I. О том, что произошло в библиотеке
На следующее утро, без четверти шесть, доктор Готтхольд уже сидел за своим бюро в библиотеке; подле него стояла чашка черного кофе, а взгляд его блуждал временами по бюстам писателей, украшавшим библиотеку, и по корешкам бесчисленных книг, в остальное же время он внимательно просматривал то, что было написано им накануне. Это был человек лет сорока, со светлыми, как лен, волосами, тонким, несколько истомленным лицом и умным, блестящим, но несколько потускневшим взглядом. Ложась рано и вставая рано, он посвящал свою жизнь двум вещам: эрудиции, т. е. науке, и рейнвейну. Между ним и Отто существовала старинная тайная дружба; они редко встречались, но когда это случалось, всегда встречались, как старые близкие друзья. Готтхольд, девственный служитель и жрец науки, завидовал своему двоюродному брату всего в продолжение каких-нибудь полусуток, — в тот день, когда тот женился, но никогда не завидовал его престолу, его положению и его привилегиям.
Чтение было весьма малопринятое при местном Грюневальдском дворе развлечение, а потому длинная, широкая, светлая, залитая солнцем галерея, уставленная бесчисленными шкафами и полками книг и бюстами великих людей, именовавшаяся дворцовой библиотекой, в сущности была частным рабочим кабинетом доктора Готтхольда, где ему никто никогда не мешал. Но в среду утром недолго ему пришлось посидеть над своими манускриптами, так как едва он успел углубиться в свою работу, как отворилась дверь, и в библиотеку вошел принц Отто. Доктор смотрел на него в то время, как он шел по длинной зале, и лучи солнца, падая в каждое из высоких сводчатых окон, поочередно обдавали его своим светом и сиянием. Отто казался таким веселым, походка его была такая легкая, красивая, одет он был так безукоризненно, так вылощен, вычищен, изящно причесан, весь такой показной, такой царственно элегантный, что в душе его кузена-отшельника даже шевельнулось какое-то враждебное чувство к этой изящной кукле.
— С добрым утром, Готтхольд, — сказал Отто, опускаясь в кресло подле рабочего стола доктора.
— С добрым утром, Отто, — ответил библиотекарь, — я не подозревал, что ты такая ранняя пташка. Что это, случайность, или же ты начинаешь исправляться?
— Пора бы, кажется, — ответил принц.
— Не могу тебе ничего сказать на это, — отозвался доктор, — я и слишком большой скептик, чтобы давать этические советы, а что касается благих намерений, то в них я верил только, когда был очень молод; ведь они обыкновенно бывают цвета радужной надежды.
— Если обсудить хорошенько, — сказал Отто, преследуя свою мысль, — я не популярный монарх, — при этом он взглянул в окно и спросил: — ведь так? Не популярный?
— Не популярный? — повторил за ним доктор. — Ну, тут я делаю некоторое различие. Видишь ли, по-моему, есть несколько видов популярности, — при этом он откинулся на спинку своего кресла и свел руки так, что концы пальцев одной руки коснулись концов пальцев другой — во-первых, есть книжная популярность, совершенно безличная и столь же нереальная, как ночной кошмар или видение; затем, есть политическая популярность; это нечто смешанное, и, наконец, есть твоя популярность — самая личная из всех, и самая реальная! В тебя влюбляются все женщины, ты всем им нравишься, тебя боготворят все твои конюхи и лакеи. Зная тебя сколько-нибудь, любить тебя так же естественно, как естественно приласкать хорошенькую комнатную собачку, видя ее подле себя. Если бы ты был хозяином лесопильного завода или трактирщиком, ты, наверное, был бы самым популярным гражданином в целом Грюневальде; но как принц ты, конечно, идешь не той дорогой, и то, что ты и сам это сознаешь, вероятно, достойно одобрения.
— Ты полагаешь, что это достойно одобрения? — спросил Отто.
— Да, вероятно, во всяком случае это по-философски.
— По-философски, но не по-геройски! — заметил Отто.
— Ну, как тебе сказать? Сознавать свои ошибки, — это, пожалуй, своего рода героизм; но все же это не совсем то, что называлось геройским поступком у доблестных римлян, — усмехнулся доктор.
Принц Отто придвинул свое кресло ближе к столу и, опершись на него обеими локтями, уставился пристальным взглядом прямо в лицо доктора.
— Короче говоря, — спросил он, — ты хочешь сказать, что этого мало, что это еще не геройство?
