Анджела Слэттер
Как управлять переменами
«Центр перераспределения почты» – так теперь полагалось Эве называть это. Ей был ненавистен вид такой надписи на ярлыках, которые она штемпелевала в подсобке. «Перемены – вот единственная постоянная», – любил бормотать вполголоса ее отец в тех редких случаях, когда решал, что мудрость потребна. В те редкие случаи, когда он бывал дома.
Эва предпочитала старое название.
«Канцелярия мертвых писем» – это, казалось, волновало больше, в этом было больше поэзии, сущности. Как будто она имела дело с предметами искусства, ископаемыми, вещами, в которых некогда пульсировала энергия возложенной на них задачи: переносить сообщения от одного человека к другому. И она была звеном в цепи, что опекала их, пусть всего лишь маленьким звенышком. Смотритель, патологоанатом, старающийся докопаться, что помешало письмам сделать свое дело, можно ли хотя бы некоторым из них дать еще один шанс: возможно, цифры в индексе перепутаны, не указан адрес пересылки, почтовый сбор не оплачен – глупые пустячки, какие легко исправить, если она немного в том покопается. М-р Бурсток то и дело указывает, что это не ее дело: «Просто шлите их к специалистам».
Что бы ни приходилось ей отсылать в белфастский ЦПП, всегда возникало ощущение поражения: это низводило ее до гробовщика, неспособного делать ничего другого. И всегда воспринималось как провал, только она выучилась уживаться и с этим. Иногда попросту ничего нельзя было поделать.
Перемены – единственная постоянная, да только это не значит, что это ей должно нравиться. Впрочем, после реорганизации она по-прежнему проводила большой кусок своего дня в том же здании, пользуясь на входе той же карточкой-ключом, проводя ею по той же щели, что и десять лет назад, – невелика разница. Самым большим (и наихудшим) из нововведений был м-р Бурсток, которого наняли для «рационализации дел» и два месяца назад поставили на место миссис Эрроусмит, старой управляющей.
Эва была вполне уверена: в рационализацию дел не входило то, что он дважды в день заявлялся к ее рабочему месту (порой и чаще), склонялся так низко, что грудью упирался ей в затылок, и путал ее мягкие каштановые локоны. Не включало в себя и касаний ее руки или плеча, а то и колена при всяком удобном случае (когда они были наедине, всегда наедине). И, уж конечно, в нее не входило приглашать ее выпить с ним в конце каждого дня. Эва говорила ему – всякий раз, – что она не пьет, и это было правдой. Когда он настаивал, она объявляла, что торопится домой, чтобы успеть сменить сиделку, приглядывавшую за ее немощной матерью.
От этого навязчивых приглашений не становилось меньше.
И ответ был почти сущей ложью. Еще три года назад не был бы – когда Бесс была еще жива, только никто из коллег по работе не знал, что ее мать умерла. Капризная старушка оставалась Эвиной отговоркой от приглашений, когда ей хотелось избавиться от любого общения с работавшими рядом людьми.
Для них Эва была одинокой маленькой мышкой: жила с матерью, работала хорошо, никого не беспокоила, хотя могла бы и поменьше упрямиться из-за мертвых писем. Коллегам она была безынтересна, несмотря на привязаность. Никто не знал, сколько упорства ей пришлось проявить, чтобы оставаться на работе, когда Бесс оказалась прикована к постели, капризничала и стонала при сиделке, требовала объяснений, отчего это Эва не ухаживает за ней.
У Бесс были все основания (на долгом времени совместного житья) ожидать, что Эва ей уступит. Эва не пошла в университет, а нашла себе работу. Она не приняла приглашения Тедди на бал последнего звонка, а осталась в безопасности дома. Она коротко подстригла волосы, как требовалось, чтобы их не затянуло в фильтр пылесоса. Эва не устояла ни в одной из битв воли – кроме этой. Она твердо отказалась бросить работу, вызывающе наняв домашнюю сиделку, сносившую оскорбления и жалобы Бесс с улыбкой и лишними пятью фунтами в час.
