разумеется, не с «морской»; буду смотреть на всех, чувствующих себя дурно и не умеющих это скрывать с состраданием, смешанным с удивлением, точно не понимаю, что с ними и от чего. Знаю и то, что все это очень глупо с моей стороны, но не могу переделать себя. Думаю, в этом выражается человеческая натура, не изменяющая даже и лучших людей, чем я.
Как я ни старался, но не мог избавиться от слащаво-маслянистого сигарного запаха. Уходя от него на другой конец палубы, я попадал на струю запаха, несшегося из машинного отделения; этот запах еще более противен, так что я готов был лучше терпеть запах морской сигары, и возвращался к нему. Нейтрального места между этими двумя запахами на палубе не имелось.
Помимо этих запахов, на палубе все-таки было гораздо лучше, чем в каютах, потому что постоянно веяло свежим, укрепляющим нервы морским воздухом. Я очень жалел, что не взял себе палубного билета, а потратился на место первого класса, но тут же утешился мыслью, что неловко лезть в третьеклассные пассажиры человеку, имеющему возможность быть первоклассным. Хотя в первом классе, т. е. внизу, в каютах, я и буду чувствовать себя отвратительно, зато — аристократом.
Пока я стоял, прислонившись к кожуху, ко мне подошел не то матрос, не то боцман, не то сам капитан, — вообще кто-то, принадлежащий к морскому ведомству, но кто именно — я в надвинувшейся темноте не мог отличить. Моряк спросил меня, как мне нравится этот бот, пояснив, что он совершенно еще новенький и совершает только первый рейс. Разумеется, я похвалил его и выразил надежду, он с каждым лишним днем своего существования будет делаться степеннее и устойчивее.
Дело в том, что когда мы, во время нашего ужина, пустились в путь по каналу, нас стало порядочно «покачивать». Мы с Б. совершенно забыли, что боты, специальность которых состоит в перевозке пассажиров, прибывающих с железнодорожными поездами, очень неустойчивы благодаря своему небольшому размеру, так что волны, подымаемые большими встречными судами, всегда заставляют эти маленькие суденышки сильно раскачиваться из стороны в сторону.
Таким образом и вышло, что едва мы успели сесть за ужин в столовой, как уже началось наше «мореплавание». Этим и объясняется стремительный уход Б. из-за стола и то, что я чувствовал себя далеко не в эмпиреях.
— Что ж делать! — ответил мне мой неизвестный собеседник, — новые боты всегда чуточку артачатся.
Мне казалось, что этот новорожденный бот способен «доартачиться» до того, что возьмет да и ляжет на один бок, полежит несколько времени, потом вдруг захочет попробовать поваляться на другом боку; да так всю ночь и будет переваливаться с одной стороны на другую, не считаясь с тем, нравится это его пассажирам или нет. Как раз в то время, когда я беседовал с неизвестным мне морским чином, бот начал проделывать другого рода фокусы; сперва он попытался встать, так сказать, на голову и чуть было не достиг успеха в этом намерении, а затем, очевидно, раздумав, рванулся с такой стремительностью вверх головой, что чуть не угодил носом прямо в облака. Действительно, бот был «артачливый» и даже очень, а вовсе не «чуточку», как находил управлявший им или обслуживавший его морской чин. Впрочем, некоторые из этих чинов, как известно, особым умом не отличаются, поэтому и не ответственны за свои мнения.
Хотя я и принес известную жертву, заплатив за дорогое место в первом классе, но все-таки решил остаться на ночь в третьем классе, т. е. на той же палубе. Если бы мне даже предложили целых сто фунтов стерлингов за то, чтобы я провел ночь внизу, в каютных помещениях, в койке, я не согласился бы на это. Положим, никому и на ум не приходило сделать мне подобное предложение, поэтому у меня не было и соблазну. Я просто почувствовал, что не могу спать внизу, — вот и все.
Я было и спустился вниз, и притом с огромным трудом, благодаря невозможной качке, но представившееся мне там зрелище заставило меня тут же повернуть назад и с таким же трудом вскарабкаться обратно на палубу. Все нижнее помещение оказалось битком набитым спящими или только воображавшими, что они спят, валявшимися где и как попало: на диванах, на койках, на столах и под столами. Кто-то, должно быть, действительно ухитрившийся уснуть в этой обстановке, храпел, как сильно простудившийся, схвативший здоровеннейший насморк и охрипший гиппопотам. Более нетерпеливые из публики снимали с ног сапоги и бросали их по тому направлению, откуда исходил этот сверхбогатырский храп. Видеть, кто именно издавал такую своеобразную раздражающую музыку, не было никакой возможности благодаря тесноте и плохому освещению. Ко всему этому воздух там был прямо удушающий.
Я поспешил вернуться на палубу, провожаемый громоподобными раскатами и хриплыми вскрикиваниями этого замечательного храпуна. Присев в углу палубы на связке веревок и прислонившись спиной к мачте, я скоро задремал. Очнулся я только тогда, когда кто-то стал вытаскивать из-под меня веревки, на которых я сидел. Открыв глаза, я увидел, что около меня стоит матрос. Я поспешно поднялся на ноги. Малый, видимо обрадованный, что я проснулся и освободил веревки, схватил весь пук и швырнул его человеку, стоявшему на пристани в Остенде.