Глава восьмая. ВИДЕНИЕ
Как мы ни молились, наступившая ночь не принесла с собой никаких признаков чуда. Толпа разошлась, обещая вернуться с рассветом, — это обещание прозвучало для меня как угроза.
Я снова остался один, наедине со своими мыслями. И думал я не только о святом Себастьяно, о том, что он не слышит наших молитв, не хочет отозваться на мольбы верующих в него: я был не только во власти страха, что его неотзывчивость может быть знаком небесного неодобрения, указанием на то, что я недостоин быть хранителем святыни из-за скверны грехов, в которых я погряз. Мысли мои невольно устремились вниз по склону горы, вслед за доблестным отрядом с его суровым предводителем и ясноокой дамой, которая опиралась на его руку. Снова я видел своим мысленным взором сверкание доспехов, слышал грохот конских копыт, в то время как образ девушки в платье, отливающем бронзой, не оставлял меня ни на минуту.
Вот жизнь, которая должна была бы быть моей! Такая девушка должна бы быть спутницей моей жизни, родить мне детей. И снова я краснел при воспоминании, так же как покраснел и в тот момент — из-за того, что она видела меня в таком жалком непрезентабельном виде.
Как она, должно быть, сравнивала меня с разряженными придворными кавалерами, которые увиваются за нею, ловят каждое се ласковое слово. Могу ли я надеяться, что ее посетит хотя бы единая мысль обо мне, тогда как в моей душе навеки поселился ее образ и я думаю о ней неотступно. О, если она и вспомнит обо мне, то только как об отшельнике, который облачился в рубище анахорета и повернулся спиной к миру, ставшему для него пустыней.
Вы, живущие в миру и читающие эти строки, легко можете догадаться, что со мною произошло. Я страстно полюбил. Достаточно было встретиться с нею взглядом, и все было кончено. Вы, конечно, скажете, что в этом нет ничего удивительного, принимая во внимание то, что я вел такую уединенную жизнь, в особенности в последние несколько месяцев, и поэтому первая же красивая девушка, которую я увидел, мгновенно покорила мое сердце, для этого ей было достаточно всего только взмахнуть ресницами.
И все-таки я не могу согласиться с тем, что вы так уж проницательны.
Эта встреча была предопределена. В книге судеб было записано, что она должна явиться и сорвать с моих глаз эту глупую повязку, чтобы я сам мог увидеть то, о чем говорил мне фра Джервазио, а именно: ни хижина отшельника, ни монастырская келья не могут быть моим призванием; меня зовет к себе мир; именно в миру найду я свое спасение, ибо я нужен миру, там есть для меня необходимое дело.
И никто, кроме нее, сделать этого не мог. В этом я убежден, и вы тоже убедитесь, когда прочитаете дальше.
Томление, наполнявшее мою душу, не имело ничего общего с желаниями, вызванными воспоминаниями о Джулиане. Она полностью очистила мою душу от этих греховных желаний, добившись того, что оказалось не под силу молитве, посту, власянице или плетке. Мысль о ней наполняла меня небесным блаженством, я мечтал о ней так же, как истинно святые души жаждут, чтобы им явились блаженные обитатели небес. Одно лишь созерцание се прекрасного лица очистило меня от скверны, избавило от мрака плотских вожделений, в котором я пребывал независимо от своей воли; ибо то, что я испытывал по отношению к ней, было благословенным благородным желанием служить, охранять и лелеять.
Она была чиста, подобно белому нарциссу на берегу ручья, и мог ли я не оставаться чистым, служа ей?
Но потом, вдруг, вслед за этими мыслями наступила реакция. Душа моя наполнилась ужасом и отвращением. Все это лишь новая ловушка, которую расставил сатана, дабы уловить и погубить мою душу. Там, где бессильными оказались воспоминания о Джулиане, приведшие меня только к еще более строгому покаянию и усмирению плоти, гнусный враг рода человеческого решил искать окончательной моей гибели с помощью соблазна чистотой. Такого рода искушение испытал Антоний, египетский монах; и то и другое обличие принимала все та же соблазнительница Цирцея .