Для Эвы стало делом пылкой гордости устоять. Она сохранила работу, уходила из дому как раз на столько, чтобы оставаться в здравом уме и не придавить подушкой лицо матери, когда озлобленная старуха спала, – во всяком случае, желания не возникало до самого конца. Это означало, что ей приходилось оставаться с несчастными неприкаянными письмами, отправленными в никуда, недоставленными, или отправлениями, никогда не бывшими особо хорошими. С тем, что она понимала, с тем, к чему чувствовала родство.
Это давало ей возможность находиться среди людей, не будучи одной из них. Красотка Элис на выдаче (флиртовавшая со Скоттом, водителем-доставщиком, хотя у нее был жених, Хью) выходила разгружать грузовики, складывая то, что потяжелее, кучками и горками, которые Меган, Тоби и Лу потом сортировали и разносили. Они приносили порции поменьше в Эвину норку, дарили ей улыбку, спрашивали: «Все путем, Эви?» – и она кивала, никогда не говоря: «Ненавижу, когда меня зовут Эви, так меня отец звал, когда вытворял ужасные вещи». Она держала это в себе, чувствовала это, но вслух не произносила. И долгое время этого вполне хватало, пока не наступила Перемена…
Она глянула на пластиковый ящик на скамье и принялась разбирать верхний слой его содержимого: уплотненный пакет без знака оплаты, среднего размера пакет с наполовину оторванной адресной наклейкой, простой почтовый конверт, измаранный неприглядными красными надписями: «АДРЕСАТ НЕИЗВЕСТЕН» спереди и «ВЕРНУТЬ ОТПРАВИТЕЛЮ» сзади. А еще и черной (но тоже неприглядной записью): «ПОЧТОВЫЙ СБОР НЕ ОПЛАЧЕН», – с линиями, прочерчивающими адрес: Джонатану Оуксу, Лодж-Лэйн, 12, Ситон, Бранскомб, Девон ЕХ12?
«Нелюбезно, – подумала Эва, поджимая губы. – Но не так уж и трудно исправить». Она перевернула пакет, и из него сквозь прорезь поверху выпала небольшая пачка плотно сложенных листов. Странички персонального органайзера под черной скрепкой, крохотная голубенькая наклейка с надписью: «Джонатан, нашла это в какой-то мусорной канцелярской лавке. Ты ведь увлекаешься такого рода утильсырьем, нет? (Громкий смех.) Жутко как-то, грустно. Твоя Стеф, целую». Оборот последней странички заляпан красно-коричневыми пятнышками.
Вот честно, разве трудно было закончить цифровой ряд? Эва уже потянулась за перечнем почтовых кодов, но ее отвлекли звуки, донесшиеся из главного зала. Голоса, двое, орут. Женский громче и сердитее, чем мужской. Устоять было невозможно, и Эва осторожно подошла к двери, встала сразу за проемом, чтобы можно было видеть самой, но оставаться неприметной в сумеречном проходе.
Кожа м-ра Бурстока, монолитной глыбы в сером костюме и до блеска начищенных туфлях, покрывалась прелестным оттенком красного цвета, даже на голове под коротко стриженной черной щетиной. Зато женщина, оравшая на него… О! Тонкая, тоньше Элис, в черных джинсах и черной футболке под потертой красной кожанкой, а лицо до того бледное, что даже голубым просвечивает. Волосы у нее длинные и черные, воронова крыла, упивались светом и удерживали его. Губы ее, кроваво-красные, сузились от гнева, а глаза сделались темными, как самое тьма. Она была прекрасна и одновременно нагоняла страх, Эва при виде ее затаила дыхание.
– А я вам говорю, – убеждала женщина на повышенных тонах, – оно было послано моему брату, Джонатану Оуксу. Оно не было доставлено, значит, должно было сюда попасть.
– Ну, и где же он? – допытывался м-р Бурсток.
– Он болен. Меня прислал.
– Где же тогда ваши документы? Покажите мне доказательство того, кто вы такая. Где же тогда доверенность вашего брата? – Женщина молчала. – Я так и знал, его нет, – рокотал м-р Бурсток, явно мелочно довольный своей властью карать и миловать вопиющую беспомощность. – Тут вам не прилавок распродажи старья, тут вам собственность Королевской почты, в которой вам не порыться! Пойдите прочь.
Женщине можно было дать сколько угодно лет, от девятнадцати до сорока, потому как вела она себя так, будто в ракушку укутана, где прятала от чужих глаз сколько угодно истин. Она подняла руку и наставила длинный, тонкий изогнутый палец на управляющего. Только и всего, однако жест выразил все, что требовалось.
