Книга: Неприкаянные письма (сборник)
Назад: Адам Нэвилл
Дальше: Лиза Татл

Адам Нэвилл
Дни наших жизней

На первом этаже тикало гораздо громче, и вскоре после того, как затикало, я услышал, как Луи стала расхаживать наверху. Доски пола стонали, когда она шатко продвигалась там, где все тонуло во мраке из-за штор, не раскрывавшихся уже неделю. Она, должно быть, прошла по нашей спальне и, шатаясь, вышла в коридор, по которому двигалась, перебирая по стенам тонкими ручонками. Я не видел ее шесть дней, но легко представлял себе и вид ее, и настрой: жилистая шея, свирепые серые глаза, уже опущенный рот и губы, готовые скривиться дрожью от невзгод, возродившихся в тот самый миг, когда она вернулась. Но меня еще занимало, накрашены ли у нее глаза и ногти. У нее красивейшие ресницы. Я прошел, встал внизу лестницы и глянул вверх. Даже на неосвещенные стены лестничной площадки ложилась длинная и колючая тень ее кривляний наверху. Луи мне видно не было, зато воздух метался неистово, как и части ее тени, и я знал, что она уже хлещет себя ладонями по щекам, а затем вскидывает руки вверх над своей грязно-серой головой. Как и ожидалось, пробудилась она в ярости.
Началось бормотание, слишком тихое, чтобы я мог ясно расслышать все, что она говорила, но голос был резкий, слова вылетали со свистящим шипением, только что не выплевывались, так что я мог лишь предполагать, что проснулась она с мыслями обо мне. «Говорила я тебе… сколько раз!.. А ты не слушал… Бога ради… что с тобой стряслось?.. Зачем тебе непременно быть таким неуживчивым?.. Все время… тебе же говорили… раз за разом…»
Я-то надеялся, что настрой будет получше. Больше двух дней в доме прибирался, тщательно, чтобы успеть к следующему ее появлению. Я даже стены и потолки помыл, всю мебель передвинул, протирая, подметая и пылесося. Не приносил в дом никакой еды, кроме караваев дешевого белого хлеба, яиц, простых галет и всякой бакалеи для выпечки, которой никак не суждено было пойти в дело. Я отпарил и отмыл дом кипятком, лишил здание его удовольствий, за исключением телевизора, который ее забавлял, и керамического радио на кухне, которое с 1983 года брало только «Радио Два». Наконец, я стер со снятого нами дома все внешние признаки радости, равно как и все, что ее не интересовало, и то, что осталось от меня самого, о чем я забывал, как только это проходило.
Последнюю стопку книг, пробуждавших во мне интерес, все красочное или с воображением, позволявшее мне одолеть этакую громаду времени, то, что пламенело в моей груди и внутренних органах, будто тело мое прижималось к горячей батарее, вчера я наконец поснимал с полок и отдал благотворительным лавкам старья на побережье. Теперь оставались только древние рисунки для вышивок, пособия по садоводству, редкостные энциклопедии по выпечке, религиозные памфлеты, старые обличения социалистов, совершенно устаревшие толкования имперской истории и всякое такое неудобоваримое чтиво. Блеклые корешки, густой бумажный запах непроветриваемых комнат, чешуйчатые пятна – о чем напоминали они, вызывая дикую головную боль? О ее времени? Пусть Луи никогда и не смотрела на них, все же, я вполне уверен, что эти книги никогда не имели никакого отношения ко мне.
Я подошел к окну в общей комнате. Впервые за неделю распахнул шторы. Безо всякого интереса к цветам глянул на искусственные ирисы в зеленой стеклянной вазе, чтобы отвлечь взгляд от небольшого, квадратного садика. Те, что в садике, тоже дали ростки с тех пор, как начало тикать, а мне смотреть на них не хотелось. Одного беглого взгляда было достаточно, чтобы убедиться в наличии основательно прогнившей коричневатой змеи. Еще одна все еще извивалась, мелькая своим бледным брюшком, на лужайке под бельевой веревкой. Две деревянные птицы со свирепыми глазами клевали змею. В горке рядом со мной маленькие музыкальные фигурки черных воинов, купленных нами в лавке старья, принялись молотить деревянными руками по кожаным барабанчикам. На веранде и внутри старой конуры, не знавшей собаки уже много лет, перед моими глазами промелькнула бледная спина молодой женщины. Я знал, что это девушка с лицом в очках, которому очень подошел газетный шрифт и броский заголовок над мрачной картинкой мокрого поля возле дороги… На прошлой неделе я увидел эту девушку из окна автобуса и побыстрее отвернулся, сделав вид, что заинтересовался пластиковым баннером, растянутым над входом в паб. Слишком поздно, однако, потому как Луи сидела рядом и заметила мой искоса брошенный взгляд. Сердито сорвала обертку с палочки ментоловых конфеток, и я понял: девушке на обочине дороги грозит большая беда.
