Книга четвертая. В МИРУ
Глава первая. ПАЛЬЯНО
Когда мы подъезжали к серым стенам Пальяно, сирень была в полном цвету, и с тех самых пор ее аромат, воскрешая в памяти мое возвращение в мир, всегда символизирует для меня этот мир, во всей его широте и многообразии.
Мое возвращение было безоговорочным — я не колебался и не оглядывался назад. Решившись на этот шаг, я сделал его решительно и бесповоротно. Поскольку Галеотто предоставил в мое распоряжение все необходимые денежные средства с тем, что я верну ему долг впоследствии, как только получу возможность распоряжаться своим имением в Мондольфо, я без излишнего стеснения воспользовался этой его любезностью для удовлетворения самых неотложных своих нужд.
Я принял предложенное им тонкое белье и подобающее платье, достойное моего благородного имени, и теперь, когда борода моя была сбрита, волосы подстрижены до положенной длины, мой нарядный вид доставлял мне огромное удовольствие. Подобным же образом я принял от него оружие, деньги и коня. Экипированный таким образом, я впервые в жизни выглядел так, как подобает выглядеть аристократу столь высокого ранга, как мой, и выехал с Монте-Орсаро вместе с Галеотто и Джервазио в сопровождении эскорта из двадцати вооруженных всадников.
И с того самого момента, как мы выехали оттуда, меня охватило ощущение удивительного покоя, счастья и ожидания. Меня больше не мучил страх оказаться недостойным той жизни, которую я для себя избрал, — как это было в то время, когда я готовился в монахи.
Галеотто радовало мое хорошее настроение, он испытывал горделивое удовольствие, видя, каким молодцом я выгляжу, и клятвенно уверял, что со временем я стану достойным сыном своего отца.
Первым моим самостоятельным поступком в новой жизни было то, что я сделал, когда мы проезжали через Поджетту.
Я велел остановиться перед той жалкой харчевней — над ее дверями была прикреплена, несомненно, та же самая увядшая ветка розмарина, что висела там осенью, когда я в последний раз там проезжал.
Я приказал моей старой знакомой — волоокой и пышногрудой девице, которая стояла, прислонившись к дверному косяку, и дивилась на великолепную кавалькаду, подъехавшую к дому, — позвать мне трактирщика. Он явился, неуклюжий и согбенный, со смиренным видом и робостью в глазах — ничего похожего на то, как он себя вел по отношению ко мне.
— Где мой мул, негодяй? — спросил я его.
— Какой мул, ваше великолепие? — пробормотал он, вопросительно посмотрев на меня.
— Полагаю, что ты меня забыл — забыл юношу в старом черном одеянии, который проезжал здесь прошлой осенью и которого ты ограбил.
Когда он услышал мои слова, его лицо покрыла нездоровая желтизна, он задрожал от страха, бормоча какие-то объяснения и оправдания.
— Довольно! — остановил я его. — Ты не пожелал тогда купить моего мула. Купишь его сейчас и заплатишь с процентами.
— В чем дело, Агостино? — спросил Галеотто, подъехав ко мне.
— Восстановление справедливости, синьор, — коротко ответил я, после чего он больше меня не расспрашивал, а просто наблюдал происходящее с серьезной улыбкой. Я вновь обратился к трактирщику. — Сегодня ты ведешь себя не совсем так, как в прошлый раз, когда мы с тобой виделись. Я пощажу тебя, не отправлю на каторгу, для того чтобы нынешнее счастливое избавление послужило тебе хорошим уроком. А теперь, негодяй, выкладывай десять дукатов за моего мула! — И я протянул руку.
— Десять дукатов! — воскликнул трактирщик, набравшись храбрости при мысли о том, что его не повесят. — Это же вдвое против того, что стоит несчастная скотина! — протестовал он.
— Знаю, — отвечал я. — Значит, пять дукатов за мула и пять — за твою жизнь. Я оказываю тебе милость, назначив такую низкую цену за твою шкуру — впрочем, большего она и не стоит. Шевелись, мошенник, давай десять дукатов без лишних слов, а не то я спалю твой гнусный вертеп, а тебя повешу на пепелище.
Он съежился и весь сомлел от страха. А потом побежал в дом за деньгами, в то время как Галеотто тихо смеялся, наблюдая эту сцену.
— Ты рассудительный человек, поступаешь вполне благоразумно, — сказал я, когда этот негодяй возвратился и вручил мне деньги. — Я тебя предупреждал, что вернусь назад и предъявлю счет. Пусть это будет тебе предупреждением.
Когда мы отъехали от этого места, продолжая свой путь, Галеотто снова рассмеялся.
