ГЛАВА III
Опустело гнездо ласточек. Кажется, еще вчера они кружили около него.
Комната Кэнсукэ и его жены, расположенная на втором этаже, выходила окнами на восток и юг. Летом они любовались из восточного окна семейством ласточек, устроившим гнездо под навесом входной двери.
Эцуко зашла к ним, чтобы вернуть книгу.
— Что, ласточки уже улетели? — спросила она, глядя в окно.
— Ага. Раз ты здесь, посмотри — там вдали Осакский замок! Летом его почти все время скрывает туман, — сказал Кэнсукэ, лежа в постели с книгой. Он отложил ее в сторону обложкой вверх, затем широко отворил южное окно и пальцем указал на линию горизонта в юго-восточной стороне.
Когда смотришь отсюда на замок, то теряешься в догадках — возведен ли он на земле или парит в воздухе? Он словно бы не касается земли, плывет… В ясную погоду, когда воздух прозрачен, чудится, будто дух замка покидает каменное тело, приподнимается на цыпочки, чтобы оглядеться на все четыре стороны света: не видно ли чего-нибудь вдалеке? Эцуко казалось, что главная башня Осакского замка своими призрачными очертаниями напоминает остров.
«Там, наверное, никто не живет, — думала она. — Возможно, что настанет время, когда в пыльных комнатах этого замка поселится гость».
Мысль о том, что в замке никто не живет, нравилась ей. Ведь отправить туда кого-нибудь, даже мысленно, было бы слишком жестоко, а Эцуко так хотелось, чтобы все были счастливы.
— О чем ты задумалась, Эцуко-сан? О Рёсукэ? Или… — опросил Кэнсукэ, присаживаясь на подоконник. Его голос чем-то напоминал голос Рёсукэ, хотя они не были похожи. Ее так потрясло это сходство, что она неожиданно для самой себя сказала:
— Я сейчас думаю о замке — не живет ли кто в нем? — и сжала губы, чтобы не усмехнуться. Это спровоцировало Кэнсукэ на ироничное, с его точки зрения, замечание:
— Ага, все-таки Эцуко-сан еще любит людей, не так ли? Люди, люди, люди… Стало быть, ты вполне нормальная. А вот я нет! Мне далеко до тебя. Тебе нужно относиться к себе чуть бережней. Мне так кажется.
По лестнице поднималась Тиэко, держа в руках поднос, покрытый посудным полотенцем. Она ходила мыть тарелки и чайные чашки после позднего завтрака. Она придерживала какую-то коробочку и, не успев поставить, уронила ее на колени Кэнсукэ.
— Вот, еле-еле донесла!
— А-а, долгожданная микстурка!
Он развернул упаковку. Это была баночка с надписью: «Химроудс Паудэр» — американское лекарство против астмы, присланное его другом, который работал управляющим торговой фирмы в Осаке. Еще вчера Кэнсукэ жаловался на друга, что тот все не шлет лекарство. Казалось, оно уже никогда не придет. Эцуко хотела уйти, воспользовавшись моментом, но к ней обратилась Тиэко: «Я пришла, а ты, значит, уходишь? Удивляюсь я тебе».
«Мне вовсе не интересно, о чем вы будете здесь рассуждать в моем присутствии», — подумала Эцуко.
Кэнсукэ и его жена, как всякие скучные люди, вовсю пытались заботиться о" других — по своим правилам. Любовь к сплетням и бесцеремонность — два отличительных свойства деревенских жителей — были очень свойственны этой парочке. В зависимости от обстоятельств, они виртуозно преображались то в благодушных доброжелателей, то в строгих критиков.
— Ну не раздражай меня, Тиэко! — морщился Кэнсукэ. — Я только что дал Эцуко хороший совет — вот она и ушла.
— Не надо оправдывать ее. У меня тоже есть парочка советов. Я хотела сказать ей, что я на ее стороне. Впрочем, мне кажется, я чем-то раздражаю Эцуко. Да, скорей всего так оно и есть.
— Ну давай же, иди следом. Скажи ей об этом! Словно спектакли из жизни молодоженов, эти
нежные перебранки, устраиваемые от скуки Кэнсукэ и его женой в деревенской глуши и в отсутствие зрителей, были ежедневными и ежевечерними. Привыкнув к своим ролям, они неутомимо разыгрывали одно и то же — при этом у них никогда не возникало сомнения в своем амплуа. Они продолжали бы разыгрывать сцены из пьесы под названием «Влюбленные голубки» и в восьмидесятилетнем возрасте.
Эцуко молча повернулась к ним спиной и пошла к лестнице.
— Уже уходишь?
— Нужно выгулять Магги. Когда вернусь, загляну к вам еще раз.
— Ну и выдержка у тебя! — сказала Тиэко.
* * *
Было утро. В деревне никто не работал — обычное межсезонье. Якити отправился проверить грушевый сад, Асако вместе с Нобуко (в День осеннего равноденствия школьники не учились) пошла на деревенский распределительный пункт за детским питанием, взяв с собой и Нацуо. Миё бесшумно сновала из комнаты в комнату, занимаясь уборкой. Эцуко отвязала от дерева, что росло перед входом на кухню, цепь, на которой металась Магги. «Куда бы податься? Пойти по дороге, что ведет в Мино, и, сделав большой круг, прогуляться до соседней деревни?» — размышляла Эцуко. Якити рассказывал, что году в тридцать пятом как-то ему пришлось идти одному по этой дороге. На протяжении всего пути, пока он не вышел на шоссе, его преследовала лиса. Однако дорога заняла у него уйму времени — целых два часа! «Или до кладбища?.. Это слишком близко».
Магги продолжала метаться, дергая цепь, пока Эцуко не отпустила ее. Они вошли в каштановую рощу, наполненную звоном осенних цикад. Земля была усыпана солнечными бликами, из-под опавшей листвы торчали грибы сибатакэ. Здесь разрешалось собирать грибы только Эцуко и Якити. Порой он давал подзатыльник Нобуко, которая срывала для своих игр какой-нибудь грибок.
Каждый день межсезонья, наполненный вынужденным бездельем, наваливался на нее непомерной тяжестью, словно на больного, который, не зная причины заболевания, по предписанию врача должен проводить время в постели и набираться сил. Бессонница стала хронической. Чем могла она заполнить свою жизнь? Если жить, не думая о будущем, каждый монотонный день грозил превратиться в вечность. Если погрузиться в прошлое, то ее жизнь вновь наполнится страданиями. Над пейзажами, над межсезоньем проплывали мерцающие пустоты. Все это было похоже на чувства выпускника, навсегда лишенного каникул. Впрочем, будучи школьницей, Эцуко не любила летние каникулы — ей было тягостно оставаться наедине с собой. Она должна была сама гулять, сама открывать двери, сама наслаждаться солнцем. В школьные годы она никогда сама не надевала ни носков, ни платья. Теперь приходилось распоряжаться свободой по своему усмотрению, в свое удовольствие… Превратить городского жителя в раба праздности — что может быть крепче петли деревенского межсезонья?
При этом что-то не отпускало Эцуко. Жажда — она преследовала ее, как чувство долга. Это была жажда пьяницы: чтобы подавить рвоту, он требует подать стакан воды, но боится сделать глоток, чтоб его не стошнило.
Мягкий ветерок, едва шевеливший листья каштанов и напоминающий этим вкрадчивые манеры соблазнителя, усиливал это ощущение.
Со стороны дома арендатора доносились удары топора — рубили дрова. Через месяц или два начнется обжиг древесного угля. На окраине рощи была зарыта небольшая печь, в которой Окура каждый год заготавливал для Сугимото топливо.
Магги таскала хозяйку по всей роще, и волей-неволей Эцуко оживилась: походка, томная как у беременной, обрела легкость. Чтобы не зацепиться подолом кимоно за пеньки, она бегала, приподняв подол. Собака, увлеченная запахами, все время что-то вынюхивала. Она шумно дышала, ее ребра ходили ходуном. Они набрели на земляной холмик и остановились, приняв его за след крота. Вдруг Эцуко почуяла слабый запах пота и обернулась. Это был Сабуро. Собака прыгнула ему на грудь и принялась лизать в щеки. Одной рукой Сабуро придерживал на плече мотыгу, а другой дружески похлопывал собаку по спине, пытаясь успокоить ее. Собака не слушалась. Тогда он сказал: «Госпожа, возьмите Магги на цепь, пожалуйста!» Эцуко очнулась и пристегнула поводок.
В эти несколько мгновений забытья она завороженно следила за мотыгой, подпрыгивающей на левом плече Сабуро, пока тот старался угомонить собаку. По лезвию мотыги, измазанному присохшей землей, бегали матово-голубые отблески лучей, просочившихся сквозь листву. «Осторожно! Еще саданешь меня этим острием!» — подумала Эцуко. Отчетливо осознав грозящую ей опасность, она, к своему удивлению, ничуть не испугалась. — На какое поле ходил? — спросила Эцуко. Они стояли друг против друга. Если придется возвращаться вместе, Тиэко сможет увидеть их из окна своей комнаты. Поверни она обратно, и Сабуро ничего не останется, как пойти рядом. Быстро прикинув в уме это обстоятельство, Эцуко решила во время разговора не сходить с места.
— На баклажанное поле. Я хотел сначала собрать баклажаны, а потом обработать землю.
— Не лучше было бы сделать это следующей весной?
— Да, конечно, но сейчас у меня есть свободное время.
— Видимо, ты не можешь обойтись без работы ни дня.
— Да.
Эцуко пристально посмотрела на Сабуро, на его тонкую загорелую шею. Ей нравилось его трудолюбие. Он гордился, что работает не покладая рук, что не может расстаться со своей мотыгой. Кроме того, ей нравилось, что у нее и у этого юноши есть что-то общее — их обоих тяготит межсезонье. Эцуко случайно бросила взгляд вниз — он был обут на босу ногу в рваные спортивные ботинки.