«Я видела», – только и сказала Луи. Она даже головы не повернула. Хотел спросить: «Что видела-то?» – только это ни к чему хорошему не привело бы, а все слова раскаяния, похоже, застряли у меня в глотке, будто я картофелину целиком заглотнул. Зато сейчас я видел, что девушка была задушена ее же собственными колготками цвета слоновой кости и запихана в собачью будку в нашем садике. Должно быть, этот случай и был причиной расстройства Луи, как и причиной того, что она удалилась от меня и пропадала целую неделю.
Только сейчас Луи спускалась по лестнице, глядя перед собой, и издавала звук, будто большая кошка шерсть откашливает, потому как ей не терпелось рассчитаться со мной за все те неудовольствия, что накопились с последнего ее приезда сюда.
Тиканье наполнило комнату, проскакивая мне в уши и вызывая запах линолеумного пола в школе, куда я подготовишкой ходил в семидесятые годы прошлого века. На моей памяти дежурная, регулировавшая уличное движение возле школы, улыбалась, когда я переходил дорогу с кожаным ранцем, хлопавшим меня по боку. Я видел лица четырех детей, о ком не думал десятки лет. На какой-то миг вспомнил детей и все их имена – и тут же опять забыл.
В оконном стекле отразился высокий, тонкий силуэт Луи со всклоченной головой, качающейся из стороны в сторону, когда она вошла в комнату. Увидев меня, Луи замерла и произнесла: «Ты», – голосом, измученным от отчаяния и прерывающимся от отвращения. И потом она ринулась вперед и с полоборота завелась у меня за спиной.
Я вздрогнул.
В кафе на пирсе я разрезал маленькое сухое пирожное пополам – кусочек такой и ребенка не удовлетворил бы. Осторожно положил половинку на блюдце и поставил перед Луи. Одно из ее век дрогнуло, словно удостоверяя получение, а больше выражая неудовольствие, будто я пытался подлизаться к ней и заставить быть признательной. Насколько мог видеть, глаза ее по-прежнему выражали отчужденность, гнев и болезненное отвращение. Чувствуя себя скованно и неуютно, я продолжал возиться с чайной посудой.
Мы были единственными посетителями. Море за окном посерело, ветер трепал флажки и пластиковые покрытия на простаивавших аттракционных электромобильчиках. В чашках наших плескался жиденький несладкий чай. Я всем свои видом показывал, что мой мне не в радость.
Внутри ее виниловой сумки цвета кислицы тиканье почти стихло, стало не таким назойливым, но меня отвлекло что-то большое и темное в воде, далеко внизу под пирсом, возможно, тень от облака. Она, казалось, плыла под водой, исчезая под пирсом, и я вдруг ощутил запах соленого мокрого дерева под кафе и расслышал плеск тугих волн об опоры. Последовал краткий приступ головокружения, и я вспомнил рождественскую елку на красно-зеленом ковре, напоминавшем мне хамелеонов, и кружевную скатерть на кофейном столике с заостренными ножками, похожими на хвостовики старых американских авто, и деревянную чашу с орехами и изюмом, и бокал шерри, и длинные голени приходящей няни в прозрачных темных колготках, влажно блестевших в свете газового огня. Ноги, от которых я глаз не в силах был оторвать даже в том возрасте, а было мне, должно быть, года четыре. Я попробовал устроить из блестящих ног няни мост, чтоб под ними проезжали мои машинки, а я мог бы поближе придвинуться к ним лицом. Под колготками бледная кожа няни была покрыта веснушками. А прямо у скрещения ног пахло ящиком комода с женским бельем, а материя, из какой были изготовлены ее колготки, состояла из множества маленьких квадратиков, превратившихся в гладкую вторую кожу, стоило мне только снова отодвинуться. То одно, то другое. Как же много способов все увидеть! То одна кожа, а то – другая. Мне от этого очень неловко делалось, чуть не писался.
Сидя напротив, за столиком кафе на пирсе, Луи улыбалась, а глаза ее блистали от удовольствия. «Ты никогда не научишься», – сказала она, и я понял, что ей хочется крепко мне врезать. Меня дрожь пробирала от сквозняка, залетавшего под дверь с продуваемого ветром пирса, а вены на моих старческих руках до того вздулись, что те выглядели синеватыми на пластиковой поверхности стола. Накрутив легкий шарф вокруг головы, она дала понять, что собралась уходить. Когда поднималась, на очки ей попал свет длинной флуоресцентной лампы: мерцающий огонь над колючим льдом. Не было никого ни возле кафе, ни на пирсе, ни на поросшей травой местности за набережной, и Луи со всей силы вдарила мне по лицу сжатым кулаком, предоставив самому приходить в себя, опершись о закрытый киоск мороженого. Рот мой наполнился кровью.
