Книга: Лунная долина
Назад: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

С этого дня жизнь казалась Саксон уже вовсе лишенной порядка и смысла. Хуже того — она стала нелепой, кошмарной. Каждое мгновение могло принести с собой все что угодно. В этой анархии событий не было ничего устойчивого и надежного, и ей чудилось, что она несется навстречу какой-то катастрофе. Если бы на Билла можно было положиться, она не стала, бы унывать. С ним она бы все вынесла легко и бесстрашно. Но общее безумие захватило и его и умчало далеко. Совершившиеся в нем перемены были настолько глубоки, что он казался чужим в собственном доме. Он и был чужим. И глаза его стали чужими: глаза человека, у которого на уме только насилие и ненависть, который всюду видит одно дурное и служит злу, царящему везде и во всем. Этот человек уже не считал, что Берт не прав, но и сам бормотал что-то о динамите, саботаже и революции.
Саксон всеми силами старалась сохранить ту бодрость и свежесть души и тела, которыми Билл когда-то так восхищался.
Один только раз она не выдержала. Он был в этот день особенно мрачно настроен и вывел ее из себя какой-то уж слишком грубой и недостойной выходкой.
— С кем ты говоришь? — вспылила она, обращаясь к нему.
Он стоял перед ней пристыженный и молча смотрел на ее побледневшее от гнева лицо.
— Никогда не смей так со мной говорить. Билли, — решительно заявила она.
— Неужели нельзя уж и потерпеть, если человек не в духе? — пробормотал он виноватым и вместе обиженным тоном. — У меня столько неприятностей, что можно рехнуться!
Когда он ушел, Саксон упала на кровать и в глубоком отчаянии разрыдалась. Она, которая так умела смиряться в любви, была в сущности женщиной гордой, ибо только сильному дается истинная кротость и только гордый знает подлинное смирение. Но зачем ей ее храбрость и гордость, если единственный в мире человек, который ей близок, потерял и гордость и ясность духа и взвалил на ее плечи тяжелейшую долю их общих невзгод?
И так же, как ей пришлось пережить наедине с собой глубокую, почти физическую боль от утраты ребенка, несла она теперь одна свое личное горе, может быть, еще более мучительное. И если даже она продолжала любить Билла не меньше, чем прежде, то эта любовь уже не была ни гордой, ни радостной, ни доверчивой. Она была проникнута жалостью — той жалостью, которая граничит со снисхождением. Ее верность готова была заколебаться, и она с ужасом ощущала, как к ней в душу закрадывается презрение.
Саксон призвала на помощь все свои силы, чтобы мужественно встретить случившееся. Наконец, она почувствовала, что может простить, и на время ей стало легче, пока в ее сознании вдруг не вспыхнула мысль, что в подлинной, высокой любви прощению места нет. И снова она начала плакать, и ее внутренняя борьба продолжалась. Одно казалось несомненным: этот Билл не тот человек, которого она любила. Это другой человек, он не в себе и столь же мало ответствен за свои поступки, как горячечный больной за свой бред. Она просто должна стать его нянькой, его сиделкой, для которой не существует ни гордости, ни всяких там презрении и прощений. К тому же он действительно несет на себе всю тяжесть борьбы, он в самой гуще ее и совершенно обезумел от ударов, которые получает и наносит. Если здесь и есть чья-то вина, то ее надо искать не в нем, а в тех непонятных законах жизни, которые заставляют людей грызться друг с другом, как собаки грызутся из-за кости.
Так Саксон вооружилась для труднейшей в мире борьбы — для борьбы одинокой женщины. Она отбросила всякое сомнение и недоверие. Она ничего не прощала, потому что и прощать было нечего. Она требовала от себя твердой веры в то, что их любовь все так же незапятнана, светла и нерушима и такой же останется, когда он к ней вернется и жизнь войдет в какую-то разумную колею.
Вечером, в разговоре с Биллом, она сказала, что готова — в виде экстренной меры, пока забастовка не кончится, — вновь заняться шитьем, чтобы подрабатывать на питание. Но Билл и слышать об этом не хотел.
— Все в порядке, — заявил он. — Тебе совершенно незачем работать. На этой неделе я получу кое-какие деньте. И все тебе отдам. А в субботу мы пойдем в театр — в настоящий театр, не в кинематограф. В город приезжают негритянские певцы из труппы Гарвея, и мы пойдем непременно. Деньги у меня будут, головой ручаюсь.
В пятницу вечером Билл к ужину не вернулся. Саксон очень жалела об этом, так как Мэгги Донэхью отдала ей занятые на прошлой неделе мерку картофеля и два килограмма муки и его ждал хороший ужин. Она не гасила плиту до девяти часов, потом с большой неохотой легла спать. Она бы предпочла дождаться его, но боялась, зная, как ему будет неприятно, если он вернется домой нетрезвый.
