Польша
Мой отчим, ярый коммунист, неожиданно решил, что наша семья должна вернуться в Польшу – «к своим корням». Он просто был одержим стремлением построить там социализм. Жизнь во Франции, работа на хозяина шахты представлялась ему великой социальной несправедливостью. И почему-то именно Польша, по его мнению, была тем местом, где возможна счастливая жизнь.
Понятное дело, что меня никто не спросил, хочу ли я переезжать в Польшу, а мама моя, как и было заведено в простых семьях, во всем подчинялась мужу. К тому же во Франции её ничто не держало, хотя сестра Ирэна была категорически против: «Зачем ты поедешь туда, к этим коммунистам, что тебя там ждет?» И услышала ответ отчима: «Мы должны оставаться здесь ради куска колбасы, который ты бросала, как подачку, нашему сыну?» Да, Ян Голомб был простой мужик, но голова у него хорошо работала.
Мы быстро собрались, взяв самое необходимое, и сели в поезд, в товарный вагон, по направлению к Судетам. Ехали долго, девять дней, удобств никаких, еда закончилась быстро, даже с учетом того, что мы её экономили, последние дни сидели на воде. Представляете: женщина с грудным ребенком и восьмилетней дочерью, в грязном товарном вагоне, где даже сидячих мест не было!
По дороге случилась неприятная вещь: во время одной из недолгих остановок на станции отчим вышел и стал делиться с незнакомыми людьми своими коммунистическими идеями. А дело в том, что в освобожденной послевоенной Польше было много банд УПА, и когда отчим начал распространяться о своих политических предпочтениях на перроне, его слушателями оказались именно они. Им его речи не понравились…
Не знаю в точности, что случилось, знаю, что он пропал на несколько дней и появился ободранный, голодный, избитый. Мама страшно переживала эти дни, пока его не было. Жуткое состояние: женщина с двумя детьми приехала в страну, где у нее нет ничего, а её муж по дороге исчез. Как мы поняли потом, его схватили бандиты и хотели убить за коммунистические высказывания, но ему удалось от них убежать.
Мы сошли в Судетах, это были земли Нижней Силезии, которые после войны забрали у Германии и присоединили к Польше, поэтому все городки той земли имели немецкие названия. И городок, в котором осела наша семья, Богушев, по-немецки назывался Gottesberg-Rothenbach – «Божья Гора». Был он крошечный – пять улиц, ратуша, костел. Жили в нем всего 30 тысяч, в основном шахтеры, работавшие на местной шахте «Барбара». Там все время ждали новых рабочих, и вскоре отчим стал одним из них.
Нам досталась квартира одной немецкой семьи, спешно уехавшей из Польши. Это уже был не дом, как во Франции, а именно квартирка: три комнаты, шкафчик, комод, сервант и еще какая-то мелкая утварь, которую прежние хозяева не успели забрать. К счастью, там оказалась лампа, и с её помощью я могла по вечерам читать. Но отчим ругался, если в комнате долго горел свет, кричал: «Ты жжешь электричество, а за него платить надо…» Также он считал бесполезной и мою учебу. Будучи безграмотным, полагал, что для женщин грамота вообще лишнее дело: «Только бездельники книги читают…»
Обстановка в Богушеве была тревожная: отчим ходил на ночные смены с тряпичной сумкой, а в ней – чурка из дерева, несколько раз ему приходилось пускать её в ход. Позже, когда началась учеба в лицее, тоже был страшный случай, запомнившийся надолго. Мы шли к поезду, надо было пройти 3 км пешком по бездорожью, вокруг было полно милиции, стояло много людей. Оказалось, директора шахты, коммуниста, забили камнями ночью, когда он возвращался домой. Сказать, что милиция активно боролась с местными бандитами, которые не хотели мириться в победой Советского Союза во Второй мировой, не могу. Единственным спасением оказались советские солдаты, оставшиеся после освобождения Польши. Никаких инцидентов с ними никогда не было, наоборот, местные говорили, что именно они охраняли жителей от банд УПА, прятавшихся в местных лесах. Отчиму даже приходилось изнутри подпирать дверь в наш дом огромным бревном, дом был трехэтажный, мы жили на первом этаже, чтобы никто не мог войти. Страшно было.