Минут десять я шел за ней, дуясь, потом пошел рядом, и мы маятно таскались по почти пустым улицам города, заглядывая в витрины магазинов. Купили поздравительных открыток к Рождеству, фунт картошки, позже ее, рассыпчатую, сварили и съели с безвкусной рыбой и консервированной морковью. В магазине «Все за фунт» купили коробочку шотландского песочного печенья. В лавке старья она приобрела, не меряя, юбку в обтяжку и две сатиновые блузки. «Понятия не имею, когда снова смогу носить что-нибудь приличное».
Когда проходили мимо магазина электротоваров, на двух телеэкранах я увидел лицо девушки. В местных новостях тоже показывали симпатичную девушку в очках в черной оправе, которая больше недели назад (однажды утром) так и не добралась до работы. То была девушка в собачьей будке.
«Так вот что тебе нравится? – зашипела рядом, почти не разжимая губ, Луи. – Так вот что у тебя на уме?»
Ускорив шаг, она пошла впереди меня, наклонив голову – и так до самой машины, в которой по пути домой не проронила ни слова. Дома она уселась смотреть какую-то телевикторину (уже, кстати, писавшуюся на видик): Луи хотелось ее смотреть, она и смотрела.
Вид мой был ей несносен, точно говорю, и она не желала, чтобы я смотрел ее викторину вместе с нею, так что я избавился от одежды, пошел и улегся в корзину под кухонным столом. Попытался вспомнить, была ли у нас когда-нибудь собака или это мои зубы оставили такие следы на резиновой косточке.
Час спустя после того, как я улегся, свернувшись клубком, Луи принялась вопить в гостиной. Думаю, она взяла телефон и набирала номер, который помнит по давно минувшим делам многих лет, а то и десятилетий. «Мистер Прайс на месте? Что значит, я набрала неверный номер? Позовите его немедленно!» Бог знает, что подумали об этом звонке на том конце линии. Я просто лежал, не шевелясь и плотно закрыв глаза, пока она не повесила трубку и не принялась рыдать.
На кухне тиканье убаюкивало меня среди запахов лимонного пемолюкса, собачьей подстилки и газа из плиты.

 

Луи собирала мозаику из тысячи кусочков, ту, что с картинкой мельницы у пруда. Мозаика была разложена на карточном столике, а ноги ее устроились под ним. Я сидел перед ней, голый, и рта не открывал. Пальцы ее ног были всего в нескольких дюймах от моих колен, и я не смел шевельнуться, чтоб не оказаться еще ближе. На ней были черный бюстгальтер, нейлоновая комбинация и очень тонкие колготки. Ногти на пальцах ног она покрыла красным лаком, а ноги ее пропадали, когда она потирала их одна о другую. Ее волосы, из которых теперь были извлечены папильотки, отливали серебром под волшебным светом. Для глаз она выбрала розовый макияж, что придавал победоносную привлекательность ее холодным, стального цвета глазам. Когда она пользовалась макияжем, то выглядела моложе. Тонкий золотой браслет обвивал ее тонкое запястье, а часы на металлическом ремешке тихо тикали. Циферблат часиков был до того мал, что я не мог разглядеть, который час. «Полночь минула», – подумал я.
Пока Луи не закончила собирать мозаику, она заговорила со мной всего один раз, тихо, резко: «Только тронь, и я брошу это враз».
Я позволил своим неуклюжим рукам вновь упасть на пол. У меня все тело ныло от такого долгого недвижимого сидения.
Она же по большей части оставалась спокойной и безучастной все то время, что ушло у нее на завершение мозаики, так что у меня в памяти ничего и не осталось. Помню такое только, когда она заводится, и забываю об этом, когда она успокаивается. Когда она гневом пылает, память у меня из берегов выходит.
Луи принялась пить шерри из высокого бокала и отпускать нелестные воспоминания и замечания по поводу нашего ухаживания. Вроде таких: «Не знаю, о чем я тогда думала? А теперь влипла. Ха! Гляньте на меня теперь, ха! Какой уж тут «Ритц»! Обещания, обещания. Уж с тем парнишкой-американцем мне было б куда лучше. Тем, с кем ты дружил…» Заводясь все больше и больше, она заметалась взад-вперед по комнате, такая высокая, тонкая и шелковистая в своих с шелестом сходящихся колготках. Я чуял запах ее губной помады, духов и лака для волос, который обычно возбуждал меня, особенно если ее настрой сбивался на что-то гадкое и капризное. А когда чуял, что ее забирает уксус злобы, я начинал вспоминать… по-моему… пакет, что прибыл в комнатушку, где я жил, годы и годы назад. Да, я это и раньше вспоминал – много раз, по-моему.