«Интересно, что бы они подумали, эти люди, что злословят обо мне, если бы узнали, сколько переживала я по поводу этих носков? Деревенские шепчутся обо мне, наговаривают, что я распущенная женщина. Только вот сами они спокойно совершают поступки, которые гораздо непригляднее моих! А почему мне не позволено? Я ничего не прошу. Я только хотела, чтобы однажды утром, пока закрыты мои глаза, изменился бы весь мир. Вот-вот должно наступить это время — однажды утром, ясным утром. Это утро придет просто так, никто о нем не помолится, оно никому не будет принадлежать. Я мечтаю о мгновении, когда мои поступки обнажат ту часть моей натуры, которая ни о чем не просит. Это будут мелкие, незначительные, незаметные подвиги… Да, именно так. Прошлой ночью я почувствовала, что одна только мысль о том, что я подарю Сабуро две пары носков, утешает меня… Сейчас все по-другому. Если я подарю ему носки, то что же будет дальше? Он улыбнется, смутится и скажет: „Спасибо!" Затем повернется ко мне спиной и уйдет как ни в чем не бывало. Я очень живо представила себе эту сцену — мне было жалко себя. Никому не дано узнать, сколько беспокойных месяцев я провела в мучительных раздумьях: что делать? как поступить? С конца апреля, когда проходил весенний фестиваль Тэнри, затем прошел май, июнь в затяжных дождях; июль, август — все невыносимо душное лето; сентябрь. Я хотела бы вновь пережить это непереносимое чувство, когда сообщили о смерти моего мужа. Вот это было счастье!»
И тут же Эцуко мысленно перебила сама себя: «И все-таки я счастлива. Кто скажет, что нет?»
Она медленно и значительно вынула из рукава две пары носков и протянула их юноше:
— Вот, возьми это! Я вчера купила их для тебя в Ханкю.
Сабуро подозрительно взглянул в глаза Эцуко. Возможно, ей это только показалось. Кроме удивления, в его взгляде не было ничего. Тут нет и тени сомнения. Он просто не понимал, почему эта женщина, которая всегда холодна к нему и к тому же старше по возрасту, ни с того ни с сего дарит ему какие-то носки. Вдруг он догадался, что его молчание невежливо. Он улыбнулся, вытер грязные руки сзади о штаны и взял носки. «Большое спасибо!» — сказал он и поклонился.
— Никому не говори, что получил их от меня! — сказала Эцуко.
— Слушаюсь! — ответил он, равнодушно сунул носки в карман штанов и удалился.
Вот и все, что произошло.
Со вчерашнего вечера Эцуко надеялась, что этот поступок как-то изменит ее жизнь. Неужели только этим все и кончится? Нет, конечно! Ведь это ничтожное событие тщательно планировалось, тщательно обдумывалось — целая церемония. Она ожидала, что именно с этого пустяка должно начаться в ней хоть какое-то преображение… Проплывет облако, потемнеет лик долины — и ландшафт обретает иной смысл. Так и в человеческой жизни бывают моменты, когда начинает казаться, что они вот-вот станут причиной перемен. Стоит только иначе взглянуть на вещи, и жизнь потечет в ином направлении. Эцуко была достаточно высокомерна, чтобы снизойти до веры в возможность перемен, которые происходят сами по себе. Никакая перемена не приведет к обновлению, пока человек не посмотрит на вещи взглядом дикого кабана… К этому Эцуко не была готова. Поскольку мы наделены человеческими глазами, то, с какой бы стороны мы ни смотрели на вещи, решение всегда будет одно и то же…
* * *
Этот день завершился непредвиденными хлопотами. Это был странный день. Эцуко прошла через каштановую рощу и вышла на речную дамбу, поросшую густой травой. Она оказалась у деревянного моста, который вел к землям Сугимото. Противоположный берег скрывался в зарослях бамбука. Эта речка встречалась с ручейком, который протекал вдоль Сада душ Хаттори, и, сливаясь с ним в единый поток, резко меняла направление, убегая на северо-запад, где простирались рисовые поля.
Магги выскочила на берег и, глядя на течение сверху, залаяла. Там по колено в воде стояла деревенская ребятня. Они ловили сетью серебряных карасей. Собака лаяла в ответ на улюлюканье детей, которые выкрикивали наперебой грязные слова в адрес молодой вдовы — они слышали их от родителей, злословивших за глаза. Дети не видели Эцуко, но предполагали, что она удерживает собаку на поводке. Когда фигурка Эцуко появилась на дамбе, они, размахивая корзиной для рыбы, взлетели на противоположный берег и бросились врассыпную в пронизанные солнечным светом бамбуковые заросли. Нижние листья бамбука покачивались в глубине прозрачной чащи, словно намекая, что там кто-то притаился.
Через некоторое время послышался велосипедный звонок. На мосту появился почтальон с велосипедом. Ему было лет сорок пять или больше. Среди жителей деревни у него была репутация попрошайки. Эцуко подошла к мосту и приняла от него телеграмму.
— Если у вас нет именной печати, то поставьте, пожалуйста, свою подпись, — сказал почтальон. Слово «подпись» он произнес на английский манер — «сайну». Даже в провинции это слово вошло в обиход. Эцуко вынула тоненькую шариковую ручку. Почтальон смотрел на нее не отрывая глаз.
— Что за ручка у вас?
— Шариковая. Дешевая.
— Чудная какая! Можно взглянуть?
Эцуко проявила щедрость — подарила ему шариковую ручку. Теперь, кажется, до конца своих дней он станет любоваться этой безделицей. Она поднялась по каменным ступеням, держа в руках адресованную Якити телеграмму. Эцуко улыбалась. Сколько трудностей претерпела она, прежде чем решилась подарить Сабуро две пары носков, а тут с такой легкостью отдала ручку этому почтальону-попрошайке! «Так и должно быть! Если бы не любовь, то люди ладили бы друг с другом. Если бы не любовь…»
В свое время Сугимото продали телефон и пианино «Bechstein» и вместо телефона пользовались телеграфом. Если телеграмма приходила в полночь, то в семье никогда этому не удивлялись, потому что по всем неотложным делам в Осаке с ними сообщались по телеграфу.
Прочитав известие, Якити онемел от радости. Это было послание от Кэйсаку Мияхары, министра. Раньше он занимал пост президента судовой компании Кансай, был младшим преемником Якити, но после войны занялся политикой. Он сообщал, что по дороге на Кюсю, куда он отправляется с предвыборной кампанией, у него будет полдня свободного времени, поэтому хотел бы остановиться минут на тридцать-сорок, чтобы повидаться с Якити. Удивляло то, что визит намечался на сегодня.
Изредка в комнате Якити принимались посетители — сотрудники сельхозкооператива. Вот и теперь в комнату вошел неряшливо одетый мужчина — по вопросу налогов и государственных поставок зерна. Он был в джемпере, висевшем на нем, словно домашнее кимоно на вате, и это несмотря на полуденную жару. Группа молодых людей жаловалась на правление кооператива, большинство членов которого якобы погрязло в коррупции. Они требовали проведения новых выборов нынешним летом. Обязанности этого мужчины, недавно выбранного в правление, сводились к тому, чтобы почтительно выслушивать старых землевладельцев. Он полностью полагался на их житейскую мудрость. Провинция находилась в сфере влияния консервативной партии, политика которой, казалось ему, соответствует духу времени.
Он видел, как Якити, читая телеграмму, не мог сдержать радость. Правленца распирало любопытство. Якити колебался: он не хотел сразу расставаться с тайной радостью, которая пришла ему в руки прямо на глазах посетителя. Однако он был не в силах удержаться — для пожилого человека очень вредно сдерживать свои эмоции.
— Эта телеграмма от министра, господина Мияхары. Он сообщает, что заедет к нам в гости, чтобы немного отдохнуть с дороги. Это неофициальный визит, поэтому прошу вас ничего не говорить односельчанам. Было бы неловко беспокоить его в это время. Я учился с Мияхарой-куном в одной школе. Он был, кажется, на год младше меня. Потом он поступил в судовую компанию Кансай — через два года после моего ухода на пенсию.
* * *
Мебель в гостиной комнате, давно забывшая, когда к ней прикасалась человеческая рука, своим унылым видом напоминала утомленную долгим ожиданием женщину. Покрытая белыми чехлами, она напоминала о необратимости течения времени. Однако именно в этой комнате Эцуко отдыхала душой. В ее обязанности входило открывать окна в девять часов утра в те дни, когда погода была ясной. Окна выходили на восток и сразу впускали в комнату лучи утреннего солнца, но сейчас они лишь слабо освещали бронзовый бюст Якити, блекло отражаясь на его щеках. Однажды утром, вскоре после приезда в Майдэн, Эцуко открыла окно нараспашку. Шумно хлопая крыльями, наружу выпорхнула стая бабочек. Эцуко была ошеломлена. Бабочки, очевидно, притаились внутри вазы с горчичными цветами и ждали момента, чтобы упорхнуть в окно.
Эцуко взяла в помощь Миё. Вдвоем они тщательно убирали комнаты, пуская в ход тряпку и щетку. Особенно тщательно был протерт от пыли стеклянный ящик, внутри которого находилось чучело райской птицы. Однако запах плесени, пропитавший мебель и деревянные стены, устранить было невозможно.
— Кажется, нам не вытравить этот запах! — сказала Эцуко, протирая полотенцем бюст. Миё ничего не сказала в ответ. Ни один мускул не дрогнул на лице этой деревенской девушки. Стоя на стуле, она протирала деревянную раму картины с каллиграфией.
— Какой ужасный запах! — вновь произнесла Эцуко, разговаривая сама с собой. И тут Миё повернулась к ней лицом.
— Да, и в самом деле ужасный! — сказала она. Эцуко рассердилась. Она размышляла о том,
почему по-деревенски одинаково бесчувственные Сабуро и Миё вызывают в ней противоположные эмоции: если Сабуро утешает ей сердце, то Миё, наоборот, раздражает. Причина была в том, что у Сабуро с Миё было больше сходства, чем с ней. Именно это обстоятельство и раздражало Эцуко. Она села на стул, который, вероятно, сегодня вечером будет великодушно предложен министру. Едва Эцуко устроилась на нем, как лицо ее приобрело снисходительное выражение, оттененное состраданием, приличествующим государственному мужу, и как бы его великодушным взором Эцуко окинула комнату старинного друга, забытого всем миром. Министр, день которого расписан по минутам и по секундам, словно они были распроданы на валютной бирже, казалось, торжественно одаривает хозяина своим визитом — единственным подарком, которым он располагал.
— Оставьте! Не надо готовиться! Пусть останется как есть! — все повторял и повторял сияющий Якити. Визит высокопоставленного чиновника неожиданно вернул его к жизни.
— А что же вы не возвращаетесь к делам? Ведь уже прошло время этих послевоенных выскочек — они не смыслили в бизнесе. Теперь в правительство и в бизнес возвращаются профессионалы и богатое опытом старшее поколение.
Якити, услышав такие речи, расцвел, а его скептическая усмешка — постоянная маска самоуничижения — превратилась в ясную улыбку.