Я положу этому конец. Я принес эту клятву в отчаянном порыве раскаяния, испытывая страстное желание сразиться с сатаной, с моей собственной грешной плотью, и приступил к этой ужасной битве с исступленной радостью.
Я скинул свое рубище и, взяв плетку из ветвей акации, стал себя бичевать так, что по всему телу заструились потоки крови. Однако этого мне показалось недостаточно. Как был, обнаженный, я выскочил в синюю темень и помчался к заводи на Баньянце, нарочно продираясь сквозь заросли ежевики и шиповника, шипы которых впивались в мое тело, раздирая его, так что я то кричал от боли, то заливался восторженным смехом, насмехаясь над сатаной за то, что он терпит поражение.
Я мчался вперед — тело мое было истерзано и кровоточило с головы до ног — и наконец добежал до заводи на пути бурного потока. Я бросился в воду и встал, погрузившись по самую шею, дабы изгнать нечистый пламень, сжигающий мое тело. В те поры на вершинах таяли снега, и вода в реке была ненамного теплее только что растаявшего льда. Холод пробрал меня до мозга костей, я чувствовал, что тело мое сжимается, превращаясь в грубую шкуру какого-то сказочного чудовища, а раны саднило, словно их поливало жидким огнем.
Так продолжалось какое-то время, а потом все исчезло, я перестал чувствовать как холод, так и пламя, сжигающее раны. Все притупилось, каждый нерв погрузился в сон. Наконец-то я победил. Я засмеялся вслух и громким, торжествующим голосом возвестил соседним холмам и безмолвию ночи:
— Ты побежден, сатана!
После этого я выкарабкался на покрытый мохом берег и попытался встать на ноги. Но земля качалась у меня под ногами; синева ночи сгустилась, превратившись в полный мрак, и сознание покинуло меня, словно кто-то дунул на свечу, погасив ее.
Она возникла надо мною в лучезарном сиянии, исходившем от нее, словно она была источником света. Одеяние из сверкающей ослепительным блеском ткани мягко облегало ее гибкую девственную фигуру, и эта целомудренная красота вызвала во мне чистейший восторг благоговения и почитания.
Бледное овальное лицо было неизъяснимо прелестно, чуть раскосые небесно-голубые глаза светились невыразимой нежностью, а каштановые волосы, заплетенные в две длинных косы, спускающиеся с двух сторон по груди, были перевиты золотыми нитями и сверкали драгоценными каменьями. Во лбу горел чистым белым огнем огромный бриллиант, а руки призывно тянулись ко мне.
Ее губы раскрылись, произнося мое имя.
— Агостино д'Ангвиссола! — Нежность, прозвучавшая в этих нескольких слогах, была равносильна целым томам ласковых речей, и мне показалось, что, услышав их, я уже знал все, чем было полно ее сердце.
А потом в душе моей родилось и имя — его подсказала мне сверкающая белизна всего ее облика.
— Бьянка! — воскликнул, в свою очередь, я и простер руки, сделав попытку приблизиться к ней. Но меня цепко держали, не выпуская, ледяные оковы, и мучительный стон вырвался из моей груди.
— Агостино, я жду тебя в Пальяно, — сказала она, и при этих словах из темных глубин моей памяти всплыло воспоминание о том, что Пальяно — это крепость в Ломбардии, цитадель рода Кавальканти. — Приходи ко мне скорее!
— Я, наверное, не смогу, — печально отвечал я. — Я отшельник, хранитель святыни; и моя жизнь, полная грехов, должна быть посвящена покаянию. Такова воля неба.
Она улыбнулась, и в улыбке этой не было и тени тревоги или уныния, напротив, она была исполнена веры и нежности.
— Самонадеянный! — мягко пожурила она меня. — Что ты знаешь о воле неба? Воля неба непостижима. Если ты грешил в этом мире, в нем же должен ты искупить свой грех делами, которые послужат миру — Божьему миру. Уединившись в своей хижине, ты стал бесплодной почвой, на которой ничто не может взрасти ни для тебя самого, ни для других. Вернись, вернись из своей пустыни. Приди ко мне, не медли! Я жду тебя!