Толстый конверт, когда-то адресованный какому-то доктору, но спереди кто-то написал: «ПО ДАННОМУ АДРЕСУ БОЛЬШЕ НЕ ПРОЖИВАЕТ», – а потом написал мой адрес как точный для почты. Только письмо не было адресовано мне или кому-то конкретно, вместо этого над моим почтовым адресом значилось «Вам», потом «Мужчине» и «Ему», и тому подобное. Не было никаких примет отправителя, вот я и вскрыл пакет. А в нем оказались старые часы, женские наручные часики на тонком поцарапанном браслете, пахнувшем духами, и до того сильно, что мне, когда я держал часы, представлялись тонкие белые запястья. В вате оказался рекламный листок-многотиражка, расписывавший прелести какой-то «литературной прогулки», организуемой чем-то под названием «Движение».
Я отправился на эту прогулку, но только для того, по-моему, чтобы вернуть часики отправителю. То была воскресная тематическая прогулка: что-то, связанное с тремя жуткими изображениями в крохотной церквушке. Живописный триптих, предметом изображения которого был жуткий антикварный застекленный шкаф-горка из дерева. Существовала какая-то связь между этой горкой и местным поэтом, сошедшим с ума. По-моему. После утомительной прогулки, уверен, собрались выпить в каком-то общинном центре. Я расспрашивал всех бывших в группе подряд, пытаясь выяснить, чьи это часики. Все, кого спрашивал, говорили: «Луи спросите. Похоже, у нее такие были». Или: «Поговорите с Луи. Это ее». Может, даже: «Луи, она ищет. Она знает».
В конце концов я эту Луи вычислил и подошел к ней, поговорил с ней, комплимент ей сделал за потрясающую подводку глаз. Глядела она настороженно, но похвалу приняла, кивнув головой и сжатой улыбкой, которая не затрагивала ее глаз. «Ты, – сказала она, – из того дома, где бомжи живут? Я надеялась, что ты другим парнем окажешься, видела, как он в тот дом заходил». А потом взяла у меня часы и вздохнула безропотно: «Ну да уж ладно, – будто приглашение мое принимала. – Ты, по крайней мере, их вернул. Только, боюсь, это не будет тем, о чем ты думаешь». Я, помню, сконфузился.
В тот день я не мог удержаться, чтоб не любоваться ее прекрасными руками, а то еще чтоб не представлять ее в одних только узких кожаных сапогах, какие были на ней на той прогулке. Так что я был доволен, что часы оказались связаны с этой женщиной по имени Луи. По-моему, мои знаки внимания делали ее какой-то особенной в собственных ее глазах, но при этом и раздражали, будто я был надоедливым насекомым. Сколько ей было лет, я точно не знал, но она явно старалась выглядеть старше в длинном пальто, с шарфом на голове и в тройных твидовых юбках.
С первой встречи она все делала, чтобы я чувствовал себя с нею неловко, но еще я был полон самых невероятных ожиданий и возбужден, а в то время был одинок и не в силах выбросить эту холодную, неприветливую женщину из головы, вот и пошел опять в общинный центр, зная, что как раз там ежемесячно и собирается эта странная группа людей, «Движение». Это неопрятное, простое и гнетущее здание было штабом их организации, там стены были покрыты рисунками, сделанными детскими руками. Когда я пришел туда во второй раз, рядами были расставлены пластиковые стулья. Красные. Еще стоял серебристый электрический самовар для чая, на бумажных тарелочках лежали разные печенья. Я нервничал, по сути, никого не знал, а те, кто, на мой взгляд, могли бы узнать меня по прогулке, казалось, были не расположены вступать в разговор.
Когда на сцене чему-то предстояло произойти, я сидел в ряду позади Луи. На ней было серое пальто, которое она не сняла, войдя в помещение. Голова ее вновь была повязана шарфом, зато глаза скрывались под очками с красноватыми стеклами. На ногах у нее были те же сапоги, а сама она, похоже, была безразлична ко мне, даже после того, как вернул часы и она предложила заключить что-то вроде загадочного соглашения – в тот первый раз, когда мы встретились. Я и вправду опасался, что она неуравновешенная, но я был одинок и доведен до отчаяния. Ото всего этого я сильно недоумевал, но недоумению моему суждено было лишь нарастать.