В час ночи скрипнула калитка. Она слышала, как он медленным, тяжелым шагом поднимается по лестнице и шарит ключом у замка. Он вошел в спальню, сел и тяжело вздохнул. Она лежала не шевелясь, зная его особую раздражительность, когда он бывал навеселе, и стараясь даже не подать виду, что она не спит из-за него. Однако это было нелегко. Она так стиснула руки, что ногти впились в ладони и тело одеревенело от напряженной неподвижности. Он еще ни разу не возвращался домой в таком виде.
— Саксон, — с трудом проговорил он, — Саксон! Она шевельнулась и зевнула.
— В чем дело? — спросила она.
— Зажги-ка лампу. Я руками не владею.
Не глядя на него, она исполнила его просьбу; но пальцы ее так дрожали, что стекло со звоном ударилось о колпак, и спичка погасла.
— Я же не пьян, Саксон, — сказал он, все так же едва ворочая языком; и в его осипшем голосе прозвучала добродушная насмешка. — Просто я получил два-три очень основательных удара… Очень…
Наконец, ей удалось зажечь лампу. Она обернулась к нему — и вскрикнула от ужаса: только что она слышала его голос и не сомневалась, что это Билл, а теперь далее не узнавала его. Лицо его казалось ей совершенно незнакомым, — опухшее, избитое, все в ссадинах и синяках, оно было до того изувечено, что не осталось ни одной знакомой черты. Один глаз совсем закрылся, другой едва поблескивал между распухшими веками; ухо было почти все ободрано, лицо обратилось в распухший комок сырого мяса; правая скула казалась вдвое больше левой.
«Немудрено, что он едва говорит», — подумала она, глядя на его разбитые, опухшие губы, из которых все еще шла кровь. Ей чуть не сделалось дурно от испуга, и сердце рванулось к нему в порыве нежности. Ей хотелось обнять его, приласкать, утешить… Но трезвый рассудок подсказывал другое.
— Ах ты бедный, бедный мальчик! — воскликнула она. — Скажи скорее, что нужно сделать? Я ведь не знаю!
— Если бы ты помогла мне раздеться, — попросил он хрипло и робко.
— Я весь распух… уже после того, как надел куртку.
— И потом горячей воды, правда? — сказала она и бережно начала стягивать рукав с его беспомощно повисшей, отекшей руки.
— Говорю тебе, что они не действуют, — сказал он, морщась, поднимая руки и разглядывая их уголком заплывшего глаза.
— Сиди и жди, сейчас я разведу огонь и поставлю воду, — отозвалась она. — Это минутное дело. А потом кончу тебя раздевать.
Из кухни она услышала его бормотанье, и, когда вернулась в комнату, он все еще повторял:
— Ведь нам деньги нужны были, Саксон, деньги…
Теперь она видела, что он не пьян, и по его бормотанью поняла, что он бредит.
— Все случилось так неожиданно, — продолжал он, раздеваясь.
И постепенно из его бессвязных слов ей удалось в общих чертах восстановить картину того, что произошло.
— Приехал боксер из Чикаго, никому не известный; они его выставили против меня. Секретарь клуба меня предупредил, что справиться с ним будет трудно. Я бы все-таки победил, будь я в спортивной форме… но я потерял пятнадцать фунтов и не тренировался. Потом я здорово выпивал, а от этого бывает одышка…
Саксон, снимавшая с него рубашку, уже перестала его слушать. Как она не узнала его лица, так не узнавала теперь его великолепной мускулистой спины. Белый покров шелковистой колеи был весь иссечен и окровавлен. Большинство ссадин шли поперек тела, хотя были и продольные.
— Кто это тебя так обработал? — спросила она.
— Канаты. Я уже даже не помню, сколько раз я на них налетал. Да, мне здорово досталось. Но все-таки я водил его за нос… Никак ему не удавалось прикончить меня… Я выдержал все двадцать раундов и ему тоже оставил памятку о себе. Держу пари, что у него перебито несколько суставов на левой руке… Пощупай мою голову, вот здесь! Чувствуешь, как распухла? Теперь небось жалеет, что все время лупил меня по этому месту. Ну и колотил же он меня! Ну и колотил! Никогда я не испытывал ничего подобного. Его прозвали «Гроза Чикаго». Но я уважаю его. Молодец!.. А все-таки счет был бы другой, будь я в спортивной форме! Ох! Ох! Осторожней! Это прямо как нарыв!
Расстегивая пояс, Саксон нечаянно коснулась багровой опухоли на спине величиной с тарелку.
