13
Судебный процесс, первая неделя, пятница
Я поднимаюсь с узкой тюремной койки (восемьдесят сантиметров шириной) и нажимаю кнопку звонка. От кровати до двери полтора метра. В детстве мне нравилось болеть. Больным можно было лежать в постели целый день, есть, что пожелаешь (тост из белого хлеба с джемом), читать («Гарри Поттер»), тупить в интернете, смотреть кино, слушать музыку. Я не хочу ехать в суд. Может, изобразить болезнь? Может, мне разрешат остаться в моей «комнате»?
Уже два месяца, как я живу в женском следственном изоляторе. До этого семь месяцев я провела в изоляторе для молодежи. На это были «особые причины». Нужны серьезные причины, чтобы поместить девушку туда, где сидят одни мужчины. Заключенных мужчин стараются держать как можно дальше от женщин. Но для меня сделали исключение. Причин они нашли множество. Женский изолятор переполнен, я все равно должна сидеть в изоляции, с другими мне общаться не разрешено, в молодежном отделении больше возможностей для «такого рода случаев».
Но думаю, главной причиной было желание продемонстрировать общественности, что меня держат в ежовых рукавицах. Они избрали для меня особый режим, чтобы заверить людей, что мне не делают поблажек.
Изолятор мне пришлось сменить после того, как один заключенный на прогулке прокричал «Сука, гребаная сука!» двадцать четыре раза (я считала). Я не видела его лица, но помню, что под конец у него охрип голос. Может, меня переместили ради его спокойствия?
Для меня же особой разницы не было. Комнаты выглядят одинаково. Только другие надписи над туалетом, но сам туалет (без стульчака), раковина да и вся обстановка – такие же. И мужчины здесь тоже есть, только в другом крыле. Я их не вижу.
Я сажусь на кровати и жду, когда за мной придут. Если бы кто-то сказал, когда меня привезли сюда из больницы в наручниках и больничной одежде и выдали зеленые штаны, зеленую грубую кофту, белые трусы и белый лифчик, что я проведу здесь девять месяцев, я бы ему не поверила. Пропустила бы эту информацию мимо ушей и начала бы ждать, когда меня отпустят домой.
Тогда я все еще верила, что через пару часов смогу поехать домой, и надела тюремную одежду. Несмотря на то что Сандер передал мне сумку с моими собственными вещами. Несмотря на то что ткань была грубая и царапала кожу.
«Я – это то, во что я одета», – любила повторять Аманда (таким тоном, что сразу было понятно, что она считает это очень умной фразой, и ей жаль, что не она это придумала). Оказавшись в изоляторе, я осознала правоту ее слов. Мне не хотелось видеть свою собственную одежду. Было логичнее нацепить слишком маленький для меня лифчик и узкие трусы, которые разошлись по швам прямо на мне. В тюремной одежде я была другим человеком. И это было прекрасно. Преимущество номер один.
«Моя комната». Какова она? От одеяла пахнет пылью и порошком без запаха. Кондиционера для белья оно не знало. Не лучший запах, зато журналистам нечего будет написать в статьи про разбазаривание денег налогоплательщиков.
Раз в две недели мне выдают зубную щетку, мыло и миниатюрную зубную пасту в бумажном пакетике. Раз в две недели спрашивают, нужны ли мне прокладки. Слишком узкие, толщиной в два сантиметра. Я киваю и говорю: «Да, спасибо». Прокладки я храню в шкафу без дверей. Моя камера чуть больше моей бывшей гардеробной. И я могу читать мысли охранников каждый раз, когда они запирают дверь камеры.
Бедная богатая девочка.
Я чувствую их злорадство, когда меня после очередного срыва отправляют в изолятор. Неудивительно, что изолятор – хуже пытки водой для девицы, которая даже в походе с палаткой ни разу не была, привыкла спать на пуховых подушках и пользоваться новейшим мобильным телефоном. Странно, что с ней этого больше не происходит.
В углу под потолком есть розетка для телевизора, но самого телевизора нет. Еще одна розетка была рядом с кроватью, но ее выкрутили. Соответственно, ни радио, ни будильника. Мне запрещен доступ к СМИ в интересах следствия. Они сняли ряд ограничений по завершении предварительного следствия, но большинство остались в силе. Сандер говорит, они будут мучить меня до решения суда, и ничего поделать с этим нельзя. Особые причины. Я – особый случай, требующий особого режима. Как мои наручные часы, которые они забрали в больнице, могли повлиять на ход расследования, для меня загадка, и почему мне до сих пор их не вернули – тоже. Но спрашивать бесполезно.
– Не трать энергию впустую. Она понадобится тебе для более важных вещей, – сказал Сандер с видом эксперта по семейным отношениям из утренней телепередачи. Придется потерпеть, пока меня не переведут в тюрьму, где я буду отбывать наказание. Сама виновата, гребаная сучка. Богатая тупая сучка.