— Да кому нужна такая старая развалина? Я уже никуда не годен. Я еще могу изображать из себя крестьянина. Старым людям вроде меня, говорят, не стоит испытывать себя под холодным душем. Все, на что я способен, так это заниматься выращиванием декоративных деревьев. Однако мне не о чем сожалеть. Я вполне доволен собой. Я не знаю, следует ли говорить тебе это откровенно, но в наше время — я уверен — нет ничего более опасного, чем стоять на пути эпохи. Кто знает, как еще повернется мир, построенный на одних иллюзиях, не так ли? Если мир есть иллюзия, то иллюзией будет всякая конъюнктура и депрессия, война и перемирие. В этом иллюзорном мире живут и умирают люди. Да, люди умирают, но это естественно. Такова природа. Однако в таком иллюзорном мире разве найдется что-нибудь, ради чего стоило бы рисковать жизнью, а?
Рисковать жизнью ради иллюзий — не глупость ли это? А такие люди, как я, не могут работать без того, чтобы не выкладываться до конца. Нет, я не один такой! Коль скоро ты приступаешь к работе, то, не отдаваясь делу полностью, тебе ничего не сделать по-настоящему. Я так думаю. Те, кто старается быть активным в наши дни, просто не имеют такого дела, ради которого можно было бы пожертвовать своей жизнью. Это люди с. отравленной душой. Вот так. Пусть уж я, старый болван… Да и лет впереди у меня не так уж много… Не сердись на меня, это просто бравада. Я — старая развалина. Ополоски. Осадок на дне чашки после неочищенного сакэ. Вторично из меня ничего не выжать. Было бы жестоко…
В обходительности Якити чувствовался запашок льстивости, словно министру предлагали взятку, под которой подразумевалось не выгода, не слава, а то, что называется «уединением и покоем». Какая корысть была от этой взятки? Иначе говоря, затворничеству Якити даровалась высокая общественная оценка, чтобы откупиться от острых коготков, скрытых под опереньем на лапах старого ястреба, негодующего на весь белый свет.
Утром пить росы из бутонов магнолий.
Вечером лакомиться опавшими лепестками
белой хризантемы.
Это были строки из классика китайской поэзии Ли Сао, любимые строки Якити, которые он собственноручно написал и поместил в рамку. Теперь это художество висит на стене в гостиной комнате. Для человека низкого происхождения это значительное достижение. Чтобы развить вкус к такому хобби, достаточно иметь врожденную эксцентричность, однако увлечение Якити каллиграфией не получило развития — утонченность редко увлекает людей из богатых семейств.
* * *
После обеда семья Сугимото была завалена работой. Якити все время приговаривал, что в помпезном приеме нет никакой необходимости. Однако было понятно, что если к его словам прислушаться и чего-то не сделать, то у него испортится настроение. Только Кэнсукэ тихонько сидел на втором этаже в одиночестве, уклоняясь от принудительных работ. На случай если гости захотят вечером перекусить, Эцуко и Тиэко приготовили рисовые колобки — их лепят на День осеннего равноденствия. Готовые колобки положили в коробочку, не забыв ни о секретаре, ни о шофере. Чтобы задавить петуха, пригласили госпожу Окура. На ней было легкое платье из аляповатой ткани в красных узорах. Когда она отправилась в курятник, двое детей Асако бросились вслед за ней, чтобы посмотреть, что там будет.
— Вернитесь. Сколько раз я говорила вам, что детям нельзя на это смотреть! — раздался из дома голос Асако.
Она не была хорошей хозяйкой, но этот недостаток с лихвой восполняла талантом воспитания детей в традициях мелкой буржуазии. Асако всегда сердилась, когда Нобуко приносила домой дешевые книги комиксов, взятые у дочери госпожи Окура. Взамен отобранных комиксов она давала дочери английскую книжку с иллюстрациями и пояснениями. В отместку Нобуко закрашивала лица принцев и принцесс зелеными красками.
— Эцуко вынула из шкафа лакированные чашечки в стиле Сюнкэй и поставила их на обеденный стол. Ожидая предсмертных криков петуха, она принялась протирать чашечки. Она протерла обеденный стол, покрывшийся испариной от ее дыхания. Янтарное лакированное покрытие прояснилось от дымки. На поверхности чашечки отразилось лицо Эцуко. Ее руки машинально двигались, а сама она в это время думала о злосчастном петухе.
Курятник примыкал к задним дверям кухни. На кривых, словно колеса, ногах вкатывается госпожа Окура. После полудня солнце освещало курятник лишь наполовину; из-за этого в дальних его уголках совсем темно. В глубине едва виднелись слабые очертания мотыг и лопат. Две или три оконные рамы, уже слегка подгнившие, были прислонены к стене. Рядом стояла плетеная корзина для перевозки земли, распылитель сульфата магния для уничтожения вредителей. Женщина присела на низкий колченогий табурет 'и крепко зажала между толстыми коленями петуха. Тут она вдруг заметила двоих детей — те наблюдали за происходящим и предвкушали интересное зрелище.
— Нельзя, нельзя сюда заходить! Ваша мама будет ругаться. Уходите! Это не для детских глаз.
Петух закричал. Куры, шнырявшие за пределами курятника, услышали крик сородича и тоже взволнованно закудахтали. Нобуко держала за руку маленького Нацуо. Они загораживали собой свет, их фигурки скрывались в тени — только глаза мерцали. Затаив дыхание, они завороженно следили за тем, как госпожа Окура, навалившись всей тяжестью на петуха, который пытался вырваться, изо всех сил схватила птицу обеими руками за шею.
Вскоре Эцуко услышала панический вопль петуха— нервный, безысходный, на последнем издыхании…
* * *
Гость не приезжал. Якити притворялся, что нисколько не утомлен ожиданием. Он старался скрыть беспокойство. Настало четыре часа пополудни. Клены отбрасывали глубокие тени. Якити нервничал — курил сигары одну за другой, что на него было совсем не похоже; потом, как ужаленный, помчался на поле, чтобы посмотреть — не направляется ли к дому Сугимото чиновничий лимузин. Эцуко вышла к воротам кладбища, где заканчивается шоссе. Она облокотилась на деревянные перила моста, посмотрела вдаль: дорога, делая плавный поворот, убегала за горизонт. С того места, где обрывалось асфальтовое покрытие автомобильной трассы, открывался прекрасный вид — колосились богатые рисовые поля, готовые к уборке урожая; за ними вырастали ровные ряды кукурузных стеблей; в мелких болотцах отражалась роща; стремительно пересекала пейзаж железнодорожная линия Ханкю; плутали проселочные дороги; змеились ручейки, — когда Эцуко все это охватила взглядом, у нее закружилась голова. Ей померещилось, что из-за поворота выехал лимузин, который вскоре должен остановиться около нее. Это была не просто фантазия — Эцуко ощущала себя накануне чуда! Если верить детям, то после обеда две или три машины приостанавливались у моста. Однако никто еще не подъехал.
«Ах да! Сегодня же День равноденствия! Чем мы были заняты сегодня? Все утро лепили охаги, затем укладывали их в коробочки и закрывали в шкаф, чтобы дети не съели. Мы были так заняты, что никто из нас не вспомнил об этом. Один раз я ходила на поклон к алтарю Будды. Как обычно, поставила ароматические свечи. Целый день провели в ожидании гостей, в беспокойстве о живых — а об усопших позабыли!»
Она увидела, как из ворот Сада душ Хаттори, оживленно разговаривая, выходила семья — обычная супружеская пара средних лет в окружении четырех детей. Среди них была девочка, одетая в школьную форму. Дети непрестанно забегали вперед или убегали назад. Эцуко пригляделась — они гонялись за кузнечиками. Победа присуждалась тому, кто больше всех их наловит, не заходя на лужайку. Над поляной сгущалась тьма. Могильные плиты, расположенные далеко за воротами, в глубине кладбища, которое скрывалось в густых зарослях кустарников и деревьев, тоже погружались во тьму, словно намоченные куски ваты. Только дальний склон холма, отведенный под кладбище, освещался вечерним солнцем — в последних лучах алели надгробия и вечнозеленые кустарники. Издали этот склон напоминал очертание лица, озаряемого тихими лучами.
Эцуко бросила снисходительный взгляд на супружескую пару. Те шли, увлеченно разговаривали на ходу, улыбались и, казалось, совершенно забыли о детях. Романтические измышления Эцуко сводились к однозначным выводам: супруг, очевидно, изменяет жене; жена, естественно, страдает из-за этого. Ага, вот замолчали! Очевидно, по одной из двух причин — или они ненавидят друг друга, или кому-то один из них надоел до смерти. Однако этот господин в стильном полосатом пальто и широких брюках, его супруга в фиолетовом костюме и с сумочкой в руках, откуда выглядывал термос, никакого отношения к романтическому вымыслу Эцуко не имели. Скорее всего они принадлежали к тому типу людей, которые забывают о романтических разговорах, не успев подняться из-за стола.
Когда супружеская пара подошла к мосту, женщина позвала детей. Она с тревогой оглядела дорогу — их нигде не было. В конце концов господин подошел к Эцуко и очень вежливо спросил:
— Извините, мадам, не подскажете ли дорогу к станции Окамати, линия Ханкю? Где нужно повернуть?
Пока Эцуко поясняла, как пройти через рисовые поля и поселок, супруги с удивлением следили за правильным токийским произношением, характерным для района Яматэ. Подошли дети, все четверо, и уставились на Эцуко снизу вверх. Мальчик лет семи протянул к ней кулачок и слегка разжал пальцы.
— Смотри! — сказал он.
Оттуда, пригибаясь на лапках, выкарабкивался ярко-зеленый кузнечик. В этот момент старшая девочка исподтишка ударила снизу по руке брата. От неожиданности ребенок разжал пальцы. Кузнечик выпрыгнул. Он приземлился, сделал один прыжок, затем второй, третий — и исчез в придорожных травах.
Дети сцепились, началась потасовка. Родители разняли их, молча поклонились Эцуко, и все семейство спокойным шагом удалилось по меже, заросшей густой травой.
Вдруг Эцуко почудилось, что долгожданный лимузин остановился на обочине дороги. Она обернулась, посмотрела кругом, но на шоссе не было ни единой машины. На дорогу наползала тень, сгущались сумерки.
* * *
Было пора укладываться спать, а гости так и не появились. Атмосфера в доме угнетала: все домочадцы, подражая молчаливому и раздражительному Якити, делали вид, что не теряют надежды на приезд гостей.