Воспроизводя образ одной из тех жутких картин, что я увидел на литературной прогулке, той картины, которая довела местного поэта до сумасшествия, на низкой сцене в кресле неподвижно сидела пожилая женщина. Она была закутана в черное и носила вуаль. Одна нога ее была помещена в большой деревянный сапог. Рядом с креслом стояла зашторенная горка размером со шкаф, только глубже, такие в ходу у расхожих фокусников. По другую сторону рядом с женщиной стоял какой-то навигационный прибор (морской, как я предположил), весь из меди, с чем-то, похожим на циферблат часов спереди. Изнутри медного прибора доносилось громкое тиканье.
На сцену вышла еще одна женщина, с вьющимися черными волосами, избыточно толстая, а одетая, как маленькая девочка… По-моему, у нее были очень высокие шпильки красного цвета. Когда женщина в красных туфлях читала по книжке стихи, мне стало неловко, и я решил было уйти: просто встать и быстро покинуть зал. Но я тянул из страха привлечь к себе внимание, царапая ножками стула по полу, в то время как все остальные зрители были так погружены в происходящее на сцене. После декламации женщина, одетая, как маленькая девочка, ушла со сцены, а зал погрузился в темноту, пока весь дом не стал освещаться всего-навсего двумя красными сценическими лампами.
Внутри шкафа на сцене что-то заквакало, по звуку мне показалось, что это лягушка-бык. Должно быть, то была запись, или я тогда так подумал. Тиканье из медного прибора тоже становилось все громче и громче. Некоторые вскочили с мест и заорали всякое на ящик. Я был в ужасе, мне стало стыдно за кричавших, неудобно, и в конце концов я запаниковал и вознамерился уйти. Луи обернулась и прикрикнула: «Сядь обратно!» То был первый раз, когда она в тот вечер хотя бы признала мое присутствие, я вернулся на свое место, хотя и не мог с уверенностью сказать, почему подчинился ей. А другие рядом со мной в зале тоже выжидающе поглядывали на меня. Я пожал плечами, прочистил горло и спросил: «Что?»
Луи же сказала: «Разве в том дело, что, а не в том, кто и когда?»
Я не понял.
На сцене пожилая женщина с фальшивой ногой в первый раз заговорила. «Один может идти», – произнесла она, и ее хрупкий голос был усилен какими-то старыми пластиковыми динамиками над сценой. Стулья отлетели в сторону или даже опрокинулись, когда в недостойной возне к сцене стали пробиваться, по меньшей мере, четыре женщины из сидевших в зале. Они к тому же, добравшись до сцены, взметнули в воздух карманные часы.
Луи была там первой, тело ее напряглось в детском восторге, и она выжидающе смотрела на пожилую женщину. Пожилая укрытая вуалью голова кивнула, и Луи поднялась по ступеням на сцену. На четвереньках, со склоненной головой, она заползла в зашторенную горку. Пока Луи залезала внутрь, то ли хихикая, а может, и скуля, пожилая женщина в кресле молотила ее по спине, ягодицам и ногам – довольно безжалостно – своей клюкой для ходьбы.
Огни на сцене погасили (или они сами погасли), и собравшиеся, оказавшись в темноте, погрузились в молчание. Я слышал только одно: громкое тиканье часов, пока со сцены не донесся звук, похожий на то хлюпанье, с каким раскалывается арбуз.
«То время истекло», – провозгласил усиленный динамиками голос пожилой женщины. Огни зажглись, а люди в зале стали тихо переговариваться. Луи я не видел и гадал, не сидит ли она все еще внутри горки. Но я уже достаточно насмотрелся бессмысленной и неприятной традиции (или ритуала), связанной с теми картинами и каким-то более глубоким верованием, о каком я многого не могу припомнить и постичь какое был не в силах даже тогда, вот я и ушел поспешно. Никто не пытался меня остановить.
По-моему… вот что могло тогда произойти. То мог бы быть сон, хотя и запомнившийся сон. Я, признаться, никогда не знаю, могу ли доверять тому, что лезет мне в голову как воспоминания. Но этот эпизод я уже вспоминал, я уверен – в еще один (похожий на этот) вечер, когда Луи оплакивала наше сожительство. Может, это всего в прошлом месяце было? Не знаю, только все это кажется таким знакомым.
Луи стала заходить ко мне после того вечера, когда залезала в шкаф на сцене общинного центра. В разговорах по телефону она сыпала оскорблениями. Помню, как я стоял у общего телефона в коридоре здания, где комнатку снимал. Голос звучал так, будто ей приходилось орать через расстояние во много миль, да еще и ветряной вихрь одолевать. Я тогда предупредил всех остальных жильцов, чтоб всем звонившим говорили, что меня нет дома, и вскоре звонки по телефону прекратились.
Вскоре после столкновения с Луи и «Движением» я познакомился с одной… Да, очень милая женщина с рыжими волосами. Но знаться нам довелось недолго, потому как ее убили: обнаружилось, что ее задушили, а останки бросили в мусорный бак. Вскоре после этого Луи и заявилась ко мне.