Теперь, чтобы узнать время, мне нужно звонить надзирателям и спрашивать. Я поднимаюсь и снова нажимаю на кнопку звонка. Долго не отпускаю палец. Если им что-то не нравится, могут вернуть мне часы или выдать будильник. Какой риск представляет собой это чертово устройство, которое позволит следить за тем, как медленно тянется время.
По крайней мере, теперь мне разрешают читать газету. Видимо, Сандер счел это разрешение стоящим усилий с нашей стороны. Он также принес мне старые газеты, во время предварительного следствия прошли мимо меня. Он считает, что я должна знать, что обо мне писали (тебя обвинили во всем на свете, но судить тебя будут только по нескольким статьям, помни об этом). Так что бумажные газеты у меня есть. Но никакого интернета. Так что я не в курсе, что пишут обо мне в Твиттере под тэгом #майя#убийца#бойнявЮрсхольме. Ни «Гугла», ни «Фейсбука», ни снэпчата, ни сообщений в ленте «Умри». Преимущество номер два.
Я нажимаю чертову кнопку в третий раз и ложусь на койку ждать, пока они откроют. Лежа на кровати, я могу вытянуть руку и коснуться края стола. Но, кажется, что могу коснуться даже стен. Это так не похоже на наш дом. Наш мерзкий дом. Я не дома. Преимущество номер три.
Мы живем в новом доме на отдельном участке, окруженном столетними виллами, и притворяемся, что всегда здесь жили. Когда я впервые его увидела, я подумала, что нужны 3D-очки, чтобы увидеть, как тут все выглядит по-настоящему. Когда мы переехали, в прихожей был миниатюрный фонтан. Он булькал пару недель, прежде чем пришли польские рабочие, демонтировали фонтан и переложили весь пол в прихожей. Папа сказал, что тот, кто построил дом, работает в «клубной индустрии», и он из тех музыкантов, «что не умеют играть ни на одном инструменте и не умеют писать ни слова, ни музыку».
«Музыкант» расширил подъезд к дому, чтобы можно было припарковать «Хаммер» у входа, но не подумал о том, чтобы была возможность развернуться. «Видимо, именно поэтому они и не жили тут ни одного дня, – говорил папа, – В Америке, при сдаче на права, не нужно уметь сдавать назад». Папа обожал эту историю и рассказывал ее миллион раз и каждый раз смеялся как ребенок. Он видел в этом доказательство того, что он еще не самый нелепый из нуворишей. Или просто завидовал, потому что сам никогда бы не решился купить «Хаммер». Папа хотел быть крутым – носить футболку под пиджак и ботинки на босу ногу, как «музыканты» или «айти-миллионеры» и открыто признаваться, что обожает сериалы из восьмидесятых, снятые в Майами. Но еще он боится простудиться, потому что это может помешать подготовке к марафону. Он носит носки до колен из мериносовой шерсти с серебряной нитью (против запаха пота) даже под костюмными брюками.
Раз в неделю по пятницам после обеда он снимает галстук и вешает на ручку кресла. Остаток дня работает без галстука. Вот и вся крутизна, на которую он способен.
Навещать меня запрещено. Папа с мамой не могут приходить. Преимущество номер четыре.
Я встаю и в четвертый раз нажимаю кнопку звонка. Я держу палец на кнопке пять секунд, считаю про себя, чтобы не струсить и не убрать палец раньше. Одно пиво, два пива, три пива, как бабушка считала время между ударом молнии и раскатом грома в грозу. Я не слышу звонка, но знаю, что надзиратели его слышат. И довольно громко. Наверняка раздражает до черта. Но я не больна, и изобразить болезнь мне не удастся, так что другого выхода, как начать сборы у меня нет.
Суссе обещала вчера вечером, что я смогу принять душ первой. До завтрака. «Сразу как проснешься», – сказала она. Различать утро и ночь я уже научилась. На часах должно быть около пяти. Возможно, удастся убедить надзирателя, что это не слишком рано.
Сандер заверил меня, что сегодня ничего особо важного не будет. Обвинение закончит представлять письменные улики. Это заняло больше времени, чем они рассчитывали, и процесс затягивается. Когда они закончат, начнет свою речь Сандер. Но мне надо просто сидеть и слушать, и закончится заседание раньше, потому что судьи (и адвокаты тоже), предпочитают проводить вечер пятницы дома с семьей. И в выходные мне не нужно будет ничего делать, только отдыхать и спать, не слушая Зови-меня-Лену и не видя рожи Блина.
Так что лучше притвориться больной, когда закончится изложение обстоятельств дела.
