Вера Колочкова
Знак Нефертити
Думали: нищие мы, нету у нас ничего,
А как стали одно за другим терять,
Так, что сделался каждый день
Поминальным днем, —
Начали песни слагать
О великой щедрости Божьей
Да о нашем бывшем богатстве.
Анна Ахматова
Наверное, на улице идет дождь. Ноябрьский, дымчатый, как траурная вуаль. А может, и снег пошел. Да, лучше бы снег. Отдернешь портьеру, а за окном все белое, новенькое, и небо светлое, и да здравствует зима — свобода от депрессии межсезонья. Да, хорошо бы — снег…
А впрочем, пусть и дождь будет, разницы-то никакой. Это в старой жизни были осень-депрессия и зима-свобода. И вообще — в старой жизни у природы не было плохой погоды, и любое время года вполне можно было принимать с послушной песенной благодарностью. А в этой, новой… В новой жизни все по-другому. И начинать ее страшно — хоть с дождем, хоть со снегом. И глаза открывать страшно.
Вот бы снова заснуть — впихнуть себя в забытье усилием воли! Или хотя бы фон под закрытыми веками сменить с фиолетового на красный, например. Или на оранжевый. Достал уже этот мерзкий фиолетовый…
Нет, не заснуть. Выспалась, никуда не денешься. Надо глаза открывать. И что самое противное — знаешь, куда взгляд упрется. Давно ведь хотела снять эту картинку, надоела уже… Папирусный профиль царицы Нефертити в черной рамке — фу, пошлость несусветная. Экое самомнение — вообразить свой профиль на Нефертити похожим! Ну да, не сама придумала, многие говорили… Может, и есть маленькое сходство, самую чуточку, общий абрис. Но мало ли, что говорят! Обязательно нужно картинку на стену присобачивать? Просыпаться и с самого утра в экстаз впадать? Подумаешь, кто-то когда-то заметил сходство… Тем более она царица египетская, а ты — никто. Ты — женщина, получившая от жизни оплеуху. И не одну. Так что скромнее, скромнее надо быть, проснувшаяся женщина с оплеухой…
Все, хватит самоуничижений. Нужно вставать. Долгое валяние в постели — это удовольствие оттуда, из старой жизни, и название у него приятное, той жизни вполне соответствующее — утренняя нега. А в этой жизни оно — пустой звук, обманное промежуточное состояние. Довольно тягостное, между прочим. И надо вытаскивать несчастный организм из этого состояния любым способом. Хотя каким еще способом… Способ всегда один — усилие воли называется. Так, собралась! Собралась, Анька, тряпка! Все — в быстрой последовательности! Открыла глаза, сбросила одеяло, встала!
Надо же, получилось. Хотя и плохо — ноги в коленках дрожат, и в голове что-то лопнуло, закружилось, пробежало по телу морозной судорогой. Шагнула к окну, отдернула портьеру…
Точно, дождь. Именно такой — ноябрьский, дымчатый. Кусок улицы в проеме окна съежился моросным недовольством — чего уставилась, мол, не гляди, на что тут глядеть-то… Серые мокрые пятиэтажки в рядок, в одной пятиэтажке — аптека, в другой — лавка продуктовая. Из аптеки бабушка вышла, в лавку тетка с кошелкой зашла. К остановке троллейбус подкатил, выплюнул двух девчонок в ярких курточках. Постоял, уныло раскрыв двери, дальше поехал. Сейчас на углу долго в поворот вписываться будет…
Интересно, а как она сама оттуда, с моросной улицы, смотрится? Тоже не очень, наверное. Если даже профилем Нефертити повернется, все равно — не очень. Или, может, наоборот — кажется обманчиво романтичной сквозь дождевое окно. Как в клипе у Пугачевой — крикну, а в ответ тишина! Сильная женщина плачет у окна…
Нет, это не про нее. Она ж не кричит. И тем более не плачет. Это окно плачет — сизое, дымчатое. Ноябрь на дворе, ему и положено плакать. Нет, все-таки плохо, что жизнь меняется именно в ноябре. Вот если бы летом… А что, собственно, летом? Летом было бы еще хуже — по закону подлости. Все кругом цветет и пахнет, и жизни радуется, а ты среди этой красоты пучишься своим горем… Нет, пусть уж будет фон соответствующий. Есть, есть в этом какая-то подлая закономерность.
Наверное, надо всплакнуть. Вздохнуть прерывисто, закусить губу, невольно унестись памятью в самое светлое воспоминание из прошлого-пережитого… А потом вынырнуть и задать себе скорбный вопрос — как же так, Анька? Как так получилось, что стоишь ты сейчас у окна, сорокапятилетняя тетка Анна Васильевна Лесникова, и тихо удивляешься — как же так? Вот это все — дождь, улица, дома, троллейбусная остановка — все это будет, а тебя что, не будет? После дождя снег пойдет, принесет в щель приоткрытой оконной створки запах арбузной свежести, а тебя — не будет?!
Ох, как звенит внутри обиженной невероятностью. Ее, значит, не станет, а этот кусок улицы будет существовать по-прежнему. И люди на остановке соберутся, и будут похожи сверху на раскинувшиеся вороньи крылья. И троллейбус приплюхает, откроет двери, втянет их в свое нутро. И бабушка из аптеки выйдет, и тетка с кошелкой в лавку войдет. Все будет. А ее всклокоченной головы в окне не будет. И никто этой потери в мизансцене не заметит. Подумаешь, всклокоченная женская голова в окне — была, и нету…
Нет, не принимает душа. Не верит. Потому, наверное, и слез нет. И вообще — холодно стоять босиком. Надо пойти под душ встать…
Привычная вроде бы утренняя процедура, а удовольствие — непередаваемое! И гель для душа пахнет жасмином, и шампунь — травами. Зеркало запотело, надо на него водой плеснуть. Вот же дурная привычка — рассматривать себя придирчиво в зеркале во время утреннего мытья. Когда ремонт в ванной делали, сама настояла на этом зеркале, хотя Виктор категорически против был… Да кто его тогда спрашивал, Виктора. Дала команду — впаяли зеркало, и все дела. С тех пор и вошло в привычку — по утрам свою фигуру жестко оглядывать на предмет появления жировых складок. А что делать — природа одарила склонностью к ним, к небольшим складочкам.
И сейчас по привычке оглядела себя, повернулась боком, выгнула спину. Ничего, вроде все в норме… Не толстая, но довольно крепенькая, согласно возрасту. Линия бедра четкая, живота и в помине нет. Но это утреннее оглядывание сегодня удовольствия не принесло. Досада взяла — усмешливая, стыдливая. Вроде теперь-то уж зачем…
Да, она всегда боялась этого горя — растолстеть. И когда Лерку рожала — боялась, и когда Антона — тем более. Нет, когда грудью детей кормила, приходилось жертвовать страхами, тут уж ничего не попишешь, грудное вскармливание — дело святое. Кормила и сама себя на последующие голодные лишения настраивала, и морила потом себя диетами, то на овощах сидела, то на кефире. Ох уж эти диеты — воспитание жестокости по отношению к собственному организму… Лишний кусок хлеба — преступление. Квадратик шоколадного торта — расстрел. Беговая дорожка до изнурения. Куча денег из семейного бюджета на массажи-обертывания… Потом вообще в принцип жизни вошло — всегда надо быть в форме, ни шагу назад! Сохранить легкость фигуры до старости! Шестьдесят килограммов — программа-минимум, пятьдесят килограммов — программа-максимум! Теперь вот спроси себя — зачем… Зачем все это было нужно? Выходит, все старания прахом пошли…
Интересно, потом, после их медицинского зверства… Каким оно будет — химическим, гормональным, черт его знает? А фигура совсем расползется, или как?
Да, глупо сейчас об этом думать. Тем более и без того понятно, что расползется. И не только фигура, а весь организм на осколки — жалкие, болезненные…
Вздохнула, резким движением повернула рычажок душа — хватит с нее утренних удовольствий. Глянула на себя последний раз в зеркало, мысленно поставила галочку в аргумент под названием «против». Мазохистскую галочку, жирную. Вот вам, доктор Козлов, еще один аргумент. Глупый, по-вашему, я все понимаю, но тем не менее. А вы говорите — о чем тут думать… Женщине с печальным диагнозом всегда есть о чем думать, господин Козлов! Тем более женщине сильной… Хоть она и не плачет у окна. И не кричит, когда вокруг тишина, если по Пугачевой.
Я думаю, господин Козлов, думаю. А может, я так думаю, что думаю…
* * *
Помнится, как она в первый раз усмехнулась, глянув на эту табличку на двери — «Козлов Г.Г.». Подумалось легкомысленно — надо же, с такой фамилией — и маммолог… Лучше бы уж в проктологи подался, больше бы соответствия было. И в очередной раз чертыхнулась в адрес кадровички Ларионовой — привязалась с этой диспансеризацией, всю плешь проела! Идите, говорит, Анна Васильевна, иначе Остапенко вас в список на квартальную премию не включит. Тем более уже все диспансеризацию прошли, вы одна остались… Еще и посмотрела укоризненно, будто она и есть самая ответственная чиновница в их департаменте. Так и захотелось ее на место поставить, чтоб не увлекалась маленькой властью! Подумаешь — отдел кадров… Да в их департаменте государственного заказа эта структура — вообще ненужный отросток, к основной деятельности отношения не имеющий! А что в самом деле? Может, эта укоризненная Ларионова за нее срочную справку по прогнозу сделает? Или финансовый план, например?
Да, сильно она тогда на кадровичку обозлилась. Ворвалась к Остапенко в кабинет, с грохотом отодвинула стул, уселась за маленький столик, придвинутый к фундаментальному остапенковскому столу.
— Андрей Иваныч! У нас теперь что, работой департамента отдел кадров руководит?
Он поднял от бумаг недовольные глаза, глянул поверх очков:
— Что случилось, Анна Васильевна?
— Да меня только что Ларионова пугала, что если я на диспансеризацию в поликлинику не пойду, вы меня квартальной премии лишите!
— Так сходите в поликлинику, Анна Васильевна, в чем дело-то… Все сходили, и вы сходите. Что ж делать, если надо. У нас с тридцать второй поликлиникой договор подписан, пока все диспансеризацию по списку не пройдут, нельзя акт выполненных услуг подписать.
— А когда я пойду, Андрей Иваныч?
— Да хоть сейчас, пожалуйста.
— Да? А справку по движению средств кто для вас сделает?
— Ну, справку… Справка мне нужна, конечно. Так эта пусть делает, как ее… Которая новенькая…
— Ксения Максимовна, что ли?
— Да, да, Ксения Максимовна!
— Ага, она вам сделает, потом концов не найдете! Она же только после института пришла, практики никакой, знаний — ноль! Явно кто-то сверху по блату пропихнул!
— Ну, вы свои выводы при себе держите, Анна Васильевна… Ничего, дайте ей задание, пусть сделает. А вы потом, если что, подкорректируете. А на диспансеризацию все равно придется сходить, соблюсти формальности.
— Ну что ж… Если формальности вам дороже… Я схожу, конечно…
— Идите, Анна Васильевна. И постарайтесь в один день всех врачей обойти. Там, в поликлинике, для наших сотрудников зеленый коридор предусмотрен, так что, я думаю, одного дня вам хватит.
Пожала плечами, хмыкнула, демонстрируя возмущенное непонимание. Уже в дверях обернулась, спросила обиженно:
— А что, если б я не пошла… И впрямь квартальной премии бы лишили?
— Да! Лишил бы! — уже звенел легким раздражением голос Андрея Ивановича. — Порядок есть порядок, Анна Васильевна! И он для всех одинаков, несмотря на заслуги и звания!
— Да уж, странные у вас порядки… Сейчас насильно даже в психушку не загоняют…
И закрыла за собой дверь, слишком торопливо, дабы не полетело в спину еще большее раздражение. Нет, в общем и целом он мужик неплохой, этот Остапенко, зря она его разозлила… Бывают начальники и похуже. А только все равно не хочется целый день на дурацкую диспансеризацию гробить! Придумали формальность — бегать по врачам, подписи собирать! Оно, конечно, понятно, что медики под святым лозунгом охраны здоровья трудящихся хорошо себе руки греют, но бедный чиновничий люд зачем так уж откровенно насиловать? Грейте руки на тех, кто по врачам любит ходить, а остальных в покое оставьте…
Она вот, например, всяких больниц с детства не любила. Помнится, отсидка перед кабинетом врача на коленкоровой драной кушетке была сродни самому жестокому наказанию. И запах больничный, будто прогорклый… Может, на самом деле и не было в нем никакой прогорклости, но все равно чудилось, что запах настырно въедается в тело, в кровь, в душу, лишая последней воли. В детстве она часто болела и много времени провела вместе с мамой на таких драных кушеточках в очереди к врачу. А когда подросла, сама себе зарок дала — больше ни за что и никогда… Умирать будет, а по врачам не пойдет! С детства хватило — до взрослой идиосинкразии…
Но ничего не попишешь — придется свою идиосинкразию спрятать до времени. Остапенко — он такой, сильно принципиальный, и впрямь может в список на премию не включить. А премия — ой, как нужна… На эту премию много уже чего расписано, строго по пунктам. Денег-то теперь — кот наплакал, на одну зарплату не разживешься. А с Виктора, как говорится, взятки гладки, и без того добровольный алиментный взнос за три месяца задолжал… Работу он потерял, видишь ли! Сначала голову потерял, а потом и работу! А на какие шиши сына в институте учить — ему и дела нет!
Так, подогревая себя привычными раздраженными мыслями, дошла до поликлиники, взбежала на крыльцо, дернула на себя тяжелую дверь. Вошла в вестибюль, вздохнула — так и есть, у окошка регистратуры очередь клубится. Ну, и где ваш обещанный зеленый коридор, господин Остапенко иже с госпожой-кадровиком Ларионовой? Выходит, чтоб в него войти, надо сначала всю очередь протаранить? Что ж, будем таранить, не стоять же послушно в ряду болезных, вбирая в себя их энергию! Так, значит! Морду злым комочком, плечико востренькое вперед, и туда, к окошку… И не клубитесь своим возмущением, господа немощные больные, мне лишь обходной листок по врачам забрать, я всего лишь на диспансеризацию…
Да, всех врачей она тогда за два часа обежала. Никто особым вниманием не докучал, послушно ставили на листочке подпись и штампик — здорова, мол, отвали, работать мешаешь. Она и отваливала, благодарно улыбаясь и разводя руками — а что делать, сами понимаете — формальность! Кабинет маммолога был по счету и по списку последним…
Она и к нему ввалилась, впустив в открытую дверь шум возмущенных женских голосов из очереди. Бодро прошагала к столу, неся в вытянутой руке обходной листок. Плюхнулась на стул, проговорила интимно-весело:
— Меня можно не смотреть, я по диспансеризации… Вот тут надо штампик и подпись… — постучала ногтем по нижней линеечке листка.