С этим чудесное видение растаяло, и кромешная тьма снова сомкнулась надо мною, тьма, сквозь которую продолжали звучать, отдаваясь эхом, слова:
— Приди ко мне, не медли! Я жду тебя!
Я лежал на своем ложе из ветвей акации, сквозь крошечные оконца в комнату вливались потоки света, однако капли на карнизах указывали на то, что недавно шел дождь.
Надо мною склонилось ласковое лицо старика, в котором я узнал доброго священника из Кази.
Я долго лежал не шевелясь, просто глядя на него. Вскоре, однако, независимо от моей воли, заработала память, и я подумал о паломниках, которые, верно, уже собрались и ждут с нетерпением новостей.
Как мог я так надолго заснуть? Я смутно припоминал предыдущую ночь, епитимью, которую я добровольно на себя наложил, но за этим следовал пробел в сознании, пропасть, через которую не было моста. Однако превыше всего было беспокойство, связанное со статуей святого Себастьяна.
Я пытался приподняться и обнаружил, что я страшно ослаб; я был настолько слаб, что с удовольствием снова вытянулся на своем ложе.
— Кровоточат ли его раны? Идет ли кровь? — спросил я, и голос мой был настолько слаб и едва слышен, что я даже испугался.
Старый священник покачал головой, и в его глазах я прочел глубокое сострадание.
— Бедный юноша, бедный юноша, — со вздохом проговорил он.
Снаружи все было тихо. Как я ни прислушивался, я не слышал шороха толпы. Я увидел в своей хижине мальчика-пастуха, который, бывало, приходил ко мне испросить благословения. Что он здесь делает? А потом я увидел еще одну фигуру — это была старуха крестьянка с добрым морщинистым лицом и ласковыми темными глазами, которую я совсем не знал.
По мере того как в голове у меня прояснялось, прошлая ночь стала казаться бесконечно далекой. Я снова посмотрел на священника.
— Отец мой, — пробормотал я. — Что со мною случилось?
Его ответ изумил меня. Он сильно вздрогнул, еще раз внимательно посмотрел на меня и воскликнул:
— Он меня узнает! Он узнал меня! Deo gratias! Я подумал, что бедный старик сошел с ума.
— А почему я не должен был его узнать? — спросил я.
Старая крестьянка заглянула мне в лицо.
— О, благодарение небу! Он очнулся, он пришел в себя. — Она обернулась к мальчику, который глядел на меня с радостной улыбкой на лице. — Беги и скажи им, Беппо! Да поскорее!
— Сказать им? — вскричал я. — Пилигримам? О, нет, нет — пусть сначала свершится чудо!
— Здесь нет никаких пилигримов, сын мой, — сказал священник.
— Нет? — воскликнул я, и меня охватил ужас. — Но они должны здесь быть. Сегодня же Страстная Пятница, отец мой.
— Нет, сын мой. Страстная Пятница была две недели тому назад.
Я в изумлении смотрел на него, не произнося ни слова. Потом снисходительно улыбнулся.
— Но ведь вчера они все были здесь. Вчера…
— Твое «вчера», сын мой, длится вот уже пятнадцать дней, — отвечал он, — с той самой ночи, когда ты боролся с дьяволом, ты лежишь в изнеможении, измученный этой страшной битвой, находишься между жизнью и смертью. И все это время мы ухаживали за тобой — Леокадия, я и этот мальчик Беппо.
Услышав это, я некоторое время лежал без движения, не произнося ни слова. Мое удивление еще усилилось, но в то же время я постепенно стал понимать, что со мною было, когда посмотрел на свои руки, лежащие на грубом покрывале, которым меня прикрыли. Они и раньше были худыми, вот уже несколько месяцев. Но теперь они были белы как снег и почти столь же прозрачны. К тому же я все более отчетливо начинал ощущать слабость и утомление, владеющие всем моим телом.
— У меня была горячка? — спросил я его.
— Да, сын мой. А как могло быть иначе? Пресвятая Дева! Как можно было не заболеть после того, что тебе пришлось претерпеть?
