Книга: Заблудший святой
Назад: Глава четырнадцатая. ОСАДА ПАЛЬЯНО
Дальше: Note1

Глава пятнадцатая. ВОЛЯ НЕБА

В зале правосудия Муниципального дворца собрались в этот день не чиновники-заседатели руоты, но советники, облаченные в алые мантии — Совет Десяти города Пьяченцы. А председательствовал над ними не приор руоты, а сам Ферранте Гонзаго в пурпурной судейской тоге, отороченной горностаем.
Они сидели за длинным столом, поставленным в конце зала и покрытым красной скатертью; Гонзаго — чуть повыше всех остальных, на небольшом возвышении под балдахином. Позади него висел золотой пнет, на котором были изображены две колонны, увенчанные коронами, а между ними — черный двуглавый австрийский орел; на свитке, обвивающем колонны, был написан девиз: PLUS ULTRA .
В другом конце зала стояли любопытные, пришедшие сюда, чтобы поглазеть на интересное зрелище, от судей их отделяла, не давая заполнить весь зал, стальная шеренга испанских алебардщиков. Впрочем, в этом не было необходимости, поскольку желающих присутствовать на суде было не так уж много — у жителей Пьяченцы были более важные дела, и они не особенно жаждали смотреть, как будут судить похитителя чужих жен.
Я приехал в Пьяченцу в сопровождении двадцати копейщиков и, оставив их на площади, прошел во дворец и отдался в распоряжение офицера, который меня встретил. Офицер тут же проводил меня в зал правосудия, а два солдата очистили для меня проход сквозь толпу, раздвигая людей своими копьями, так что я очутился в свободном пространстве перед моими судьями и приветствовал Гонзаго низким почтительным поклоном.
Он ответил на мое приветствие весьма холодно, обратив в мою сторону цветущую физиономию и смерив меня взглядом хитрых, навыкате глаз.
Слева от меня, но значительно дальше, на одном уровне с судейским столом и справа от него, находились фра Джервазио, который приветствовал меня печальной улыбкой, и Фальконе, сидевший рядом с ним в напряженной позе.
Напротив них, по другую сторону судейского стола, стоял Козимо. Он был красен как рак, и глаза его сверкали, когда он смотрел на меня с высокомерным торжеством. Потом он перевел взгляд на Бьянку, которая вошла вслед за мной в сопровождении своих дам, бледная, но мужественная и спокойная; бледность ее лица еще более подчеркивало черное траурное платье, она все еще носила траур по отцу, и, кто знает, быть может, вскоре это платье станет знаком траура и по мне. Я больше уже не смотрел на нее, а она прошла дальше, в тот конец зала, где сидел Галеотто, который встал, приветствуя ее, и проводил ее к креслу, стоявшему возле его собственного, так что Фальконе пришлось пересесть на соседнее. Ее дамы разместились позади нее.
Судебный пристав принес мне стул, и я тоже сел, прямо напротив наместника Императора. После этого другой пристав громким голосом предложил Козимо выйти вперед и изложить свою жалобу.
Он сделал два-три шага, но тут Гонзаго поднял руку, предлагая ему остановиться и стоять, так чтобы все могли его видеть, когда он будет говорить.
После этого Козимо сразу же начал свою речь, излагая свои обвинения. Говорил он быстро, гладко и понятно, так, словно заранее выучил все это наизусть. Он сообщил, что женился на Бьянке де Кавальканти с согласия ее отца, в замке Пальяно, принадлежащем последнему; рассказал о том, как в ту же самую ночь в его дворец в Пьяченце силой ворвался я с моими сообщниками, как мы увезли из дворца его молодую жену, а дворец разрушили и сожгли до основания; что с того самого дня я держу ее взаперти в Пальяно, не отдавая законному мужу, добавив, что Пальяно принадлежит ему, является его владением, согласно брачному контракту, тогда как я незаконно удерживаю это владение в своих руках, нанося ему таким образом ущерб и поношение.
В заключение он напомнил суду, что он послал жалобу папе и что его святейшество прислал бреве, повелевающее мне, под страхом отлучения и смерти, отказаться от своих притязаний; что я пренебрег распоряжением самого папы и только после его жалобы цезарю, в результате которой был получен императорский мандат, я соизволил подчиниться. В связи со всем вышеизложенным он просит суд поддержать авторитет власти Святого Отца, незамедлительно объявить о моем отлучении от Церкви и о конфискации моих владений; возвратить ему его жену Бьянку и его собственность, Пальяно, которым он обязуется владеть как верный вассал и слуга Императора.