Потому что тогда настанет мой черед рассказывать свою версию. В понедельник или во вторник, в зависимости от того, сколько мы успеем сегодня. Я буду сидеть на обычном месте, сказал Сандер, в этом суде нет особой кабинки для свидетелей. Клясться на Библии мне тоже не придется, сказал он. Он будет задавать вопросы, которые мы репетировали миллион раз, и я буду отвечать прямо в микрофон. Все сказанное будет записано. Все, кто пришел на меня поглазеть, услышат мою речь.
Надзиратели обычно не торопятся на зов заключенных, но сегодня это просто катастрофа. Я снова нажимаю на звонок. Три коротких нажатия, хотя я знаю, как их это бесит. Может, надзиратель спит? Может, на часах еще нет пяти? Может, еще только четыре? Или три? Если три, душ принять мне не позволят. Да еще от злости заставят принимать последней.
Если я заболею, заседание отложат. Может, все-таки стоит заболеть? Правда никто не сделает мне тосты с джемом. Я не хочу все выходные думать о том, что, как только они закончатся, мне придется выступать в суде. Но я не знаю, как изобразить болезнь. Одну с градусником в камере меня не оставят. Испугаются, что я разгрызу градусник и проглочу ртуть, чтобы покончить с собой. Девушка из соседней камеры пару недель назад проглотила ручку. Ее забрала «скорая». В коридоре царил настоящий хаос. Это поняли даже мы, сидящие за закрытыми дверями. Я вынудила Суссе рассказать, что случилось. Она была в состоянии шока и все рассказала.
Первые недели в следственном изоляторе меня держали под постоянным наблюдением, боясь, что я покончу с собой. Время от времени надзиратели заходили в камеру и спрашивали, как я. Принося обед и забирая посуду, они внимательно разглядывали меня. Не давали вздохнуть свободно. Сутки напролет заходили ко мне без стука. Дребезжали ключами, открывали дверь, сверлили меня взглядом, закрывали.
Вначале я нервничала. В голове был хаос. Иногда мне казалось, что они приходят через каждые пять минут, иногда – через несколько часов. И я начала спрашивать их, сколько времени. Просто чтобы знать. Я боялась, что начнется ночь, а я этого не пойму. Я говорила себе, что ночью темно, но в начале у меня в голове все так перепуталось, что я не понимала, сплю я или бодрствую, день сейчас или ночь. И я спрашивала у них время и записывала в блокноте короткой ручкой (с чего они решили, что я ее не проглочу? Или от короткой ручки вреда не будет?).
На третий или четвертый день мне дали стопку старых (прошлый год) журналов по экономике, о войне, автомобилях и голых девушках (или обо всем сразу). Через пару дней принесли комиксы и три потрепанных книжки. Я листала книжки и журналы, но читать мне не хотелось.
Еще через несколько недель я перестала вести себя как пожизненно заключенная в средневековой тюрьме (то есть не причесывать волосы и стирать ногти до крови, выцарапывая черточки по количеству дней на стенах камеры).
Через месяц я уже могла читать рекламные объявления пенсионных фондов, пива и шампуней и понимать их содержание. Блокнот остался при мне. Я взяла его с собой, когда меня перевели в другой следственный изолятор, как напоминание о том, что я могу быть нормальной, и что для всего есть правила. Теперь я знала, что они приходят раз в полчаса. Значит, на то, чтобы убить себя, у меня было полчаса, точнее, двадцать девять минут. Это меня успокаивало, хотя я не знала, чем могла бы себя убить. «Зеркало» из нержавеющей стали над раковиной нельзя было разбить, так что вены резать было нечем. Одеяло было из странной ткани, похожей на вату, простыни из бумаги. Повеситься на них было невозможно. У сумки, которую мне дал Сандер, надзиратели отрезали ремень. Может, можно было бы сплести веревку из футболки и штанов, но непонятно было, куда ее подвесить. На двери не было ручки, на стенах крючков. Я никогда не думала покончить жизнь самоубийством и потому не интересовалась методами. Но надзиратели явно думали, что я захочу умереть. И наверно, были правы.
Я уже собиралась было снова нажать на кнопку, но появился надзиратель, естественно, раздраженный. На часах половина шестого. Я долго спала. Мне разрешили принять душ. С мылом и шампунем, купленными в изоляторе.
Мама передала для меня сумку с косметикой, но Сандеру запретили отдать ее мне. Боялись, что мама передаст мне наркотики или тайные послания, спрятанные в крем для ухода за ресницами. Но никто не комментировал, что моя мама считает важным, что ее дочь-убийца следит за своей внешностью.
Мне разрешили посмотреть список того, что я не получила, поскольку этот запрет можно было обжаловать. Но я не стала тратить на это энергию.
Умная маленькая богатенькая девочка.