Помнится, он уставился на нее сначала озадаченно, этот маммолог Козлов Г.Г. Как позже выяснилось — Геннадий Григорьевич. Даже ресницами поморгал удивленно, откинувшись на спинку стула. Потом улыбнулся вполне душевно, потянул из-под ее пальцев листок, положил перед собой, прихлопнул маленькой, почти женской ладошкой.
— Нет, так дело не пойдет, уважаемая… — глянул в шапку листка на секунду, — уважаемая Анна Васильевна! Если уж пришли, то придется пройти осмотр… Идите, раздевайтесь вон там, за ширмочкой!
Глянула на него кротко, как овечка, свела брови домиком, улыбнулась умоляюще:
— Ой, да бросьте… Ну, чего меня за ширму туда-сюда гонять, а? Мне на работу надо…
— Вот и хорошо, что вам на работу надо. Я тоже, между прочим, на работе.
— Но вы ж понимаете — это всего лишь формальности…
— А я, Анна Васильевна, формальностей как таковых не признаю. В моей работе нет термина — формальность. Так что уж будьте добры — пройдите за ширмочку.
Что-то было в его голосе… слегка надменное, с оттенком самолюбования. Ах, ну да, он же молодой совсем… Наверное, только-только из интернатуры выскочил, большим специалистом себя возомнил. Не наигрался еще в клятву Гиппократа, не заматерел на медицинском циничном хлебушке. Ну ладно, коли так, придется дать себя этим ручонкам ощупать… Совсем детские у вас ручки-то, маммолог Козлов! Наверное, щекотно будет!
Хмыкнула, прошла за ширму, разделась. Встала перед ним, прямо держа спину. На, щупай скорее, ставь свой штампик да отвали… Вернее, я отвалю…
Поднялся из-за стола — росточком низенький, узкоплечий. А лицо-то какое важно-сосредоточенное, компенсирующее недостаток медицинской квалификации! Тихо усмехнулась про себя — ничего, парень… Вот поработаешь еще лет пяток, помнешь не одну тясячу титек, и будет у тебя лицо нормальное, устало-равнодушное…
Господи, да что ж он так долго! Давит, мнет, елозит острыми пальцами… Кажется, еще немного, и до сердца дотронется. И под ключицу больно надавил, и в подмышки залез… И возмутиться нельзя — ничего не попишешь, врач все-таки. Маммолог Козлов, леший бы его побрал.
— Вы рожавшая?
Ну, спросил! А что, по груди не видно, что рожавшая? Сам не видишь, что грудь в смысле красоты не подарок?
— Да. Два раза рожавшая.
Ответила сдержанно, будто сглотнула накатившую вдруг неприязнь.
— Когда рожали?
— Давно. Дочери двадцать три, сыну восемнадцать.
— Что ж, хорошо… Хорошо… Ладно, одевайтесь.
Ну, слава тебе, господи! Процедура закончена, и быстрей надо бежать отсюда и забыть, как плохой сон… Торопливо застегивая пуговицы на блузке, подумала с долей приятности — а от рабочего дня еще целая половина осталась! А Остапенко-то на полный день отпустил! Ура, ура. Можно, наконец, пальто из химчистки забрать и в парикмахерскую заскочить, корни волос подкрасить… И маникюр! Обязательно нужно на маникюр попасть! А то ходит, как овощная торговка, с плохими ногтями.
Присела на край стульчика перед его столом, заготовив благодарственную улыбку на лице. Давай доставай свой штампик, Козлов, некогда мне тут с тобой…
Он сидел, писал что-то на четвертушке медицинского бланка. Потом отодвинул его в сторону, глянул на нее задумчиво.
— На вас карта в нашей поликлинике заведена?
— Нет… Я вообще тут впервые… Да у меня же диспансеризация, вы не забыли? Мне надо штампик и подпись…
— Нет, я не забыл. Сейчас я вам заполню медицинскую карту, а потом вот… — протянул он ей четвертушку заполненного бланка, — потом вам нужно на маммографию… Это в цокольном этаже, тридцать пятый кабинет, завтра с девяти до одиннадцати.
— Не поняла… Зачем? А… А штампик?
— Надо сделать маммографию, Анна Васильевна. Если снимок будет хороший, то поставлю и штампик.
— Нет, это вы… Конечно, это похвально, что вы так хорошо… Что так стараетесь… Но поймите — я же всего лишь на диспансеризацию пришла! Формальность такая, понимаете? У меня же не болит ничего!
Он глянул на нее чуть снисходительно, помолчал, будто уговаривая себя проявить должное терпение. Потом взял ручку, придвинул к себе бланк карты.
— Так, пишу… Лесникова Анна Васильевна. Проживающая по адресу…
Ей ничего не оставалось делать, как уныло продиктовать и адрес, и год рождения, и номер домашнего телефона. Номер мобильного диктовать не стала — еще взбредет ему в голову на мобильный звонить, напоминать про тридцать пятый кабинет…
— Так, Анна Васильевна. Все хорошо… Значит, завтра с утра вы идете на маммографию. А потом ко мне, пожалуйста. Завтра у меня прием с двух до шести. А снимки ваши я сам заберу.
— Но я работаю до шести!
Он опять глянул на нее так же — чуть снисходительно, понимающе. Улыбнулся благожелательно:
— Ничего, уйдете с работы на часик пораньше.
— И… Вы мне завтра в обходном листке штампик поставите?
— Да, конечно. Будем надеяться, что все благополучно обойдется штампиком. До завтра, Анна Васильевна.
— До свидания…
Вышла в коридор, прошла мимо укоризненных взглядов женщин, сидящих на кушетке у двери. В спину вдогонку ткнулось обиженное:
— Вот нахальная какая… А говорила, на две минуты зайду…
Хотела ответить, да только рукой махнула. Спустилась по лестнице на первый этаж, забрала из гардероба куртку. Мыслей в голове никаких не было — ни досадливых, ни испуганных. Вялость в голове была пустая, бесформенная. Одураченная какая-то вялость. Скорей, скорей на улицу, на свежий воздух…
Он и в самом деле показался весьма свежим, городской воздух поздней осени, насквозь пропитанный дождями и прелью, и запахом скорого снега. Вздохнулось сразу легко, и ушла из головы вялость, сменившись оптимистической покорностью перед обстоятельствами — ну, завтра, так завтра. Черт с ним, с Козловым. Сходит она утром в тридцать пятый кабинет, вечером получит свой штампик… Правда, было в этой оптимистической покорности одно довольно неприятное звено — завтра с утра надо снова отпрашиваться у Остапенко, объяснять что-то… Нет, не про маммографию в цокольном этаже с девяти до одиннадцати, конечно же! Что-нибудь другое нужно придумать. И для кадровички Ларионовой тоже…
А впрочем, чего уж себя обманывать — бился среди этих мыслей маленький хвостик-страшок. Даже не бился, а пошевеливался чуткой ящеркой, щекотал хвостом по сердцу. И когда в кресле у парикмахерши Светы сидела, и потом, когда к маникюрше Оксане за стол перебралась. Оксана та еще говорунья — щебетала что-то о недавней поездке в Турцию, сетовала на плохую погоду… Она сидела с вежливым лицом, улыбалась, кивала головой, делала вид, что слушает. А мыслями возвращалась к нему, к молодому Козлову…
Нет, это понятно, что он молодой. В том смысле, что никакого опыта в своей медицинской специфике заработать не успел. Да и вообще… Может, он каждую пациентку на эту самую маммографию отправляет! Хотя нет, не каждую… Если судить по их департаменту, все пробежали по врачам за один день, о чем и доложили благополучно кадровичке Ларионовой…
Страшок внутри снова зашевелился, и палец в Оксаниной ладони дернулся сам по себе, непроизвольно. Оксана подняла на нее испуганные глаза:
— Что? Я вам больно сделала, да? Извините…
— Нет, Оксаночка, все в порядке. Продолжай.
— А, ну да… Так вот, я мужу и говорю — никогда больше в этот отель не поеду, здесь даже бассейна с подогретой водой нет! А он мне отвечает — ну и что, зато путевки дешевле… Ему без разницы — есть бассейн или нет! Ему главное, чтобы в баре виски неразбавленный был…
Голос Оксаны снова потек ровным ручейком, размылся, уплыл куда-то. А страшок-ящерка, наоборот, встал на лапки, поднял голову с глазами-бусинками, шевельнул хвостом. Конечно, можно напрячься, мысленно топнуть ногой, чтоб исчез… Да только не так это просто, как оказалось. Вместо топанья полезло вдруг в голову всякое… Например, как часто по телевизору талдычат о необходимости посещения врачей-маммологов, о раннем выявлении проблемы, о самоконтроле… А еще — что программы всякие пишут, и консультации проводят бесплатно, и центры создают. И она, бывало, вот так слушала в телевизоре какого-нибудь чиновника от медицины, и, черт возьми, даже гордостью за родное отечество проникалась — ишь, как верхи насобачились за бабским здоровьем следить, молодцы! Нет, оно и правда приятно гордостью проникаться — за кого-то. И радоваться решению женских проблем — чьих-то. А саму себя представить крупицей «здоровья нации», выходит, слабо… Сидит и сидит камнем внутри неколебимая уверенность, что с ней никогда ничего подобного… Этот, мол, колокол по другим звонит…
— …Фуксия уже не в тренде, это в прошлый сезон по фуксии все с ума сходили… — ворвался в мысли журчащий Оксанин голосок. Подняла голову, глянула на нее удивленно:
— Что?
— Я спрашиваю, каким лаком ногти покрывать… Вот у меня тут красный, розовый, бежевый…
— А… Да мне все равно, Оксаночка. Ну, давайте бежевый.
Все! Больше не будет ни о чем таком думать! Вон, лучше за ловкими Оксаночкиными ручонками наблюдать, за кисточкой с бежевым лаком, за возникающей на глазах ухоженной красотой. Все-таки ухоженные руки — не малая часть женской жизни. Как-то поувереннее себя сразу чувствуешь… Все, все! Больше не думать!
И получилось. Ящерка испугалась, скрылась в гнезде подсознания, уступила место обыденным заботам. Надо еще в супермаркет заскочить, в доме холодильник совсем пустой… Да, еще химчистка! И Остапенко нужно позвонить, отпроситься на утро. Сказать, что сантехник утром придет… Или еще что-нибудь такое придумать, отвлеченно-бытовое.
Утром бежала в поликлинику, как партизан на задание — поезд взорвать. Не хочет партизан его взрывать, а надо. И настроение было соответствующее — немного пришибленное. Сам бомбу подложишь, сам от взрыва и погибнешь… В себя только потом пришла, уже на работе. Глянула в справку, которую вчера новенькая Ксения Максимовна для Остапенко наворотила, глаза от ужаса на лоб полезли… Нет, чему их в нынешних институтах учат? Элементарных вещей не знают — где мухи, а где котлеты… Все, все надо переделывать, и пусть эта Ксения Максимовна притухнет за своим компьютером и не высовывается даже!
— Ань, привет… — заглянула в дверь Таня Васильчук, подруга-приятельница из отдела экспертизы. — Может, чаю попьем?
— Нет, Тань, не могу пока… Мне тут работу подкинули — часа на два! — выразительно указала глазами в сторону монитора, за которым пряталась Ксения Максимовна.
— Ну, понятно… — в тон ей сочувственно произнесла Таня. — Ладно, работай, чего уж теперь делать, доля наша такая — все на себе тащить… А ты завтра в бассейн идешь, Ань?
— А что, завтра уже суббота?
— Ну, ты даешь… Ничего себе, заработалась… Сегодня к твоему сведению пятница, короткий день, до пяти!
— Ой, точно! Сегодня же до пяти! — вспомнила она радостно, — а мне как раз надо пораньше…
— А куда тебе надо?
— Да так… По одному делу.
— Понятно. Так в бассейн завтра идешь или нет? Ты уже три субботы пропустила, абонемент пропадает! Смотри, больше не дадут, лишат халявного удовольствия!
— Не знаю, Тань. Может, и пойду. А может, и нет… Не знаю.
— Ладно, я позже зайду, работай…
Так им и не удалось попить чаю в этот день. Работы навалилось — пропасть. И всем срочно, и всем подай… Вроде и народу в отделе много, а работать некому! Сплошь одни Ксении Максимовны, только постарше да понаглее…
Все, пять часов. Пусть срочные бумаги несделанными остаются, надо бежать. Хорошо, хоть у Остапенко отпрашиваться не пришлось, и впрямь забыла, что пятница — короткий день.
Кушетка у кабинета Козлова Г.Г. оказалась пустой. Никого. Постучала в дверь, заглянула…
— Да, заходите! — поднял он от бумаг сосредоточенное лицо. — Присаживайтесь, я сейчас… Вы ведь у нас Лесникова, да?
— Да. Я Лесникова. Анна Васильевна.
— Так, Лесникова, значит… Погодите…
Он шустро принялся перебирать серые плотные конверты, кучкой устроившиеся на углу стола. Вытянул один, глянул в его нутро, хмыкнул озадаченно, побарабанил пальцами по столу. Потом снова потянулся руками к конвертам, вытянул еще один, близоруко поднес к глазам.
— А, вот… Вот ваши результаты обследования, Анна Васильевна, я их уже смотрел… Ну что ж, Анна Васильевна…
Потер маленькие ручки одну об другую, издав сухой неприятный звук. Почему-то у нее от этого звука мороз по коже пошел и задрожало внутри лихорадкою, подкатило к горлу нервным спазмом.
— Ну? И как? Нормальные у меня результаты?
Странно, а голос получился бодреньким, даже слегка насмешливым. Но как будто это и не ее голос был, а чужой, на пару тонов выше.
— Нет, Анна Васильевна. Я вам прямо скажу — плохие у вас результаты. И даже больше того — очень плохие. Я сейчас вам направление в тридцать четвертую больницу выпишу…
— Погодите, погодите! Что значит — очень плохие? Вы можете мне как-то по-человечески… Я же не понимаю ничего…
— Вам в больнице все объяснят, Анна Васильевна.
— А вы? Вы что, не можете?
— Я… Ну, в общем… Понимаете, по одной только маммографии нельзя сказать определенно… Дополнительное обследование требуется. В больнице вам его и проведут. Значит, вы прямо в понедельник по направлению…
— В какой понедельник? Уже в следующий, что ли? Вот этот, который будет? Через два дня?
— Ну да… А что? Чем быстрее, тем лучше. Со сроками лучше не затягивать, Анна Васильевна.
Сказал — и шмыгнул глазенками куда-то в сторону. Потом вверх посмотрел, на плафон, затем опять на нее.
Сглотнула нервно, пропихивая внутрь липкий страшок-раздражение. Почувствовала, как вместе с длинным вдохом зреет внутри ярость — так бы и прихлопнула этого мямлю с его бегающими глазками! Не врач, а записная кокетка — глазками он, смотри-ка, в угол — вверх — на предмет! Нет уж, дорогой, ты мне сейчас все, как есть, скажешь, не надо мне тут…
— Простите, доктор… Как вас по имени-отчеству?
— Геннадий Григорьевич… — услужливо согнул он шею в кивке.
— Ага. Очень приятно. Так вот, Геннадий Григорьевич… Или вы мне прямо сейчас все обстоятельно про мою проблему разъясняете, или я немедленно отправляюсь к главврачу.