Проговорив все это, он поклонился суду, отступил назад и снова сел в свое кресло.
Все десять советников посмотрели на Гонзаго. Гонзаго посмотрел на меня.
— Что ты можешь сказать по этому поводу? — спросил он.
Я поднялся со своего места, исполненный спокойствия, что немало удивило даже меня самого.
— Мессер Козимо упустил в своем рассказе кое-какие подробности, — сказал я. — Когда он говорил о том, что я насильно ворвался в его дворец, находящийся здесь, в Пьяченце, в ночь его бракосочетания и увез оттуда синьору Бьянку с помощью моих сообщников, неплохо было бы, в интересах правосудия, назвать имена этих моих сообщников.
Козимо снова встал с кресла.
— Разве имеет какое-нибудь значение для суда я для обсуждаемого дела, каких негодяев он нанял себе в помощь? — высокомерно спросил он.
— Никакого, если бы это действительно были негодяи, — отозвался я.
— Но все обстояло совершенно иначе. По сути говоря, было бы не совсем верно утверждать, что во дворец ворвался я. Во главе всего этого дела находился отец монны Бьянки. Узнав правду о гнусных замыслах, в которых участвовал мессер Козимо, он поспешил на помощь своей дочери, дабы спасти ее от бесчестья.
Козимо пожал плечами.
— Это только слова, и больше ничего, — заявил он.
— Здесь присутствует сама синьора Бьянка, она может засвидетельствовать суду справедливость моих слов, — воскликнул я.
— Она заинтересованное лицо и не может быть беспристрастным свидетелем, — нагло заявил Козимо; при этом Гонзаго одобрительно кивнул, отчего у меня упало сердце.
— Пусть мессер Агостино назовет имена храбрецов, которые находились во дворце вместе с ним, — потребовал Козимо. — Это, несомненно, поможет правосудию, поскольку эти люди должны стоять сейчас рядом с ним.
Он предупредил меня как нельзя более вовремя. Я был уже готов назвать Фальконе и вдруг сообразил, что тем самым погублю его без всякой пользы для своего дела.
Я посмотрел на своего кузена.
— В таком случае, — сказал я, — я не намерен их называть.
Между тем Фальконе собирался сделать это самолично, ибо он издал какой-то неопределенный звук и стал подниматься со своего места. Однако Галеотто, протянув руку через Бьянку, заставил его снова сесть в кресло.
Козимо увидел все это и улыбнулся. Теперь он был окончательно уверен в себе.
— Единственный свидетель, чье слово может иметь какую-нибудь цену, был бы покойный властитель Пальяно, — заявил он. — И обвиняемый проявляет скорее хитрость, чем честность, призывая в свидетели человека, который давно уже умер. Вашему сиятельству, конечно, понятно все значение этого обстоятельства.
Его сиятельство снова кивнул. Неужели я окончательно запутался? Я больше не мог сохранять спокойствие.
— Не сообщит ли мессер Козимо вашему сиятельству, при каких обстоятельствах скончался властитель Пальяно? — воскликнул я.
— Тебе это лучше знать, именно ты должен сообщить суду о том, каким образом он умер, — быстро парировал Козимо, — поскольку он умер в Пальяно, сразу после того, как ты привез туда его дочь. На сей счет у нас имеются доказательства.
Гонзаго пристально посмотрел на него.
— Вы даете нам понять, синьор, что Агостино д'Ангвиссола повинен еще в одном преступлении и должен понести за него наказание? — осведомился он.
Козимо пожал плечами и поджал губы.
— Я бы не стал заходить так далеко, поскольку обстоятельства смерти Этторе Кавальканти непосредственно меня не касаются. Кроме того, материала для обвинения и без того достаточно.
Намек тем не менее был ужасен и не мог не оказать своего действия на умы советников. Я был в полном отчаянии, поскольку с каждым вопросом волны моей погибели поднимались все выше и выше и уже плескались у самого горла. Я чувствовал, что гибну безвозвратно. Своих свидетелей я призвать на помощь не мог, их все равно что не было.
И все-таки в моем колчане была еще одна, последняя, стрела — вопрос, который, как мне казалось, должен был сразить его наповал, лишить всякой уверенности.