— Черт возьми, Агостино! Если ты что-то делаешь, то делаешь основательно. В бытность свою отшельником ты не щадил себя, а теперь, когда сделался властелином, ты, верно, не собираешься щадить других.
— Так принято в роду Ангвиссола, — спокойно заметил Джервазио.
— Вы ошибаетесь, — сказал я. — Я считаю, что вернулся в мир для того, чтобы творить добро. И то, чему вы только что были свидетелями, служит именно этой цели. То, что я сделал, не является актом мести. Если бы это было так, я обошелся бы с ним значительно более сурово. Это был акт справедливости, а справедливость есть добродетель, достойная похвалы.
— В особенности если в результате справедливости у тебя в кармане оказываются десять дукатов, — смеялся Галеотто.
— И снова вы заблуждаетесь на мой счет, — сказал я. — Наказывая вора, я желаю тем самым вознаградить неимущего. — И я снова придержал своего коня.
Вокруг нас собралась небольшая толпа, состоявшая главным образом из оборванных полуголых людей, ибо Поджетта считалась одной из самых нищих деревень в округе. В эту толпу я и бросил десять дукатов, в результате чего она в тот же момент превратилась в рычащую, орущую, дерущуюся массу людей, готовых разорвать друг друга на куски. Не прошло и секунды, как появились разбитые головы, полилась кровь, и, для того чтобы ликвидировать последствия, вызванные моей милостыней, мне пришлось пришпорить коня и заставить их разойтись при помощи угроз.
— Мне кажется, — заметил Галеотто, когда дело было закончено, — что и в этом случае ты поступил столь же безрассудно. На будущее, Агостино, имей в виду, что когда подаешь милостыню, гораздо благоразумнее дать деньги кому-нибудь одному, с тем чтобы он роздал их остальным.
Я от досады прикусил губу; однако вскоре снова улыбнулся. Неужели такие пустяки могли меня расстроить? Разве мы не ехали в Пальяно, к Бьянке де Кавальканти? При мысли об этом сердце мое учащенно забилось, а душу наполнило сладостное предвкушение, омрачаемое по временам каким-то страхом, которому я не мог найти названия.
Итак, мы прибыли в Пальяно в мае, когда сирень, как я уже говорил, была в полном цвету, после того как фра Джервазио оставил нас, чтобы возвратиться в свой монастырь в Пьяченце.
Во внутреннем дворике этой мощной крепости нас встретил тот самый высокий и крепкий человек с орлиным профилем, который узнал меня на Монте-Орсаро, в жилище отшельника. Теперь, однако, на нем не было доспехов. Он был одет в камзол желтого бархата, и взгляд его глаз был исполнен доброты и приязни, когда он остановился на Галеотто, а потом перешел на меня.
— Так это и есть наш отшельник? — спросил он, причем в его отрывистом голосе прозвучали нотки удивления. — Я бы сказал, что он несколько изменился!
— Причем эти изменения не ограничиваются его красивым камзолом, они проникли гораздо глубже, — отозвался Галеотто.
Мы спешились, и слуги, одетые в ливреи дома Кавальканти — алые, с белой лошадиной головой на груди, — увели наших лошадей. Сенешаль занялся размещением наших людей, в то время как сам Кавальканти повел нас по широкой каменной лестнице с мраморной балюстрадой, богато украшенной резьбой, от которой уходили ввысь колонны, поддерживающие крестовый свод потолка. Последний был расписан фресками в темно-красных тонах, на которых через правильные интервалы помещалась белая лошадиная голова. С правой стороны, на каждой третьей ступеньке, стояло цветущее апельсиновое дерево в кадке, источая дивный аромат.
По этой лестнице мы поднялись на просторную галерею, а затем, пройдя через анфиладу великолепных покоев, оказались в роскошных апартаментах, приготовленных специально для нас.
Два пажа, назначенные мне в услужение, принесли ароматическую воду и размоченные травы для омовения. Когда с этим было покончено, они помогли мне облачиться в свежую одежду, ожидавшую меня в моих комнатах. Черные чулки из тончайшего шелка и такого же цвета короткие бархатные штаны; для верхней части моего тела предназначался узкий камзол из золотой парчи схваченный в талии поясом, украшенным драгоценными каменьями с прикрепленным к нему крохотным кинжальчиком, который можно было рассматривать лишь как игрушку.