Ничто так не объединяло семью в этот вечер, как совместное ожидание. Казалось, все забыли о празднике. Якити тоже не произнес ни одного слова о Дне осеннего равноденствия. Он ждал. Все ждал и ждал. Приступы отчаяния сменялись уверенностью — точно так же в недавнем прошлом, забыв обо всем на свете, Эцуко ожидала возвращения мужа.
— Еще приедут. Конечно же приедут!
Казалось, что после этих слов уже наверняка никто не приедет. Даже Эцуко, которая хорошо понимала характер Якити, не предполагала, что за ожиданиями, переполнявшими его целый день, скрывается надежда на блестящую карьеру. Однако нас глубоко ранит не предательство того, на кого мы полагаемся, а скорее предательство того, кого мы презираем всей душой. Это было похоже на удар кинжалом в спину.
Якити жалел, что показал телеграмму работнику профсоюза. Теперь ему точно пришпилят ярлык никому не нужного старика. Сотрудник из вежливости помогал по пустякам. Он желал хоть одним глазом взглянуть на живого министра, поэтому настоял на том, чтобы остаться в доме Сугимото до восьми часов вечера. Так он стал свидетелем всего происходящего: нетерпения Якити, колких замечаний Кэнсукэ, участия всей семьи в подготовке к радушному приему высоких гостей, приближения ночи, сомнения, утраты надежды. События. — происшедшие в этот день, преподали Эцуко еще один урок: никогда ни на что не надеяться. В то же время она испытала странный прилив влюбленности в Якити. Она видела, как отчаянно он пытается противостоять страданию, вызванному ложными надеждами. С тех пор как она приехала в Майдэн, это чувство возникло у нее впервые. Вероятно, телеграмма была отбита ради забавы. Это мог быть кто-нибудь из многочисленных друзей Якити в Осаке — после банкета, в полупьяном задоре.
Исподволь Эцуко старалась быть ласковой с Якити. Чтобы ее участие не бросалось в глаза, она проявляла заботу о нем по-родственному, посемейному. Эцуко остерегалась вызвать в нем взаимную симпатию.
После десяти часов вечера Якити окончательно упал духом. Он вспомнил Рёсукэ. Впервые в жизни на него стало наползать унизительное чувство
страха.
Его никогда не посещала мысль о греховности, а теперь она саднила где-то в уголке сердца. Эта мысль не отступала от него, наваливалась, угнетала, вызывая на языке горьковато-сладкий привкус. Ему казалось, что эта мысль обольщает его сердце, склоняет к какому-то поступку. Близкое присутствие Эцуко как бы подтверждало его смутные ощущения: в этот вечер она была необыкновенно красивой.
— В хлопотах и заботах провели еще один День равноденствия. Давай поедем вместе в Токио — на кладбище, на годовщину? — сказал Якити.
— Вы хотите взять меня с собой? — переспросила Эцуко, скрывая радость. Помолчав, она добавила: — Отец, не надо беспокоиться о Рёсукэ. Если бы он был сейчас жив, то все равно не был бы моим.
* * *
Следующие два дня выдались дождливыми. Солнце вышло на третий день, двадцать шестого сентября. С утра все были заняты стиркой. Эцуко вывешивала штопаные носки Якити. Если бы она купила ему новые носки, то он, вероятно, не был бы обрадован такому подарку. Вдруг ее осенило: «А что если Сабуро тоже вздумается простирнуть свои носки?» Сегодня утром она видела его по-прежнему без носков, в разбитых спортивных ботинках на босу ногу. Приветствуя госпожу, он старался улыбнуться как можно любезней. Его грязная лодыжка со следами свежих порезов травой выглядывала из старой обуви.
«Наверное, он приберег носки на случай, если сподобится куда-нибудь пойти. Хоть они не дороги вовсе, а бережет! Склад ума как у подростка — парень-то деревенский…»
Бельевая веревка была привязана к толстым дубовым веткам — дубы росли прямо перед кухней. Каждый сантиметр пеньковой веревки был занят. Западный ветер, пронизывая рощу каштанов, развевал сырое белье, хлопая им над головой Маггй. Посаженная на цепь, Магги несколько раз срывалась с насиженного места, замирала и порывисто лаяла — словно ее настигали воспоминания.
Эцуко ходила вдоль веревок, проверяя на ощупь белье — не высохло ли? Вдруг сильный порыв ветра со всего размаха залепил ей лицо мокрым белым фартуком. Получив звонкую пощечину, Эцуко залилась краской.
Куда подевался Сабуро?
Она закрыла глаза и вспомнила: грязные голые лодыжки, свежие царапины… Его дурные привычки, едва заметная улыбка, бедность, заношенная одежда — все это вызвало в ней умиление.
Какая притягательная бедность! Эцуко нравилось в нем именно это. Его бедность для Эцуко была тем же, чем женская стыдливость для мужчин.
«Может быть, он сидит в своей комнате и зачитывается самурайскими повестями?»
Эцуко прошла через кухню, вытерла мокрые руки о подол передника. У задних дверей кухни стоял мусорный ящик. Это был железный бак, куда Миё всегда выбрасывала остатки пищи и порченые овощи. Когда бак наполнялся, она вываливала содержимое в яму размером в два татами — там вызревал компост.
На выходе из кухни Эцуко случайно взглянула на мусорный бак и остановилась — из-под пожелтевшей зелени и рыбных костей торчала новенькая тряпица. Она узнала этот темно-синий цвет. Эцуко брезгливо поддела пальцем вещицу, пока никто не видел, и вытащила наружу. Это был носок. Под темно-синим носком показалась пара коричневых. Судя по внешнему виду, их даже не примерили — по-прежнему висела прикрепленная проволочкой торговая марка универмага. Несколько мгновений она бессмысленно стояла наедине со своей находкой, пока носки не выпали из ее рук на кучу отходов. Минуты две или три она была в замешательстве; потом быстро огляделась по сторонам и, словно женщина, зарывающая свой выкидыш, торопливо засунула две пары носков под желтую ботву овощей и рыбных костей. Тщательно вымыла руки. Она раздумывала, пока мыла руки, и продолжала раздумывать, когда вытирала их о передник. Не так-то просто было привести мысли в порядок. Как только Эцуко пришла в себя, первое, что она почувствовала, — это необъяснимую тошнотворную ярость. Когда Эцуко появилась перед окном спальни Сабуро, он переодевался % рабочую одежду. Увидев госпожу, Сабуро поспешно застегнул пуговицы на сорочке, почтительно поклонился. Пуговицы на рукавах еще не были застегнуты. Он вопросительно взглянул на Эцуко. Она молчала. Он застегнул пуговицы на рукавах. Эцуко продолжала молчать. Сабуро был поражен каменным выражением ее лица.
— Что случилось с твоими носками, что я подарила тебе на днях?
С виду Эцуко была ласковой, однако в ее нежном голосе даже посторонний человек различил бы грозную ноту. Гнев зарождался где-то глубоко в сердце. Причина гнева была необъяснима. Она распаляла себя всякими домыслами — иначе сам вопрос был бы невозможен.
В черных щенячьих глазах Сабуро было смятение. Он снова стал расстегивать только что застегнутый левый рукав.
— В чем дело? Почему не отвечаешь?
Эцуко облокотилась на подоконник. Она пристально, с вызовом смотрела на Сабуро. Гнев ее разгорался. Она испытывала прилив наслаждения. О, какое это было наслаждение! Прежде она и представить не Могла, что такое возможно. В ней разгоралось торжествующее чувство, она жадно всматривалась в грациозную загорелую шею, склоненную перед ней, в свежий порез бритвой на подбородке… Эцуко не замечала, как ее слова, ее голос все больше и больше переполнялся ласковой интонацией.
— Ну да ладно уж! Не робей. Просто я увидела их в мусорном баке… Это ты выбросил?
— Да, я, — ответил Сабуро без колебания. «Кто-то за всем этим стоит, иначе он выдал бы себя голосом».
За спиной Эцуко раздались всхлипы. Это была Миё. Она плакала, прикрывая лицо старым мышиного цвета саржевым фартуком, непомерно большим для ее роста.
— Это я выбросила! Это я выбросила!
— Что ты такое говоришь? И чего ты плачешь? При этих словах Эцуко бросила мимолетный
взгляд на Сабуро. В его глазах вспыхнуло беспокойство, он хотел что-то сказать Миё. Грубо сорвав с лица Миё фартук, Эцуко опередила его. Под фартуком скрывалась перепутанная, раскрасневшаяся физиономия. Деревенская простушка. Заплаканное лицо выглядело уродливо. Или близко к этому. Ее щеки распухли от обиды, лиловели, словно переспелая хурма, вот-вот готовая лопнуть; бессмысленные зрачки расширены; нос сплющен; тонкие реденькие бровки… Из всего этого набора Эцуко раздражали только губы. Губы Миё были пухленькие, как алая подушечка для иголок, обрамленные пушком, словно персик. Прелестные губы, вздрагивающие от рыданий, поблескивающие от слез. Губы Эцуко были намного тоньше.
— В чем дело? Отвечай! Меня не волнуют выброшенные носки. Мне нужно знать, почему ты выбросила их?
— Да, госпожа!
Миё хотела было ответить, но Сабуро опередил ее, выдав себя находчивостью, обычно ему не свойственной:
— Госпожа, это правда я выкинул. Я подумал, что не заслужил носки, поэтому нарочно выбросил их. Это я сделал, госпожа.
— Не говори глупостей, это не повод!
Миё вообразила, что Эцуко сообщит хозяину о проступке Сабуро и тогда Якити обязательно накажет его. Она не могла позволить Сабуро выгораживать ее, поэтому снова вмешалась в разговор:
— Госпожа, это я их выбросила! Когда вы подарили Сабуро эти носки, он сразу же показал мне ваш подарок. Я сильно засомневалась в том, что он получил эти вещи даром. Тогда Сабуро рассердился и сказал: «Хорошо, возьми эти носки себе!» Он бросил их и ушел. Но я же не могу носить мужские носки, поэтому выбросила.
Миё снова подняла передник, утерла лицо. Вот и причина выяснилась. Какая милая, однако, отговорка: «Женщины не носят мужских носков!»
Эцуко поняла, в чем тут дело. Вялым голосом она сказала:
— Ну ладно! Не плачь! Если Тиэко или другие домашние увидят тебя в таком виде, то я не знаю, что они подумают. Разве мыслимо подымать шум из-за какой-то пары носков? Перестань! Вытри слезы!