— Ну, пожалуй, — согласился после некоторого колебания доктор Готтхольд, — если хочешь, да, это еще не геройство. Но ведь ты, кажется, никогда и не претендовал на это, никогда не старался выдавать себя за героя, и это именно та черта, которая мне особенно нравилась в тебе; то, чем я склонен был любоваться в тебе, именно это полное отсутствие в тебе всякого рода претензий. Дело в том, что сами названия различных добродетелей и достоинств звучат настолько заманчиво для большинства людей, что почти все мы пытаемся заявить свое право на обладание ими и стараемся уверить себя и других, что мы совмещаем в себе большинство, если не все, как бы противоречивы они ни были по отношению друг к другу. Почти все мы хотим непременно быть одновременно и отважны, и осторожны, и одновременно похваляемся и своей гордостью, и своей скромностью и смирением. Почти все, но только не ты! Ты всегда без всяких компромиссов оставался самим собой, и это было прекрасно! Это отрадно было видеть, и я всегда говорил: «нет человека, более чуждого всякого рода претензий, чем Отто».
— И претензий, и условий! — воскликнул принц. — Я всегда был менее причастен к жизни, чем дохлая собака в своей будке! Но теперь я должен решить вопрос: может ли из меня при большом усилии и самоотречении выйти хотя бы только терпимый правитель и монарх? Да или нет?
— Никогда! — воскликнул доктор. — Брось ты совсем эту мысль! Да и кроме того, ведь ты же никогда не сделаешь этого большого усилия, дитя мое!
— Нет, Готтхольд, на этот раз ты от меня так легко не отвертишься, — сказал Отто; — пойми, что если я органически, по самому существу своему, не пригоден быть государем, то какое же право я имею на эти деньги, дворец, содержание и стражу? Ведь если так, то я чуть не вор! И могу ли я после того применять к другим людям карающий их проступки закон?
— Да-а… я не могу не признать в этом некоторой затруднительности твоего положения, — сказал Готтхольд. — Но ведь все это дело привычки, все это давно вошло в обычай…
— Но разве я не могу постараться стать настоящим правителем этой страны? Разве я не обязан хотя бы попытаться? И при твоем содействии, руководствуясь твоими разумными советами…
— Моими советами?! Что ты, Бог с тобой, Отто! — воскликнул доктор. — Боже упаси!
И хотя принцу Отто было теперь вовсе не до смеха, он все же улыбнулся и, смеясь, возразил:
— А вообрази себе, меня вчера уверяли, что такой человек, как я, в дружественном союзе с таким человеком, как ты, в качестве советника, могли бы вдвоем составить весьма удовлетворительное правительство.
— Нет, воля твоя, я не могу себе представить, в каком расстроенном воображении могла возникнуть и родиться на свет подобная нелепая, чудовищная мысль!
— Она родилась у одного из твоих собратьев писателей, у некоего Редерера! — сказал Отто.
— Редерер! Этот молокосос, этот невежда!
— Ты неблагодарен, мой друг, — заметил принц. — Он один из твоих горячих и убежденных поклонников и ценителей.
— В самом деле? — воскликнул Готтхольд, видимо, обрадованный. — Во всяком случае, это хорошо рекомендует этого молодого человека; надо будет перечитать еще раз его галиматью. Это тем более делает ему честь, что наши взгляды диаметрально противоположны. Неужели мне удалось его переубедить! Но нет, это было бы положительно сказочно!
— Значит, ты не сторонник единовластия? — спросил принц.
— Я? Прости Господи, да никогда в жизни! — воскликнул Готтхольд. — Я красный! Я ярый красный, дитя мое!
— Превосходно! Это приводит меня как раз к моему очередному вопросу самым естественным путем. Если я так несомненно непригоден для своей роли, если не только мои враги, но и мои друзья тоже с этим согласны, если мои подданные требуют и желают моего низвержения, — сказал принц, — если в самый этот момент готовится революция, то не должен ли я выступить вперед и идти навстречу неизбежному? Не должен ли я избавить мою страну от всех этих ужасов и положить конец всем этим нелепицам и бессмыслицам? Словом, не лучше ли мне отречься от престола теперь же? О, поверь мне, — продолжал принц, — я слишком хорошо сознаю и чувствую всю смешную сторону, всю бесполезность громких слов, — добавил он, болезненно морщась. — Но пойми, что даже и такой принц, как я, не может покорно ждать своей участи, что и у него есть непреодолимая потребность сделать красивый жест, выступить вперед, встретить опасность или угрозу грудью, с открытыми глазами, а не выжидать ее, прячась за углом. Отречение, добровольное отречение, это все же лучше низвержения.