— Не можешь ли ты сообщить его сиятельству, где ты находился в ночь своей свадьбы? — хрипло выкрикнул я, чувствуя, как кровь стучит в висках.
Величественным движением Козимо повернулся и посмотрел в сторону судей; он пожал плечами и покачал головой, всем своим видом выражая жалость и сочувствие ко мне.
— Я предоставляю вашему сиятельству самому решить, где должен находиться человек в ночь своей свадьбы, — сказал он с невыразимой наглостью, и в толпе позади меня раздались понимающие смешки. — Позвольте мне снова просить ваше сиятельство и господ советников вершить суд и прекратить эту глупую комедию.
Гонзаго серьезно кивнул, как бы полностью соглашаясь с предложением, в то время как его пухлая рука, украшенная драгоценными каменьями, задумчиво поглаживала необъятный подбородок.
— Я согласен, пора заняться делом, — сказал он, после чего Козимо, с явным вздохом облегчения, приготовился вернуться на свое место, но я предупредил его, выкрикнув последнее, что мне оставалось сказать.
— Мессер, — обратился я к Гонзаго, — истинная правда о событиях той ночи изложена в меморандуме, который существует в двух экземплярах. Один из них предназначен для папы, а другой — для вашего сиятельства в качестве наместника Императора. Позвольте мне изложить его содержание, с тем чтобы мессеру Козимо в связи с этим можно было задать несколько вопросов.
— В этом нет необходимости, — ответил Гонзаго ледяным тоном. — Меморандум находится здесь, передо мною. — И он постучал пальцем по документу, лежащему перед ним на столе. После этого он устремил взгляд своих выпученных глаз на Козимо. — Знакомо ли вам содержание этого документа? — спросил он.
Козимо поклонился, а Галеотто сдвинулся с места — в первый раз с начала судебного разбирательства.
До этого момента он все время сидел неподвижно, словно каменное изваяние, не считая того случая, когда он протянул руку, чтобы удержать Фальконе, и его поведение внушало мне невыразимый ужас. Но тут он подался вперед и повернул голову, так чтобы его ухо было обращено к Козимо, словно он боялся пропустить хоть слово из того, что тот скажет. Однако Козимо при всем том, что был все время настороже, не заметил этого движения.
— Я видел его собрата в Ватикане, — сказал мой кузен, — и, поскольку его святейшество папа, по своей доброте и мудрости, почел этот документ не имеющим никакой цены, принимая во внимание личность того, чья подпись под ним стоит, его святейшество счел нужным издать бреве, в соответствии с которым ваше сиятельство действует в данную минуту, призвав Агостино д'Ангвиссола предстать пред настоящим судом. Таким образом, этот меморандум рассматривается как лживый, обманный документ.
— И тем не менее, — задумчиво проговорил Гонзаго, ухватив пальцами свою толстую губу, — среди других подписей там имеется еще и подпись духовника властителя Пальяно.
— Этот монах, исполнявший должность духовника, не имел права свидетельствовать, ибо он таким образом нарушил тайну исповеди, — последовал ответ. — И Святой Отец не может дать ему на это разрешения. Таким образом, его подпись недействительна.
Последовало минутное молчание. Десять советников шепотом совещались между собой. Что же до Гонзаго, он ни разу не обратился к ним за советом, даже ни разу не посмотрел в их сторону. Вся эта процедура имела чисто декоративное значение, ни один из советников не имел никакого влияния на отправление правосудия, вершить которое единовластно губернатор считал себя в полном праве.
Наконец он заговорил:
— По всей видимости, здесь действительно нечего больше сказать, и курс, которого должен придерживаться суд, ясен и очевиден, поскольку Император не может противодействовать указу, исходящему от папского престола. Суду остается лишь вынести приговор, хотя…
Он сделал паузу и, сложив губы чуть ли не в комическую гримасу, обратил взгляд своих хитрых глаз в сторону Галеотто.
— Мессер Козимо, — начал он, — объявил данный меморандум лживым и не имеющим никакой цены. Не можете ли вы, мессер Галеотто, поскольку вы являетесь автором этого документа, сказать что-либо суду по этому вопросу?
Кондотьер немедленно поднялся со своего места. Его крупное, обезображенное шрамом лицо хранило торжественное выражение, а глаза смотрели задумчиво. Он подошел почти к самой середине стола, так что теперь стоял почти точно напротив Гонзаго, однако смотрел не на него, а на Козимо, так что я видел его в профиль.