Отчиму долгое время казалось, что в коммунистической Польше мы заживем, как «белые люди», но очень скоро пелена стала спадать. Дело дошло до того, что он выбросил свой партийный билет со словами: «Вор на воре сидит, вором погоняет»…
В Польше ему приходилось работать не меньше, чем во Франции. Днем работал на шахте, а вечером занимался подсобным хозяйством, чтобы на столе была еда. В подвале нашего дома завел кур и кроликов, резал их редко, только на праздники. Когда это происходило, мне доставался кусочек грудки, а себе и сыну он брал самые вкусные части.
Итак, Польша, 1946 год, маленький город Божья Гора, шестьсот метров над уровнем моря, замечательный климат. Я была довольно болезненной. Мама боялась, что я заболею туберкулёзом. Брат умер от чахотки в семнадцать лет, и меня начали лечить. Каждое утро я получала взбитое яичко – гоголь-моголь, стакан тёплого молока с маслом, чтобы смазывать горло и не кашлять. Всего этого я не видела во Франции, там был голод, были только постные супчики, которые варила мама…
Семья формируется в зависимости от того, где она находится. Моя семья формировалась в трудных условиях, в атмосфере войны. Меня закалили трудности до такой степени, что мне было ничто не страшно, и по сей день я знаю, что в любой момент выйду из положения, в жизни нет безвыходных ситуаций. Я всегда поднимаю глаза и говорю: «Боженька, помоги, всё будет хорошо!» Я знаю, что и моей маме было трудно, и всем людям, которые узнали вкус войны. И я знаю: трудное детство – это не самое страшное.
Еще в нескольких минутах ходьбы от дома, почти на окраине городка, у нас был небольшой участок земли, там отчим высаживал овощи – картошку, свеклу, морковку. Для продажи их не хватало, все шло на стол. Вообще, он умел обращаться с землей, но и огорода ему было мало. Он все время пытался организовать какой-нибудь приработок. После смерти папы и брата мне назначили сиротскую пенсию. Мама добилась её перевода в Польшу, так накопилась вполне приличная сумма. Отчим попросил маму снять эти деньги и купил лошадь, чтобы развозить на ней уголь. Но продолжалось это недолго: в один из таких развозов у него случился перитонит, больница обошлась дорого – лошадь пришлось продать, и после выхода из больницы он уже этим не занимался.
В Богушеве я пошла в местную школу. Добираться до нее было неблизко: она находилась в верхней части города, на возвышенности, крутые улочки шли на подъем. Поэтому зимой в школу я всегда брала с собой санки, чтобы после уроков просто сесть на них и скатиться вниз! Чувство захватывающее: снег в лицо, ветер в ушах – красота! Позже санки сменили лыжи, а летом и в школу, и из школы мчалась обычно бегом.
Этот подъем в гору стал олицетворением моего тяжелого пути. Трудности начались с первого дня: я говорила по-французски и по-немецки, немного по-польски, но не знала этот язык так хорошо, чтобы получать высшие оценки. Возникли проблемы с общением, меня посадили на последнюю парту, на этой почве развился сильнейший комплекс неполноценности. Никто меня не жалел, приходилось брать себя в руки.
А тут еще волею судьбы я оказалась в положении старшей сестры. Мой сводный брат Йозеф родился в год окончания войны. Отчим его безумно любил, баловал, все ему прощал, жутко ревновал, когда мама пыталась приласкать меня, погладить по голове, поцеловать – отчим сразу кричал, что она любит меня больше, чем их общего ребенка. Брат быстро понял ситуацию, почувствовал себя любимчиком и стал этим пользоваться. А я ощущала себя чужой в родной семье.
Не способствовала нашему сближению и большая разница в возрасте – 8 лет. Я была старшей сестрой, на которой лежала обязанность ухода за младшим братом, не могу сказать, что мне это нравилось. Больше всего времени мне пришлось уделять ему здесь, в Польше. Мне было уже двенадцать лет, Йозефу – четыре года. После школы мы с подружками всегда находили возможность куда-нибудь убежать – в поля или на соседние улицы, где можно было поиграть в нехитрые игры, пообщаться с ребятами из другой школы – в общем, были какие-то радости. Но чаще всего они касались всех, кроме меня: мне приходилось за ручку выгуливать братика, ведь мама занималась домашними делами, отчим был на работе. Конечно, я сердилась, однажды даже выместила злость на нем.