Эва коротко охнула, чего м-р Бурсток, похоже, не услышал, зато женщина услышала. Она метнула взгляд туда, где затаилась Эва, поискала и выискала ее среди теней. Бросила туда долгий пристальный взгляд, потом отступила, не отрывая перста указующего от толстой красной физии м-ра Бурстока до тех пор, пока спиной вперед не отошла к двери и не вышла за порог.
Эва осталась стоять, прижав руки к груди, чувствуя сильные толчки сердца, будто оно пыталось последовать за той девушкой, женщиной. Будто… будто… будто…
Тут м-р Бурсток начал оборачиваться, и Эва припустила прочь от двери по проходу к себе в каморку. Подобрала пакет, предназначавшийся Джонатану Оуксу, и сунула в него листочки органайзера. Заслышала тяжкую поступь м-ра Бурстока и сунула пакет в карман жакета. Эва глубоко вздохнула и занялась дальнейшим содержимым пластикового ящика, поджидая, когда прибудет управляющий с утренним визитом.
По пути домой Эва почувствовала, что за ней следят.
«Не глупи, – подумала она, – просто чувство вины разыгралось». Мелкотравчатая вина-то: сразу отличишь от чего-то настоящего. Письмо все еще лежало у нее в кармане, прожигая, казалось, дыру в ткани над бедром. «Ты умыкнула собственность Королевской почты».
Чем ближе она подходила к станции, тем сильнее становилось ощущение, и, не выдержав, Эва глянула через плечо. В потоке дневного солнечного света силуэтом виднелась следовавшая за нею фигура – не слишком близко, но и не слишком далеко. Сердце замерло, но фигура вошла в тень от какого-то конторского здания, яркая корона рассеялась и обратилась в женщину в черно-красном, с волной колышущихся за нею волос.
Эва, глядя перед собой, ускорила шаги и услышала, как и другая походка сделалась торопливее. Не настолько, чтоб всерьез сказать: «Я тебя догоняю», – а скорее, чтоб подразнить, потерзать, предупредить, мол, догоню в любое время, когда мне только, блин, охота придет. До станции она доберется, только вдруг никого вокруг не окажется? Такое порой случается; положим, не часто, но все-таки. Справа показался паб, тот самый паб, мимо которого она каждый день ходила вот уже десять лет, тот самый паб, куда ее настойчиво приглашал м-р Бурсток, тот самый паб, в котором до того ноги ее не было.
Толчком открыла она дверь и зашла в «Олень и псы». Было мало света, и пахло вроде пивом, но подошвы ее не липли к деревянному полу, а место, которое она выбрала, не было ни сырым, ни липким. Женщина за стойкой улыбнулась – ярко крашенная блондинка-паучиха в паутине из стекла, металла и зеркал.
– Чего налить тебе, милочка?
– Джин с тоником, пожалуйста, – пролепетала Эва, хотя в жизни не пила ничего такого. Мать, бывало, рассказывала ей о двоюродной бабке Агате, которая шаталась по клубам и пивала такое и, уж конечно же, по словам Бесс, творила с мужиками такое, что и довело ее до беды. Эва повторила, будто убеждаясь, что мать, где бы ни находилась, ее услышит: – Джин с тоником.
Она расплатилась и уставилась на прозрачную жидкость, восторгаясь тем, как тычется лед в краешек лайма, как сдвигают его и раскачивают крохотные пузырьки, поднимаясь вверх и лопаясь на поверхности. Барменша направилась в дальний угол бара обслужить двух старичков, что смотрелись постоянной принадлежностью заведения.
Эва скорее почувствовала, чем увидела, как кто-то сел рядом. Понадобилась череда мгновений, чтобы повернуть голову, встретиться взглядом с этими темными-темными глазами, заметить глянец на этих красных-красных губах.
Частички татуировки выглядывали из-под горла женской футболки, и Эве захотелось узнать, что за рисунок прячется под ней, даже рука зачесалась оттянуть ткань и посмотреть, что под ней. Она сжала в кулак одну руку, потом вторую и уложила кулаки по обе стороны своего стакана.