Козимо, по крайней мере, перестал улыбаться. Его красивое бледное лицо несколько утратило выражение высокомерной уверенности. Тут возникло нечто непредвиденное, чего он никак не ожидал и к чему соответственно не был подготовлен.
— Какое отношение имеет к этому мессер Галеотто? — резко спросил он.
— А это он, без всякого сомнения, сообщит вам сам, синьор, — ответил Гонзаго столь приятным и почтительным тоном, что Козимо, должно быть, несколько успокоился.
Я подался вперед, не смея дышать из страха пропустить хоть единое слово из того, что последует дальше. Кровь, которая до этого момента приливала к лицу, снова отхлынула; сердце молотом стучало в груди.
Когда заговорил Галеотто, голос его звучал спокойно и ровно:
— Не позволит ли мне ваше сиятельство взглянуть прежде всего на бреве, в соответствии с которым вы действовали, вызвав на суд обвиняемого.
Ни слова не говоря, Гонзаго передал пергамент в руки Галеотто. Кондотьер некоторое время внимательно рассматривал его, нахмурив брови. Затем резким движением смял его в кулаке.
— Этот документ недействителен, в нем есть ошибки, — объявил он.
— В каком это смысле? — спросил Козимо, который уже снова улыбался, вполне успокоенный и уверенный в том, что дело касается каких-то мелких юридических тонкостей.
— Ты здесь значишься как Козимо д'Ангвиссола, властитель Мондольфо и Кармины. Ты не имеешь права на эти титулы.
Легкая краска появилась на щеках Козимо.
— Эти владения были пожалованы мне нашим покойным господином, герцогом Пьерлуиджи, — ответил он.
Теперь заговорил Гонзаго.
— Конфискации, осуществленные покойным узурпатором Фарнезе, и пожалования за счет этих конфискаций, отменены указом Императора. В соответствии с этим указом все земли, конфискованные таким образом, возвращаются прежним владельцам по принесении ими клятвы в вассальной верности цезарю.
Козимо продолжал улыбаться.
— Дело обстоит не совсем так. Речь идет не о конфискации, осуществленной герцогом Пьерлуиджи, — сказал он. — Конфискация земель и последующее введение меня во владение конфискованными владениями являются следствием измены и отступничества Агостино д'Ангвиссола — по крайней мере, в таких словах выражено мое введение в наследование в папской булле, которая была мне вручена, и в бреве, лежащем в данную минуту перед вашим сиятельством. Впрочем, в таких документах даже нет необходимости, поскольку, принимая во внимание то, что после мессера Агостино я являюсь следующим, кто наследует Мондольфо и Кармину, совершенно естественно, что я и вступаю во владение своим наследством, поскольку Агостино находится вне закона и вообще подлежит лишению жизни.
Вот теперь, подумал я, мне действительно конец. Однако на лице Галеотто нельзя было прочесть никаких признаков того, что он потерпел поражение.
— А где эта булла, о которой ты говоришь? — потребовал он, словно это он сам был судьей.
Козимо устремил свой высокомерный взор на Гонзаго, минуя Галеотто.
— Ваше сиятельство желает ее увидеть?
— Несомненно, — коротко ответил Гонзаго. — Я могу и усомниться в ее наличии, вашего слова мне недостаточно.
Козимо сунул руку за пазуху и достал из-под коричневого атласного колета пергамент, развернул его и подошел, чтобы передать его Гонзаго, так что теперь он стоял совсем близко от Галеотто, не больше, чем на расстоянии вытянутой руки.
Губернатор внимательно рассмотрел документ. После этого он передал его Галеотто.
— По-видимому, здесь все в порядке, — сказал он.
Однако Галеотто тоже понадобилось некоторое время, чтобы как следует ознакомиться с документом. После этого, все еще держа пергамент в руке, он посмотрел на Козимо, и на его лице, до тех пор хранившем мрачное и угрюмое выражение, появилась улыбка.
— Этот документ столь же неверен, как и предыдущий, — заявил он. — Он не имеет никакой цены.
— Не имеет цены? — сказал Козимо с удивлением, которое граничило с презрительным негодованием. — Но разве я уже не объяснил? ..