У нас в доме была большая печка из кафеля, я посадила его туда, сказав: «Вот сиди здесь и реви, сколько хочешь», – дело в том, что он был очень капризный, чуть что – сразу слезы и крики. «А если не боишься, соскочи оттуда сам». Он побоялся спрыгнуть, и когда отчим вернулся домой, пожаловался ему. Ох, как мне тогда досталось!
Чуть полегче стало после моего поступления в лицей. Гулять с братом уже было некогда, кроме учебы появился хор, подружки, первые влюбленности.
Йозеф вырос высоким, под два метра, его взяли в полицию. Он долго там проработал, сейчас уже пенсионер. Мы никогда не обостряли наши с ним отношения. Когда ушла мама, я старалась выполнить её последнюю волю: «Не забывай брата, ты ведь знаешь, какой он беспомощный». Звонила ему, даже предложила приехать на Рождество всей семьей, с женой и детьми, сказала, что оплачу дорогу туда и обратно. Он не смог приехать или не захотел.
В школе мне очень нравились уроки физкультуры, вспоминаю их и по сей день. Особенно те, что проводила пани Скробецка, даже фамилию её помню спустя столько лет. Она преподавала физвоспитание в педагогическом лицее, куда я поступила после седьмого класса. Уроки проходили раз в неделю, но не 45 минут, а четыре часа подряд, чем только мы не занимались! Но главное даже не чем, а как. Пани Скробецка постоянно что-то придумывала, чтобы заинтересовать нас. Мы уходили с её занятий взмокшие, безмерно уставшие, но счастливые. Могу похвастаться: я на тех уроках всегда была в числе лучших. И то, что люблю спорт, активный отдых – это оттуда, из детства.
Где-то до пятого класса я часто плакала. Любая мелочь вызывала у меня обиду. Но главной причиной было то, что в Польше я оказалась в абсолютно новой для себя языковой среде, где все говорили по-польски. Отношения с этим языком у меня были сложные, знала я его плохо, даже несмотря на то, что говорила на нем с мамой, правда, совсем немного. А на улице и во французской школе только на французском. Я прихожу в польскую школу, меня о чем-то спрашивают, я не могу ответить. Более того, система обучения во французской и польской школах разная. Во французской уроки на дом не задавали, мы их делали прямо во время перемены, а в польской все иначе – целый ворох заданий, которые надо выполнять дома, а утром приходить и отвечать урок. Пыталась обращаться за помощью, но никто мне не мог ничего объяснить, даже мама. Вызывают к доске, я стою и плачу. Но я все время молилась, и Господь послал мне чудесного человека – в четвертом классе на меня обратила внимание учительница пани Станислава Кухальска, светлой души человек. Она прониклась ко мне особым участием, чем-то я ей понравилась, приветила меня, поверила в то, что я смогу все наверстать, а ведь это так важно, когда в тебя кто-то верит! Она столько со мной возилась: объясняла, что к чему, как лучше сделать домашнее задание, что нужно, чтобы лучше запомнить текст, особенно бесценной была её помощь с польским языком. Благодаря ей выяснилось, что у меня очень приличные способности к иностранным языкам, просто надо было правильно подойти к процессу изучения. Как только ушло психологическое напряжение, все стало получаться, и не только с польским языком, но и с остальными предметами. Я прямо-таки молилась на пани Кухальску, она обращалась со мной, как со своей родной дочерью.
Первое причастие.
Я в белоснежном платье, как невеста.
В пятом классе все стало постепенно налаживаться, у меня появились хорошие оценки, улучшилось настроение, возник интерес к учебе. Но однажды пани Кухальска заметила, что я прихожу в школу с грязными тетрадками, а это было непозволительно, за этим следили, и несколько раз мне даже написали выговор из-за этого. Станислава спросила, почему так происходит, ей даже в голову не пришло, что я сама могла их испачкать. И я призналась, что это происходит по вине моего младшего брата, который часто, когда я делала уроки, грязными руками вырывал у меня тетради и бегал с ними по дому. Он не учился и не понимал, что то, чем я занимаюсь, серьезно. Сколько бы я ни пыталась ему это объяснить – он не понимал! Для него все было игрой, к тому же он рос избалованным ребенком, которому ничего не запрещалось.