Эцуко нарочно не смотрела на Сабуро. Она обняла Миё за плечи и, поглядывая на непричесанную и давно не мытую голову, увела ее:
«Ну что за женщина! Вы видели таких, а? Ну что за женщина?»
В кроне дуба раздался посвист сорокопута — впервые в этом году. Ясное осеннее небо оплетали ветви дубов. Миё заслушалась пением, оступилась, забрызгала подол платья Эцуко. Та вскрикнула и освободила руку. Миё тут же присела на корточки, словно собака, и стала тщательно вытирать подол саржевым передником, которым она сама недавно утирала слезы. И все-таки в этих усердных движениях было больше обиды, чем чего-либо иного. Вскоре Эцуко увидела Сабуро в злополучных носках. Он невинно улыбнулся и поклонился ей — как ни в чем не бывало.
* * *
И Эцуко обрела смысл жизни.
Со дня того происшествия до десятого октября, когда произошли неприятности на Осеннем фестивале, Эцуко знала, ради чего она живет на свете.
Эцуко никогда не беспокоилась о спасении души, не взывала о помощи к высшим силам. Тем более удивительно, что в ней пробудилось какое-то понимание смысла жизни.
Большинству людей довольно легко думать о том, что их жизнь ничего не стоит. Однако человеку с тонкой душевной организацией трудно согласиться с тем, что отсутствие смысла обесценивает его жизнь. Эцуко была из такой породы. Ее счастье зависело от решения экзистенциальных проблем. Как правило, для ума обывательского смысл жизни заключается в стремлении к счастью. Мы пробираемся сквозь жизнь, ищем на ощупь смысл; но пока его не обнаружим, продолжаем жить как бог на душу положит. Смысл антиномичен. Когда мы находим его, то и жизнь приобретает двойственный характер. И вот, чтобы достичь единства, мы вкладываем всю мощь страсти, которая составляет сущность жизни. Страсть становится объектом нашего поклонения. Единство иллюзорного и реального составляет суть понятия «смысл жизни», которое действует как закон, не имеющий обратной силы. И вследствие этого мы поворачиваемся к тому, что временно, бренно и ложно.
Но все это не имело к Эцуко никакого отношения. Смысл жизни Эцуко представляла в виде экзотического растения, которое неожиданно вырастает на жизненном пути. Эцуко пришла к заключению, что между иллюзией и воображением существует огромное различие. Воображение она относила к разряду философских категорий, интеллектуальные упражнения, которые чреваты опасными последствиями — вроде авантюрного полета на планере с весьма точным графиком времени и места прибытия. Она обладала талантом манипуляций понятиями — словно нищий, умело выдавливающий пальцами вшей в складках одежды. Чтобы не думать бесцельно и непрерывно о бессмысленности существования, этот талант помогал ей обуздывать воображение.
Что там говорить, сама жизнь подкидывает немало вещественных доказательств, уличающих жизнь в бессмысленности, — что, собственно, и оправдывало бездумное существование Эцуко. Эта коллекция улик, призрачных вещей и дел, обозначившая горизонт ее желаний и надежд, пропущенная через плавильный тигель сознания, раздувалась в пустой шар бездумной жизни. Ее воображение выполняло роль судебного исполнителя, который врывается с постановлением о наложении ареста на ее желания. На обратной стороне этой бумаги имелась даже печать и подпись.
Нет ничего, что превышало бы силу страсти. Однако мирские страсти подвержены выветриванию. А повинны в этом желания и надежды.
В этом случае следует сказать об инстинктах Эцуко: они обнаруживают много общего с инстинктами охотника. Стоит ей случайно заметить, что в дальнем кустарнике вздрагивает белый хвостик зайца, как в ней пробуждается коварство, в жилах начинает играть кровь, все тело охватывает странное волнение; мышцы сокращаются, а нервы напрягаются, словно наложенная на тугой лук стрела. В часы досуга, когда Эцуко теряла всякий смысл жизни, исчезало и это сходство — она проводила дни в лености, нежилась вблизи лампы.
Одним людям живется легко, а другим — чрезвычайно трудно. Эта очевидная несправедливость — еще большая, чем расовая дискриминация, — не возмущала Эцуко.
«К жизни, нужно относиться легко, — думала она. — В конце концов, людям, которым живется легко, не приходится искать оправдания; однако те, кому жизнь в тягость, очень часто вынуждены искать оправдания такому положению вещей. Говорят, что жизнь обременительна сама по себе. В некотором смысле умение находить трудности в жизни помогает большинству людей относиться к ней с легкостью. Если бы у нас не было этого дара, то наша жизнь — какая бы трудная или легкая она ни была — превратилась бы в полый шар, катящийся по наклонной. Это умение находить трудности спасает нас от примитивного существования. Собственно, нет ничего выдающегося в такого рода даре. Он должен быть предметом первой необходимости. Те, кто подкручивает, так сказать, весы жизни, чтобы обвесить других, наверняка еще получат свою долю наказания в преисподней. Если не вмешиваться в механизм жизни, на весах которого отвешивается справедливая порция тягот, то тяготы эти будут по плечу каждому, словно тяжелые зимние одежды. На ком жизнь висит, сковывая телодвижения, тот, несомненно, больной человек. Иногда мне кажется, что я родилась, выросла и продолжаю жить в далекой северной стране, поэтому я вынуждена в отличие от других носить тяжелую одежду. Трудности, одолевающие меня в жизни, представляются не более чем снаряжением, которое защищает от невзгод».
…Чтобы иметь возможность жить завтра, послезавтра или в отдаленном будущем, Эцуко не обременяла себя серьезными мотивами. Она несла в жизни свою ношу, и эта ноша была неизменной. Правда, время от времени смещался центр тяжести — и тогда Эцуко обращалась лицом к будущему. Не надежда ли была тому причиной? Нет, только не она!
Эцуко дни напролет следила за Миё и Сабуро. Не целуются ли они в тени деревьев? Нет ли тайной связи между их раздельными комнатами? Что они делают темной ночью?
Изнурительная слежка ни к чему не приводила, никаких улик не было. Теперь причиной страданий стала неопределенность. Эцуко была полна решимости пойти на любой самый подлый шаг, чтобы найти доказательства их любовных отношений.
Ее страсть — судя по проявлениям — свидетельствовала о безграничной человеческой жажде самоистязания. Порой эта страсть затопляла берега надежды; она воплощала в себе подлинную модель человеческой экзистенции — причем в откровенной, как бы охватывающей, обтекающей, обволакивающей форме. Страсть — это идеальная среда, в которой человеческая душа проявляется во всей полноте и совершенстве.
Никто не замечал, что Эцуко повсюду следит за этой влюбленной парочкой. Внешне она держалась спокойно, работала еще усердней, чем прежде.
Эцуко проверяла комнаты Сабуро и Миё; она специально подстерегала момент, когда они отлучались куда-нибудь. Так же поступал Якити, рыская в ее комнате. Никаких доказательств она не обнаруживала. Эти двое не заводили дневников — не той породы люди. У них не было дара писать любовные письма, поэтому они не могли знать ни взволнованности влюбленных заговорщиков, ни красоты воспоминаний о тайной любви — мгновениях и поныне оживающих на страницах писем. Ни свидетельств, ни памяти…
Когда они оставались наедине, то обменивались взглядами, прикасались руками друг к другу, целовались, прижимались грудью. А потом, потом… мо-кет быть, здесь или вон там… Ах! Как просто! Какая беспечность! Какие немыслимые, красивые движения! Абсолютная абстракция. Не нужно ни слов, ни смысла. Его поступки, его движения — осанка атлета, кидающего копье. Все направлено на достижение одной-единственной цели. О, какая линия движения! Какой порыв к абстрактной красоте!
Какие свидетельства должны оставлять эти движения? Эти движения — словно полет ласточки над полем…
Время от времени фантазии Эцуко меняли направление. И тогда в один миг она уносилась вместе со своей жизнью в космическую бездну в сказочной колыбели, которая раскачивалась так головокружительно, что она ощущала себя в водовороте, вздымающемся из глубины моря.
В комнате Миё она обнаружила всего-навсего дешевенькое зеркальце в целлулоидном обрамлении; красный гребешок, дешевый крем, ментола-тум, выходное кимоно из дешевой ткани «Титибу мэйсэн» с узором в виде раскиданных стрел, мятый пояс, новенькую нижнюю юбку, летнее платье европейского покроя, комбинацию (летом, отправляясь в город, Миё носила только две эти вещи), старый женский журнал с выдранными страницами — он выглядел словно искусственный цветок с залапанными лепестками; слезное письмо от деревенской подруги и, наконец, если хорошо приглядеться, рыжевато-бурые волоски…
В комнате Сабуро обнаружились еще более простые вещи — все из повседневного обихода.
«Видимо, эта парочка укрывается от моих глаз с таким же усердием, с каким я выслеживаю их. Или я что-то упустила, не заметила? То, что могло бы скомпрометировать их, лежит, наверное, на самом видном месте, в какой-нибудь папке для бумаг. Так было в рассказе Эдгара По „Похищенное письмо", который дал мне почитать Кэнсукэ».
Выходя из комнаты Сабуро, Эцуко натолкнулась на Якити. Тот шел в этом же направлении. Коридор заканчивался на комнате Сабуро. Очевидно, что идти в тупик у Якити не было надобности.
— Это ты? — удивился он.
— Я, — ответила Эцуко.
Она не объяснила, по какой причине оказалась в комнате Сабуро. Они повернули в комнату Якити. Коридор не был слишком уж узким, но тем не менее старчески грузное тело Якити неуклюже наваливалось на хрупкое тело Эцуко — так мамаша подталкивает вперед капризного ребенка. В своей комнате Якити немного успокоился.
— Что ты делала в комнате Сабуро? — спросил он.
— Я ходила полистать его дневник.
Якити пробормотал что-то невнятное, но больше ни о чем не спрашивал.
* * *
Десятого октября в окрестных деревнях проходил Осенний фестиваль. Парни из Молодежной лиги пригласили Сабуро. Он собрался и на закате солнца отправился на праздник. Из-за большого скопления народа малолетних детей обычно не брали — было опасно. Нобуко и Нацуо очень просились на праздник, но их оставили дома, и вместе с ними пришлось остаться Асако. После ужина все отправились в деревенский храм — Якити, Эцуко, Кэнсукэ с Тиэко, а также Миё.