— А зачем к главврачу-то?
— Да жаловаться на вас, зачем!
— А… Ну, это можно, конечно… Только его все равно сейчас нет, он на конференцию в другой город уехал. Да вы успокойтесь, Анна Васильевна…
— Да я-то, между прочим, спокойна! Я всегда спокойна! А сейчас так вообще спокойна, как никогда! — плюхалась она в собственном невыносимом волнении, пытаясь через ярость выплыть хоть на какую-то твердь. — А вы думали, я сейчас платочек из рукава достану и слезьми затрясусь, да?
Боже, что она несет… Пора остановиться, пока не поздно. Пока вихрь слепой ярости не погнал ее прочь из этого жуткого кабинета…
Так. Вдохнула, выдохнула, собралась. Похоже, она его напугала, Козлова-то. Как его… Геннадия Григорьевича. Сидит, голову в плечи втянул, ушки прижал, как мышонок. Надо и впрямь успокоиться, глянуть смело правде в лицо. Какая бы она ни была, эта правда.
— Хотите воды, Анна Васильевна?
Развернулся на крутящемся стуле, подъехал к подоконнику, налил из чайника полстакана, оглянулся на нее испуганно. Чего ж ты трусишь так, молодой специалист… Думаешь, я эту воду в лицо тебе плесну, что ли?
— Да, буду, давайте.
Вяло протянула руку, приняла стакан, глотнула воды. Противная, теплая. Поморщилась, осторожно поставила стакан перед собой, оплела его пальцами. И заговорила уже спокойнее, даже с оттенком дружелюбного панибратства.
— Послушайте, Геннадий Григорьевич… Вы извините меня, ради бога, за такую реакцию. Но сами посудите — даете направление в такую больницу и не говорите ничего… Я же знаю, что это за больница — тридцать четвертая. И знаю, каких больных туда направляют. Недавно мы всем департаментом замечательную сотрудницу хоронили — как раз оттуда и забирали… Не бойтесь сказать мне правду, Геннадий Григорьевич.
— Вам в больнице все скажут, Анна Васильевна… Нужно еще ряд исследований провести, чтобы…
— Так. Знаете, мы вот что с вами сделаем. Мы начнем наш диалог сначала. Вы сказали, что вам принесли заключение маммологического обследования и что результат плохой. И даже очень плохой. Ведь так?
— Ну… В общем…
— Так чего вы резину тянете? Жалеете бедную кошку и отрезаете по кусочку от ее хвоста? Я понимаю, что у вас еще опыта нет, но поверьте — нельзя же так! Это по меньшей мере непрофессионально, Геннадий Григорьевич!
Он вдруг вспыхнул, дернулся в своем креслице, нервно переложил ногу на ногу, глянул на нее затравленно. Где-то по краешку сознания горьким пунктиром скользнула усмешка — не надо было тебе, парень, в медицинский идти, экий ты ранимо впечатлительный…
— Так что у меня, Геннадий Григорьевич? Вы можете мне четко и внятно сказать?
— Ну, в общем… Да, могу…
— Так и говорите!
— Су… Судя по всему, у вас уже запущенная форма заболевания… Я думаю, ближе к третьей стадии… Но в больнице проведут еще…
— Да ладно, слышала я про больницу! — резко оборвала она его, с силой сжимая пальцами тонкий стакан. В какую-то секунду очень захотелось, чтоб он сломался в ее пальцах, чтоб осколки жадно впились в ладонь и чтобы кровь брызнула ярким фонтаном — живая, алая, теплая. С самого начала этого разговора ей казалось, что сердце гоняет по организму не кровь, а холодную ядовитую субстанцию, похожую на серную кислоту…
— Это что же, Геннадий Григорьевич… Я умираю, что ли?
— Нет, Анна Васильевна, нет… — совсем по-детски замотал он головой, чуть выпучив глаза. — Конечно, состояние критическое, но специалисты в больнице сделают все возможное… Там очень хорошие специалисты, Анна Васильевна!
— А все возможное — это что? Операция, что ли?
— Ну, в каком-то смысле… Я думаю, в вашем случае все-таки не обойтись без радикальной мастэктомии…
— Я не понимаю… Что это — маст… экто…
— Это ампутация, Анна Васильевна.
— Что?!
— Да. Ампутация груди. Да вы не пугайтесь — потом вам сделают восстановительную операцию! Может, через год… Как пройдете курс химиотерапии… А может, после курса гормонального лечения… Главное — нельзя больше затягивать по времени, понимаете? Вот, возьмите, пожалуйста, направление… Я тут все написал…
Он еще что-то говорил, помахивая перед лицом детскими ладошками — она уже не слышала. А потом вдруг расплылся перед глазами, пошел зыбкими волнами — голова-плечи — узкая куриная грудка… Обожгло щеки, и она удивленно дотронулась до них ладонями — плачет, что ли? Откуда вдруг такие горячие слезы взялись, если в организме все заледенело отчаянием? Вместо сердца — тяжелая льдина. Вместо брюшины — корка твердого льда, и не вздохнуть…
Отерла торопливо щеки, с шумом втянула в себя воздух. И на самом выдохе, будто на верхушке айсберга, сверкнула неожиданной простотой мысль — а ведь она запросто могла проигнорировать эту обязаловку-диспансеризацию… Попустилась бы квартальной премией и не пошла. И жила бы себе дальше, сколько… можно было. Зато бы — жила, не обремененная этим ужасным знанием. Дура, дура, зачем пошла… Не зря же к больницам с детства идиосинкразию испытывала…
— Скажите, Геннадий Григорьевич… А можно… я подумаю? — спросила неожиданно для самой себя, все еще цепляясь за ту мысль на вершине айсберга-вдоха.
Он глянул на нее исподлобья, спросил осторожно:
— О чем подумаете, Анна Васильевна?
— Ну… Я же имею право… Решать.
— Что — решать?
— Судьбу свою, что! Я имею право решать, ложиться мне под нож или жить с этим, сколько мне там осталось… Ведь имею?
— Ну, это уж совсем глупо, Анна Васильевна… Медицина сейчас в этом смысле далеко шагнула, в смысле реабилитации…
— Да, вы говорили уже. И тем не менее.
— Глупо, Анна Васильевна!
— Знаю, что глупо! Но все равно — у меня должно быть время подумать. Дайте мне две недели, я подумать хочу.
— Нет…
— Да!
— Ну хорошо, давайте — неделю… Хотя зря вы так, Анна Васильевна. А хотите, я вам хорошего психолога посоветую? Он как раз этой стороной специфики занимается…
— Не надо мне никакого психолога. Я к вам приду через две недели. Я сама все решу, Геннадий Григорьевич. Мне… Мне принять надо… Или не принять… Я сама решу.
— Скажите, а… Родные и близкие рядом с вами есть?
— Есть. Сколько угодно у меня и родных, и близких. В общем, я не прощаюсь, Геннадий Григорьевич… Я приду ровно через две недели… — уже на ходу проговорила она, выбегая из кабинета.
— Через неделю! Лучше через неде…
Захлопнула дверь на полуслове, быстро прошла по коридору, потом понеслась вниз по лестнице, выстукивая каблуками тяжелую дробь.
Выскочила на улицу — дождь… Холодный, мелкий, ноябрьский. Как хорошо — холодным дождем по лицу… Жадные маленькие иголочки набросились, как рыбки-пираньи. На ходу отерла лицо ладонью, удивилась его горячности — опять ревет, что ли? Все ощущения перепутались, и непонятно, где и что. Где — дождь, а где — слезы…
Этим же вечером она напилась. Достала из бара непочатую бутылку «Абсолюта» — два года стояла нетронутой, как сувенир из «дьюти фри» после какой-то поездки. Наливала в стакан, глотала жадно, как воду. И все казалось, что спасительный хмель не берет — организм категорически не желал отключаться. Всю бутылку в себя влила — литровую… Потом вдарило по мозгам — сразу, как обухом топора. Не помнила, как оказалась в постели. В ней и провела всю субботу, страдая жестокой лихорадкой и через невыносимую головную боль удивляясь — как это люди пьют? Это какая же мука из мук и уж никак на спасительный обморок не похоже…
А сегодня, в воскресное, стало быть, утро, пришлось вставать. И жить. Вот и душ приняла. И даже себя в зеркале рассмотрела — по привычке…
— Мам, ты уже все?
Антон поскребся в дверь ванной — было слышно, как он нетерпеливо переступает с ноги на ногу.
— Сейчас… Минуту еще. Подождешь, не описаешься.
— Да мне быстрее надо, я тороплюсь, мам!
Накинула на себя халат, обвязала голову полотенцем, привычно соорудив из него высокий тюрбан. Вышагнула из ванной, и он тут же гибко просочился у нее за спиной, рывком захлопнул дверь.
— Тебе омлет сделать или глазунью? — спросила громко, направляясь в сторону кухни.
— Да мне все равно… — расслышалось сквозь шум льющейся из крана воды.
Ну, все равно, так все равно. Значит, глазунью. С омлетом хлопот больше. О, а на кухне-то — глаза бы не видели… Полная раковина грязной посуды, сухие хлебные крошки на столе, капли от кетчупа, как кровь… Ну да, все правильно. Антошенька никогда не удосужится за собой убрать, у Антошеньки мама есть. Хорошо тут вчера похозяйничал, пока она в похмельном отравленном забытьи валялась… Нет, надо отдать должное, заглядывал он в спальню, интересовался, что с ней. И даже таблетку от головной боли предлагал принести. Хороший сынок, заботливый. Лучше бы посуду за собой помыл. А вечером, видать, смылся под шумок. Вернее, под ее убитое дремучее состояние.
Так… Посуду — потом. А сейчас — кофе. Наикрепчайший, в большую кружку, с лимоном. Да — и яичницу…
Хлопнула дверь ванной, и вот он, сынок, нарисовался в проеме кухни. Крепкий, ладненький, румянец во всю щеку, попка-орешек в черных трусах-боксерах.
— Садись, завтракай… Мог бы вчера и посуду помыть, между прочим.
— Да я не успел, мам…
— А чем, интересно, так занят был?
— Гулял…
— Ну, понятно. И во сколько домой пришел?
— В двенадцать.
— Не ври! Когда это ты со своих гулянок в двенадцать возвращался? Опять, наверное, с Димкой всю ночь по клубам зажигали?
— Нет, не зажигали.
— Да? А отчего так?
— Материальные трудности, мам. Денег нет.
— Это что, намек? Раскрывай, матушка, кошелек, мне погулять не на что?
— Да ничего я такого… Ты спросила, я ответил, вот и все. Ничего мне не надо, если ты так вопрос ставишь.
— Как я ставлю вопрос?
— Да ладно, мам… Все, закрыли тему.
— Антон! Ты как с матерью разговариваешь?
— А как я разговариваю?!
— Нагло, вот как!
— Ну, мам… Не заводись, прошу тебя.
— Это я? Я завожусь?
— Ну, мам…
— Ага — мам! Тебе же без толку объяснять — что в лоб, что по лбу!
— Это ты про деньги, что ли?
— Нет, не про деньги! Ночами бог знает что в городе делается, кругом один криминал! Сколько раз тебе говорила — сведешь мать в могилу…
Сказала, и задохнулась от страшного слова, невзначай выброшенного в пространство. Будто струна внутри лопнула, прошлась по телу вибрацией — дзинь-нь-нь…
Торопливо отвернулась к плите, зачем-то помешала ложкой набухающий в турке кофе. И оставалось-то две секунды, чтобы пенка до края поднялась… Вдохнула, выдохнула, осторожно напрягла память — а ведь и впрямь она, бывало, это выражение не уставала повторять — сведешь мать в могилу…
Нет, сейчас она к этим ночам-ожиданиям уже приспособилась как-то. Адаптировалась нервная система. А поначалу, когда вошли в юную жизнь сыночка эти ночные клубешники… Это был ад, кромешный ад.
Начинался ад где-то в районе половины первого — с кругов по квартире, с зажатым в ладони мобильником. Звонила через каждые полчаса — голос услышать. Если есть голос в трубке, пусть и немного психованный, значит, живой сыночек. А если нет… Если занудные гудки разрывают барабанную перепонку… Да еще этот мерзкий голос в конце: «Абонент не отвечает, перезвоните позже, пожалуйста!» Вот тут и начиналось настоящее сумасшествие. Душа выходила из тела, дергалась неприкаянностью, вилась по комнатам жгутом страха. И она за ней — жгутом. Как птица по веткам — из комнаты в комнату. И опять — телефонный клик, и опять — гудки и мерзкий вежливый голос…
Однажды он за всю ночь не ответил ни разу. Потом выяснилось — уехали в другой клуб, а телефон на стойке бара забыл. Она поначалу все кликала, кликала, и птицей с ветки на ветку прыгала, и злилась про себя, и ругалась — ну, только появись, эгоист несчастный… А потом, под утро, по-настоящему испугалась, как говорят — омертвела страхом. Стояла на коленях, молилась, жгла церковную свечку «за здравие»… И тряслась, тряслась мелкой дрожью. Но вот же, помнится, странно… Вроде и молилась, и тряслась, а обиженность на сына все равно никуда не уходила. Живучая, зараза, эта обиженность. Так и лезет в омертвелую от страха душу вопросом — неужели сыночку в голову не приходит, как она тут с ума сходит? Ведь она мать ему… Вроде должен понять…
Да, страшная была ночь. Потом, когда зашуршал ключ в замке, с первым вопросом и кинулась — ты о матери хоть иногда думаешь? Ты хоть понимаешь, что со мной творишь, эгоист несчастный? И про «могилу» тогда тоже, конечно, припомнила… Изрыгала из себя обвинения, и — странно — на душе легче становилось. Именно от обвинений, а не от сыновнего рассказа, что телефон в другом клубаке забыл…
— Мам, а правда дай денег немного, а? — искательно прозвучал за спиной голос Антона.
— Ах, так все-таки дай? Ты ж только что гордо сказал — закрыли тему? Значит, урезонил мать, да? Поставил на место? А денежек-то все-таки надо, да? Бедный ты, бедный, плохая у тебя мать, сама не понимает, что ты немного поиздержался… — не удержалась она от язвительности, снимая с плиты турку. Даже языком поцокала для пущей убедительности.
— Ну зачем ты так, мам? Я же просто спросил…
— Ты спросил, а я ответила. Я тебе недавно деньги давала.
— Так они кончились…
— А ты по клубам зажигай меньше, и кончаться так быстро не будут.
— Так не дашь, что ли?