Чтобы хоть как-то помочь мне и смягчить ситуацию, пани Кухальска стала приходить к нам домой, говорила с отчимом, объясняла ему, что детей бить нельзя, а он любил это занятие, особенно когда считал, что я в чем-то провинилась, и что нужно следить за сыном, который пачкает мне тетради. Её вмешательство помогло. Я так её любила! Ведь она меня приголубила, отогрела, научила любить книги, рассказывала много интересных вещей. Она словно разбудила меня – я стала петь в хоре, увлеклась спортом, почувствовала себя более уверенно, научилась радоваться жизни. Безмерно благодарна ей за все, что она для меня сделала. Её любовь пробудила мою собственную любовь. Видя, сколько любви пани Кухальска вкладывала в меня, я решила, что тоже буду, как она – любить. И сказала самой себе: «Вырасту и буду учительницей, чтобы любить и учить детей, как моя учительница».
Но, как говорится, Бог дал – Бог взял. Мое счастье было недолгим. Так случилось, что довольно скоро Станислава решила уйти в монастырь. У нее начались какие-то проблемы с советской властью – дело в том, что она была очень набожная. Родных и собственных детей у нее не было, и единственной опорой в жизни для нее стала вера. Мы знали, что она постоянно молится и ходит в костел. Дети даже говорили о ней, как о почти святой. Детали мы так и не узнали, но однажды пришел пан директор и сказал: «Дети, ваша учительница, пани Кухальска, решила посвятить себя Господу нашему…» Так все узнали, что она уходит в монастырь. Провожал её весь наш городок. Да, она была чудесным человеком, таких мало. Спустя годы мне удалось узнать, что её похоронили под Ченстоховом (Czynstochowy – город на юге Польши, в Силезском воеводстве, духовная столица страны, место паломничества. – Ред.). Очень хотела приехать к ней на могилу, поклониться, поблагодарить, ведь если бы не она, не знаю, как бы все обернулось. Но не смогла, не получилось. Сегодня даже её могилы не осталось, сколько времени прошло. Да, вот так уходят люди… Но они живы, пока мы их помним…
Но даже в то непростое время бывали эпизоды совершенно необъяснимой радости. Вот один из них, очень запомнившийся. Однажды возвращаюсь домой из школы, уставшая, расстроенная, слезы к горлу подступают, случилась какая-то неприятность, уже не помню, что именно. И вдруг слышу свист откуда-то сверху, и почти сразу после него в голубое небо взмыла стая голубей. Я остановилась, задрала голову и замерла, как зачарованная, – картина была редкая по красоте: нежное фарфоровое небо и грациозные голуби, парящие в его просторе. Сразу забылись неприятности, ушла из сердца тяжесть, стало так легко! Это было почти счастье. И мне захотелось так же поднимать голубей в небо удалым свистом. Бегом поднимаюсь на чердак, а там мальчишки сидят местные, смотрят на меня сверху вниз и говорят: «Ты девчонка, ты так не сможешь, чтобы голуби тебя слушались, научись свистеть чисто, громко…»
И вот как на крыльях лечу домой, вбегаю в дом и с порога кричу: «Мама, мне надо научиться свистеть. Я буду гонять голубей!» Мамочка моя за голову схватилась: «Не нужно свистеть, доченька, денег не будет!» Она тогда не поняла, что к чему. Но свистеть я все равно научилась, хотя дома никогда не свистела, чтобы маму не расстраивать. Кстати, деньги я смогла заработать сама, и мое умение поднимать в небо голубей никак этому не помешало, зато это мгновение жизни подарило мне ощущение детской радости, оно было так важно для меня. Мы не были избалованы счастьем. С той поры, когда мне очень-очень хорошо, иногда я позволяю себе и на сцене засвистеть, а мои зрители, которые знают меня и эту историю, все понимают, не обижаются. Я ведь свищу не потому, что не уважаю их, просто это напоминает мне то яркое впечатление детства, когда душа моя была подобна голубю, взмывшему в ясное голубое небо…
Были ли у меня в детстве игрушки? Что вы, не было даже самой плохонькой куклы, я не знала, что это такое. Во время войны мы жили впроголодь, как и все остальные. В первый раз я попробовала яблоко только в девять лет. Вместо витаминов во Франции детям давали красное вино, смешанное с водой. До сих пор во мне живёт недоигранное и голодное детство, для меня не существует понятия «я этого не ем», считаю грехом оставлять еду на тарелке или выбрасывать. Мне не справляли ни одного дня рождения до Советского Союза, самыми большими праздниками для нас были Рождество и Пасха. Под рождественской ёлкой каждый находил себе подарок, сотворённый волшебными руками моей мамы, – платочек, шарфик, шапочку. Я помню День Матери, который отмечается первого июня. Тогда я экономила каждый су (самая мелкая монета во Франции. – Ред.) и купила маме в подарок простенькую стеклянную вазу. Мама бережно хранила её до последних дней жизни.