Когда солнце зашло, начали бить в барабаны. К разносимым ветром звукам примешивались воинственные возгласы и слова песен. Адские вопли, похожие на перекличку зверей или птиц в темном лесу, пронизывали сады и поля, погруженные во мрак. Эти выкрики не нарушали тишины, а, наоборот, еще больше усиливали ее — настолько глубока была деревенская ночь. Слышалось, как изредка перекликались в травах насекомые.
Кэнсукэ и Тиэко уже собрались на фестиваль. Они были у себя на втором этаже. Открыв окно, они некоторое время прислушивались к грому барабанов, который доносился со всех сторон.
«Наверное, это бьют в барабаны в храме Хатиман. Слышишь, со стороны железнодорожной станции доносятся звуки? Барабаны деревенского храма звучат гораздо громче — вот туда мы и пойдем. А это, наверное, маленькие дети — их лица выбелены, они выстроились на площади перед зданием администрации соседней деревни. Слышишь, какие слабенькие звуки — прерывистые, неритмичные».
Так они развлекали друг друга детской игрой «угадай-ка». Молодые супруги щебетали, спорили, смеялись — словно разыгрывали театральную пьесу. Трудно было поверить, что этот разговор происходил между тридцативосьмилетним мужем и тридцатисемилетней женой.
— Нет, это со стороны Окамати! А барабанный бой доносится из Хатиман, со стороны станции.
— Какая ты настырная! Уже шесть лет живешь здесь, а до сих пор не знаешь, где находится станция.
— Ну хорошо, будь добр, принеси-ка сюда карту и компас.
— В этих предметах, госпожа, нет никакой надобности.
— Это уж точно — я госпожа! А ты просто-напросто муж в доме.
— Конечно, конечно! Не каждая женщина удостаивается быть женой простого мужа в доме. А скажи-ка мне на милость, почему женщин, которые вышли замуж, величают госпожа Лавочница, госпожа Трубачиха, госпожа Торговка Рыбой? Ты у нас самая счастливая, прямо-таки образец женского преуспевания, а стала женой какого-то мужа? Да ты и мужскую ношу могла бы взвалить на себя. Уверен, что для женщины нет большего успеха, чем это. Не так ли?
— Нет, я сказала не в этом смысле. Я имела в виду, что ты типичный простой муж, домохозяин.
— Ах простой? Это прекрасно! Простота — это прекрасно! Простота — наивысшая точка соприкосновения жизни и искусства. Тот, кто презрительно относится к простоте, вызывает только жалость — ибо тем самым он признает свое поражение. Если человек боится простоты, значит, он далек от зрелости. В эпоху зарождения поэзии хайку — еще до Мацуо Басе, еще до Масаоки Сики, — когда главенствовала школа Данрин, была жива эстетика простоты, исполненная жизненной энергии. Вот так!
— Этот дух вошел в твои хайку!
…Через всю ее речь, через все ее неглубокие суждения, пронизанные тоном восхищения, протекала застарелая тема безграничного уважения к учености супруга. Лет десять назад такие супружеские пары не были в диковинку в токийской среде. Поселившись в провинции, они выглядели в глазах местных жителей вызывающе современными — хотя стиль их поведения давно вышел из моды, как старомодная женская прическа.
Кэнсукэ прикурил сигарету, облокотился на подоконник. Густой клуб дыма вышел изо рта. Словно белый клок волос, уносимый течением, дым уплывал в ночной воздух, цепляясь прядями за ветки хурмы под окном.
— Наш отец собрался или нет? — спросил он, прервав молчание.
— Эцуко не собралась. Отец помогает ей повязывать пояс на кимоно. Это, конечно, несерьезно, но скажу откровенно: отец дошел до того, что помогает завязывать тесемки на нижней юбке Эцуко. Всякий раз, когда она переодевается, они плотно закрывают дверь комнаты и, тихо-тихо перешептываясь, занимаются своими делами бог знает сколько времени!
— Да, ничего не скажешь. Наш отец освоил под старость лет науку разврата.
Слово за слово — и на их язычок попался Сабуро. Они пришли к единому мнению, что Эцуко, вероятно, отказалась от мысли завладеть Сабуро — судя по ее внешнему спокойствию. Слухи бывают последовательными чаще, чем факты; а факты склонны придерживаться слухов, опирающихся на вымысел.
Дорога к деревенскому храму пролегала через лесок, что начинался за домом Сугимото. Если от того места, где тропинка разветвляется и уводит к вишневым деревьям, которыми приходят любоваться каждую весну, пойти в противоположном направлении от сосновой рощи через болотную хлябь, покрытую водяным орехом и ситником, и спуститься по крутому склону, то в низине покажутся жилища соседней деревни, напротив которой через долину стоит на горе храм.
Впереди шла Миё, держа в руке бумажный фонарик. Позади шел Кэнсукэ, освещая карманным фонариком пятки идущих впереди членов семьи. На развилке тропинки они встретили добродушного крестьянина по имени Танака. Он тоже направлялся на праздник, поэтому присоединился к процессии. У него в руках была флейта. По дороге он стал упражняться в игре на ней. Неожиданно для всех его игра оказалась очень искусной, но веселая мелодия навевала печаль. Некоторое время процессия с бумажным фонариком во главе двигалась под звуки флейты в траурном безмолвии. Чтобы оживить атмосферу, Кэнсукэ принялся прихлопывать ладонями в такт мелодии. Его поддержали остальные. Вода на болоте тоже хлюпала под ногами в такт музыке.
— Слышите вдалеке звуки барабанов? — спросил Якити.
— Это из-за, рельефа местности, — ответил Кэнсукэ.
В этот момент Миё споткнулась и едва не упала. Тогда Кэнсукэ взял фонарик. Теперь он был ведущим. Всем было очевидно, что не следовало бы ставить эту рассеянную девчонку во главе процессии. Эцуко сошла с тропинки, чтобы проследить за фонариком, переходящим из рук в руки. Свет фонарика придал лицу Миё зеленоватый оттенок. Казалось, она дышит с трудом.
Чтобы разглядеть, как вздымается грудь Миё за мгновение, пока фонарик переходил из ее рук в другие, нужно было обладать тонкой наблюдательностью, которой Эцуко овладела совсем недавно. Однако это открытие было тут же ею забыто.
Едва процессия приблизилась к холму, с которого были видны разноцветные огоньки под карнизами домов, раздались облегченные возгласы. Большая часть крестьян отправилась на празднество, поэтому в деревне было пустынно. Только фонарики тихо сторожили жилища. Через деревню протекала река, и семейство Сугимото перешло на тот берег по каменному мосту.
Днем в этой реке плавали гуси, которых вечером загоняли в сарай. Услышав в неурочное время голоса людей, гуси подняли удивленный гвалт.
— Будто дети плачут спросонья — вот раскричались-то! — сказал Якити.
Все рассмеялись, вспомнив Нацуо и его нерадивую мать. Эцуко бросила суровый взгляд на Миё — она была одета в то самое единственное выходное кимоно, украшенное стрелами, — и тут же невольно отвела глаза в сторону. Нет, перед семейством Сугимото она не робела; она опасалась, что Миё могла бы уловить в ее взгляде ревность. Конечно, ожидать, что такая неряшливая деревенская девка столь проницательна, было бы смешно, однако одно только предположение об этом унижало Эцуко. Что-то преобразило Миё в этот вечер: то ли кимоно, то ли нездоровый цвет лица, — Эцуко так и не поняла.
«Мир меняется к лучшему, — думала Эцуко. — Еще недавно, когда я была ребенком, служанке не разрешалось ходить ни в чем другом, кроме кимоно из ткани в полоску. Раньше было просто немыслимо, чтобы прислуга носила щегольские наряды. Это было нарушением правил и обычаев, наплевательским отношением к общественным приличиям. Если бы моя мать была сейчас жива, то она наверняка прогнала бы такую дерзкую девчонку».
С какой стороны ни смотри, а сословный статус замещает и ревность, и зависть. Это совершенно очевидно, но в душе Эцуко никогда не возникало комплекса сословного превосходства в отношении Сабуро.
Эцуко нарядилась в редкостное для провинции шелковое кимоно с узором из хризантем. Поверх него она накинула короткое атласное хаори, источавшее тонкий аромат бережно хранимых духов «Обиган». Эти духи совсем не гармонировали с деревенским праздником. Они были предназначены для Сабуро — о чем не мог догадываться Якити. Когда Эцуко наклонилась, Якити собственноручно окропил ее шею. Крохотные капельки, сияя словно жемчужины, повисли на волосках, неразличимых на коже. Они были так красивы, что трудно подобрать сравнение. Роскошная шея с тоненькими прожилками на гладкой коже, отданная во владение Якити, так не вязалась с его мозолистой ладонью, с узловатыми пальцами, в поры которых въелась земля. Вскоре ширококостная рука Якити безбоязненно сползла на благоуханную грудь и погрузилась уже совсем в иной аромат. Когда Якити понял, что в их телах нет противоречия, его впервые охватило такое вдохновение, что он смог по-настоящему овладеть Эцуко.
Путники выбрались на тропинку, которая тут же поворачивала за угол распределительного пункта. Неожиданно в нос ударил запах ацетиленовой лампы, освещавшей ночной магазин. Такого оживления они еще не видели! То была кондитерская, где продавали тянучки. Кроме сладостей там торговали соломенными вертушками для детей. Торговец бумажными зонтиками сегодня торговал в своей лавке шариками, фейерверками, фишками для детской карточной игры «манко». Во время праздников торговцы отправляются в Осаку, покупают в кондитерских лавках залежалый товар по сниженным ценам; потом приезжают на станцию Умэда-Ханкю, там расспрашивают пассажиров о праздниках, проходящих на станциях этой линии. Если на станции Окамати они видят, что конкуренты уже заняли места в храме Хатиман, то едут на следующую станцию — понурые, не надеясь собрать и половину ожидаемой прибыли. Группами по несколько человек бредут они через поля. Унылая походка выдает их неверие в удачу. Среди коробейников в этот вечер было много пожилых мужчин и женщин. Детвора сбивалась в стаи, окружив игрушечные машинки. Все члены семейства Сугимото по очереди заглянули в лавку. Поднялась перепалка — купить или не купить пятидесятииеновую машинку для маленького Нацуо.
— Дорого, дорого! В Осаке намного дешевле. Пусть Эцуко купит в городе, когда поедет туда следующий раз. К тому же если сегодня купишь что-нибудь в этой лавке, то завтра непременно сломается, — громким голосом высказывался Якити.