– Привет, цыпка, – произнесла женщина. – Я Люси.
– Я вас видела.
– Знаю, что видела, потому и пошла за тобой. – Она склонилась к столу. – Тебя как звать?
– Эва. – Слетело с языка, остановить не успела.
– Надеюсь, ты сумеешь мне помочь, Эва. – Имя Люси произнесла красиво, по-взрослому, Эва даже поежилась внутренне: женщина не сокращала его и не тянула, будто кличку какой-то глупой девчонки.
– Не могу. Это против правил. – Фраза вырвалась таким высоким тоном, что барменша решила вмешаться и кликнула: «Все в порядке, милочка?» Эва коротко кивнула, не желая устраивать сцену. И следовало признать, что не было у нее полной уверенности, страх ли потянул ее за нерв или возбуждение. Другие женщины будили в Эве интерес, да, но не настолько, чтобы рискнуть что-то сделать из-за этого. Но вот эта… Не подмешали ль ей в питье чего покрепче, подумала она, но тут же вспомнила, как следила за приготовлением напитка, да к тому же еще и глотка не сделала. Голова, однако, шла кругом, дурманилась от близости этой женщины, от ее запаха, в котором мешались лаванда и пот.
– Я ищу письмо…
– Я знаю. – Лежащий в кармане пакет вдруг стал ощутимо тяжелее, нежели должен бы. Только Эва не собиралась отдавать его: возобладало то же чувство, что было, когда она отказалась бросить работу и когда отказывалась от приглашений м-ра Бурстока выпить с ним. То было чистое упрямство, она понимала, вздорная неуступчивость, но она держалась ее.
– И, как я заявила тому мужику, слепленному из семи сортов дерьма, оно моё.
– Вы сказали, что оно вашего брата. Джонатан Оукс из Бранскомба в Девоне. Я вас слышала.
Люси улыбнулась, словно кошка, увидевшая мышь на раздолье, чересчур далеко от норы:
– Ай, но я не говорила, где он живет.
– Должно быть, сказали. – Голос Эвы задрожал.
– Стало быть, ты его видела. Знаешь, какое в нем у меня имя. Чего я только не делала, чтобы получить его обратно! И ни за что не перестану делать. Оно мое. – Люси соскользнула со стула, уперлась ладонью в руку Эвы, наклонилась к ней. – Неси его мне. А не то пожалеешь.
– Могу и в полицию его отнести. – Голос Эвы опять взлетел вверх, в нем слышался панический страх, и зубы Люси оскалились.
Барменша двинулась в их сторону. Лица их сошлись так близко, что дыхание мешалось, Эва увидела (или сочла, что видела) вспышку в глазах другой женщины, а в ней и сомнение, и надежду, и удивление, и желание… Затем глаза укрылись за веками так быстро, что у Эвы не осталось уверенности в виденном. Люси прошлась тонкими, мягкими пальцами по щеке Эвы, ткнула ее под подбородок.
– Ты ж не сделаешь этого, а, цыпка?
Когда она перестала дрожать, когда у нее под пояском плескались четыре порции джина с тоником, когда она выскользнула из двери (аккурат в паб вломился м-р Бурсток), она приковыляла на станцию и умудрилась попасть на нужный путь, она одолела лестницу, ведшую к двухкомнатной квартире, где много лет жила вдвоем с матерью, когда она заперлась изнутри, тогда и лишь тогда смогла она глубоко и резко перевести дух. Не хватало воздуха, она дышала часто-часто, взахлеб, отчего ни в легких не прибавлялось кислорода, ни в голове порядка. «Наверное, тут спиртное так же подействовало, как и все прочее», – подумала она и икнула, вызвав отрыжку. Пришлось нестись в туалет. Наконец желудок успокоился, и Эва почувствовала, что способна встать. Сделала себе чаю в чайнике и взяла его с собой на диван. Свернулась клубочком на своем излюбленном месте, достала конверт из кармана, вытряхнула его содержимое.
Даты шли от 1 августа до 18 сентября, почерк аккуратный и уверенный, совершенно не такой, как на голубенькой липучке, казавшийся, если сравнивать, детским. Она читала записи, все эти странные коротенькие паузы в чьей-то жизни, события, напоминания – то, что было важно кому-то, а то и вообще никому другому.
Письмо от Люси.