Иногда в наш городок приезжал бродячий цирк с аттракционами. Самым любимым для меня были качели, они были похожи на лодочку. Я просила у мамы денежку и бежала кататься. Какие чувства они у меня вызывали! Восторг, полет, замирание! Ты взмываешь над твердью и оказываешься в царстве воздуха, как в небесной реке. Где-то под сердцем невидимыми крыльями бьет маленькая птичка, и это трепетание то опускается в живот, то поднимается почти к горлу. Я раскачиваюсь все сильнее, небо отдаляется от меня, словно хочет сбежать, но секунду спустя летит мне навстречу, обнимая меня своей бесконечной лазурью. Зажмуриваюсь, и кажется, что я в колыбели, которую качает рука родного человека… Как мне было легко в такие минуты, страхи отступали, вместо них вырастало чувство, будто мне подвластно все, и я говорила себе: «Мне не страшно, я сильная, у меня впереди жизнь – ясная и полноводная, как это чистое небо…»
Кто занимался моим воспитанием? Пожалуй, лишь польская школа, где на уроках религии священник объяснял, что нужно уметь любить и терпеть ближнего, что такое хорошо, а что плохо.
Помню, подружка повела меня в кафе поесть мороженое. Там были такие красивые крохотные ложечки, и мы никак не могли с ними расстаться, прихватили с собой, а потом, на уроке религии, я узнала, что это тяжкий грех – брать не своё. Боже мой, как же мы переживали! И когда наконец удалось «подсунуть» эти ложечки обратно, вздохнула с облегчением: теперь мы «очистились» и уже не воровки.
Французское детство было чёрное и грустное. Польское детство – это уже солнце, достаток в доме, это мама, которая стала улыбаться, это солнышко, которое сияло в Судетах каждый день. Это санки, нарды, лыжи, коньки, я стала спортсменкой, стала нормально развиваться. Вообще в школу мы ходили с большим удовольствием, у меня завелись подружки. А в третьем классе я подружилась с Ханкой Замужневич, Ханей, как я её называла. Мы с ней вместе сидели за одной партой, потом вместе поступили в педагогический лицей, она хотела стать учительницей, как и я.
Спустя много лет Ханка уже с мужем и дочкой приезжала ко мне в гости. Они хорошо провели время здесь, и в Москву я их свозила. Потом они уезжали домой такие счастливые: «Мы у тебя в долгу». В каком долгу? Ведь раньше было так, что семья Ханки жила богаче, чем наша, и никогда не забуду, как через забор кричала маме Ханки: «Пани Юстина, я есть хочу!» Она всегда меня подкармливала, в детстве я была худющая-худющая, длиннющая-длиннющая…
Закончив школу, я сказала отчиму, что буду поступать в лицей: мне все еще хотелось стать учительницей, как пани Станислава. Услышав об этом, он заявил, что мое место на фабрике. «Не буду тебя больше кормить, тебе уже 16 лет, сколько можно бездельничать?!» Тогда я ему ответила: «У меня будет стипендия». Самое интересное то, что не было точно известно, буду ли я действительно ее получать, и когда это сбылось, отчим спросил маму: «Фелиция! Где она деньги взяла?» Мама объяснила: «Понимаешь, Ян, она хорошо учится, и государство ей помогает – платит за это деньги». Только тогда он успокоился. Но все равно продолжал меня «воспитывать». Мой поезд, на котором я ездила в колледж, часто опаздывал, и не на 10–20 минут, а на час и более. Подобные опоздания были для меня мукой, потому что дома встречал отчим с ремнем. Прихожу, а он: «Где шлялась?!» Говорю: «Поезд опоздал. Можете на вокзал сходить спросить». Он: «Я тебе не верю. Поди, с мужиками где-то была?!» И побил «на всякий случай, чтобы курвой не выросла»… Бил ремнем по ногам, мама плакала. А я говорила себе: «Я – Зоя Космодемьянская». Он кричал: «Вот видишь, она даже не плачет, потому что она виновата!» Но зато с той поры я закаленная, даже про свою жену, мою маму, отчим говорил, что женился на ней только потому, что она родила двоих детей и ему родила сына, так что, по его мнению, не успела стать гулящей.