Она хмыкнула, пожала плечами, уселась с чашкой кофе за стол. Подумалось вдруг раздраженно — что ж у них за разговоры с сыном такие… Как у коммунальных соседей поутру, лишь бы задеть друг друга побольнее. И никакой душевности. Вот чего, чего она на него взъелась? И впрямь, что ли, денег жалко? Ведь нет…
Деньги у нее были. Да и не часто докучал Антон подобными просьбами — надо отдать ему должное. Просто вдруг накатило что-то, раздраженно зудящее, с отголоском испуга — у кого ж ты потом, после… После всего будешь денег просить? И вообще… Кто тебе по утрам глазунью сделает, кто в ночных ожиданиях свечи перед иконами жечь будет… А главное — кто в институтскую кассу очередной взнос за учебу внесет?! Сидишь сейчас, полуребенок-полумужик, беззаботно глазунью лопаешь, и невдомек тебе, что никому, кроме матери, ты и не нужен…
Да, действительно, — раззуделось. Довольно противное ощущение, похожее на странную потребность пригнуть, наконец, сыночка за шею, напомнить о сыновнем долге, об уважении-благодарности. Пусть хоть так — вредно материально. Чтоб усвоил — кто она для него есть. Пока — есть.
— Знаешь, Антош, как мне моя мама в детстве говорила: где я тебе денег возьму, из колена выколю?
— А… Ну так бы и сказала — нет у меня денег. А то — колена какие-то… — поднял он на нее веселые понимающие глаза.
И это веселое понимание тоже вдруг разозлило! Так разозлило, что сама себя испугалась — вроде бы все наоборот должно быть… Вроде она жалеть его должна, потенциальную сиротинушку, за плечи обнять да поплакать, о своей беде рассказать… Но не смогла. Понесло со злостью и понесло, не остановишь.
— А хоть бы и были — не дала бы! Я что, пожизненно должна все твои клубные удовольствия оплачивать? Мать-кошелек у тебя, да? Только для этого и годится?
— Мам, ты чего… — уставился он на нее в насмешливом недоумении. Впрочем, насмешливости там уже немного оставалось, недоумения больше было.
— А ничего! — грохнула она тяжелой чашкой об стол. — У нас с тобой, между прочим, одна зарплата на двоих! Заметь — моя зарплата! А ты ведешь себя, как… Как…
Она запнулась, подбирая нужное слово. И все оно никак не находилось, соскакивало с языка. Как — неблагодарный, что ли? Беззаботный? Или обидно по отношению к матери легкомысленный?
— …Ты ведешь себя, как самый последний эгоист! — зацепилась, наконец, за привычное выражение. Как будто есть разница в этом ряду — первый эгоист или последний.
— Да ты же сама подработать мне не дала, когда я хотел в «Макдоналдс»… И сама хотела, чтоб я на дневное отделение поступал! Я бы и на вечернем смог, и на заочном! И работал бы…
— Да, я хотела только дневное! А ты как думал? Иначе бы ты сразу в армию загремел! И скажи спасибо, что твоя мать на десять шагов вперед за тебя думает! И кормит тебя! И учит! И ночами за тебя волнуется, с ума сходит! И заметь — больше желающих все это проделывать на данный момент не имеется!
— Это ты сейчас про отца, что ли?
— Да хотя бы и про отца… Ну вот давай, позвони ему, попроси денег на свои клубаки! Ты знаешь, что он тебе ответит? Мне дословно воспроизвести? Ну, чего смотришь? Давай звони!
— Мам, зачем ты так… Ты же знаешь его ситуацию — Таня в декрете сидит, вот-вот рожать будет, еще и с работы отца уволили по сокращению… Он же в семье один работает, мам! Таня даже пособия не получает!
— А я, выходит, с дядей работаю, что ли? И какое мне дело до того, что отцовская Таня не удосужилась вовремя подсуетиться с пособием? Ты думаешь, это меня должно волновать? Надо было думать, прежде чем ребенка заводить! И в первую очередь о деньгах думать!
— Так они ж квартиру снимают, мам… Все деньги на квартиру уходят…
— И что? Мы с тобой должны напрягаться по этому поводу?
— Мам, да он и так ушел, ничего не взял, и квартиру менять не стал! А, между прочим, мог бы! По закону имел право!
— Ага, сейчас, разбежался! Да кто бы ему позволил — квартиру менять? Ушел — и до свидания, сам так решил, никто его из дома не гнал.
— У него же была доля, значит, мог…
— Была да сплыла!
— Ну да… Ты ж сама его и заставила дарственную на долю оформить…
— Да ты что? Заставила, значит? Мать, значит, жестокая, а отец такой благородный? А на кого я эту долю заставила его оформить, ты помнишь? На тебя же она и оформлена!
— А я просил?!
— А кто бы тебя спрашивал? Сказал бы спасибо, что мать для тебя постаралась! И каких нервов мне это стоило! А теперь, значит, мать плохая оказалась, а отец благородный!
— Да, мам. Получается, он благородный.
— Ах-х ты… — чуть не подавилась она давно остывшим кофе, закашлялась, пальцем указывая на дверь и, уже не отдавая отчета в своих словах, надрывно проговорила сквозь кашель: — Ну, так иди, живи с ним, если он такой благородный! Чего живешь-то со мной, с плохой, неблагородной матерью?
— Да я бы ушел, если б…
Он взглянул на нее коротко, отчаянно, напрягся весь, отвел глаза в сторону. Потом медленно вздохнул, задержал в себе воздух на секунду и произнес едва слышно, на выдохе, будто не для нее, а куда-то в кухонное пространство:
— С тобой же невозможно, мам… Ты же только себя слышишь…
— Себя? Я — только себя? Ты так считаешь? А когда мне к себе прислушиваться-то, сынок? У меня ж времени нет, я должна тебя поить-кормить, учить-одевать, зарабатывать… У меня перед тобой долг есть, сынок. Материнский долг называется. Отец, выходит, ничего тебе не должен, а я… Мне, выходит, одной надо… А ты не понимаешь, не ценишь!
— Да ценю я, мам!
— Нет, не ценишь!
— Ну, хорошо, если тебе так легче… Ладно, пойду я, мам. Спасибо за завтрак, — торопливо поднялся он из-за стола.
— Погоди, я тебе денег дам… Сколько тебе нужно?
— Нисколько. Обойдусь.
Вышел из кухни, красиво неся мускулистую попку, обтянутую трусами-боксерами. Она лишь усмехнулась вслед горько — надо же, гордый… Отец, значит, шибко благородный, а сын — шибко гордый. Яблоко от яблони, значит. А она, выходит, пугалом в этом саду служит, ворон отгоняет. Невозможно жить рядом с пугалом.
Хлопнула дверь в прихожей — ушел. Даже глазунью не доел. Отщипнув от батона белый мякиш, поелозила им в растекшемся по тарелке яичном желтке, отправила в рот. Значит, невозможно со мной, говоришь… Ну, ну. Ох, эгоист… Эгоист несчастный…
А может, надо бы ему все рассказать? Так, мол, и так, сынок, приключилось со мной горе такое…
Вздохнула, и встал в горле слезный комок. Представилось на секунду Антошкино лицо… А какое оно было бы, сыновнее лицо? Виновато-испуганное? Испуганное — за нее или за самого себя? Вон, как он издевательски глубокомысленно пробурчал — с тобой же невозможно, мам…
Нет. Правильно, что ничего ему не сказала. Слов бы не нашла. Для самой себя-то пока ни слов не находится, ни мыслей определенных… Прячутся мысли, жмутся испуганно, скрываются за спасительным — потом, потом… Две недели впереди, можно досыта с самой собой и наговориться, и надуматься. А пока… Вон, пока обыденными делами заняться нужно. Посуду помыть…
Встала к мойке, автоматически натянула на руки резиновые перчатки. Открутила краны, подставила тарелку под напор воды и… Дернулось что-то внутри, подкатило к горлу безысходностью. Господи, да при чем здесь полная мойка грязной посуды… Да провались оно все куда-нибудь вместе с грязной посудой, с бытовой привычной обыденностью! И с этим сыновним обидным «С тобой же невозможно, мам…»
И поплыло горячо перед глазами, и вырвалось из груди тяжким всхлипом — за что? За то, что она ему… Что для него же… Все и всегда, что могла…
Стянула перчатки, подошла к окну, сплела руки по-бабьи под грудью, горестно сжала плечи. Ну почему, почему не получилось с детьми душевных отношений, почему — все только для них, в одну сторону… И Лерка, вон, из дому ушла. И ладно бы хорошо ушла, а то ведь так, в бессмысленное гражданское проживание. Что оно ей даст, это проживание? А главное — с кем… С полным ничтожеством… И где она этого Геру откопала, интересно? Ни профессии, ни квартиры своей. А самое главное — себя за художника подает, богема голозадая. Чего бы ни делать, лишь бы не работать. Это же надо было еще постараться, чтоб себе мужика найти с таким именем — Герасим! Чего от него можно вообще ждать, какой нормальной жизни? Разве можно с таким Герасимом гнездо семейное свить? Да с таким выпрыгнешь за борт, как бедная Муму, и не заметишь…
И Антон туда же. Как у него сейчас выскочило — я бы ушел… Вот тебе, мать, на этом и вся благодарность. Ты, мать, уже и слова своего не имеешь. Не ори, мать, а то уйду.
Нет, интересно, а какая мать никогда не орет на ребенка? Та и не орет, которой все равно. Та, которая птицей в ночных ожиданиях с ветки на ветку не скачет и на сыновнюю учебу не откладывает копеечку к копеечке…
Да, что-то заложено природой в родительское старании — обидно безысходное. Строишь ему с самого рождения мостик в будущее, выкладываешься по полной программе, а повзрослевший ребенок потом — раз! — и сожжет этот мосток за ненадобностью. И вот уже — пропасть в отношениях, которую перешагнуть невозможно, как ни старайся.
Нет, разве она им плохой матерью была? С рождения — все для них, что только возможно, что мало-мальски доступно… Одежда — не дай бог, чтобы не хуже, чем у других. Кружки, спортивные секции — пожалуйста. Лишний раз в парикмахерскую, помнится, не забежишь, везешь через весь город то Лерку на танцы, то Антошку на каратэ… Каждое лето — поездка к морю…
Ну да, она была с ними строга. Все капризы-непослушания с раннего детства на корню пресекала. Бывало, смотришь в магазине, как чей-нибудь малец криком кричит, с матери игрушку требует, и хвалишь себя за эту строгость — нет, мол, у меня не такие… У меня по струночке ходят, у меня воспитанные. Мои на людях и пикнуть не смеют. И не на людях тоже…
Да и не рассчитывала она на вечное их послушание, она ж не идиотка какая-нибудь! Ей бы и понимания хватило… Чтобы мосток не сжигали. Хотя бы из чувства благодарности.
Вот тебе, мать, и благодарность. Зря старалась. Отец, значит, добрый и благородный, а ты… Тоже, нашел благородного! Каким он был-то, ваш отец, видели бы!
Да если вспомнить… Никто был ваш отец, и звать никак. Одно достоинство, что фигура внушительная. Так иногда бывает — вроде посмотришь на человека и взглядом поначалу за одну фигуру цепляешься. Можно сказать, даже любуешься на него — рослый, широкоплечий, черты лица правильные, значительные. А заговоришь, а поглубже копнешь — и никаких следов интеллекта не обнаружишь…
Вот и она, тогда еще пятикурсница финансового института, никаких следов интеллекта в новом знакомом не обнаружила. Хотя ухаживал Витя старательно — в кино приглашал, в кафе, цветы дарил. Как говорят — с серьезными намерениями ухаживал. И пройтись рядом с ним было ужасно приятно — фигуру-то никуда не денешь, немаловажный это фактор, можно сказать, искусительный. Вот и подумалось — а что, собственно, почему бы и нет? Все равно когда-то замуж выходить надо, тем более возраст подоспел… И диплом впереди светит, и прописка студенческая через год закончится. А у Вити — однушка на окраине города. Правда, с ним еще мама живет… Да это ничего, она на совместное с мамой проживание и не претендует, и вообще она не из тех — не из щучек-лимитчиц. Она основательно свою семью будет строить, от мамы отдельную. А прописать жену к мужу все равно должны — надо же будет после института на работу устраиваться…
Тем более у Вити в природном загашнике, кроме фигуры, еще немаловажные для семейной жизни достоинства имелись — мягкость характера и доброта. Лепи из него, что хочешь. Или строгай из полена, как папа Карло — там добавим, тут лишнее уберем… И вообще, интеллект в семейной жизни — дело наживное. Можно для начала, например, Витю в институте приличном выучить — на заочном отделении. Днем пусть на своем заводе слесарит, а вечером — за парту. А еще, как выяснилось, на Витином заводе можно в кооператив вступить и лучше сразу претендовать на трехкомнатную…
Нет, а кто сказал, что хорошие браки только на страстной взаимной любви держатся? Да совсем наоборот — на любви и не держатся! После любви, бывает, такая ненависть остается, как похмелье после запоя… Вот хороший расчет на партнера — это вещь для брака существенная. Тем более если партнер тебе в рот смотрит и сам под нож папы Карло с удовольствием подставляется.
В общем, все тогда по ее запланированному сценарию семейного счастья и получилось. Расписались, свадьбу сыграли. А какой из Вити жених получился, в приличном-то костюмчике, — это ж пальчики оближешь, что за жених! И фактура проявилась, которую не сразу можно разглядеть под клетчатой линялой ковбойкой да плохо стриженной густой шевелюрой. Когда увидела его на свадьбе — даже загордилась самолюбиво — глядите, какой у меня муж, завидуйте…
С Витиной мамой тоже отношения быстро наладились. Нет, не душевно-интимные, конечно, — еще чего. Так, скорее, снисходительно-уважительные. Ну, позудит свекровь иногда над ухом, ляпнет чего-нибудь заковыристое… Так на то она и свекровь, простите, чтобы марку держать. Ей по штату ляпать положено. А ее, невесткино дело, слушать и улыбаться вежливо — спасибо, мол, что подсказали… Ага, без вашего совета никак бы не обошлись…
Поначалу они с Витей дешевую комнатку в коммуналке снимали — надо было на первый кооперативный взнос накопить. Во всем себе отказывали, даже в кино редко бегали — благо, к съемной комнатушке еще и допотопный телевизор прилагался. В общем, жили святой целью, блюли накопительную дисциплину — каждую копеечку прямиком в копилочку. Витя учился в заочном строительном, по выходным еще и подрабатывать успевал. И на заводе часто оставался на сверхурочные. Аккурат и успели к Леркиному рождению в новую квартиру въехать и даже немного мебелью пообжиться. Через пять лет Антон родился, семейный корабль дальше поплыл… Машину купили, потом о даче подумывать начали… Нормальная семья, спокойная, дисциплинированная, вполне с капитанского мостика управляемая…
Витя никогда и не пытался столкнуть ее с капитанского мостика. Казалось, всегда всем доволен был. Покладистый муж, беспрекословный. Да если б она знала, что у него внутри всякие обиды копились! А то ведь молчал всегда, подставлялся под случайно выброшенное раздражение, ни разу на ее ор не ответил. Опустит голову, уставится в пол, желваки по щекам погуляют — и все. А ей — что? Она выплеснет и тут же забудет. А Витя-то помнил, все внутри себя складывал, ссыпал порохом в бочку. Нет, да кто бы знал…
Правда, свекровь ей часто сигнализировала — не от доброты душевной, конечно, а так, выскальзывало у нее между прочим. Однажды, например, она слышала, как та пробурчала себе под нос — сколько можно-то, сыночек… Да как ты с ней живешь, с окаянной…
Ей бы задуматься, а она тогда усмехнулась легкомысленно. Вроде того — пожалела мать детину-сыночка! Да и вообще… Лучше бы спасибо сказала — мало она, что ль, для ее сыночка сделала! Так бы оттрубил всю жизнь за слесарным станком… Тянула его на себе, как могла! Да еще и привычка, с годами пригревшаяся — вежливо на свекровкины высказывания улыбкой отвечать — свое дело сделала. Не задумалась, не пробило. А жаль.