Пометить 8 часов вечера.
Письмо от Люси.
Список покупок.
Свидание в кино с Кев.
Письмо от Люси. Фотографии!
Кенсал Грин. Аманда – обед.
Клочок белой бумаги, прихваченный скотчем, что-то про фотографирование на улице.
В гостях у Люси!
Затем почти две недели пустых страниц до пятницы 13-го: разнесчастная рожица и «Кончено», подчеркнутое трижды.
– Уу, лгунья-Люси! Оно совсем не твое! С чего бы делать дневниковые записи о походе в гости к себе самой? – выговорила Эва вслух. Она представила себе писавшего (или писавшую), вообразила, что вполне разделяет ее или его возбуждение в записях о Люси, предвкушение. Все остальное было не важно, зато Люси… О, Люси была светочем, тем, кто внушает надежды в сердце другого.
Люси.
На что это было бы похоже – наслаждаться любовью, страстными ласками такой, как Люси? Опасно. Неопределенно. Необычно. О, какой восторг! Не было бы в том никакой обыденности, ничего банального или привычного – никаких статус-кво, одни постоянные перемены. Мысль эта (наполовину ужас, наполовину восторг) дрожью прошлась по позвоночнику Эвы. Что это, в самом деле, происходит с нею?
Она внимательно рассмотрела последнюю страничку, ту, с красно-коричневыми пятнышками. Эва была уверена: вот она, причина, зачем женщине нужно письмо. Маленькие пятнышки, если их понюхать, языком коснуться, и запахом, и на вкус очень слабенько так отдают старым железом.
Кровь.
Что такое кровь, Эва знала: ее было так много, когда мать застала дочь под отцом, на кухне, на столе, когда он считал, что Бесс нет дома. Только жена его пичкала себя снотворным так долго, что действие намного утратило силу. Эва знала, что такое кровь: как трудно ее отмывать, сколько хлорки требуется, чтобы вывести ее или, по крайности, оттереть до незаметности. Следы по сю пору остались, она уверена, в бороздках шкафчиков, под линолеум просочились. Отец ее умер, всхрапывая над нею, слишком увлечен был, чтоб заметить полоснувший его по шее нож, может и уловил, да слишком поздно: красно-черный поток залил спину его дочери, и он рухнул на нее. Эва знала, что такое кровь, – она узнавала улику, когда видела ее.
Опять же, что ей с этим делать? Эва включила древний комп, стоявший в углу столовой, и вбила в поисковик: «Джонатан Оукс, Бранскомб». Ее совершенно не удивило, что означенный джентльмен, как сообщалось, скончался несколько недель назад, его убийца не пойман. Она поискала, что есть на «Стеф» и «убийство» вместе, и получила в ответ тридцать семь статей, содержавших эти слова или их фрагменты. Не подходила, похоже, ни одна, но ни от какой, по правде, нельзя было и отмахнуться.
Как Люси вышла на след этих страничек? Ударилась ли в панику, недоглядела, когда убила того, кто писал (у Эвы не было никаких сомнений, что ведший дневник мертв), и лишь позже припомнила, что оставила следы их отношений? Была ли квартира (или дом) жертвы приведена в порядок семьей, друзьями или домовладельцем, которые перетащили много всякого хлама в скупку? Смерть, должно быть, хитроумно обставили под самоубийство, иначе она не представляла, как полиция позволила бы хоть что-нибудь. Наверное, тут действовал кто-то, похожий на собственного отца Эвы, кого то прибивало волной к их жизни, то уносило так и тогда, когда ему хотелось: приходил и уходил в том же ритме, что и суда, в команде которых он, по его словам, числился, – так что соседи, давно уже переставшие спрашивать о нем, даже и не заметили, как он пропал навсегда. Вернулась ли Люси, выследила ли того или тех, кто привел жилище в порядок (кем бы они ни были), потом отправилась в лавку, что, по слухам, все скупила, потом отыскала Стеф… и так далее? Только Люси знала наверняка, как развивались события, но Эва могла их вообразить.