Старый торговец детскими игрушками злобно покосился на него. Якити ответил ему тем же взглядом исподлобья. В этом обмене взглядами победил Якити. Старый торговец отвернулся, вновь обратясь к окружавшим его детям. По-мальчишески опьяненный победой, Якити проследовал под первыми тории на пути к храму и стал подниматься по каменным ступеням.
И вправду, цены на товары в Майдэн были выше, чем в Осаке. В Майдэн приходилось покупать только самое необходимое. Например, компост. «Цена на навоз в Осаке сносная», — можно было слышать от людей. Однако зимой цена одной телеги компоста достигает двух тысяч иен. Крестьяне привозят навоз из Осаки на повозках, запряженных быками. Скрепя сердце Якити покупает его за такие деньги. Осакский считался более качественным, чем местный.
Когда семейство поднялось по каменным ступеням, громовая волна захлестнула всех с головой. Лестница уходила еще выше — в ночное небо. Оттуда сыпались брызги огней. Бамбуковый треск вперемешку с возгласами бил по ушам, безжалостные сполохи костров выхватывали из темноты вершины старых кипарисов.
— Я не уверен, что мы сможем добраться до храма, — сказал Кэнсукэ.
Они дошли до середины холма, потом повернули на тропинку, которая петляла позади первого от входных ворот храма. Когда они подошли к нему, то всем бросилось в глаза, что Миё запыхалась сильнее, чем Якити. Она приложила свои большие ладони к щекам — те были совсем бледны.
Словно с капитанского мостика военного корабля, внизу открывался вид: в носовой части возвышался храм; перед ним метались вихри огня, крики и грохот. Женщины не отважились окунуться в этот водоворот и наблюдали за безумством сверху. Что там творилось во дворе перед храмом! Каменный мост и парапет с трудом оберегал их от беснующейся толпы. То, что происходило вокруг, повергло всех в оцепенение: они молча взирали на отблески пламени, на темные силуэты людей вокруг костра, который отплевывался искрами; огненные брызги падали на головы, на мост, на ухватившиеся за перила руки. Все были взволнованы умопомрачительным действом.
Иногда с бешеной силой вырывалось пламя сигнальных огней — казалось, что оно разъяренно лягает ночной воздух. Среди зевак преобладали женщины. Вскоре к ним присоединилось семейство Сугимото. Лица людей окрашивались яркими отблесками огней. Словно в лучах закатного солнца, в свете костров то и дело поблескивали колокольчики, свисающие с карнизов храма. Продолжали плясать тени — подпрыгивали, поглощая мгновенные вспышки пламени. Группа людей, окруженная мраком, оцепенело, в тягостном молчании стояла на верхних ступенях.
— Будто какое-то сумасшествие повелевает ими. Сабуро тоже среди этого безумия, — вслух размышлял Кэнсукэ, глядя на толпу сверху вниз.
Повернув голову в сторону, он увидел Эцуко; ее накидка была порвана сбоку, но она этого не замечала. Кэнсукэ отметил про себя, что Эцуко сегодня вечером красива, как никогда.
— Эй, Эцуко-сан, хаори порвалась! — учтиво произнес он.
Эцуко не расслышала — вновь взметнулся взрыв криков. Ее профиль, освещаемый трагическими отблесками пламени, казался еще более строгим, чем обычно.
Монолитная толпа, в отчаянии разрываясь на части, бросилась в направлении трех ворот. Над этим потоком нависла огромная голова льва. Ощерясь, она щелкала зубами и неслась наперерез людским волнам, развевая гриву и зеленую накидку. Трое молодых мужчин в тонком домашнем кимоно-юката по очереди манипулировали головой льва. Когда пот покрывал тело ведущего, они менялись местами. За львом тянулся хвост из сотни молодых людей — у каждого в руках был фонарик из белой бумаги. Они пробирались в середину, сталкивались телами и фонариками, затевали потасовку. Вскоре лев пришел в дикую ярость. Он, как будто бы спасаясь бегством от толпы, бросился к воротам. Вслед за ним помчались около сотни молодых разгоряченных и потных тел. Удивительно, что хотя почти все фонарики были разорваны, огоньки в них продолжали светить.
Крики не прекращались. В центре храмового двора возвышалась бамбуковая пирамида, под которой разводили костер. Над бамбуком взметнулось сильное пламя, раздались взрывы хлопушек. Другие четыре костра, разведенные по углам двора, полыхали не так сильно, как центральный.
Деревенские жители, чурающиеся рискованных поступков в будни, смело стояли под сыпавшимися искрами, наблюдая за схваткой молодых парней, которые без устали гонялись за львом. Зрители выглядели спокойными только на первый взгляд; в любой момент первые ряды могла захлестнуть очередная волна людского моря и одним махом смести их в пучину липких молодых тел… Старейшины, организаторы празднества, обмахивались веерами. Они стояли между молодежной группой поддержки и группой зевак, регулируя потоки людей охрипшими голосами.
Если бросить на действо взгляд сверху, со стороны храма, стоящего у ворот, то полная картина предстала бы в виде огромной змеи, извивающейся вокруг костра и фосфоресцирующей в полумраке. Эцуко таращилась во все глаза в ту сторону, где ожесточенно сталкивались друг с другом бумажные фонарики. В ее сознании уже не существовало ни Якити, ни Кэнсукэ, ни его супруги, ни Миё. Для Эцуко, опьяненной действом, олицетворением этих возгласов, этого неистовства, этого варварства был Сабуро. «Вот он, вот! Это, должно быть, и есть Сабуро!» — думала она.
Эта бессмысленная растрата жизненной энергии напомнила Эцуко какую-то яркую, сверкающую вещицу. Казалось, что ее сознание, погруженное в опасный хаотический водоворот, истаивает, словно кусочки льда в глиняном горшке. Иногда Эцуко ощущала, как пламя костра и искры безжалостно опаляют жаром ее лицо. В этот момент совсем некстати она вспомнила тот скорбный ноябрьский поток солнечных лучей, когда из ворот мертвецкой выносили гроб с телом мужа.
Тиэко догадалась, что Эцуко ищет глазами Сабуро. Ничего другого в ее голову и прийти не могло. Со свойственной ей любезностью она сказала:
— Ах, как увлекательно! Я бы тоже хотела пойти туда. Если мы останемся здесь, то так и не ощутим всей дикости деревенского праздника.
Кэнсукэ подмигнул жене — он понял ее намек, будучи уверен, что Якити не откажется от идеи пойти в толпу. Этим Кэнсукэ хотел 'немного отомстить отцу — и одним ударом убить сразу двух мух!
— Отлично! Идемте же! Покажем всем нашу храбрость. Эцуко-сан, а ты идешь? Кровь-то, поди, еще молода в жилах?
Якити, как обычно, сделал презрительную мину. Его лицо выражало гордыню и уверенность в том, что он может одним движением брови управлять окружающими. Да, миновали времена, когда он вынуждал уйти в отставку руководящего работника одним взглядом. Однако Эцуко не видела лица Якити. Она ответила мгновенно: «Да, да! Я тоже иду с вами!»
— Отец, а вы? — спросила Тиэко.
Якити ничего не ответил. Он повернулся с кислой физиономией к Миё, давая понять ей, что она должна остаться вместе с хозяином.
— Я буду ждать здесь… только не долго, — сказал он Эцуко, не глядя на нее.
* * *
Взявшись за руки, они стали спускаться по лестнице — Эцуко, Кэнсукэ и Тиэко. Не разнимая рук, они входили в глубь толпы, которая шумела и бушевала, словно морской прибой, и без труда продвигались вперед, переправляясь через скопище человеческих физиономий с безвольно раскрытыми ртами. Отсюда казалось, что зрители наверху двигаются еще медленней. Над ухом Эцуко раздался оглушительный взрыв горящего бамбука. Ее чувствительные уши перестали реагировать на отдельные и незначительные звуки — все они превратились в шумовой фон, который держал ее в напряженном ожидании какой-нибудь опасности. Эцуко прислушивалась к ритму музыки, которая проникала в нее, становясь ее существом. Неожиданно львиная пасть оскалилась над толпой золотыми клыками, затем, вздымаясь на волнах, понеслась в сторону противоположных ворот. Мгновенно поднялась паника. Людской поток, разрываясь на части, понесло влево и вправо. Что-то сверкающее молниеносно пронеслось перед глазами Эцуко. Это была группа молодых полуобнаженных парней, бегущих в отблесках пламени. Волосы одного из них были распущены, у других развевались концы белых головных повязок. Когда они проносились мимо Эцуко с дикими звериными выкриками, ее окатило горячим потоком ветра с запахом потных юношеских тел цвета жареного каштана. Столкновение полуобнаженных тел произошло молниеносно — раздались глухие удары. Воздух наполнился чередой шлепков липких мускулистых тел. Ноги, ноги, огромное количество голых ног. Перепутанные в тугой клубок, они напоминали в темноте странное животное, проворно перебирающее многочисленными конечностями. Никто не знал, где чьи ноги.
— А где Сабуро? Когда все обнажены, трудно понять, кто есть кто, — сказал Кэнсукэ, держась руками за плечи жены и невестки, чтобы не потеряться. Худенькие плечи Эцуко все время пытались высвободиться из-под его руки.
— И в самом деле, — продолжал рассуждать Кэнсукэ, — когда люди обнажены, понимаешь, насколько хрупка человеческая индивидуальность. А ведь вполне достаточно четырех параметров, чтобы выделить одного из толпы. Каким бывает мужчина? Или полным, или худым, или долговязым, или низкорослым — вот идеи индивидуальности, что же касается лица — на кого бы мы ни посмотрели, там всегда одно и то же: пара глаз, один нос, один рот… С одним глазом никто не рождается. Вот возьмите, например, самое яркое лицо. Что же оно выражает? Самое примечательное, что оно может выразить, — это отличие одного от другого. Лицо — это символ отличия. А любовь? Это тоже символ, символ для обозначения другого символа. Не больше. Если взять сексуальные отношения, то в них обнаруживается полная обезличенность, неразличимость; хаос и хаос; имперсональность и имперсональность; андрогинность; немужественность и неженственность. Не так ли, Тиэко?