Собрался Витя в одночасье — она и не поняла, зачем он чемодан складывает. Еще спросила — в командировку, что ли, от работы послали? А он глянул на нее отчаянно и тихо произнес: «Нет… Я, — говорит, — ухожу от тебя, Ань…»
А она опять ничего не поняла! Округлила глаза, подняла плечо в недоумении, хмыкнула легкомысленно. Витя сел на кровать, закрыл руками лицо, помотал головой из стороны в сторону и все повторял оттуда, из-под ладоней — все, не могу, не могу…
А ее вдруг зло взяло, гаркнула на него сердито — чего не можешь-то, говори толком! И Витя… Ее добрый покладистый Витя… Нет, она никогда этого момента не забудет. Он вдруг… Тоже взял и на нее гаркнул! Впервые за все годы, громко, с отчаянием — да я с тобой жить больше не могу, терпение мое кончилось! Не могу, и все! И вообще, у меня уже давно другая женщина есть!
Они потом поговорили спокойно, конечно. На кухне. Вернее, это Витя говорил, а она слушала. Слушала и удивлялась — надо же, какие мелочи-обиженки он у себя в памяти хранит… Одна мелочь-обиженка к другой мелочи-обиженке, вот и большая обида уже слепилась. А главное, она-то сама и не помнит ничего, ни одной обиженки… Ну, наорала, ну, раздражение выбросила… Для нее — сущая мелочь, а для него, значит, оскорбление мужского достоинства. Надо же, как пафосно звучит — оскорбление мужского достоинства! Хоть бы подумал, что сам во всем виноват! Конечно, сам, если под плохое настроение попадался… И вообще, все поняла, прости, больше не буду…
Думала легкомысленно, что на этом «больше не буду» восстание пупсиков и закончится. Встала, подошла, принялась обнимать, мурлыкать, как кошка, даже в спальню игриво потянула… Да не тут-то было. Витя в своем решении оказался — кремень. Отодвинул ее довольно жестко, шагнул в прихожую уже с чемоданом. А она стояла, как идиотка, улыбалась глупо-растерянно и все не верила, что это наяву происходит…
Потом еще ждала, конечно. Долго ждала. Пока однажды Антон после похода к отцу просьбу от него не принес — развестись, мол, надо по причине беременности нежной подруги-сожительницы. Ее тогда как током ударило — вот сволочь… Позвонила ему на мобильный, вывалила свое ожидание злобной истерикой — зачем такие вещи через Антона передаешь, боишься мне в глаза сказать, что ли? А если развода хочешь, давай-ка завтра, мой милый, пойдем, документик подпишем, долю свою в квартире сыну отдашь! И отпрянула вдруг от трубки, услышав его жизнерадостное — да легко, Ань… Говори — куда и в котором часу…
Ох, даже сейчас вспоминать больно. Убила бы этого благородного, как есть, убила. Пришел дарственную оформлять — глаза блестят, весь из себя счастливый, зараза! Сам же по слабости обиды копил, а она, выходит, крайней осталась. Получается, слабый сильного на корню уничтожил и счастлив, и страшна моя мстя…
А лучше — не вспоминать. И впрямь, чего это ее понесло на грустные воспоминания? Сейчас, наоборот, надо за приятность какую-нибудь зацепиться, иначе с ума сойдешь. Только — какую приятность? Где она ее откопает, эту приятность? Даже друзей для общения толком не осталось — всех за собой Витя увел. Как-то так получилось, что они на его сторону встали…
Да, ужасно тогда получилось — обидно и горько. Хорошие у них были друзья, две семейные пары, Гавриловы и Орловы. С Гавриловыми еще по молодости сдружились, а Орловы были примкнувшие, после их с Витиной отпускной поездки прилепились. Славная получилась компания — разношерстная, но ужасно веселая. Саша Гаврилов считался Витиным другом юности, простой был, как три рубля, но при этом весельчак необыкновенный, всех, когда надо, растормошить умел. А жена его, Света, наоборот, тихая и спокойная, зато при большой должности — какой-то лабораторией в секретном институте командовала. Слава Орлов — тот серьезный мужик, бывший подполковник, службу охраны у какого-то денежного мешка возглавлял, а жена Людочка — смешливая легкомысленная парикмахерша. Собирались вместе — расслаблялись по полной программе, а главное, никто никому ничего не должен был! Ну, разве что Людочка им со Светой модные стрижки организует… И все праздники — вместе, и на дачу к Орловым — вместе, и на рыбалку ездили, и на Новый год к Сашкиным родителям в деревню заваливались. Как натопят баню, как начнут мужики в прорубь нырять — и визг, и смех, и мороз трескучий, и голова хмельная вразнос…
А дни рождения — как они весело их справляли! Это же, считай, шесть вечеринок в году! Еще плюс Восьмое Марта, двадцать третье февраля да детские дни рождения… Что ни месяц — все какое-нибудь застолье выходило. Привыкли друг к другу, сроднились…
Конечно, когда Витя ушел, она первым делом к друзьям за сочувствием кинулась. Ну да, не обошлось без унизительных с ее стороны комментариев в Витин адрес… Но ее же можно было понять! Женская обида, растерянность, обвал самооценки… А только никто почему-то понимать не захотел. Света выслушала равнодушно, промычала в трубку что-то нечленораздельное, сослалась на неотложные дела. А Людочка… Людочка ее вообще неприятно поразила — вздумала вдруг воспитывать:
— Но ты же сама во всем виновата, Ань… Думаешь, нам приятно было смотреть, как ты Витю унижала?
— Да как? Как я его унижала?
— А вскользь, походя… Ты и сама не замечала, я думаю. Вот это самое страшное и есть, что ты сама не замечала. Знаешь, как в народе говорят? Пастух без надобности кнутом щелкнет, а вся деревня вздрагивает… Не любила ты его, Ань. Прости, конечно, за правду. А он хороший мужик и счастья достоин.
— А я? Я, выходит, не достойна?
— Почему? И ты достойна. Только с другим кем-нибудь. Кто походя себя унижать не даст.
— Да уж… Можно подумать, так просто найти свое счастье, когда тебе за сороковник перевалило… Чего говоришь-то, Люд? Сама ж понимаешь, что в этом возрасте…
— Да я-то понимаю, Ань. А с другой стороны Виктор же в этом не виноват. Он от тебя не просто к молодой бабе ушел. Он по другому принципу.
— Ага. По принципу предательства, чтобы мне больнее было. Нет, а отчего он, допустим, лет десять назад этого не сделал, а? Пока я молодая была?
— Ну, не знаю… Не мог, наверное… И вообще, это не мое дело, чего я вдруг воспитывать тебя взялась?
— Вот именно. Не надо меня воспитывать, Люд.
— Ладно, не буду больше. Да, ты права — не стоило мне… Вообще не стоило…
— Бисер перед свиньями метать, да?
— Ну зачем ты так, Ань? Хотя, по сути…
— Не надо по сути, Люд.
— Ну не надо, так не надо. Тогда пока, Ань. Всего тебе доброго.
— Погоди! Погоди, Люд…
Сердце у нее вдруг затрепыхалось, унижение подступило комком к горлу. Ох, эти первые секунды унижения, еще неосознанные, не спроецированные на гордыню… Не у всякого достанет их распознать, не дать себе искушения схватиться за соломинку.
— Чего, Ань?
— Погоди… Это что же получается… Значит, и на свой день рождения меня звать не будешь? У тебя ведь через неделю…
— Нет, Ань, не буду. Ну, представь себе… Ты придешь, и Витя со своей новой… И что у нас получится? Ерунда на постном масле? Тут уж, знаешь, выбор должен быть однозначным…
— Значит, ты в сторону Виктора сделала выбор?
— Ну да… Мы со Славкой даже не советовались, само так вышло. Ты прости, что я тебе все так прямо говорю, а что делать? Нет, я понимаю, конечно, как тебе хреново сейчас… Но ты женщина сильная, я думаю, быстро в себя придешь. Прости, Ань.
— Да ничего, Люд. Желаю тебе никогда не оказаться в моем положении.
— Да… Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить… Я ведь не такая сильная, как ты…
С тех пор никто из них ей ни разу даже не позвонил. Как будто ее и не было. Сейчас, наверное, Света с Людочкой вовсю с Витиной Таней дружат… На дачу к Орловым ездят, в деревню к Сашкиной матери…
Вспомнила, и сразу плакать захотелось. А дождь за окном все идет. Ноябрьский, дымчатый. Смотреть тошно, кажется, все расползлось жижей-грязью. Нет, лучше не смотреть… Надоело.
Вернулась к мойке, снова натянула на руки перчатки, включила воду. Хоть какой-то звук в тишине квартиры… Взяла давешнюю тарелку, подставила под струю воды. Надо протянуть руку, взять губку с полочки, капнуть на нее моющего средства. Боже, сколько движений — пустых, вызывающих раздражение. А потом надо еще машину стиральную запустить, в гостиной пропылесосить, юбку с блузкой погладить — завтра же на работу…
Нет, ничего не хочется. Невмоготу. И ну ее к лешему, эту посуду! И все мелочные дела — к лешему! Такая тоска на душе… Одиночество, будь оно проклято.
Сорвала с рук перчатки, быстро прошла в спальню, цапнула в ладонь лежащий на тумбочке мобильник. Кликнула номер дочери и, услышав ее голос, проговорила быстро:
— Лерка, я буду у тебя через сорок минут!
— Но, мам… — вяло прозвучал Леркин голос в трубке и затих, оборванный кнопкой отключения.
Никаких «но». Может, в конце концов, мать родную дочь навестить в свой законный выходной? Имеет право?
* * *
Троллейбус приплюхал полупустой. Села у заляпанного грязью окна, поплыли мимо знакомые пейзажи. Унылый скверик с черными стволами лип, серое здание библиотеки, сине-стеклянный торговый центр с замерзающими на крыльце девчонками-промоутерами. Грустно повеселил водитель троллейбуса, объявляющий название остановок с хорошо выраженным азиатским акцентом. Распахиваются двери, и несется бодро из репродуктора — «Карламаркс!» Хм… Смешно звучит, как название торгового центра. А вот и еще один перл: «Следующий остановк — Полутехнический институт!» Надо бы запомнить, потом рассказать Антошке, что он, оказывается, не в политехническом, а всего лишь в полутехническом учится.
Выйдя из троллейбуса, прямиком отправилась в супермаркет, набросала в тележку всего, что на глаза попалось — курицу, сыр, макароны, сосиски, сетку с яблоками… Наверняка у Лерки холодильник пустой. Да и откуда ему взяться, полному-то? Разве может художник по имени Герасим озаботиться такой обыденностью — подругу накормить? У них же Леркина зарплата — на все про все. Хотя Лерка и убеждает ее, что он вот-вот разбогатеет, про какую-то выставку упорно талдычит… Ага, разбогатеет! Жди! Теряй время! Гробь на него свою молодость! Потом спохватишься, да поздно будет — и поезд уйдет, и семейного гнезда не совьешь…
Вздохнула раздраженно, укладывая продукты в большие пакеты. И в очередной раз досада взяла — как это она Лерку мимо рук пропустила… И, главное, ведь не предвещало ничего! А однажды пришла с работы домой, и записка на столе лежит — так, мол, и так, дорогая мамочка, мы с Герой квартиру сняли, я ухожу… И в конце приписка обидная: «Я тебя очень люблю, мам». Вот так вот, значит. Ухожу, но люблю. Люблю, но ухожу. Хоть бы посоветовалась сначала, поганка! А теперь уж чего — не силой же ее от этого Герасима отрывать…
Пакеты оказались довольно тяжелыми, кое-как доволокла до кирпичной пятиэтажки, где Лерка с художником Герасимом снимали квартиру. Можно было и позвонить, конечно, чтобы Герасим встретил… Ну, это уж нет, она сама как-нибудь. Пусть ему стыдно станет, что она вынуждена из-за дочери так напрягаться. Ввалилась на пятый этаж, запыхавшись, нажала на кнопку звонка…
— Ой, мам, ну зачем ты… — досадливо закудахтала Лерка, втаскивая пакеты в прихожую. — Мы бы и сами…
— Знаю я, как вы сами. Наверняка холодильник пустой. Ведь пустой, скажи?
— Ну, пустой… Ну и что? Мы вон пиццу заказали, уже привезли, пока ты ехала. Сейчас обедать будем.
— Это пиццей, что ли, обедать? А нормальный суп сварить что, руки отсохнут?
— Нет, мам, не отсохнут. Мы вообще-то как раз в гости собирались, когда ты позвонила.
— Значит, мать не вовремя, как всегда? Мешает тебе мать, да?
Господи, что же ее сегодня все несет куда-то и несет… Как будто кто вожжой под зад хлещет. А может, она от собственного страха так спасается… Когда несет, ветер в ушах свистит, и вроде как убегаешь от него, загораживаешься…
— Здравствуйте, Анна Васильевна, — выглянул из комнаты Гера, улыбнулся вежливо.
— Здравствуй, здравствуй… — закопошилась она, разматывая длинный шарф на шее.
— Раздевайтесь, проходите. Я очень вкусный кофе варю, особенный. Половина зерен жареных, половина — зеленых. И пицца еще теплая, сейчас есть будем.
Размотала шарф, глянула на него — о, господи… Он еще и бородку отпустил, надо же! Только бородки для полного антуража и не хватало! А может, на пену для бритья денег не заработал? Да, вот это уже более достоверный вариант…
Зашла в комнату, и сразу в глаза бросилась обновка — плазменный телевизор на стене. Уставилась на него в недоумении, даже поближе подошла, будто засомневалась — уж не декорация ли…
— Да, мам. Только вчера купили, — торопливо пояснила Лерка, накрывая на стол. — Как-то скучно без телевизора жить.
— Так он же дорогущий, наверное! Вон какой экран большой!
— Ну да, дорогущий. Мы его в кредит оформили, без первого взноса.
— В кредит?!
— Ну да…
— Ясно. А на что жить собираетесь, если не секрет? Гере, как я понимаю, еще персональную выставку не устраивают?
— Ну, мам… — стрельнула глазами в сторону кухни Лерка, где Гера колдовал со своим особенным кофе.
— А что — мам? Ты что вообще творишь, Лерка?
— А что я творю? Всего лишь телевизор купила…
— Да, если б купила! Чтобы купить, надо сначала денег накопить, а не поступать так легкомысленно! Это что, он тебя надоумил? — повела головой в сторону кухни.
— Мы вместе принимаем решения, мам.