По-моему…
Да, вскоре состоялась краткая церемония в подсобке лавки всякого старья. Помню, на мне костюм был, слишком для меня тесный. От него пахло чьим-то чужим потом. И я стоял на коленях перед кучей старой одежды, которую нужно было разобрать, а Луи стояла рядом со мной в шикарном костюме и своих прекрасных сапогах, с потрясающим макияжем на глазах, а серебряные ее волосы были только-только завиты. Нас поставили перед горкой из дерева, которую я видел в общинном центре и на странных картинах в часовне во время литературной прогулки. И кто-то с одышкой хрипел внутри ящика, как астматики. Мы все их слышали по ту сторону пурпурного занавеса.
Один мужчина (и, по-моему, он почтальоном был в том городке) держал у меня под подбородком пару портновских ножниц, дабы убедить произнести те слова, какие меня просили. Только ножницы не нужны были, потому как сколь ни коротко было наше ухаживание, но к тому времени я до того привязался к Луи, что, признаться, сам себя не помнил от возбуждения, когда бы ее ни увидел или ни услышал голос по телефону. На свадебной церемонии в лавке старья, когда мы вслух декламировали стихи поэта, что сошел с ума, Луи выставила напоказ дамские наручные часики, которые очень громко тикали и которые когда-то были посланы по моему адресу, хотя и предназначались кому-то другому.
Мы поженились.
Луи дали ослепительный букет из искусственных цветов, а мне досталась длинная деревянная линейка, сломанная о мои плечи. Боль понемногу стихала.
Был еще и свадебный завтрак – с «детским шампанским» и сырными шариками, лососевыми сэндвичами, кочанным латуком, сосисками в тесте. А было еще и много секса в брачную ночь: такого, что и вообразить было невозможно. По крайней мере, думаю, то был секс, но я помню только много крика в темноте вокруг постели, кто-то кашлял и икал в перерывах между протяжными звуками, напоминавшими рев молодого бычка. Помню, свидетели жестоко избили меня ремнями, они тоже находились в спальне постоялого двора, которую мы сняли для такого случая.
Или то было Рождество?
Не уверен, что с тех пор она позволяла хотя бы прикасаться к ней, хотя у себя наверху не отказывала себе в удовольствиях с тем, что, как могу только предположить, было внутри ящика в общинном центре и на нашей свадьбе. Может, я ей и супруг, только уверен, что сочетается она с кем-то другим, кто лает горлом, охваченным простудой, а она кричит от удовольствия или всхрапывает, и, наконец, рыдает.
Когда-то измены огорчали меня, и я плакал в собачьей корзине внизу, но со временем привыкаешь к чему угодно.

 

В четверг Луи убила еще одну молодую женщину, на этот раз кирпичом, и я понял, что нам опять переезжать придется.
Спор вылился в ожесточенное таскание за волосы и пинки ногами за пляжными домиками – из-за того, что я поздоровался с привлекательной женщиной, прогуливавшей собачек мимо нашего бивуака на одеяле. Луи и на собачек набросилась, я смотрел в сторону, в даль моря, когда она схватилась со спаниелями.
С наступлением темноты в тени деревьев я привел Луи домой, завернув ее в бивуачное одеяло. Дрожащая, вся в пятнах спереди, она всю дорогу домой разговаривала сама с собой, а на следующий день ей пришлось полежать с маской на лице. Случившееся вызревало не день и не два: Луи ненавидела молодых женщин.
Пока она поправлялась, я смотрел телевизор в одиночестве (понятия не имел, на какой канал он все еще был настроен) и думал о том, куда нам дальше податься.
Когда через два дня Луи сошла вниз, на глазах у нее было много грима, на ногах сияющие сапоги, со мной она была мила, но я оставался сдержан. Никак не мог выбросить из памяти визг испуганной собачки на пляже, потом удар, будто кокос раскололся, потом брызги.
– Опять придется переезжать. Уже две на одном месте, – устало молвил я.
– Мне этот дом никогда не нравился, – вот и весь ее ответ.
Обеими руками она укутала меня в банное полотенце, поцеловала, а потом плюнула мне в лицо.