Из задумчивости ее вывел резкий звук: что-то звякнуло в окошко. Ее квартира выходила на садик позади дома. Внизу в лунном свете (чтоб видно было) у самой каменной стены, проходившей там, где, по слухам, когда-то пролегала покойницкая дорога, стояла Люси в своем черном с красным наряде. Почти на том самом месте, где Эва с Бесс похоронили их отца и мужа – глубоко-глубоко-глубоко, что заняло у них почти всю ночь и отняло все силы.
Люси стояла там и улыбалась. Стояла там так, будто знала, что лежит внизу. Стояла там так, будто никогда и не уходила.
Эва оставалась у окна с прижатыми к стеклу ладонями так долго, что перестала их чувствовать, то ли из-за вечернего холода, пробравшегося через двойные рамы, то ли организм воспротивился онемению нескладно согнутых рук. Люси тоже не двигалась. Стояла, ни разу не переступив, ни разу не заерзав: казалось, она едва дышала.
Впрочем, Эва отошла от окна – мелкий акт непокорности, давшийся таким напряжением, что едва больно не стало. Эва преисполнилась гордости, но и сожаления тоже, будто от этого утратить что-то могла. Будто никогда ей больше не увидеть Люси.
Тем не менее, прежде чем лечь спать, она взяла с магнитного держателя над кухонной раковиной нож для резки овощей и сунула его под подушку. Шторы она держала закрытыми, чтоб не было искушения подглядывать за садиком и его обитательницей. И удивительно – она уснула, едва голову на подушку опустила, зажав в одной руке черную пластиковую ручку ножа, будто любимую игрушку.
– Я неважно себя чувствую, – сказала Эва в телефон. – Не знаю, Элис, может, я съела чего, может, животик артачится. Да… да… поберегусь.
Проснувшись, она чувствовала себя отдохнувшей, никаких следов (а стоило бы!) похмелья, сон ее был глубоким и без сновидений. Проснувшись, Эва меньше всего думала, войдет ли она еще когда в старое здание из красного кирпича, будет ли снова сидеть в четырех серых стенах, увидит ли снова когда-нибудь коллег по работе.
Проснувшись, она чувствовала… как в ней ключом бьет сила. Как никогда. Она, которая всегда хваталась за смысл повторяемых приказов, точно тонущая женщина, цепляющаяся за обломки на плаву. Она, которая никогда не покупала модных новых платьев, потому как невыносимо было их отличие. Она, которая всегда покупала поношенные вещи, чей век настолько внушал ей ощущение привычки, что казалось, она натягивала старую кожу, еще не свою, но такую, какую была в силах восстановить вновь. Сегодня, однако, она чувствовала, как бродит, пеной всходит Перемена, готовая вскипеть в любой момент: и нет нужды отыскивать ее – сама по себе наступит. Еще страннее, что именно того она и желала.
День Эва провела, перебираясь с дивана на кровать. Смотрела телешоу, чувствуя, как немеет ее мозг, неукротимо обращаясь в кусок льда. Она читала избранное любимого ее матерью Диккенса. После пяти темнота уже заползла в квартиру, но она нигде не зажигала свет. И тут раздался стук в дверь. Она подумала было, а стоит ли обращать на стук внимание, осмелилась притвориться мертвой. Несмотря ни на что, затылком чувствовала, как старый страх перемен грозит овладеть ею. Однако стук не прекратился, кончилось тем, что она плотно завернулась в домашний халат, заново подтянула изношенный пояс, чтоб он не сполз. Она наполовину ждала увидеть бледное лицо Люси и ее режущую, как бритва, улыбку, но пришел расхристанный м-р Бурсток: галстук болтался, три верхние пуговицы на рубашке расстегнуты. Он шатался, несло хмельным перегаром.
– Эвиии, – певуче протянул он.
– Не зовите меня так, – потребовала она, удивившись твердости своего голоса и собственной решимости. Перемена! Да. Многое переменится. Это только начало: поправлять тех, кто говорит с нею так, как ей не по нраву или не по достоинству. Показывать, что то, чего она желает, чего-то стоит. – Не смейте никогда звать меня так.
Он налег плечом на дверь, а она была слишком мелка, чтобы всерьез противиться. Она пошла спиной вперед по коридору, он – за ней, вытянув к ней руку.
– Пришел тебя проверить. Глянуть, все ли с тобой в порядке. – Он плотоядно склабился и наседал. – Глянуть, в самом ли деле ты заболела или просто притворяешься.