— Ага, вместе… Только зарплату на службе ты одна получаешь, и совсем небольшую, чтобы вот так в кредиты залезать… Не удивлюсь, если он тебя заставит и денежные кредиты оформлять!
— Да никто никого не заставляет, мам… И вообще, это наши с Герой дела. Мы сами знаем, что делаем.
— То есть… Ты хочешь сказать — не твое дело, да? Не лезь в мою личную жизнь?
— Ну… В общем, примерно так.
— Ну-ну… Я, конечно, не собираюсь лезть в твою личную жизнь, но уже предполагаю, чем для меня твой кредит обернется… Готовься, мать, деньги на очередной взнос выкладывать…
— Это исключено, мам. Уверяю тебя.
— Ну что ж… Ты сказала, я услышала. Тем более я и не смогу… Я же… Эх, Лерка, Лерка, что же ты делаешь со своей жизнью…
Внезапно подступило к горлу, заколотилось внутри отчаянием. Почувствовала, как предательски задрожали губы, как свело слезной судорогой лицо. И будто последний удар — жалостливо-испуганный голос Лерки:
— Ну, мам… Ну плакать-то зачем, чего уж ты так…
Махнула рукой, быстро вышла из комнаты, закрылась на защелку в ванной. Слезы будто того и ждали, брызнули из глаз потоком. Ну как, как она ее, такую безалаберную, на съедение этому Гере оставит? Оберет же до нитки… А если не оберет, так сама отдаст… Нахлебается она с ним, ой, нахлебается… А главное — ведь не докажешь ей ничего. Пыталась уже, и не один раз — все бесполезно. Только и твердит, как заведенная — мы с Герой любим друг друга, мы с Герой любим друг друга… Вот и получается, что любовь зла, полюбишь и… художника, если перефразировать. Хотя какой он, к чертовой матери, художник, где — художник, если в квартире и намека ни на какие художества нет? А Лерку уверяет, будто мастерская у него есть… А она верит, дура…
— Мам… — тихо поскреблась Лерка в дверь ванной. — Ну хватит, мне перед Герой неудобно… Выходи, мам…
Надо же, ей еще и неудобно! Мать плачет, а ей, видишь ли, перед Герой неудобно!
— Да, я сейчас выйду… — прогундосила слезно, быстро подсунувшись к зеркалу.
Плеснула в лицо холодной водой, потрясла головой, нервно сбросила прядь со лба. Вдохнула, выдохнула. И улыбнулась сама себе горестно — совсем расклеилась, Анька, тряпка… Давай соберись…
Вышла — и встретилась с их настороженными глазами. Стояли оба в комнатном дверном проеме, плечом к плечу, будто поддерживая друг друга. Сплотились, стало быть, в борьбе. То есть это против нее — в борьбе.
— Мам, пойдем кофе пить?.. — то ли пригласила, то ли спросила Лерка, отступая на шаг.
— Да, Анна Васильевна… — услужливо подхватил Гера, — кофе, когда холодный, уже невкусный. А я старался…
— Ну что ж, пойдем, если старался, — улыбнулась она через силу, с трудом подавив в себе запоздалый слезный спазм, — попробуем, что у тебя там за кофе…
Надо же, и впрямь вкусно. Немножко терпкостью отдает, приятной незрелостью зерен. И привкус особенный…
— Я еще кардамона добавил, Анна Васильевна. Чувствуете?
— Да, Гера, чувствую. Очень вкусно.
— Ну, я же старался… — расплылся он в улыбке под одобрительным взглядом Лерки, — я знаю, как вы сей напиток уважаете… Вам пиццу еще положить, Анна Васильевна?
— Ну, положи…
Она усмехнулась про себя, наблюдая за его стараниями. Ишь, хлебосольный хозяин… А она, стало быть, в гости к нему пришла. И это ничего, что у нее дочь тут живет, все равно — в гости! А значит, и слова лишнего не скажи… Попила кофейку, получила порцию гостеприимства и проваливай. Ну, нет, художник Гера, не на ту напал…
— В общем, так, ребята, — чуть подалась вперед, хлопнула ладонями о стол, — у меня в конце года будет хорошая премия, и потому — ладно уж, так и быть… дам я вам денег, закроете свой кредит. Почем плазму-то брали, не сильно дорого? Только уговор — на будущее никаких…
— Не надо, мам! — не дала ей закончить фразу Лерка. — Не надо. Мы сами справимся.
Перебила тихо, но твердо. Но глаз от чашки с кофе не подняла, лишь стянула губы скобкой да слегка дрогнула крыльями аккуратного ровного носика. Гера, глянув на Лерку, тоже часто закивал головой, виновато улыбаясь:
— Да, да, Анна Васильевна… Спасибо, конечно, но мы как-нибудь сами. Извините.
— Ну… Ну, хорошо… Сами, так сами, как хотите… — обескураженно пожала она плечами, чувствуя себя страшно обиженной, — я просто хотела сказать, что с кредитами вообще шутки плохи, можно в плохую историю вляпаться. Все-таки надежнее сначала денег подкопить, потом уж…
— Ой, да почему, мам? — с досадой подняла на нее глаза Лерка. — Если есть возможность купить сразу — почему нет? Ничего, потихоньку рассчитаемся. Да сейчас все так делают, давно уж никто в кубышку не складывает!
— Ну да, все… Вот все вы лишними процентами торгашей и кормите! Потому вас в кредиты рекламой и зазывают, дураков нетерпеливых!
— Ну почему же сразу дураков, Анна Васильевна? — мягко возразил Гера, подливая ей в чашку кофе. — Кредит — не такое уж и плохое дело. Вот, к примеру, телевизор… Мы уже сегодня им пользуемся, правда? А если бы копили… Нет, неблагодарное это дело — деньги в кубышку складывать. Мещанством попахивает. Да и вообще — жизнь в состоянии отсроченного гедонизма чревата невротическими заболеваниями.
— То есть? Не поняла…
— Гера хотел сказать, что накопительство — опасная штука, мам, — торопливо подхватила Лерка, блеснув в сторону Геры глазами, — опасная и весьма заразная. Некоторые так им увлекаются, что потом забывают, на что копили. Так и живут всю жизнь в состоянии накопительства.
— Ну уж… Я думаю, вам эта зараза не грозит. Мы, значит, мещане, а вы все из себя продвинутые, да? Может, еще и в ипотеку влезете?
— Может, и влезем. Потом, со временем.
— Ох, Лерка, не пугай меня…
— Да вы не расстраивайтесь заранее, Анна Васильевна! — мягко вступил в их диалог Гера. — Что ж делать — время сейчас такое. На Западе вон все в кредит живут. И в Америке…
— На Западе и в Америке люди работают и зарабатывают, Гера, — вложила она в голос каплю ехидности. Как ей показалось, едва заметную.
Но Гера заметил. Дернул уголком рта, слегка поелозил на стуле, перекидывая ногу на ногу, коротко глянул на Лерку.
— Мам… Может, уже хватит, а? — подняла она на нее злые глаза. — Что ты… концерты устраиваешь? Тебе же сказали — мы сами знаем, что делаем! Вон, лучше Антошку воспитывай, а нас не надо, пожалуйста. Мы уж сами как-нибудь разберемся, что нам делать и как нам жить.
И снова — слезный комок в горле… С трудом втянула через него воздух, откинулась на спинку стула, подняла глаза вверх, на жалкенькую допотопную люстру. И произнесла тихо, сквозь накатившую обиженность:
— Ничего, скоро все будете сами… Только вопрос — как будете… Без меня-то…
— В смысле, мам? — осторожно спросила Лерка. — Что ты имеешь в виду?
— Да ничего я не имею в виду! И тем более концертов не собираюсь устраивать. Ладно, спасибо за угощение, пойду я.
Опрокинула в себя остатки кофе из чашки, встала со стула, быстро направилась в прихожую. Пока натягивала пальто, пока заматывала на шее шарф, Гера с Леркой стояли в проеме двери, глядели на нее виновато.
— Мам… Ты что, обиделась, да? Не обижайся, мам… — чуть плаксиво пропела Лерка, складывая ладони под подбородком.
— Да я не обижаюсь, Лер. Правда, не обижаюсь. Ну, все, пока… До свидания, Гера…
— До свидания, Анна Васильевна.
Крутанула рычажок замка, хватило сил выйти из квартиры с достоинством, не хлопнув дверью. Даже на то хватило, чтобы обернуться еще раз, махнуть ручкой. Зато уже в пролете лестницы между третьим и вторым этажами позволила себе раскваситься, замедлить шаг, утереть перчаткой выскочившие быстрые слезы. Хотела даже у окна на площадке остановиться, успокоиться окончательно, да вздрогнула от металлического звука подъездной двери — вошел кто-то. И торопливо двинулась вниз, прижалась к стене, пропуская идущую вверх по лестнице тетку с собакой.
На улице дождя не было, пахло снегом. Люди на остановке кукожились от ветра, прятали лица в шарфы. Подкатил троллейбус, будто нехотя, открыл двери — ладно уж, заходите. Подобрала полы пальто, взялась за поручень, выхватила взглядом свободное сиденье у окна. Подумалось вдруг — надо же, как быстро успела привыкнуть к поездкам в общественном транспорте… А поначалу все раздражало, конечно. Толкотня, запахи, злые невыспавшиеся лица по утрам. Особенно женские — цвета сырой картофелины на срезе.
Конечно, можно было и не уступать Вите машину при разводе… А мог бы и сам оставить, если уж такой благородный. Теперь, наверное, халтурит на ней по ночам, подрабатывает извозом. И все равно — мог бы и оставить…
Вспомнилось вдруг, как она лихо посулила Лерке закрыть кредит с премии. И спохватилась запоздало — какое там, закрыть… Премия будет в конце декабря, а что станет с ней в конце декабря… Наверное, надо было сказать. Не выступать с претензиями насчет телевизора, а просто — сказать. Попросить Геру, чтоб дал с дочерью наедине поговорить…
А впрочем — зачем? Зачем заранее-то? Не для того она две недели себе взяла, чтобы горе свое по детям размазывать. А тогда — для чего? Чтобы мучительным страхом исходить, колокольный звон в себе слушать? По ком звонит колокол — по тебе звонит колокол…
Наверное, и к нему можно привыкнуть, к этому колоколу. К любой жизни можно привыкнуть, и даже к жизни с этой… С радикальной мастэктомией. Все равно ведь жизнь. Тем более жизнь безмужняя, в отсутствии какой бы то ни было сексуальной эстетики. Да, вероятно, можно жить…
Задумалась, чуть остановку свою не проехала. Выскочила из троллейбуса, пошла в сторону дома, тихонько похмыкивая — надо же, впервые задумалась над восприятием проблемы… И то — хватит уже страусом от нее бежать. Что есть, то есть, и принять надо. Сильная она женщина или кто? Конечно, сильная! Как там у Пугачевой? Крикну, а в ответ тишина! Сильная женщина плачет у окна!
Квартира встретила сумеречной тишиной, неприбранностью. Привыкла, бедная, что ее вылизывают каждое воскресенье. А впрочем — время еще есть… Долго ли уборку сделать? Нет, не следует хорошие привычки отменять. Тем более, лежать да в потолок глядеть — еще хуже.
Надела шорты, майку, споро взялась за работу. И снова мысли потекли в прежнем направлении — оптимистическом. Вернее, она сама их туда усилием воли отправляла. Вот, например, мысль… Как хорошо, что она себе эти две недели взяла. Если так дело пойдет, через две недели уйдет основной страх, самый жуткий… И вообще — устроить бы себе отпуск, съездить куда-нибудь… И впрямь — когда еще придется? Уехать бы, допустим, в Венецию… А что, она недавно читала у одной из любимых писательниц, как героиня, узнав о своей болезни, укатила в Венецию. Да, было бы замечательно — уехать куда-нибудь…
Нет, на Венецию у нее денег нет. Скоро за Антошкин семестр придется плату вносить. Но отпуск все равно взять надо! Вон, не сегодня-завтра снег выпадет, дождливая хмарь исчезнет, можно просто по городу долго гулять… Не на работе же сидеть эти две недели — с Остапенко и Ксенией Максимовной! Да, точно, завтра она отпуск возьмет… А там — будь что будет.
Ну, вот. В чистой квартире уже лучше. И ужин для Антона готов. И белье в машине постиралось. Вроде и время занято было, а от воскресенья еще порядочный кусок остался… За окном только-только сумерки собираются, и странные какие-то сумерки, седые сквозь легкую паутину занавески. Белесые.
Подошла к окну, отвела занавеску… Оп-па… Снег пошел, настоящий, хлопьями! Кажется, даже слышно, как он шелестит, разрывая сумеречную синеву! Бьются крохотные барабаны торжества — здравствуйте, люди, закончилась грязная депрессивная хмарь, зима пришла!
Торопливо повернула ручку, потянула на себя створку окна, вдохнула… Боже, какой запах! Белый свеженький запах зимы, вкусный до невозможности. Вот бы сейчас пройтись под этим снегом…
И толкнулось в голове позывом — а почему и не пройтись? Конечно, пройтись! Надеть удобные зимние ботинки, куртку-пуховичок с капюшоном, и — вперед! Все равно тоскливо в квартире сидеть, хоть и прибранной.
Вышла из подъезда, медленно побрела вдоль по улице. Вернее, поплыла, сосредоточившись в белом кружении. Вот так бы идти, идти и раствориться в белом потоке, исчезнуть в нем со своей бедой… Нет, не надо сейчас про беду. Сейчас — просто белый праздник, белая чистота, белое бездумье. И нежная мелодия внутри — пронзительный перебор гитарных струн. Надо же, все-таки она неисправимый романтик, там, в глубине души. Осталось оно там, в глубине, чувственно-нежное, в жестких условиях жизни непригодившееся. А ведь было, было…
В школе она, помнится, очень хорошо старинные романсы под гитару пела. Почему именно романсы — черт его знает! Нашла однажды в доме на чердаке старую книжонку с текстами романсов, с нотами, притащила учителю пения Льву Борисовичу. Сказала — хочу, Лев Борисович, хоть убейте, хочу это играть и петь! Ну, позанимались немного, он аккорды правильные показал… И пошло дело. И голоса вроде особенного не было, а получалось ничего, душевно. И в институте тоже… Вся институтская общага под ее романсы вздыхала-плакала, все только и повторяли — чего ж ты, Анька, с такими талантами в финансовый институт рванула, надо было в артистки пойти! А она и впрямь, как только поднималась на сцену институтского актового зальчика да садилась на стульчик с гитарой, будто и не чуяла себя «Анькой, которая романсы поет», а настоящей артисткой себя ощущала… Шло из самого нутра что-то такое, даже самой себе необъяснимое, окаянно нежное и тревожное, владело душой без остатка. Будто маленькую отдельную жизнь проживала. Свою, да не свою, да и не чужую тоже. Казалось, вписывала в мелодию, в немудреные строки романса, новые, ей одной понятные междустрочия, словно сию секунду возникающие, и бог знает откуда возникающие… И звенел голос на последнем аккорде, и взлетал вверх, и падал в ладони аплодисментов. Стряхивала с себя наваждение, смущенно улыбалась в лица — размягченные, с блеском непролитой слезы в глазах, гнула шею в благодарном поклоне.