В педагогическом лицее я училась до 1955 года. Каждый день ездила на поезде Богушев – Валбжих. От поезда до лицея надо было еще идти пешком 10–15 минут, но меня это не тяготило, к тому времени учеба нравилась, появился стимул – очень хотелось стать учительницей. В конце каждого учебного года, летом, на практике, много общалась с детьми самых разных возрастов, связь между нами налаживалась сразу: мне было легко с ними, им интересно со мной, никаких сомнений относительно будущей профессии не возникало.
Педагогический лицей в городе Валбжих.
Еще в лицее был хор. Руководил им дирижер пан Йосиф Шурко. Замечательный человек. Услышав, как я пою, он сказал: «Ты станешь артисткой…» Почему-то у него была такая уверенность. В хор мы записались вместе с моими подружками, с которыми познакомились еще в школе: Ханкой, Ириной, Гражиной. Все вчетвером ездили в лицей, с ними же проводили свободное время. В хоре я была вторым голосом, вместе с нами пели мальчики из техникума шахтеров. Там тоже был свой хор, и довольно часто мы пели вместе, особенно когда были какие-нибудь конкурсы. Так, помню, мы поехали во Вроцлав на местный конкурс и выступили настолько хорошо, что победили. Радость наша была огромной. Гуляли целую ночь по летнему Вроцлаву, но о романах речи не шло, тогда не было принято легко увлекаться. Симпатии были, влюбленности, но не более того. В свободное от учебы время мы с подружками ходили в кино, иногда в лицее бывали вечера танцев, вот тут-то мы отводили душу сполна, танцевали под пластинки. В основном под советские песни, но на польском языке. Этот же репертуар пели в хоре.
Считается, что когда тебе 16, наступает время любви. Меня часто спрашивают: помните ли вы свою первую любовь? По натуре я скрытная, если что и возникало, никому не рассказывала, но в маленьком городке, каким был Богушев, пять улиц, и на каждой меня знали, скрыть что-то было почти невозможно. Не дай бог, если меня провожал молодой человек, так об этом всю неделю говорили, и мама моя с утра вопрошала: «Что ты с ним делала? Целовалась?» А я отвечала: «Нет, мама, не целовалась, я же знаю, что это грех».
Любовь… Тогда я разве знала, что это называется любовью? Увлечение. Это уже было в средней школе, в педагогическом лицее. Это было в Польше. Как я позже узнала, в меня был влюблён мальчик по фамилии Брода. Эугениуш Брода. Мальчик был красивый. Я не знала, что он за мной ухаживает: он мне подставлял ножки, вредничал, чтобы обратить на себя внимание, а много лет спустя, когда я стала артисткой, в 1964 году, в городе Вроцлаве на сцену выходит молодой человек, дарит мне зайчика и говорит: «Я тот самый Брода, который тебе подставлял ножки. Я уже взрослый, ты взрослая, как жаль, что наше детство закончилось». С тех пор этот зайчик всегда сопровождает меня во всех гастрольных поездках, занимая почётное место в кейсе с косметикой.
Из моих ранних влюбленностей больше всего помню мои страдания по Рышарду, но и это был не роман, а всего лишь мое воздыхание по нему. Мое воспитание не позволяло проявлять чувства к мужчине, и он, увы, не обращал на меня никакого внимания, что понятно – я была длинная, жутко худая, угловатая. Девушка-подросток, а та, за которой он ухаживал, имела уже формы, красилась вовсю, кокетничала, в общем, была женщинкой, хоть и совсем молоденькой. Я так и не призналась Рышарду.