— Это от ударов в почки… Его специальность… — пояснил Билл. — В каждой схватке он меня непременно угощал таким ударом. Я от них в конце концов совсем обалдел, даже ноги ослабели, ничего уж не соображал. Это, конечно, не нокаут, но ужасно изнуряет, когда матч затягивается. Совсем силы теряешь…
Саксон увидела его колени, они тоже были в ссадинах.
— Никакая кожа не выдержит, если такой тяжелый парень, как я, то и дело грохается на колени, — пошутил он. — А смола на холсте — знаешь, как щиплет!..
В глазах Саксон стояли слезы, она готова была зарыдать при виде изувеченного тела своего красавца, своего дорогого мальчика!
Когда она взяла брюки и понесла их через комнату, чтобы повесить, в кармане звякнули деньги. Билл окликнул ее и вынул горсть серебра.
— Нам нужны были деньги, нам нужны были деньги, — забормотал он, тщетно стараясь их сосчитать; видимо, его мысли опять начали путаться.
Ее как ножом резануло воспоминание о том, как она всю неделю про себя бранила его и осуждала. В конце концов Билл — этот большой великолепный мужчина — был только мальчиком, ее мальчиком! И он пошел на все эти мучения и перенес их ради нее, ради дома и обстановки, которые были их домом и их обстановкой. И теперь, в бреду, он высказал это. Он же сказал: «Нам нужны были деньги». Значит, он вовсе не забывал о ней, как она полагала. Там, в глубинах его души, бессознательно и упорно жила одна мысль о ней: «Нам нужны деньги. Нам!»
Когда она склонилась над ним, по ее щекам текли слезы; и, кажется, еще никогда она его так сильно не любила, как в эти минуты.
— На, сосчитай ты… — сказал он, отчаявшись и передавая ей деньги. — Сколько тут?..
— Девятнадцать долларов тридцать пять центов.
— Верно… Проигравший… получает… двадцать долларов. Пришлось угостить товарищей… потом трамвай… Если бы я выиграл, я бы принес сто… Ради них я и дрался. Хоть немножко поправил бы наши дела… Возьми их себе, спрячь. Все-таки лучше, чем ничего.
Он не мог заснуть от боли, и Саксон сидела над ним долгие ночные часы, сменяя компрессы на ушибах и бережно смазывая ссадины настоем квасцов и кольдкремом. Его бормотанье прерывалось тяжелыми стонами, — он переживал снова все перипетии боя, искал облегчения в рассказе о своих невзгодах, сетовал на потерю денег, вскрикивал от оскорбленной гордости. От нее он страдал больше, чем от физической боли.
— И все-таки он не мог меня прикончить! Временами я так слабел, что уже рук поднять не мог, и он бил меня почем зря. Публика с ума сходила: она видела, какой я живучий. Иногда я только пошатывался под его ударами, — ведь и он порядком выдохся, ему здорово досталось от меня в первых раундах. Несколько раз он меня швырял. Все было как сон… К концу он уже стал у меня в глазах троиться, и я не знал, которого бить, от которого увертываться…
А все-таки я провел и его и публику. Когда я уже ничего не видел и не слышал, и мои колени дрожали, и в голове все вертелось, как карусель, — я не выпускал его из клинча… Судьи, наверное, устали нас растаскивать…
Но как он меня лупил! Как лупил! Саксон, ты… где ты?! А… здесь… Да, я думал, что все это мне снится. Пусть это будет тебе уроком. Я нарушил свое обещание не выступать — и вот что вышло. Не вздумай и ты сделать тоже самое — не начни продавать свое шитье…
А все-таки я их провел всех! Вначале на нас ставили одинаково. С шестого раунда ставки на него удвоились. Собственно, все было ясно уже с первой минуты, только слепой мог этого не заметить… Но ему очень долго не удавалось меня прикончить. На десятом раунде стали спорить: продержусь ли я этот раунд; на одиннадцатом — продержусь ли до пятнадцатого… А я выдержал все двадцать…
В течение четырех раундов я был как во сне… а на ногах все-таки держусь и отражаю его удары, а уж если упаду — стараюсь досчитать до восьми и потом встаю; опять наступаю, отступаю, наступаю…
Я не помню, что я делал, но, должно быть, именно так и было. С тринадцатого, когда он швырнул меня на ковер вверх тормашками, по восемнадцатый я вообще ничего не сознавал…
… Так о чем же я рассказывал?.. Я открыл глаза, вернее — один глаз: один глаз у меня только и открывался, — и вижу, лежу я в моем углу, меня обмахивают полотенцами, дают нюхать нашатырь. Билли Мэрфи держит у меня лед на затылке. А на другом конце ринга стоит «Гроза Чикаго». И я даже не мог сразу вспомнить, что дрался именно с ним, — точно я где-то был и только что вернулся. «Который сейчас раунд?» — спрашиваю Билла. «Восемнадцатый», — говорит. «Вот черт, — говорю я, — а куда же девались остальные? Последний был, по-моему, тринадцатый». — «Ты прямо какое-то чудо, — говорит Мэрфи. — Четыре раунда ты был без сознания, только никто этого, кроме меня, не заметил. Я все время уговаривал тебя кончать». В это время звонит гонг, и я видку, что «Гроза Чикаго) ко мне приближается. „Кончай!“ — говорит мне Билл; и я вижу, что он уже собирается бросить полотенце. „Ни за что!“ — говорю я. „Оставь, Билл!“ Он продолжал меня убеждать. В это время „Гроза Чикаго“ подошел к моему углу. Вижу — стоит, опустив руки, и смотрит на меня. Судьи тоже смотрят. А публика замерла; слышно, как муха пролетит. Голова моя прояснилась, но не очень. „Ты все равно не выиграешь“, — говорит мне Билл. „А вот посмотрим“, — говорю я и неожиданно бросаюсь на противника, пользуясь тем, что он этого не ждал. Я так шатаюсь, что не могу стоять, а все-таки гоню его через арену в его угол; но вдруг он поскользнулся и падает, и я падаю на него. Публика прямо взбесилась…
… Что я хотел сказать? У меня все еще голова идет кругом, и в ней точно пчелиный рой гудит.