За три недели я ее больше не видел. К тому времени отыскал дом с террасами в двухстах милях от места, где Луи совершила убийства двух прелестных девушек. И на новом месте начал надеяться, что она больше не вернется ко мне никогда. Напрасное и бесполезное дело желать такого, я знаю, потому как, прежде чем исчезнуть с побережья, Луи, глядя мне прямо в глаза, медленно и дразняще заводила свои золотые часики, так что мои надежды на разлуку станут самообманом и ничем больше. Единственно возможный разрыв между мной и Луи, как представляется, выглядел бы так: моя глотка склонена над обыкновенной раковиной в доме с террасами, а она деловито отыскивает портновские ножницы, пока я мастурбирую. Так она избавилась от последних двоих: какого-то художника в Сохо в шестидесятых и хирурга, с которым жила много лет. Либо быстрый развод с помощью ножниц над винтажным фарфором, либо в один воскресный день меня могли бы зарезать публично в лавке для старья. Ни один из вариантов не был мне особо по нраву.
В новом городке есть след «Движения». Члены его засели в двух враждующих организациях: «Обществе перелетных птиц», которое встречается над лавкой легальных наркотиков, открытой только по средам, и в «Группе по изучению М. Л. Хаззард», которая проводит встречи в старой методистской церкви. Никто, будучи в здравом уме, не пожелал бы связываться ни с одной из групп, и подозреваю, их будут сотрясать расколы, пока они совсем не исчезнут. Впрочем, проходит несколько свадеб, и в городке уже значатся пропавшими слишком много молодых людей. Но надеюсь, что близость других к вере Луи успокоила или отвлекла бы ее.
В конце концов Луи пришла в свободную спальню нового дома – голая, если не считать золотых часиков, лысая и пощипывающая свои тонкие ручонки. Мне немало часов понадобилось, чтобы с помощью горячей ванны и множества чашек водянистого чая привести ее в себя и сделать так, чтобы тиканье в доме замедлилось и притихло, а от кожистых змей с собачьими мордами остались одни лишь грязные пятна на ковре. Она измучилась, пока была вдали от меня, это я видел, и ей просто хотелось сделать себе больно по прибытии. Однако через несколько дней я вернул ей обличие той Луи, какой мы ее помнили, и она стала понемногу пользоваться губной помадой, причесываться и носить нижнее белье под домашним халатом.
В конце концов мы вышли на улицу – только до конца дороги, потом до местных магазинчиков (порадовать ее новыми нарядами), потом до набережной и вдоль нее, где съедали детские порции ванильного мороженого и сидели на лавочках, вглядываясь в туманный серый горизонт. Мы еще и до моря не дошли, как какой-то неухоженный пьяница попросил ее сделать что-то грубое и испугал Луи, а потом еще один юноша-грязнуля в неопрятном спортивном костюме на мотоцикле полмили ехал за ней и старался ухватить ее сзади за волосы.
В тот второй раз, пока я скармливал двухпенсовые монетки игровому автомату, чтоб выиграть коробок спичек и пачку сигарет, обернутые в пятифунтовую банкноту, Луи от меня и убежала. Я весь пирс обегал и берег в поисках ее, а нашел только после того, как услышал звук, как будто кто-то, по-моему, шлепнулся в лужу в общественном туалете. А потом я увидел возле туалета мотоцикл.
Она завлекла малого, хватавшего ее за волосы на набережной, в женский туалет и расправилась с ним в последней кабинке. Когда я наконец вытащил ее оттуда, от лица малого почти ничего не осталось, это я видел, а кожа у него на макушке отлетела, как корочка от пирога. Когда я привел Луи домой, пришлось выбросить ее лучшие сапоги в мусорный бак, и все колготки у нее были порваны.
Два человека из «Движения» пришли навестить нас дома после этого случая, они просили меня не беспокоиться, потому как едва ли что-то подобное теперь расследуется, а кроме того, полиция уже обвинила двух мужчин. Очевидно, размозженный малый все время с ними слонялся, и они взяли моду приставать к людям на грязных улочках. Визитеры из «Движения» пригласили нас быть свидетелями на свадьбе, к чему я тут же ощутил отвращение, несмотря на ненасытное желание снова увидеть Луи разодетой в пух и прах.
Свадьба проходила на складе домика «Морских скаутов», где пахло бочкой, и там через какие-то минуты Луи встретилась еще с одним: лысым толстяком, который всего-то плотоядно на нее поглядывал и насмешничал надо мной. Она опять очень постаралась потерять меня в толпе, и там было полно народу, желающего постегать жениха кожаными ремнями, но я не сводил с нее глаз. На свадебном завтраке я увидел, как толстяк угощает ее чипсами, что появлялись из пакета, обсыпанные солью. Толстяк не был женат, не был он и в «Движении», так что я был неприятно поражен, что одиноким мужчинам разрешалось посещать подобные события. Дошло до того, что, когда я укрылся пониже от взгляда Луи, я даже поймал ее на том, что она сунула толстяку наш номер телефона. Всем остальным женщинам стало жалко меня.