— Здесь говорится, — решительно перебил его Галеотто, — что владения Мондольфо и Кармина конфискованы у Агостино д'Ангвиссола. А я утверждаю перед лицом вашего сиятельства и господ советников, — добавил он, обернувшись в их сторону, — что эта конфискация смехотворна и абсолютно невозможна, поскольку владения Мондольфо и Кармина никогда не являлись собственностью Агостино д'Ангвиссола и их нельзя у него отобрать, так же как нельзя с голого снять рубашку. Разве что, — насмешливо добавил он, — папская булла способна творить чудеса.
Козимо смотрел на него широко открытыми круглыми глазами, и я тоже уставился на Галеотто — ни малейшего намека на невероятную правду не возникло в моем смущенном мозгу. За судейским столом царило полное молчание, которое в конце концов нарушил Гонзаго.
— Вы хотите сказать, что Мондольфо и Кармина не принадлежали… что они никогда не были владениями Агостино д'Ангвиссола? — спросил он.
— Именно это я и говорю, — ответил Галеотто, который стоял там, как скала, огромный и грозный в своих сверкающих доспехах.
— Кому же они в таком случае принадлежали?
— Они принадлежали и принадлежат Джованни д'Ангвиссола, отцу Агостино.
Услышав это, Козимо пожал плечами — страх и тревога на его лице уступили место более спокойному выражению.
— Что это за глупости? — воскликнул он. — Джованни д'Ангвиссола пал в битве при Перудже восемь лет тому назад.
— Так считали все, и Джованни д'Ангвиссола предоставил всем оставаться в этом заблуждении — ничего не сказал даже своей жене, находящейся во власти монахов и священников, даже своему сыну, сидящему здесь, в этом зале, опасаясь, как бы конфискация, подобная этой, — пока был жив Пьерлуиджи, — не оказалась возможной на самом деле. Однако в Перудже он не умер. В Перудже, синьор Козимо, он заработал этот шрам, который все это время служил ему в качестве маски. — И он указал на свое лицо.
Я вскочил на ноги, не смея верить тому, что только что услышал. Галеотто — это вовсе не Галеотто, а Джованни д'Ангвиссола, мой собственный отец! А мое сердце до сих пор мне этого не сказало!
В одно мгновение мне вспомнились многочисленные мелочи, значение которых до того времени было мне непонятно, — мелочи, которые должны были подсказать мне правду, стоило мне по-настоящему над ними задуматься.
Почему, например, я решил, что Ангвиссола, которого он назвал в числе руководителей заговора против Пьерлуиджи, это я сам?
Я стоял, еле держась на ногах, в то время как его голос продолжал звучать в зале суда:
— Теперь, когда я поклялся в вассальной верности Императору под моим собственным именем — с помощью и благословения мессера Гонзаго, находящегося сейчас здесь; теперь, когда покровительство Императора защищает меня от папы и его ублюдков; теперь, когда я завершил дело своей жизни — освободил Пьяченцу от папского владычества, я могу наконец перестать скрываться и вернуть себе положение, которое принадлежит мне по праву.
Вот здесь, рядом со мною, стоит мой молочный брат, он может удостоверить, что я — это я; здесь же находится Фальконе, он вот уже тридцать лет состоит при мне конюшим; есть еще братья Паллавичини, которые ходили за мною и скрывали меня, когда я находился на грани смерти от ран, полученных в битве при Перудже, от ран, которые на всю жизнь изменили мою наружность. Итак, мессер Козимо, если ты желаешь упорствовать в своем деле и продолжать преследовать моего сына, тебе следует вернуться в Рим вместе со своими бреве и буллой и исправить допущенные в них ошибки, ибо во всей Италии нет другого властителя Мондолъфо и Кармины, кроме меня.
Козимо бессильно поник и отступил, весь дрожа, сраженный этим сокрушительным ударом.
И снова заговорил Гонзаго, произнеся слова, которые могли бы его ободрить. Однако, уже испытав потрясение — сорвавшись в бездну неудачи с самой, как ему казалось, вершины успеха, — Козимо уже не доверял коварному наместнику, поняв, что этот императорский кот играет с ним, как с мышью, трогая его своей холеной безжалостной лапой.
— Мы могли бы пренебречь формальностями в интересах правосудия, — ворковал наместник. — Ведь здесь у нас находится этот меморандум, — сказал он, глядя на моего отца.