Он хихикнул, шатнулся из стороны в сторону, опять хихикнул, споткнулся и едва не упал, едва не повалил их обоих, но Эва увернулась, удирая со всех босых ног. Бурсток удержался, распрямился, потом кивнул, будто говоря: «Теперь порядок, толностью презвый».
– Я хочу, чтоб вы сейчас же ушли. Не то я заявлю на вас.
– Кому? – рыкнул он и засмеялся.
– Руководству, – сказала она. – И полиции.
– Ничего-то ты не скажешь, мышка, – пробасил он. – Мы ж друзья, а я друзей себе отбираю очень тщательно, друзей, у кого не достанет смелости языком болтать. – М-р Бурсток подошел совсем близко и затянул: – Эви. Эви, Ээээээвиииии.
Эва не сводила с м-ра Бурстока глаз, но не видела его. В любом случае – его лица. Оно сменилось лицом ее отца, тягуче тянувшим «Ээээээвиииии», как тот всегда делал, стараясь убедить ее быть послушной, пока не потерял всякую надежду сговориться и предпочел уговорам силу.
И опять Эва удивила самое себя тем, что не просто оставалась верна себе, но и сдержала его натиск. Сунув руку в карман, куда положила нож, когда встала с постели. Взмахнув не острым до жути, но вполне острым лезвием и полоснув им м-ра Бурстока по шее.
Струя красного была теплой, ее напор поразительно плотным, по крайности, на первых нескольких толчках. Падал мужчина до странности медленно, а грохнулся об пол до странности громко. Он опять обрел собственное свое лицо, без единого следа черт ее отца, если не считать глупого выражения удивления. Наконец он перестал двигаться, перестал стонать, перестал шипяще гнать воздух из раны, перестал пытаться подняться, тогда Эва стала прикидывать, как управиться с беспорядком. Ей бы подождать, разыграть, на кухню его заманить. Линолеум и краску было бы отмыть легче. Ковер придется выбросить.
Липкая рука, державшая нож, была тверда, как камень. Эва принялась перечислять в уме, что ей понадобится: новый ковер, спрей-очиститель, разумеется, побольше хлорки, прочные мешки для мусора. Стащить этого по лестнице будет трудно, но Франклины из квартиры на первом этаже уехали на три недели. Она сумеет подтащить его к окну на лестничной площадке и сбросить вниз, а потом заняться местом, куда его закопать, – рядом с ее отцом на покойницкой дороге.
Эва кивнула: точно.
Теперь, когда у нее был план, поле ее зрения расширилось за пределы тела управляющего, и Эва наконец-то заметила, что входная дверь все еще открыта и за ней стоит Люси. Они долго, казалось, очень долго и пристально смотрели друг на друга, пока Люси не вошла и не закрыла за собой дверь. Вот тут-то рука Эвы – и вообще вся Эва – затряслась, только не от страха.
То было возбуждение, ощущение: перемена явилась, хоть к лучшему, хоть к худшему. Ее призвали. Она не собиралась уходить.
Люси шагнула через м-ра Бурстока, пока девушки не сблизились настолько, что могли, коли захочется, дотянуться друг до друга. Голос Люси был мягок, когда она приговаривала:
– Каждый охотник должен быть крещен кровью, Эва.
И Эва подумала, как Люси внимательна: не назвала ее Эви. Потом Люси протянула руку – выжидающе, уверенно.
Эва не колебалась: она засмеялась, коротенько эдак, оскалившись.
Она обхватила шею Люси, накрыла ладонью ее ухо, лаская воронова крыла волосы. Наклонилась и поцеловала Люси, которую, похоже, ничуть не беспокоили пятна крови на Эвиной коже и волосах. Эва ощутила упругость губ, возвращавших ей ее собственный ненасытный зов. Она почувствовала вкус слюны, сладость лимонного леденца, который не выпускала изо рта эта женщина, и привкус железа, который сама занесла поцелуем в рот Люси. Руки шарили по ее талии, по плечам, по груди.
Письмо было в безопасности, оно спрятано. Возможно, придет день, и она отдаст его. День придет, и нет у нее сомнений, что ей станет легче от этой утраты. Только вот теперь всему черед перемениться: жизнь будет такой, какой Эва захочет, а не такой, какую другие потребуют.