Когда я был готов, меня повели — оба пажа шествовали впереди, указывая мне путь, — в так называемую малую столовую, где нас ожидал ужин. При одном упоминании о «малой столовой» в воображении моем сразу же возникли побеленные стены, высоко расположенные окна, пол, устланный тростником. Вместо этого мы оказались в самой очаровательной комнате, какую мне когда-либо приходилось видеть. Стены от пола до потолка были затянуты шпалерами из алой и золотой парчи, вперемежку; это — с трех сторон. Четвертая же сторона представляла собой окно-эркер, светящееся в сгущающихся сумерках, словно гигантский сапфир.
Пол был застелен ковром, алым, с багряным оттенком, и настолько толстым и мягким, что шум шагов делался совершенно неслышным. С потолка, украшенного фреской, изображающей лучезарного Феба, погоняющего четверку горячих белых коней, запряженных в колесницу, на цепи, представляющей собой сплетенных между собою титанов, свисала огромная люстра, каждая ветвь которой изображала титана, держащего в руках толстую свечу из ароматического воска. Люстра была из позолоченной бронзы, а делал ее, как я вскоре узнал, знаменитый ювелир и великий плут Бенвенуто Челлини. Свет этой люстры освещал мягким золотистым светом стол, заставляя сверкать хрусталь, золото и серебро стоявшей на столе посуды.
Возле буфета, уставленного кушаньями, находился мажордом , одетый в черный бархат; золотая, богато украшенная резьбой цепь — знак его должности — оканчивалась серебряным медальоном, изображающим лошадиную голову; по обе стороны от него стояли два пажа.
Все это я успел заметить с первого взгляда, однако лишь очень поверхностно. Ибо взор мой тут же обратился к той, что стояла между Кавальканти и Галеотто, ожидая моего прихода. И — о, чудо из чудес! — одета она была точно так же, как тогда, когда она явилась мне в моем ночном видении.
Ее гибкая девичья фигурка была заключена в платье из серебряной парчи. Две косы каштановых волос, в которые были вплетены золотые нити с крошечными бриллиантиками, лежали у нее на груди. Во лбу ослепительно сверкал крупный камень — чистейшей воды бриллиант.
В ее голубых, чуть удлиненных глазах — она подняла их, чтобы посмотреть на меня, — вдруг появилось выражение испуга, когда она встретила мой взгляд; щеки, покрытые до того легким румянцем, побледнели, и, подходя ко мне, чтобы приветствовать меня в Пальяно от своего имени, она опустила глаза.
Окружающие, вероятно, обратили внимание на ее волнение, так же, как заметили и мое. Однако никто из них не подал вида. Мы разместились за круглым столом: я — слева от Кавальканти, Галеотто — справа, на почетном месте, а Бьянка — напротив отца, так что я оказался справа от нее.
Сенешаль взялся за дело, и два шустрых шелковых пажа засуетились вокруг нас. Стол властителя Пальяно отличался такой же роскошью, как и все остальное в его великолепном дворце. Сначала подали телячий бульон в серебряных чашах, затем рагу из петушиных гребней и каплуньих грудок, потом поджаренный окорок вепря, мясо которого было обильно полито соусом из розмарина, потом оленина, мягкая, как бархат, и разные другие яства, которых я теперь и не упомню. Запивалось все это ломбардским вином, прозрачным и хорошо выдержанным, которое предварительно охлаждалось в снегу.
Галеотто ел с завидным аппетитом, Кавальканти — изящно и умеренно, я ел очень мало, а Бьянка не ела вообще ничего. Ее присутствие разбудило во мне такие сильные чувства, что я не мог думать о еде. Вино, однако, я пил и в конце концов почувствовал некую ложную легкость и свободу, и мне показалось, что я могу принять участие в беседе, которая шла в это время за столом, хотя, по правде говоря, это участие было не слишком значительным, поскольку Кавальканти и Галеотто говорили о вещах, о которых я в то время имел лишь отдаленное представление.
Несколько раз я порывался обратиться к самой Бьянке, однако у меня не хватало храбрости, и я останавливался на полдороге. Я тут же начинал думать о том, какие воспоминания она хранила обо мне, каким она меня видела тогда, и моя застенчивость, вызванная самим ее присутствием, еще стократ увеличивалась. Что до нее то она тоже почти все время молчала и только раз ила два ответила на вопрос, с которым к ней обратился ее отец. И хотя я время от времени ловил ее взгляд украдкой обращенный на меня, она тут же отводила взор, стоило нашим глазам встретиться.
Так прошла наша первая встреча, и на какое-то время ей суждено было остаться и последней, поскольку у меня не хватало храбрости искать с ней встречи. В Пальяно у нее были свои собственные апартаменты и свои придворные дамы, как у владетельной принцессы; сад при замке находился почти исключительно в ее распоряжении, и даже отец редко нарушал ее уединение. Он любезно предложил мне гулять там, когда мне захочется, однако за всю неделю, что мы там находились, я ни разу не воспользовался этим предложением. Несколько раз я чуть было не решился туда пойти, но моя непобедимая робость всякий раз мешала мне это сделать.