А однажды к ней после лекций мужик подошел — толстый, смешной, лысый. И — виданное ли дело! — предложил с концертной филармонической бригадой все лето по южным городам ездить. Она растерялась, глаза от смущения прятать начала — что вы, мол, я ж не артистка… И вообще, я в стройотряд записалась, мы этим летом на Алтай едем, коровники строить…
Да, было, было. А потом ушло напрочь. Нет, поначалу еще вспыхивало внутри, тянулись руки к гитаре, требовало нутро-то, требовало… А потом ничего. Смирилось нутро, замолчало. Другие заботы появились — надо было о жизни думать. О скором замужестве, о кооперативе, место работы после института искать… И не просто место, а с перспективой карьерного роста. Будь она неладна, эта перспектива, сколько злых сил на нее положено. Продиралась через ее дебри, бывало, и по головам шла. Ой, если вспомнить, как она себе должность ведущего специалиста в департаменте пробивала…
Нет, все-таки неблагодарная штука жизнь. Кидаешь ей самое себя под ноги, ждешь хорошего результата, а она тебе — фигу под нос. И все усилия — пеплом по ветру. Вот хотя бы свое замужество взять… Тащила на себе Витю, тащила… Казалось бы, вытащила, облагородила, как смогла, живи с ним рядом до старости. А он взял, подлец облагороженный, и ушел… И с детьми та же история. Сын к отцу, как выяснилось, мечтает свалить, а дочерью какой-то мерзавец руководит. А она, выходит, никому не нужна. Идет одна, под снегом…
Нахлынуло изнутри тоскою, остановилась, огляделась вокруг — ничего себе, далеко забрела… Да и снегопад, похоже, рассеивается. Так, сыплются с неба редкие хлопья, уже и не романтические, а пополам с дождем. И ноги промокли… И вся она сейчас, как мокрая бездомная курица. Так и пойдет дальше по жизни — курицей. Из дома — на работу. С работы — домой. Еще и вопрос — выйдет ли вообще после всего этого зверства на работу… Лысая, изможденная, после химии… Чтобы сплетница-антагонистка Глазкова из планового отдела вокруг нее злорадными кругами ходила, любопытничала, кости мыла…
И мысленно махнула на себя рукой, рассердилась — при чем здесь вообще Глазкова! Надо же, какая чушь в голову лезет. А может, она вообще из больницы не выйдет? Или… туда не пойдет? Вот примет решение через две недели — и не пойдет…
Содрогнулась — то ли от проскочившей мысли, то ли от холода. Все, надо домой идти. Еще простудиться недоставало. Пожалуй, через Калининский мост нужно идти, так короче…
А на мосту — ни души. Фонари горят матово, тускло, в промельках редкого снега. Остановилась, глянула вниз, опершись рукой о каменный парапет. Чернота, холод, жуть… Черная вода внизу плещется, жадно поглощает прилетающие белые хлопья. Говорят, здесь глубоко…
И заныло внутри, затолклось, закричало — тряпка ты, Анька, тряпка, и не думай даже, все равно не осмелишься… Дура ты, Анька, дура!
Какой нестерпимо холодный звон сердца в ушах. Стекло, а не сердце. Хрустальный осколок. Чем сильнее сжимаются зубы, тем слышнее холодный звон хрусталя…
— Не стоит этого делать, милая…
Вздрогнула — послышалось, что ли? Обернулась резко — нет, не послышалось. Чуть поодаль мужик с собакой остановился, смотрит настороженно, с трудом удерживая поводок. Жалкий совсем мужичонка. Залысинка ото лба, волосы от снега-дождя мокрые, и куртец на нем весь промокший, колом стоит. А глаза-то, глаза! Совсем жалкому образу не соответствуют! Умные, пронзительные, хитрющие!
Стоит, смотрит, молчит… Чего уставился, спрашивается? Да, он же сказал сейчас что-то… «Не стоит этого делать, милая…» Какая она ему милая, совсем обнаглел? Тоже, ангел-хранитель нашелся!
— Это вы мне, мужчина?
— Да, вам. Если вы надумали сигануть с моста — не стоит этого делать.
— А с чего вы взяли, что я решила… сигануть?
— От вас энергия идет соответствующая. Мимо проходил — навеяло.
— А вы что, экстрасенс?
— Нет. Я не экстрасенс, я обыкновенный.
— Ну, если обыкновенный, так и проходите мимо! Где хочу, там и стою!
Видимо, собака почуяла ее раздраженный тон — зарычала глухо, присела на передние лапы. Нагнулся, потрепал ее за загривок:
— Тихо, Альма, тихо… Фу, Альма, свои… Может, вас проводить, женщина?
— Нет уж, спасибо, не надо. Может, вы маньяк, откуда я знаю.
— А что, похож?
— Да нет вообще-то… Не тянете…
— Что ж, спасибо на добром слове. Значит, не надо провожать?
— Нет, не надо.
— Тогда — всего доброго…
— И вам…
Двинулись в разные стороны, она так вообще припустила чуть не бегом — замерзла. Уже сходя с моста, обернулась. Никого… Ни души на мосту. Показалось, что ли? А может, и впрямь… Ангел-хранитель был? Сильно уж глаза у него пронзительные, прямо нечеловеческие.
Подходя к дому, глянула вверх, на окна. Конечно — темные, кто бы сомневался. Опять сынок где-то пропадает. Интересно, когда он к занятиям готовится? Вроде и пропусков в институте нет, и долгов по лабораторным… А что, она это дело отслеживает, тут уж, как говорится, доверяй, но проверяй. Специально на Антошкиной кафедре знакомство-приятельство завела… И стоит это знакомство всего ничего — коробку конфет да пару колготок к празднику — а польза от него большая. Она и в школе, особенно в старших классах, всегда его таким образом контролировала — со всеми учителями в дружбе была. А как иначе? Она же мать, хоть и не благородная…
Вообще он очень способный, сынок. И в школе над учебниками не сидел, учеба ему сама в руки давалась. Правда, на бюджетное место при поступлении все равно баллов не хватило… Ну, это уж не его беда. Бюджетных-то мест — раз-два, и обчелся. На них все свои сидят, знакомые да дети знакомых. И на платной основе выучится, было бы кому платить…
Поднялась в квартиру, включила в прихожей свет. Быстро раздеться — и чаю… Горячего чаю, с медом!
Устроилась в гостиной на диване с чашкой чая в руках. И снова навалилась тишина. Телевизор? А что — телевизор… Лишь обозначит тишину суетой звуков, ненужных, вызывающих раздражение.
Рука сама потянулась к мобильнику, пальцы ловко выполнили ставшие привычкой движения. Гудки, гудки… Хорошо, хоть не набивший оскомину голос, отстраненно оповещающий про абонента вне зоны сетевого действия…
— Да, мам! — дернулось в ухо короткое, досадливое.
— Ты где, сынок?
— Я у Димки. А что, мам?
— Ничего! Иди домой, поздно уже!
Вот ведь, а! Хотела сказать душевно, а получилось опять — раздраженным приказом.
— Да где поздно, мам! Времени — половина десятого!
— Иди домой, Антон. У тебя дом есть, ты не забыл?
— Мам, ну почему…
— Потому. Потому, что я за тебя волнуюсь. Потому, что у меня голова очень болит. Потому, что мне сегодня выспаться надо. И вообще… Мне очень плохо, Антон…
Сказала — и замолчала, глотая противный комок в горле. Даже губу прикусила, чтоб не дрожала слезной судорогой.
— Мам… Что-то случилось, да?
— Нет… Ничего не случилось. Так ты идешь?
— Да, иду…
Оборванные гудки в трубке, знакомые движения пальцев. Телефон в сторону, быстро на кухню, ужин подогреть. Наверняка придет голодный. И скоро придет. Димка, друг, в соседнем дворе живет. Чего он пропадает все время у этого Димки? Они там и без него друг у друга на головах сидят, семья большая, многодетная…
Ага, звонок. Помчалась в прихожую, открыла дверь. Ввалился — глаза настороженные, вопрошающие, рыскают по лицу.
— Что случилось-то, мам?
— Да ничего не случилось, говорю же! Ты есть будешь? Я курицу зажарила, как ты любишь. С корочкой. Правда, разогревать пришлось.
— С чесноком?
— С чесноком… Иди, мой руки, все уже на столе.
— Ага, сейчас…
Села напротив, стала смотреть, как он ест. Юношеский аппетит, зверский. По-детски кончики пальцев облизывает.
— Вкусно, сынок?
— Вкусно. Вообще-то ты меня напугала, мам. У тебя голос был в трубке такой…
— Да нормальный голос… Может, просто уставший немного. Устала я, сынок. Вот, хочу две недели в счет отпуска взять.
— В ноябре? Зачем?
— Говорю же — устала… Не хочу на работу ходить.
— А что дома будешь делать?
— Ничего… Гулять, книжки читать… А потом… Потом, через две недели, в больницу лягу…
— В больницу?! А что с тобой, мам? Ты же терпеть не можешь больницы!
— Ну, а сейчас лягу. Так надо, сынок.
— А… надолго?
— Не знаю… Я и сама не знаю…
Встала со стула, подошла к кухонному окну. Темень, ветер поднялся, бьется в стекло. А снег-то, похоже, завтра растает… Не бывает так, чтобы выпал и сразу на зиму лег. Еще помучает ноябрь слякотью…
А правда — надолго это дело затянется, с обследованием, с последующим зверством? Нужно было у Козлова спросить… Если надолго, надо Лерку уговорить здесь пожить, пусть и с Герасимом. Черт с ним, с Герасимом. Зато хоть Антошка присмотрен будет да иногда накормлен. И как они тут справятся — без нее… Лерка хозяйка — никакая…
А впрочем, как бы ни было, справятся. И рано еще об этом думать — две недели впереди. Обернулась от окна, встретилась с испуганными глазами Антона.
— Так я не понял… Ты чем заболела-то, мам?
— Да так, ерунда… Женское, возрастное.
— А, понятно… Ничего страшного, значит?
— Ничего страшного. Ты чай будешь?
— Нет, не хочу. Можно, я спать пойду?
— Иди…
Помыла посуду, и навалилась усталость дня, похожая на сонное равнодушие. Да, надо идти спать. Может, и получится спокойно заснуть — ребенок-то дома…
* * *
За дверью кабинета надрывался телефон. И ключ, как назло, заело. Нет, кому в такую рань приспичило, рабочий день лишь через десять минут начнется! Ага, открыла-таки…
— Привет, Ань! Ты пришла уже? Давай сразу ко мне, сегодня оперативки не будет!
Татьяна. Голос веселый, слышно, как жует что-то. Опять, значит, дома позавтракать не успела.
— А ты откуда про оперативку знаешь?
— Да знаю, я только что из приемной. Генерального в министерство вызвали, так что на завтра оперативку перенесли. Я уже чайник включила, приходи!
— Да, Тань, сейчас приду.
— Ага, жду…
Так уж повелось — они всегда начинали день с утреннего чаепития. Милая привычка, перешедшая в обязаловку. Вот ответь ей сейчас — не приду, — обидится… Тем более по неписаному правилу она в Татьянином клане состоит, который находится в противоборстве с кланом Глазковой из планового отдела. По утрам садятся представители кланов за чаепития, друг другу кости моют…
— Нет, Ань, ты представляешь, что делается? — с ходу взяла ее в оборот Татьяна. — Я вчера в отделе кадров новое штатное расписание видела, у меня чуть глаза на лоб не полезли! Оказывается, из нашего отдела одну штатную единицу забирают! И ты думаешь — куда? Ну, догадайся с трех раз!
— В плановый отдел, что ли?
— Конечно, не так трудно было и догадаться! Эта Глазкова ходила к начальству, все ныла, ныла… Она ж умеет из себя бедную Золушку изобразить! И вот, пожалуйста тебе, результат… А главное, хоть бы нашего Никодимова в известность поставили! Я ему рассказываю, что собственными глазами штатное видела, а он рукой машет — не может быть, говорит…
Пришлось покивать головой, улыбнуться с пониманием. Только, видно, неубедительно у нее получилось, без необходимых Татьяне эмоций. Уставилась на нее подозрительно, брови к переносью свела.
— Ань, ты чего с утра пасмурная такая? Не выспалась, что ли?
— Почему, выспалась…
— Настроение плохое, да? На вот, шоколад ешь, говорят, он положительные эмоции стимулирует. Перестраивает мозговую активность на удовольствие.
— Не хочу, Тань, спасибо. Я только чай, и все. А лучше — кофе…
— Ты что, Ань! Договорились же, кофе не пить, здоровье беречь! Да я и не держу у себя кофе! Ты бы у меня еще сигарету попросила, ренегатка!
— Ладно, давай чай. С тобой же не поспоришь, грамотная ты наша.
— Конечно, грамотная… Если сама о своем здоровье не побеспокоишься, за тебя это никто не сделает. Я вот шоколадку с утра отоварю и простимулирую себя на жизненное здоровое удовольствие. Кофе не попью — сердце сберегу. В бассейн по халявному абонементу схожу — нервную систему укреплю. Кстати, ты чего опять бассейн пропустила?
— Да так… Дела были.
— Какие у тебя дела? Мужика нет, дети взрослые, самое время собой заняться! В субботу все наши в бассейне были, даже Глазкова приперлась. Ну, я тебе доложу, у нее и целлюлитище…
— Да ладно! Наверняка не больше, чем у нас с тобой.
Татьяна глянула быстро, явно не одобряя ее реакции. Пожала плечами, откинулась на спинку стула, чуть повернулась туда-сюда на сиденье, отталкиваясь каблуками от пола. Потом произнесла философски задумчиво:
— Слушай, я вот все думаю… Чего эта Глазкова злая такая? Вроде жизнь ее ничем не обидела… И муж есть, и квартира, и машина, и дача… Откуда в ней столько нахальной зависти? Чего ей еще не хватает, как думаешь?
— Да всего ей хватает…
— Вот-вот. Я тоже так думаю. Это она по природе своей завистливая. Может, ей какую-нибудь эзотерическую книжонку подсунуть, а? Пусть просвещается?
— А ты сама-то почитываешь такие книжонки?
— Я — да. Я своей духовностью тщательно занимаюсь. И никому не завидую, не приведи господи. Да и не обо мне речь. Мы ж о Глазковой сейчас говорим…
Ей вдруг стало не по себе — так захотелось вдруг Татьяне гадостей наговорить… Ну вот что она о себе возомнила, духовная вся из себя женщина? Сама же и привязалась к этой Глазковой… Не завидует она никому! А полная информация о муже-квартире-даче откуда? Выходит, в эзотерических книжках только про чужую зависть все расписано? Читаю, но к себе не отношу? Нет, хамить ей, конечно, не стоит, но…
— Тань… А чего ты, собственно, к этой Глазковой так привязалась? Далась она тебе, а? Мы-то с тобой не лучше, наверное.