После свадьбы в домике «Морских скаутов» я едва узнавал Луи. Целыми днями она пребывала в приподнятом настроении и поступала так, будто меня там вовсе не было, а потом она разозлилась, потому как я там был и явно мешал ей воспользоваться очередной возможностью.
Толстяк даже подошел ко мне на улице, когда я за покупками вышел, заговорил со мной, сказал, что я вполне могу оставить Луи в покое, ведь наши отношения уже сдохли, а вот он намерен жениться на ней через несколько недель. «Это вы так думаете?» – спросил я, и он шлепнул меня по лицу.
Я на три дня затаился под кухонным столом после случая с толстяком, прежде чем вылезти и обрядиться в одежду Луи, отчего у меня голова пошла кругом. Когда я правильно наложил тени на глаза, у меня едва не подогнулись колени. Только мне все равно удалось выйти из дома с утра пораньше и нанести визит толстяку. Луи выбежала за мной на улицу, крича: «Не смей его трогать! Не трогай моего Ричи!» Когда некоторые из соседей стали выглядывать в окна, она ушла в дом, всхлипывая.
Отлично зная, что без моего добровольного участия в разводе Луи абсолютно не запрещалось вести разговоры о подобных вещах с новым партнером, Ричи не сумел удержаться от того, чтобы не подбить к ней клинья. Через глазок в двери своей квартиры он увидел меня с лицом во всем гриме и решил, что я – это Луи. Он никак не мог открыть дверь, а ему казалось, что все делает быстро. Потом стоял в дверном проеме, улыбаясь, с пузом, выпиравшим из халата большим блестящим мешком, а я ткнул в этот пузырь с кишками пару острых ножниц, действуя рукой по-настоящему быстро. У него не было даже возможности закрыться своими волосатыми ручищами: я глубоко врезался во всякие его трубочки с требухой.
Нам в «Движении» нельзя простофиль иметь. Это всякому известно. Позже я выяснил, что ему позволили прийти только потому, что женщина из «Группы перелетных птиц», та, что всегда дома ходила в дождевике с поднятым капюшоном, положила глаз на Ричи и верила, что ей с ним выпал шанс. Всего неделя отделяла и ее от перехода в мир иной, но, по-моему, я уберег ее от нескольких десятилетий скорби. Позже она за разделку Ричи даже прислала мне пакетик печенья и открытку, предназначенную девятилетнему мальчику – с гоночной машиной на лицевой стороне.
Так вот, прямо по длине прихожей квартиры Ричи я прошелся по нему, как швейная машинка, заставив его блеять. Руки мои были в резиновых перчатках для мытья посуды, потому как я понимал, что руки будут скользить на пластиковых ручках ножниц. Воткнул и вытащил, воткнул и вытащил, воткнул и вытащил! А когда он замер и стал сползать по стене прихожей, прежде чем завалиться в свою скромную гостиную, я сбоку всадил ножницы глубоко ему в шею, а потом закрыл дверь, пока толстяк не перестал кашлять и давиться свистящей одышкой.
Тяжелый, вонючий мерзавец, поросший по спине, как козел, жесткими черными волосами, с широким, податливым, мясистым лицом, что когда-то насмехалось и ухмылялось, но я разделал его, чтобы вынести из квартиры по частям. Невероятно, но, когда я соединил его тушу в ванной, он ожил на мгновение, чем перепугал меня до полусмерти. Впрочем, ненадолго его хватило, и я закончил все секаторами, которые были хороши для мяса. Я нашел их на кухне под раковиной.
Три ходки я сделал: одну в старый зоопарк, который должны были закрыть много лет назад, где бросил куски в заросший вольер казуаров (там находились три птицы), одну ходку – туда, где морские чайки устраивали драки возле сливной трубы, и еще одну к домику «Морских скаутов» – с головой, которую похоронил рядом с военным мемориалом так, чтобы Ричи всегда мог посмотреть на место, где закрутил бал.
Добравшись домой, я запер Луи на чердаке, поснимал все дымоуказатели и, открыв окна, сжег в кухонной раковине всю ее одежду, кроме лучшей пары колготок на выход. Прошелся по дому, собирая все ее вещи, и то, что не выбросил в мусорные баки, пустил на милостыню.
Прежде чем оставить Луи, рычавшую, как дикая кошка, на чердаке среди наших старых рождественских украшений, я сказал ей, что, возможно, увижу ее в нашем новом доме, когда найду его. Я спустился по лестнице, надел ее дамские часики на руку и прислушался к их быстрому тиканью: бились, как сердце, готовое разорваться. Внутри горки маленькие черные воины ударили своими деревянными ручками в кожаные барабаны.
Луи все еще царапала ногтями фанерный люк чердака, когда я вышел из дома только с одним чемоданом.
Назад: Адам Нэвилл
Дальше: Лиза Татл