Было, однако, еще одно обстоятельство, которое меня сдерживало. До той поры воспоминания о Джулиане посещали меня в моем уединенном убежище, вызывая во мне вожделение, которое я пытался побороть молитвой, постом, а также плетью и власяницей. Теперь же эти воспоминания снова начали меня преследовать, однако совсем по-иному. Они напоминали мне о той пучине греха, в которую я был ввергнут из-за нее. И так же, как в моменты просветления в келье отшельника, я чувствовал себя недостойным быть хранителем святыня Монте-Орсаро, так и теперь эти воспоминания заставляли меня чувствовать себя недостойным войти в сад, охраняющий мою новую святыню — мадонну Бьянку де Кавальканти.
Ангельская чистота, окружавшая ее словно сиянием, заставляла меня отпрянуть и взирать на нее издали с благоговейным трепетом, который был сродни религиозному поклонению. Я так и не посмел войти в этот сад, хотя думал о ней непрестанно, несмотря на то, что все мое время было занято ежедневной муштрой — на коне и с разным оружием, — которой я каждый божий день занимался под руководством Галеотто.
Эти занятия велись не только для того, чтобы восполнить серьезные недочеты в моем воспитании. У них была определенная цель, как сообщил мне Галеотто, известив меня о том, что близилось время, когда я должен буду отомстить за своего отца и сражаться за восстановление своих прав.
И вот однажды, в конце этой недели, во внутренний двор замка Пальяно въехал всадник и свалился со своего коня, требуя, чтобы его немедленно проводили к мессеру Галеотто. В лице и облике этого гонца было что-то такое, что всколыхнуло в моей душе сладкие воспоминания. Я шел по галерее, когда цокот копыт привлек мое внимание, и голос всадника заставил меня задрожать.
Одного взгляда на его лицо было достаточно, и я помчался вниз по лестнице, перепрыгивая через четыре ступеньки, а в следующий момент, к изумлению всех присутствующих, уже сжимал в объятиях этого всадника, покрывая поцелуями его морщинистое, покрытое шрамами, обветренное лицо.
— Фальконе! — воскликнул я. — Фальконе, ты узнаешь меня?
Он был слегка ошарашен столь бурным приветствием — я ведь чуть не сбил его с ног, а он проделал долгий путь, и все тело его затекло от долгого пребывания в седле. А потом… как он уставился на меня! Какой поток радостных приветствий вырвался из его грубых солдатских уст, привыкших скорее к проклятьям и ругательствам!
— Мадоннино! — только и мог выговорить старый солдат. — Мадоннино!
— И он высвободился из моих объятий и отступил назад, чтобы как следует рассмотреть меня. — Клянусь самим сатаной! Однако ты здорово вырос! Как ты хорош, как похож на своего отца, когда он был таким же молодым, как ты. Так, значит, им не удалось сделать из тебя святошу. Возблагодарим же за это Господа Бога! — Тут он внезапно замолчал, и взгляд его скользнул мимо меня как бы в замешательстве.
Я обернулся и увидел, что на галерее, облокотившись на перила лестницы, стоят рядом Галеотто и мессер Кавальканти. Стоят и улыбаются, глядя на нас.
Я услышал слова Галеотто, обращенные к властителю Пальяно:
— Душа его в порядке, и это настоящее чудо. По-видимому, этой несчастной женщине так и не удалось лишить его человеческого облика. — И он, тяжело ступая, спустился по лестнице, чтобы расспросить Фальконе о принесенных им вестях.
Старый конюший сунул руку за пазуху своей кожаной куртки и достал оттуда письмо.
— От Ферранте? — с живостью спросил владетель Пальяно, заглядывая ему через плечо.
— Да, — ответил Галеотто, сломав печать. Он читал письмо, нахмурив брови. — Отлично, — сказал он наконец передавая письмо Кавальканти. — Фарнезе уже прибыл в Пьяченцу, а папа уж сумеет убедить коллегию, чтобы его бастарду была пожалована герцогская корона. Пора нам браться за дело.
Он обернулся к Фальконе, в то время как Кавальканти читал письмо.
— Пойди поешь и отдохни, мой добрый Джино, ибо завтра ты снова поедешь со мной. И ты тоже, Агостино.
— Снова ехать? — воскликнул я. У меня упало сердце, и мое огорчение отразилось на моем лице. — Куда?
— Исправить зло, причиненное дому Мондольфо, — коротко ответил он и отвернулся.