И он поведал мне удивительнейшую историю, которая уже облетела всю округу. Оказалось, что мой крик — исступленный крик в ночи, которым я извещал сатану, что победил его, — был услышан пастухом, охранявшим своих коз в горах. В безмолвии ночи пастух отчетливо расслышал сказанные мною слова и, дрожа от страха, прибежал к реке, движимый благочестивым любопытством.
И здесь, возле заводи, он меня и нашел; он увидел мое тело, распростертое на камнях, сверкающее мраморной белизной и почти такое же холодное. Узнав во мне отшельника с Монте-Орсаро, он поднял меня своими сильными руками и отнес назад в мою хижину. Там он пытался меня оживить, растирая мое тело и вливая мне в горло вино из тыквенной бутыли, которую всегда носил с собой.
Увидев, что я жив, но что он не может привести меня в чувство и что окоченение сменилось у меня лихорадочным жаром, он укутал меня моей рясой, покрыл сверху своим собственным плащом и отправился вниз, в Кази, чтобы рассказать о случившемся и привести священника.
История, которую он рассказал, заключалась в следующем: отшельник с Монте-Орсаро сражался с дьяволом, и тот выволок его, обнаженного из его хижины и пытался бросить в пучину бурлящих волн; но что на самом берегу потока отшельник собрался с силами и с помощью Божией одолел своего мучителя, лишил его силы; доказательством правдивости этой истории было мое тело, покрытое ранами, нанесенными когтями столь жестоко терзавшего меня сатаны.
Священник явился немедля, взяв с собой все необходимые средства для того, чтобы возвратить меня к жизни, — слава Богу, он не захватил с собой пиявок, а не то я мог бы лишиться последних капель крови, оставшейся в моих жилах.
Тем временем рассказ пастуха быстро распространился по округе. К утру он уже был на устах у всех обитателей этой местности, так что не было недостатка в объяснениях причин, почему святой Себастьян отказался на этот раз совершить чудо, и никто более не ожидал, что оно совершится — оно и не совершилось.
Священник ошибался. Чудо все-таки совершилось. Ведь если бы не случившееся, толпа наутро непременно вернулась бы снова, доверчиво ожидая, что раны святого Себастьяна начнут кровоточить — ведь это неизменно происходило в течение пяти лет. То, что на этот раз кровь из ран не полилась, весьма неблагоприятно отразилось бы на новом отшельнике. В наказание за кощунственное небрежение своими обязанностями со стороны хранителя святыни, из-за которого бедные поселяне были лишены столь страстно ожидаемого чуда, они могли растерзать меня на части.
Старик продолжал свой рассказ, сообщив мне, что три дня тому назад мою хижину посетил небольшой отряд вооруженных всадников под предводительством высокого бородатого рыцаря, девизом которого была черная лента на серебряном поле, в сопровождении монаха ордена святого Франциска — высокого худого человека, который заплакал, увидев меня.
— Это, наверное, фра Джервазио! — воскликнул я. — Как это случилось, что он меня нашел?
— Да, его звали фра Джервазио, — ответил священник.
— Где он сейчас? — спросил я.
— Мне кажется, здесь.
В этот самый момент я услышал звук приближающихся шагов. Дверь отворилась, и передо мною предстала высокая фигура моего дорогого друга — глаза его сверкали, бледное лицо покраснело от волнения.
Я улыбнулся, приветствуя его.
— Агостино! Агостино! — воскликнул он, подбежав ко мне, бросился на колени и схватил меня за руки. — О, слава тебе, Господи!
В дверях стоял еще один человек, пришедший вместе с ним, — его лицо я где-то видел, однако не мог припомнить, где именно. Он был очень высок, настолько, что ему пришлось пригнуться, чтобы не ушибиться о косяк низенькой двери, так же высок, как Джервазио или я сам, — и его загорелое лицо было покрыто густой каштановой бородой, в которой виднелись седые пряди. Поперек всего лица шел безобразный багровый шрам — удар, оставивший этот след, перебил, должно быть, ему нос. Он начинался под левым глазом и пересекал все лицо, скрываясь в бороде на уровне рта. И тем не менее, несмотря на этот уродливый шрам, его лицо сохранило известную красоту, а его глубоко посаженные серо-голубые глаза были глазами отважного и доброго человека.