— Поскольку вашему сиятельству угодно, чтобы с этим делом было покончено безотлагательно, мне кажется, это можно сделать, — сказал отец и снова посмотрел на Козимо. — Итак, ты утверждаешь, что этот меморандум не имеет законной силы, поскольку свидетели, имена которых в нем значатся, не имеют права на то, чтобы его подтвердить?
Козимо приободрился, приготовившись сделать последнее усилие.
— Вы смеете оказывать открытое неповиновение папе? — вопросил он.
— Если в этом возникает необходимость, — последовал ответ. — Мне уже не раз случалось это делать в течение моей жизни.
Козимо обернулся к Гонзаго.
— Это не я объявил этот документ не имеющим законной силы, это сделал сам Святой Отец.
— У Императора может сложиться мнение, — сказал мой отец, — что в этом деле Святой Отец был введен в заблуждение лжецами. Существуют и другие свидетели. Есть, например, я. В этом меморандуме не содержится ни единого слова, кроме того, что сообщил мне властитель Пальяно на смертном одре, в присутствии своего духовника.
— Мы не можем считать духовника свидетелем, — перебил его Гонзаго.
— Прошу прощения, ваше сиятельство, но фра Джервазио выслушал показания умирающего не в качестве его собственного духовника. Собственно, исповедь Кавальканти состоялась уже после этого. У нас есть еще один свидетель: сенешаль Пальяно, который присутствует здесь. Этого довольно, чтобы засвидетельствовать достоверность меморандума в имперском, равно как и в понтификальном судах. Я клянусь перед Богом, стоя тут пред лицом его, что каждое слово в этом меморандуме записано со слов Этторе Кавальканти, властителя Пальяно, за несколько часов до его смерти, в чем клянутся и все остальные, присутствовавшие при этом. И я прошу ваше сиятельство в качестве наместника Императора рассматривать этот документ как обвинение против труса и негодяя Козимо д'Ангвиссола, который совершил такое чудовищное святотатственное злодеяние — ведь речь идет об осквернении таинства брака.
— Это ложь! — завизжал Козимо. Он побагровел от ярости, на шее и на лбу у него надулись безобразные жилы, толстые, словно веревки.
Наступило молчание. Мой отец обернулся к Фальконе, вскочил и подал ему тяжелую железную перчатку. Держа эту перчатку за пальцы, мой отец сделал шаг по направлению к Козимо — теперь он снова улыбался, успокоившись после давешней вспышки ярости.
— Да будет так, — сказал он. — Поскольку ты говоришь мне, что я лгу, вызываю тебя на бой, докажи это с помощью силы, в честном поединке.
И он с силой швырнул перчатку прямо в лицо Козимо, так что она поранила щеку и по лицу полилась кровь, заливая рот и подбородок. Все лицо разделилось как бы на две половины: нижняя сделалась красной от крови, в то время как лоб и щеки покрылись смертельной бледностью.
Гонзаго продолжал сидеть, нимало не тронутый происходящим, и спокойно, безразлично ждал, не обращая внимание на беспокойное движение, возникшее среди судей. Дело в том, что в соответствии с древними рыцарскими законами — как бы они ни устарели, — если Козимо поднимет перчатку, то дело сразу же выйдет из юрисдикции суда и все должны будут подчиниться решению, определенному исходом поединка.
Козимо довольно долго колебался. Но потом понял, что все для него погибло. Он шел на этот суд с такой уверенностью в успехе — и угодил в ловушку. Теперь он отчетливо это видел и понимал, что его единственная надежда — это тот шанс, который давал ему сам поединок. В конце концов он поступил как подобает мужчине. Он нагнулся и поднял перчатку.
— Значит, дело решит поединок, — сказал он. — И да поможет мне Бог!
Не в силах долее сдерживаться, я вскочил на ноги и бросился к отцу.
— Позволь мне, отец! Позволь мне это сделать!
Он посмотрел на меня и улыбнулся. Его серо-стальные глаза, казалось, увлажнились, и взор их сделался удивительно мягким.
— Сын мой! — проговорил он, и голос его был нежен.
— Отец! — ответил я ему, чувствуя, что у меня перехватило горло.
— Увы, я должен отказать тебе в просьбе — в первой просьбе, с которой ты обращаешься ко мне, назвав меня этим именем, — сказал он. — Но вызов брошен и принят. Возьми Бьянку, ступайте в собор и помолитесь вместе, чтобы свершилась воля Божья. Джервазио пойдет вместе с вами.
Но тут к нему обратился Гонзаго.