Педагогический лицей я окончила с золотой медалью. Возник вопрос, куда идти работать? И вдруг по лицею разносится новость: объявлен конкурс – победители поедут на учебу в Советский Союз. Тут же подаю документы, мама в тревоге: она сразу поняла, что в случае победы потеряет меня. А я думала лишь об одном – как бы уехать из дома, в котором мной тяготятся. Нелюбовь отчима была все более заметной, поэтому мысль о том, что мне нужно войти в число победителей, не отпускала ни днем ни ночью.
Сперва нужно было пройти отборочные туры. Со всей Польши съехались желающие, при виде бесконечной реки конкурсантов у меня подкосились ноги, но отступать было некуда. Пройдя районный и воеводский (областной) туры, дошла до самого важного – третьего. Он должен был проходить в Гданьске. Отбор строжайший, принимали только хорошистов и отличников, я была в их числе, кроме прочего, мой язык был хорошо подвешен, я пела в хоре, считалась активисткой, меня даже избирали Председателем Союза польской молодежи. Ну, и конечно, занятия спортом оказали мне добрую услугу: на уроках физкультуры занимала первые места по легкой атлетике, в беге на 400 метров была первой, в прыжках в длину выдавала результат: 4 метра и 10 сантиметров – лучше, чем у всех.
Тур в Гданьске был решающим, поэтому готовились мы к нему целый месяц: жили на территории Гданьского университета, в общежитии, ходили на лекции по литературе, истории. Я, конечно же, записалась в хор. В хоре меня сразу заметили. На третьем туре должен был состояться экзамен по русскому языку, а мои успехи по этому предмету оказались минимальными. Спасло то, что преподаватель по русскому языку воспылала ко мне симпатией, чем очень мне помогла. Почему, не знаю. Можно сказать, она поставила мне высшую оценку, как говорят, «за красивые глаза».
Также третий тур включал в себя экзамены: сочинение, написала я его неплохо, и экзамен по истории. Достался мне билет про битву при Грюнвальде. Это особая страница в истории Польши – крестоносцев никто не мог победить, только полякам это удалось. И я не просто рассказала эту историю, а разыграла перед комиссией целый спектакль: показала в лицах, как польские рыцари на лошадях, одетые по всем правилам боевого искусства, шли на врага, а перед этим спешивались, вставали на колени и запевали католический гимн воинов. Тут крестоносцы, закованные в латы по самое горло, вдруг взяли и тоже запели что-то свое. Меня спросили: «Что же пели крестоносцы?» Я замешкалась, выдержала паузу и, подумав, озвучила: «Deutschland, Deutschland, über alles» – гимн гитлеровских солдат… В комиссии наступила гробовая тишина. Наконец председатель произнес: «Эрудиция ваша хромает, но с воображением и интеллигентностью у вас все в порядке». В конце моего представления вся комиссия рыдала от смеха. Даже несмотря на мой промах с гимном. Так я вошла в число счастливчиков, кого допустили до учебы в СССР.
Когда я объявила дома, что уезжаю в Советский Союз на учебу, отчим только и сказал: «Ну, слава богу, одним ртом меньше». Сам собрал мне чемодан, кстати, начал он его складывать еще за месяц до объявления результатов, видимо, очень хотел, чтобы я уехала. А когда стало понятно, что победа за мной, по этому случаю мне даже пальто сшили из драпа на ватине у местного портного, ателье в нашем городке не было.
Мама, провожая меня на вокзале, плакала. До сих пор помню её глаза, как она на меня смотрела… С собой на память я взяла её любимую праздничную скатерть и обручальное кольцо, которое мой папа подарил ей в день венчания. Эта скатерть, заштопанная мамиными руками, хранится у меня и сейчас. Она всегда накрывала этой скатертью стол на Рождество. И я тоже.
Да, мама понимала, что я не вернусь, она так и сказала, стоя на перроне: «Ты не вернешься». Я не вернулась жить в Польшу, но часто возвращалась к ней, навещала, уже живя в Ленинграде.