— Ты рассказывал, как упал на него в его углу… — напомнила Саксон.
— Да… Ну вот, как только мы встали на ноги, — я-то уж не стою, — я опять загнал его в мой угол и опять на него упал. Это было счастье, мы встали, я непременно упал бы, но я вошел в клинч и держусь за противника. «Ну, конец тебе, говорю, я сейчас тебя прикончу!»
Однако я не мог его прикончить… но я, конечно, не сдаюсь. Как раз когда судьи разнимали нас, мне удалось нанести ему такой удар в живот, что он одурел… и тут он стал осторожнее, даже слишком. Он воображал, что у меня сил осталось больше, чем их было на самом деле, и боялся войти со мною в клинч. Так что, как видишь, я все-таки его обманул!.. И он не мог меня прикончить, никак не мог…
А в двадцатом раунде мы стояли посреди ринга и обменивались ударами с одинаковыми шансами. При моем состоянии я все же очень хорошо держал себя в руках… но ему присудили приз, и это совершенно справедливо… А все-таки я провел его… Он меня не прикончил… И я провел этих болванов, которые держали пари, что он со мной мигом справится…
Наконец, уже на рассвете Билл заснул. Он охал и стонал, его лицо подергивалось от боли, он метался и никак не мог лечь удобно.
«Так вот что такое быть боксером», — думала Саксон. Это было гораздо хуже, чем она себе представляла. Ей и в голову не приходило, что боксерскими перчатками можно так изувечить человека. Нет, нет, он больше никогда не будет выступать. Уж пусть уличные свалки — все-таки лучше! Она размышляла о том, насколько серьезны полученные им повреждения, когда он что-то забормотал и открыл глаза.
— Чего ты хочешь? — спросила она и только потом заметила, что он смотрит перед собой отсутствующим взглядом и бредит.
— Саксон!.. Саксон!.. — звал он ее.
— Я здесь. Билли. Что такое?
Его рука потянулась к тому месту на кровати, где обычно лежала она.
Опять он стал звать ее, и она закричала ему на ухо, что она здесь. Тогда он облегченно вздохнул и пробормотал:
— Я не мог отказаться… Ведь нам нужны были деньги…
Его глаза снова закрылись, сон стал как будто более глубоким, хотя он все еще продолжал бормотать. Она слышала, что бывает сотрясение мозга, и очень испугалась. Потом вспомнила, что Мэрфи прикладывал ему лед к затылку.
Саксон накинула платок и побежала в ближайший бар «Приют плотников» на Седьмой. Хозяин только что открыл свое заведение и подметал пол. Он дал ей столько льда из холодильника, сколько она могла захватить с собой, расколов его на куски, чтобы ей удобнее было нести. Вернувшись домой, она приложила лед к затылку Билла, к ногам поставила горячие утюги и стала смачивать голову настоем квасцов, предварительно остудив его на льду.
В комнате были завешены окна, и Билл проспал почти до вечера; проснувшись, он, к ужасу Саксон, вдруг заявил, что должен встать и выйти.
— Я хочу показаться им, — пояснил он. — Я не желаю, чтобы надо мной смеялись.
Одолев при помощи Саксон мучительный процесс одевания, он с трудом встал и вышел из дома: он хотел всем показать, что не так уж сильно избит и не слег в постель.
Это была тоже своего рода гордость, хотя и непохожая на женскую. Но Саксон не знала, которая из них заслуживает большего уважения.
Назад: ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Дальше: ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