— В каком это смысле? — чуть не поперхнулась чаем Татьяна, уставившись на нее во все глаза. Кусочек шоколадной плитки таял в пальцах, не донесенный до изумленно открытого рта.
— А мы с тобой разве не злые? Тоже вот сидим, каждое утро сплетничаем… Так и жизнь уходит — на злость, на глупые интриги, на черт знает что! Выбрали себе объект — и крутимся вокруг него, крутимся…
Татьяна неуверенно кивнула, потом усмехнулась, всем своим видом выказывая недовольное настороженное удивление — ах, вот так, значит… Помолчала глубокомысленно, подняв бровь. Донеся, наконец, шоколад до рта, сомкнула на секунду губы, уставилась на измазанные пальцы, потом произнесла насмешливо:
— Хм… А ты что предлагаешь — домами с Глазковой дружить, что ли?
— Да ничего я не предлагаю, Тань. Просто это глупо все, понимаешь? Война, интриги, обмен злыми эмоциями… Тебе самой-то не надоело, а?
Татьяна повела головой в сторону, опять уставилась на нее настороженно. Хмыкнув, вытерла пальцы салфеткой, улыбнулась задумчиво:
— Какая-то странная ты сегодня, Ань, ей-богу. Непредсказуемая, противоречивая вся. Не похоже на тебя, не похоже… И совсем это тебе не идет… И даже обидно как-то, знаешь…
— Да ты не обижайся, Тань. Это я так… Сама не знаю, чего вдруг…
— Зато я догадываюсь, кажется. Это, милая моя, к тебе первая ласточка климакса прилетела.
— Ну уж, догадалась! Это что, твоя духовная прозорливость тебе подсказала? Да просто у меня сегодня настроение плохое, вот и все!
— А почему — плохое?
— Да так…
— Нет уж. Давай, дорогая, выкладывай, что с тобой стряслось. Просто так, на пустом месте, плохого настроения не бывает. И вообще — почему я должна быть объектом для твоего плохого настроения? Что я, девочка для битья?
— Ну да… Тебя побьешь, как же…
— Ладно, Ань. Говори, что стряслось. Все равно не отстану, ты меня знаешь.
— Да ничего со мной не стряслось! Может, устала просто. Вот, отпуск хочу на две недели оформить. Сейчас чай допью и пойду к Остапенко, заявление визировать.
— С ума сошла? Какой отпуск — в ноябре?
— А что? Отпуск как отпуск…
— Да ну! Никогда не поверю, чтобы ты кому-то летнее отпускное время уступила! Да и график на следующий год уже утвержден. У тебя когда отпуск по графику?
— В июле.
— Ну вот видишь! Что, июль Ксении Максимовне уступишь? Она-то с удовольствием согласится, это понятно! А ты летом без отпуска останешься! Совсем с ума сошла, что ли, этой профурсетке отпускной июль уступать? Тем более мы с тобой вместе на июль договаривались… В Турцию, помнишь?
— Я помню, Тань. Но что делать, так получилось. Мне сейчас отпуск нужен.
— А, погоди… Я догадалась, кажется… У тебя непредвиденные обстоятельства нарисовались, да? В Египет, что ли, хочешь рвануть? Горящим копеечным туром соблазнилась?
— Ну, может, и в Египет… Неважно, Тань…
— Ой, темнишь, Анна Васильна, темнишь! Говорить не хочешь, да? Сглазить боишься? А я и смотрю, ты сегодня прямо с утра не в себе… На личном фронте перемены намечаются, да? С кем едешь-то?
Ничего не попишешь, пришлось изобразить на лице подобие счастливой таинственности — не приставай, мол, все равно не скажу. Пожать плечом, улыбнуться загадочно. Может, хватит у Татьяны совести не приставать с расспросами. Хотя это навряд ли, женское любопытство и совесть — понятия несовместимые. Тем более завистливое любопытство. Тем более Татьянино. Вон, какой догадливой алчностью у нее глаза загорелись!
— А-а-а… Да я, кажется, и сама уже поняла… Это ты с тем красавчиком едешь, который тебя на красной «Мазде» с работы встречал? Надо же… А я думала, у вас уже все, прошла любовь, завяли помидоры… Давай колись, с ним едешь, да?
— Ну Тань…
— Да ладно уж, не опускай глаза-то. Теперь можно и не скрывать, ты ж у нас теперь женщина свободная. Только, знаешь… Стрёмно как-то в Египет… Если на «Мазде» ездит, мог бы и на Мальдивы разориться… Или на Бали на худой конец… А он женатый, Ань? Хотя чего я спрашиваю — и так понятно, что женатый. Такие мужики в холостом виде на дороге не валяются. А ты, смотри-ка, молодец… Значит, решила его из семьи увести?
— Тань… Прекрати, а?
Хотела оборвать Татьянино разгулявшееся любопытство на той самой ноте — счастливой таинственности, — да не получилось ничего. Жалко получилось, умоляюще. Ковырнула-таки Татьяна больную рану, содрала коросту, сама того не подозревая. Ну, болело и болело себе, обычная досадливая боль женского унижения… Поначалу острая в своей внезапной обескураженности, потом — привычная, после — сама бы прошла, если не трогать… Остался бы на душе легкий шрамик, и все. А в чьей душе их нет, легких шрамиков?
Да, был у нее роман с неким красавчиком — Павлом его звали. Затяжной роман, веселый, разухабистый. Познакомились в супермаркете, довольно обыденно. Помнится, он у нее совета спросил, какое мясо лучше покупать, в вакуумной упаковке или охлажденное. Ну, она подсказала, жалко, что ли… Это потом он признался, что на ходу сообразил, как к ней «подъехать». Вот и «подъехал» — с продуктовой тележкой. До дому предложил подвезти, то да сё, завязался легкий смешливый диалог…
А потом вдруг закрутилось. Нет, вовсе она не собиралась пускаться во все тяжкие, сама себя почитала дамой серьезной, презирающей пошлый адюльтер. Но взбрыкнула вдруг спящая внутри чертовщинка, захотелось вырваться ненадолго из круга семейных забот… Хоть на один разок, ни к чему не обязывающий, просто узнать — каково это, быть в роли любовницы. И даже не ради запретной утехи как таковой, а ради позволенного самой себе баловства как некой награды за труды семейные. А кто сказал, что семья — это не труд? Труд, да еще какой. А в любом труде передышка нужна, пусть и маленькая. Вот и она думала — пусть будет маленькая передышка. Одна. Ну, или две… А где две, там и три… А потом уже и значения не имело — просто понравилось.
Да, ей очень нравились эти семейные передышки, эти яркие пятна в обыденности! Нравилось шифроваться, нравилось подстраивать свое время под очередную встречу, нравилось готовить себя — что надеть, как причесаться, и чтоб каждый раз — новый рисунок, изюминка, новая неуловимая деталь… Этакая веселая запретная игра, ну сильно песенно-романтическая! Мы могли бы служить в разведке, мы могли бы играть в кино! Явки, пароли, чужие дачи, и дома надо быть в десять! Хотя последнее — это уже для Павлика скорее. Ему нужно было дома быть в десять. Это у него жена была жутко ревнивая. А Витя… Витя, в общем, равнодушно отнесся к ее «передышкам». То ли догадывался, то ли не хотел догадываться… Даже не спросил ни разу — где была. Казалось, и рад был скоротать вечерок у телевизора, с пивом. Да и не посмел бы он спросить…
Им было легко, хорошо вдвоем с Павликом. Он тот еще затейник был по части обустройства «передышек». То шашлыки на берегу озера, то прогулка по осеннему лесу, то ресторанные посиделки, а то и впрямь — чьи-то чужие дачи с шелестом опадающей листвы на террасе… Легкость, бездумье, праздник. Сухое вино, шампанское, веселое кружение головы. Никто ничего никому не должен. Оба — немножко преступники, немножко именинники. Одно на двоих молчание про всякие там чувства. Как-то само собой предполагалось, что они есть, эти чувства. А иначе — зачем все…
Конечно, она в конце концов к нему привязалась. Вплыла в эту связь как в крепкую дружбу и не заметила, как увязла в ней коготками. А в дружбе — в ней же так… Всегда рассчитываешь если не на помощь, то хотя бы на взаимопонимание. Выслушают, пожалеют, посочувствуют…
Вот и кинулась за сочувствием к нему, к Павлику, когда Витя ушел. До сих пор этот диалог вспоминать стыдно. Сидели в кафе за столиком…
— …Да, жаль… Правда, жаль, Анют… Мне так хорошо с тобой было…
— Почему было, Паш? — уставилась на него в недоумении, чувствуя, как уже запела внутри струна грядущего унижения. — Ты… что такое говоришь? По-моему, в этой ситуации ничего для тебя не изменилось. Уж не думаешь ли ты, что я теперь претендую…
— Да вовсе я ничего такого не думаю, Ань! Просто, понимаешь… Наши с тобой отношения — это же был драйв в чистом виде! У меня жена, у тебя муж… Мы были равны, понимаешь? А так… А теперь…
— Но я правда не хочу от тебя ничего!
— Да говорю же тебе это не имеет значения. Драйв с примесью несвободы — уже не драйв. Прозрачности нет, понимаешь?
— Боже мой, да какой несвободы… О чем ты говоришь, Павел…
Да, надо было встать и уйти в ту же секунду, а у нее сил не хватило. Опять, опять эти первые секунды унижения, еще не осознанные! Опять эта соломинка! Да, слишком растеряна была, еще осознать не могла до конца Витино предательство. Обрушилась униженность на растерянность, придавила…
— Да ты не обижайся, Ань, послушай меня. Как бы тебе объяснить попроще… Есть такое понятие — синдром ожидания. Самого ожидания нет, а синдром есть. Может, ты и впрямь ничего от меня не хочешь и даже наверняка не хочешь… Но я-то все время буду думать, подозревать в тебе обратное! Невольно подозревать! Так что уж ты прости меня, Ань… Честное слово — мне жаль…
Она тогда даже позволила ему отвезти себя домой и поцеловать на прощание. Это уж потом спохватилась насчет гордости и достоинства, да поздно было, поезд ушел.
Все-таки униженность — штука цепкая. Носила после разговора ее в себе, никак отодрать не могла. Только потом поняла — бесполезно отдирать, сама должна сойти с раны коростой. Со временем. И долго еще автоматом высматривала из ряда машин на шоссе красную… И спохватывалась, и отгоняла волну пережитого нечаянного предательства — уйди, и без тебя тошно…
— …Ань, ты не слышишь, что ли? Чего молчишь? — вывел ее из задумчивости Татьянин обиженный голос.
— Что, Тань?
— Какой отель-то заказали, говорю? Надеюсь, пятизвездочный?
— Ну… Да… Да, конечно, пятизвездочный…
— Ага, и правильно! А вообще, в Египте в ноябре хорошо! Ветров нет, море теплое. А впрочем — чего вам ветра да море… Если с любовником ехать, тут уж не до моря, я понимаю…
Ох, сколько у нее, у бедной, зависти в голосе. Вот ведь, натура женская, завистливая — чего в собственной жизни не хватает, то для другой жизни обязательно придумается. С лихвой. Чистый мазохизм, а не зависть.
Ну почему… Почему так неказисто вокруг все устроено? Почему бы, например, ей сейчас всю правду Татьяне не рассказать… Ведь все равно рано или поздно…
Нет, пусть лучше поздно. И вообще, она еще не приняла никакого решения… Может, и впрямь так уйти достойнее — в любовницах «красавчика на красной «Мазде», с поездкой в Египет? Отгулять две недели, потом обратно на работу прийти, а там — что уж осталось… И никакой тебе химии с мастэктомией…
Подумала — и вздрогнула от своих страшных мыслей. Схватилась за чашку с чаем, глотнула жадно, встала со стула, заторопилась:
— Ну, ладно, Тань, я пойду, мне еще заявление визировать… Остапенко, наверное, уже пришел…
— Да иди уж, иди. Прям не терпится слинять, да?
— Ага. Не терпится.
— Что ж, понимаю… Ты, Ань, не думай, я никому… Ты ж меня знаешь — могила…
Ага, знаем, какая ты есть могила. Да через полчаса весь департамент будет в курсе, что Лесникова из финансового отдела с любовником в Египет уехала!
А впрочем — пусть так и думают. Теперь главное — чтобы у Остапенко хорошее настроение было.
Постучала в дверь, вошла мышкой, присела на краешек стула, улыбаясь.
— Что у вас, Анна Васильевна? — поднял от бумаг голову, глянул поверх очков.
— Вот, Андрей Иваныч, заявление…
Робко положила перед ним листок, вздохнула заранее — понимаю, мол, извините за наглость.
— Так, что тут у вас… Ага, в счет отпуска… Две недели… Погодите, какой отпуск? Да вы ж недавно…
— Мне очень нужно, Андрей Иваныч!
— Да что значит — нужно! Мало ли — нужно, всем нужно! А работать за вас кто будет?
— Я думаю, Ксения Максимовна справится…
— Да вы ж недавно ругали ее на чем свет стоит! И справку она запорола, вам же потом переделывать пришлось! Тоже не нашли ничего умнее — подсунуть мне Ксению Максимовну!
— Она научится, Андрей Иваныч. Вообще-то она способная девочка. Заодно и попрактикуется в мое отсутствие.
— А мне эта практика чем выйдет? Вы подумали? Тем более Юлия Сергеевна уже вторую неделю болеет… Еще и вы уйдете… Нет, я не стану это визировать, уж извините.
— Да я понимаю, Андрей Иваныч… Но две недели все равно ничего не определят, если по большому счету. Пожалуйста, Андрей Иваныч, я вас очень прошу!
— Хм… А что у вас случилось-то? Семейные обстоятельства, что ли?
— Да. Семейные обстоятельства.
— А что, на них надо именно две недели, меньше нельзя?
— Нельзя, Андрей Иваныч.
— Ну, я не знаю… Конечно, не хотелось бы вас обижать, вы специалист замечательный, свое дело знаете… Давайте договоримся так — я отпускаю вас на неделю. Да, на неделю я завизирую.
— Две, Андрей Иваныч…
— Вы что, Анна Васильевна, торговаться со мной намерены?!
Эка, как голос-то зазвенел. Сейчас не так одно слово скажешь, и вообще ничего не подпишет. Ладно, пусть будет неделя. В ее нынешнем положении и неделя — целая жизнь. А две недели — двойная жизнь. Эх, Остапенко Андрей Иваныч, если б ты знал, что половину жизни от меня росчерком пера отсекаешь… Хороший ты мужик, но не орел… Ох, не орел…
— Хорошо, Андрей Иваныч, пусть будет неделя. Спасибо.
— Да не за что… Без ножа меня режете, еще и спасибо… Не надо меня благодарить, идите, Анна Васильевна. Вот, возьмите ваше заявление, я завизировал. Через неделю жду. И не вздумайте на больничный уйти! Через неделю я вас жду, не подведите!
Вышла за дверь, усмехнулась. Ага, ждите, Андрей Иваныч. Может, и приду через неделю. А может, и не приду. Неделя покажет. От понедельника до воскресенья — большой срок…