Он был одет в камзол, на нем были огромные высокие сапоги из серой кожи, с железного кованого пояса свисал и кинжал, и пустые ножны от шпаги. Остриженная голова его была обнажена, а в руках он держал черную бархатную шляпу.
Некоторое время мы смотрели друг на друга, глаза его были печальны и задумчивы, в них можно было прочесть жалость, вызванную, как я думал, печальным положением, в котором я находился. Потом он подошел ближе — его движения сопровождались скрипом кожи и бряцанием шпор, которые казались мне приятнейшей музыкой.
Он положил руку на плечо стоявшего на коленях Джервазио.
— Теперь он будет жить, Джервазио? — спросил он.
— О, теперь будет, — ответил монах, и в его утешительных словах звучала неистовая радость. — Он будет жить, не пройдет и недели, как мы сможем увезти его отсюда. А пока единственное, что ему нужно, — это настоящая пища. — Он поднялся с колен. — Моя добрая Леокадия, готов ли у тебя бульон? Давай-ка его сюда, нужно подкрепить силы этого молодчика. Да поскорее, добрая душа, нам нельзя терять времени.
Она засуетилась, исполняя его приказание, и вскоре я услышал, как за дверями затрещали ветки и сучки, возвещая о том, что там разводится огонь. А затем Джервазио познакомил меня со своим спутником.
— Это Галеотто, — сказал он. — Он был другом твоего отца, а теперь будет твоим другом.
— Мессер, — сказал я, — я не желаю ничего лучшего со стороны того, кто был другом моего отца. Не вы ли, случайно, тот человек, которого называют «Великий Галсотто»? — спросил я, вспомнив девиз: черная лента на серебряном фоне, о котором мне говорил священник.
— Да, это я и есть, — отвечал он, и я с любопытством посмотрел на человека, имя которого гремело по всей Италии в течение последних нескольких лет. А потом я вдруг вспомнил, почему мне знакомо его лицо. Это был тот самый человек в монашеской одежде, который так пристально смотрел на меня тогда в Мондольфо, пять лет тому назад.
Он был чем-то вроде человека, стоящего вне закона, ландскнехтом — они до сих пор еще сохранились в качестве остатков рыцарских времен, — готовым отдать свою шпагу всякому, кто согласен был за нее заплатить. До сих пор он был предводителем отряда отчаянных вояк, который в свое время собрал Джованни дей Медичи, и которым он командовал до самой своей смерти. Черная полоса, которую они приняли в качестве девиза в знак траура по этому доблестному воину, снискала, ему имя Giovanni delle Bande Nere .
Его называли также Gran Galeotto , тогда как того, другого называли Gran Diavolo , в этой игре слов имя отражало образ жизни, который он вел. Он был в немилости у папы, и, поскольку в свое время он был связан с моим отцом, на него вообще косо смотрели в папских владениях, до тех пор пока он, как мне вскоре стало известно, не наладил в какой-то степени отношения с Пьерлуиджи Фарнезе, который считал, что может наступить такое время, когда ему понадобятся ландскнехты Галеотто.
— Я был лучшим другом твоего отца, — сказал он мне. — Я отвез твоего отца в Перуджу, где он и скончался, — добавил он, указывая на свой ужасный шрам. Потом засмеялся. — Я ношу его с радостью в память о нем.
Он с улыбкой обернулся к Джервазио.
— Я надеюсь, что сын Джованни д'Ангвиссола в память о своем отце окажет мне честь, подарив свое расположение, когда мы с ним поближе познакомимся.
— Синьор, — сказал я, — благодарю вас от всего сердца за это доброе пожелание; я бы искренне хотел оказаться достойным его. Но Агостино д'Ангвиссола, который был на пороге телесной смерти, не существует более для света. Вы видите перед собой бедного отшельника по имени Себастьян, хранителя святыни.
Джервазио стремительно поднялся на ноги.
— Эта святыня… — яростно начал он, покраснев от охватившего его гнева. Но потом внезапно остановился. Священник пристально смотрел на его лицо, а в дверях показалась Леокадия с миской дымящегося бульона в пуках. — Мы поговорим об этом позже, — сказал он голосом, в котором слышались раскаты грома.