Тиэко, утомленная его разглагольствованиями, кивнула в знак согласия. Эцуко невольно хихикнула. Непрерывное журчание его слов над ухом больше напоминало ночное недержание, чем силу мужской мысли. Вот именно! Это что-то вроде «интеллектуального недержания». Какое жалкое мыслеиспускание! Однако весь комизм заключался в другом: темп его монолога не совпадал с темпом всего происходящего вокруг — этого действа, этих криков, этих плясок, этих танцев, этих запахов, этой растраты жизненной энергии. Хотелось бы посмотреть на дирижера, который не выгнал бы Кэнсукэ из своего оркестра, случись ему быть музыкантом. Уличных музыкантов, странствующих из одного места в другое, мы всегда узнаем по фальшивым мелодиям.
Эцуко открыла глаза. Ее плечо с легкостью освободилось от назойливой руки Кэнсукэ. И тут она увидела Сабуро. Обычно молчаливый, он кричал во весь голос, широко открыв рот и обнажив ровный ряд белых мелких зубов, сверкавших в отблесках пламени. В его зрачках отражался костер. Сабуро не заметил Эцуко.
Вновь над толпой появилась львиная голова. Она надменно озирала окружающих, потом резко изменила направление и с сумасшедшей скоростью ворвалась в толпу зрителей, ее зеленая грива развевалась. Когда львиная голова помчалась в сторону главных ворот храма, орава полуголых парней, словно снежный вал, хлынула вслед за ней. Ноги Эцуко сами собой помчались за орущей ватагой. Кэнсукэ кричал вслед: «Эцуко! Эцуко!» Пронзительный, нервный смех — кажется, смеялась Тиэко — смешивался с криками Кэнсукэ.
Эцуко не обернулась. Она почувствовала, как изнутри, словно из чего-то зыбкого и смутного, стала вырастать непомерная физическая мощь, которая охватывала ее тело сексуальной чувственностью и наконец вырвалась наружу ослепительной вспышкой. В жизни бывают мгновения, когда нас переполняет вера в свои возможности. В такие мгновения открывается другое зрение: видны вещи, которые в повседневной жизни не обращают на себя внимания. Позднее, когда все поглощает забвение, случается, оживают подобные мгновения — и тогда к человеку возвращается полнота чувств и переживаний в этом мире страдания и радости. Таких мгновений не избежать, как судьбы. Никто не может противостоять этому.
Вдруг Эцуко почувствовала: какая-то сила толкает ее на решительный поступок. Бесчувственная толпа, спотыкаясь и напирая, несла Эцуко к главным воротам храма, пока она не оказалась почти в первых рядах. Она не почувствовала боли, когда налетела грудью на одного из распорядителей праздника с повязкой на голове и с веером в руках. Апатия и страшное возбуждение боролись в ней.
Сабуро не догадывался, что Эцуко находится рядом. Он поворачивался время от времени своей красивой смуглой и широкой спиной к зрителям, с дикими выкриками нападал на львиную голову. Высоко над головой он держал бумажный фонарик — тот уже погас, хотя и не был порван, как у остальных.
Нижняя часть его тела, находящаяся в непрерывном движении, была скрыта мраком; а верхняя, почти неподвижная, наоборот, была отдана сумасшедшему танцу отблесков костра и теней. Со стороны казалось, что туловище движется в головокружительной пляске. Игра мышц на лопатках создавала впечатление хлопающих крыльев. Эцуко страстно желала дотронуться до них. Однако не было ясно, какого рода желание толкало ее к Сабуро. Если говорить фигурально, то его спина представлялась ей бездонным морем — она хотела броситься в его глубину. Это было желание человека, решившего утопиться. К смерти оно не имело никакого отношения. Это желание означало стремление обрести совершенно иной мир.
И тут вновь в толпе поднялась сильная волна, которая выплеснула человеческие тела вперед. Полуголые парни стали пятиться от разъяренной львиной головы, Эцуко толкали сзади, она бежала, спотыкалась, металась, словно пламя костра, в окружении голых спин. Она протянула руки, чтобы сдержать напор. Впереди оказалась спина Сабуро. Ее пальцы соприкоснулись с его телом. Она почувствовала жар, как от вынутой из печи рисовой лепешки. Жар обжигал ей ладони. Вдобавок ко всему сзади продолжала напирать толпа. Острыми ноготками Эцуко вцепилась в спину Сабуро, но из-за перевозбуждения Сабуро не почувствовал боли. Он не понял в этой сумасшедшей потасовке, что в его спину впилась женщина. Эцуко ощутила на своих пальцах липкую кровь.
Организаторы, кажется, нисколько не содействовали тому, чтобы разнять враждующих парней. Зачинщики драки, сбившись в одну стаю, перегородили центр площади, дико орали; они постепенно переместились на кострище, затаптывая костер босыми ногами и не ощущая огня. Бамбуковые шесты были охвачены пламенем, которое алыми отблесками освещало верхушки старых кипарисов. Искры и дым взметались вверх. Листья пылающего бамбука были ярко-желтыми, словно на них упал свет закатного солнца. В костре потрескивало и взрывалось; сначала тонкий столб огня был похож на высокую мачту, затем бамбук разгорелся, и пламя разметалось во все стороны; бамбуковые жерди покачнулись и повалились на враждующие стороны.
Эцуко померещилось, что она увидела женщину с огненной головой; эта женщина громко смеялась. Что происходило дальше, она уже не помнила. Каким-то чудом ей удалось выбраться из столпотворения. Она пришла в себя на ступеньках перед храмом. Позднее она смогла вспомнить только одно мгновение: искры и пламя, взметнувшиеся в небо: Но это уже не пугало. В новой схватке молодежь повалила в противоположную сторону. Толпа, забывшая недавний ужас, последовала за ней.
Как случилось, что Эцуко осталась одна? Она с удивлением наблюдала за переплетениями человеческих теней и пламени на земле перед храмом. Вдруг кто-то похлопал Эцуко по плечу. Это была настойчивая ладонь Кэнсукэ.
— А, ты здесь, Эцуко-сан? Мы так волновались за тебя!
Эцуко молчала. Она взглянула на него без всякого выражения. Тяжело дыша, он продолжал говорить:
— Это было ужасно! Идем!
— Что случилось?
— Ничего особенного. Идем, идем! Кэнсукэ взял ее за руку и широкими шагами
стал подниматься по лестнице. Толпа людей затрудняла им проход к Якити и Миё. Кэнсукэ, раздвигая толпу, вел за собой Эцуко.
На сдвинутых скамьях лежала Миё. Чтобы развязать пояс на кимоно, над ней склонилась Тиэко. От смущения Якити не знал куда деваться. Он стоял как вкопанный, широко расставив ноги. Миё была одета неряшливо. Она была в обмороке, рот полуоткрыт, руки раскинуты, пальцы касались мощеного тротуара. Когда распустили пояс, ее грудь сразу обнажилась.
— Что произошло?
— Она стояла, а потом ни с того ни с сего повалилась. Видимо, низкое давление. Или эпилепсия.
— Нужно вызвать врача!
— Танака уже пошел. Он сказал, что принесет носилки.
— Сабуро сообщить?
— Нет, нет! Не стоит беспокоить. Все обойдется.
Кэнсукэ отвел взгляд. Он не мог долго смотреть на лицо Миё — зеленое, как трава. Кэнсукэ был из тех, кто не посмел бы убить и мухи.
Вскоре принесли носилки. Танака и два парня из Молодежной лиги подняли их. Спускаться по лестнице было опасно, и Кэнсукэ освещал дорогу карманным фонариком. Они стали медленно спускаться по ступеням. Изредка луч фонаря выхватывал из темноты лицо Миё с крепко закрытыми глазами. Оно было похоже на маску театра Но. Дети, проходившие гурьбой мимо, делано подняли крик, полушутливо изображая ужас. Якити следовал за носилками. Он беспрерывно что-то бормотал. Но всем и так было ясно, что он хотел сказать.
— Стыдоба! Что люди-то скажут? Хорошенькое дело — упасть в обморок в разгар праздника!
К счастью, им не пришлось идти через торговый ряд, чтобы добраться до амбулатории. Пройдя через ворота, они очутились на одной из темных улочек. Перед амбулаторией собралась толпа зевак. Они не расходились даже после того, как вся процессия прошла толпу больных и сиделок. Зевакам порядком надоели бесконечные репетиции перед фестивалем; теперь им не терпелось узнать, чем закончилось это представление. Они обменивались слухами и, предвкушая удовольствие от инцидента, притоптывали на мостовой. Как и предполагалось, что праздник должен был завершиться какой-нибудь заварушкой, так и случилось. В последующие десять дней это выдающееся увеселение оставалась главной темой деревенских разговоров.
Вместо главврача дежурил молодой бакалавр медицины. Этот высокомерный юный гений в очках без оправы иронизировал по поводу крестьянского происхождения своего покойного отца и всего их семейного клана. Его загородный дом — такой же, как у Сугимото — мозолил ему глаза. Он конфузился, когда они встречались на улице; в его приветствия вкрадывалась нотка подозрительности — он боялся, что Сугимото относится к нему как к эдакому городскому щеголю.
Больную отнесли в смотровой кабинет. Якити, Эцуко, Кэнсукэ и его жену сопроводили в гостиную комнату — окнами в сад. Они мало разговаривали. Якити, бледный как деревянная кукла из театра Бунраку, то судорожно дергал бровями-метлами, словно отгонял назойливых мух, то громко цвиркал языком. Теперь он сожалел, что потерял от страха голову. Надо было не звать Танаку, ведь все равно ничего серьезного не случилось. Если бы они не волокли ее на носилках, то мало кто обратил бы на них внимание. Как-то Якити зашел в профсоюзную контору. Один из служащих, рассказывавший что-то смешное, вдруг умолк. Это был тот самый тип, который был в доме Сугимото, когда все семейство ожидало министра. Если уж тот случай дал повод для разных толков и измышлений, то происшествие с Миё можно раздуть куда больше! Слишком много соблазнов давал этот случай для досужих разговоров.
Эцуко положила руки на колени. Склонив голову, она разглядывала ногти. На одном из ногтей запеклась кровь, окрасив его в бурый цвет. Почти бессознательно она поднесла этот палец к губам.
Раздвинулись фусума. В белом халате появился врач. Представ перед семейством Сугимото, он с наигранным великодушием произнес: «Будьте спокойны! Не волнуйтесь!» Его слова нисколько не успокоили Якити. Он раздраженно переспросил: «В чем дело? В чем причина?» Бакалавр задвинул за собой фусума, вошел в гостиную комнату. Поправив складки на брюках, он неуклюже присел на пол. И уже без должностной маски на лице произнес с улыбкой: «Беременна!»