— Мессер, — сказал он, — вы уже определили время и место, где должен состояться поединок?
— Незамедлительно, — ответил мой отец, — на берегу По в присутствии двух десятков копейщиков, необходимых для соблюдения ритуала.
Гонзаго посмотрел на Козимо.
— Вы согласны с этими условиями?
— Как нельзя более. По мне, чем скорее, тем лучше, — ответил Козимо, дрожа всем телом и бросая вокруг взгляды, полные черной ненависти.
— Да будет так, — возвестил губернатор, вставая, и члены суда поднялись вслед за ним.
Мой отец снова крепко сжал мою руку.
— Отправляйся в собор, Агостино, и будь там, пока я не приду, — велел он, и на этом мы расстались. Моя шпага была мне возвращена по распоряжению Гонзаго. Итак, поскольку дело касалось меня, суд закончился и я был свободен.
Гонзаго предложил мне принести клятву верности Императору через него, что я и сделал в тот же час, на том же самом месте и с большим удовольствием. После этого, в сопровождении Бьянки и Джервазио, я проложил себе путь через толпу людей, приветствовавших меня радостными криками, и вышел из дворца, на солнечный свет, где мои копейщики, уже оповещенные о происшедшем, увидев меня, разразились настоящей бурей приветствий.
Таким образом мы пересекли площадь и вошли в собор, чтобы принести благодарность Господу. Мы преклонили колена у ограды алтаря, а Джервазио поднялся на одну ступеньку лесенки, ведущей к самому алтарю, и встал на колени чуть повыше нас.
Где-то позади нас молились дамы, сопровождавшие Бьянку, — они тоже прошли вместе с нами в собор.
Там мы ожидали довольно долго, не менее двух часов, которые показались нам целой вечностью.
В то время как я стоял на коленях перед алтарем, перед моим внутренним взором разворачивался свиток моей юной жизни в том виде, как я теперь ее понимал. Я вспоминал ее начало в мрачной серости Мондольфо, под руководством моей бедной, вечно печальной матери, которая так страстно пыталась направить мои стопы на путь святости. Для меня, однако, этот путь оказался путем заблуждений, хотя я и пытался идти так, как мне было указано. Я сбивался с пути, делал страшные ошибки, снова менял направление, — словно в насмешку над тем, что она из меня стремилась сделать, я олицетворял собой просто насмешку над святостью — воистину «заблудший святой», как назвал меня в насмешку Козимо — искал святой жизни, а превратился в какого-то бродячего комедианта.
Но все мои ошибки, все странствия и шатания окончились здесь, у ступеней этого алтаря, и я это прекрасно знал.
Тяжек был мой грех. Но нелегко далось мне и искупление, и самым тяжким наказанием был для меня последний год, проведенный в Пальяно, рядом с моей ненаглядной Бьянкой, которая была женой другого. Этот крест покаяния, столь заслуженного по моим грехам, я нес со всей твердостью и смирением, кои укреплялись во мне от сознания, что именно таким образом могу я заслужить прощение и что это бремя будет милосердно снято с меня, как только искупление будет завершено. В освобождении меня от этого бремени я увижу знак, что прощение мне даровано и что я сделался достойным этой чистой девы, через которую удостоился милости и прощения, через которую познал, что любовь, этот благословенный дар Божий, — великая сила, способная очистить человека от скверны.
В том, что час свершения, столь нетерпеливо ожидаемый, приближается, что он вот-вот должен пробить, я не сомневался ни секунды.
Позади нас отворилась дверь и послышался звук тяжелых шагов по гранитному полу.
Фра Джервазио, мрачный и встревоженный, поднялся во весь свой высокий рост.
Достаточно было одного взгляда, чтобы тревога его рассеялась. Выражение глубокой благодарности разлилось по его лицу. Он тихо улыбнулся, и в его глубоко посаженных глазах сверкнули слезы. Увидев это, я тоже осмелился поднять голову и взглянуть.
По проходу между скамьями шел мой отец, прямой и торжественный, а следом за ним двигался Фaлькoнe, глаза которого на мужественном, загорелом и обветренном лице победно сверкали.
— Да свершится воля Божия, — сказал мой отец.
А фра Джервазио вновь опустился на колени, чтобы произнести слова, благословляющие наше с Бьянкой бракосочетание.

notes

Назад: Глава четырнадцатая. ОСАДА ПАЛЬЯНО
Дальше: Note1