— Да какая муха тебя сегодня укусила? — сказал Готтхольд. — Неужели ты не понимаешь, что ты грешной рукой касаешься святая святых философии — «святилища безумия!» Да, Отто, безумия, потому что в пресветлом храме мудрости высшее святилище, которое мы держим сокрытым под семью замками, полно паутины! Не ты один, а все люди, все решительно, совершенно бесполезны! Природа и жизнь теряют их, но не нуждаются в них, даже не пользуются ими; все это бесплодный пустоцвет! Все, вплоть до парня, работающего в лесу, все совершенно бесполезны! Все мы вьем веревки из песка и, как дети, дохнувшие на оконное стекло, пишем и стираем ненужные пустые слова! Так не будем же больше говорить об этом. Я уже сказал тебе, что отсюда недалеко до безумия.
Готтхольд поднялся со своего места и затем снова сел. Засмеявшись коротким, сухим смешком, он снова заговорил, но уже совершенно другим тоном:
— Верь мне, дитя мое, мы живем здесь на земле не для того, чтобы вступать в бой с гигантами, а для того, чтобы быть счастливыми, кто может, как пестрые цветики на лугу, радующиеся солнцу и росе, и ветерку, и дождю. Ты мог это, и потому, что ты умел быть счастливым, я втайне любовался тобой, восхищался тобой и радовался за тебя; продолжай же быть счастливым в своей беззаботности и ты будешь прав! Иди своим путем, твой путь настоящий, поверь мне. Будь весел, будь счастлив, будь празден, будь легкомыслен и отправь всю казуистику к черту! А государство свое и государственные дела предоставь Гондремарку, как ты это делал до сих пор. Он управлялся с ними довольно хорошо, как говорят, и его тщеславию льстит такая ответственность.
— Готтхольд! — воскликнул принц. — Что мне до всего этого? Не в том вопрос, могу ли я быть полезен или бесполезен, как все люди, а дело в том, что я не могу успокоиться от сознания своей бесполезности. У меня только один выбор: я должен быть полезен или быть вреден — одно из двух! Я с тобой согласен, что княжеский титул мой и самое княжество мое — чистый абсурд, одна сплошная сатира на правителя, правительство и государство, и что какой-нибудь банкир или содержатель гостиницы несет более серьезные обязанности, чем я; пусть так. Но вот когда я умыл руки от всех этих дел три года тому назад и предоставил все дела и всю ответственность, всю честь, а также и все радости правления, если таковые существуют, Гондремарку и Серафине, — он с минуту не решался произнести ее имени, а Готтхольд в это время как бы случайно отвернулся и смотрел в сторону, — так что из этого вышло? Налоги! Армия! Пушки! Да ведь все то княжество похоже на коробочку оловянных солдатиков! А народ совсем обезумел, совсем голову потерял, поджигаемый ложью и несправедливыми поклепами. Даже носятся слухи о войне!.. Война, в этом чайнике, подумай только! Какое страшное сплетение нелепиц и позора! И когда наступит неизбежный конец — революция, то кто будет отвечать за все это перед Богом? Кто будет позорно казнен общественным мнением современников и истории? Кто? Я! Принц-марионетка!
— Мне казалось, что ты всегда пренебрегал общественным мнением, — заметил доктор Готтхольд.
— Да, я им пренебрегал, — мрачно ответил Отто, но — теперь я не пренебрегаю больше. Я становлюсь стар. И, кроме того, тут идет речь о Серафине, Готтхольд. Ее так ненавидят, так презирают здесь в Грюневальде, куда я ее привез, и где позволил ей хозяйничать. Я предоставил ей это маленькое княжество, как игрушку, и она сломала ее, эту маленькую игрушку! Прекрасный принц и прелестная принцесса! Теперь я спрашиваю тебя: в безопасности ли даже самая ее жизнь?
— Сегодня она еще в безопасности, — ответил доктор, — но если ты спрашиваешь меня об этом серьезно, то я скажу тебе, что за завтра я не поручусь. У нее дурные советники.
— А кто они, эти дурные советники? Этот Гондремарк, которому ты предлагаешь мне предоставить эту страну! — воскликнул принц. — Мудрый совет, нечего сказать. Вот тот путь, по которому я шел все эти три последние года, и вот к чему он нас привел. Дурные советники! О, если бы только это одно! Но к чему нам играть друг с другом в прятки, ты ведь знаешь, что о ней говорит молва? Ты знаешь, что это за скандал!
Готтхольд молча кивнул утвердительно головой, плотно сжав губы и нахмурив брови.
— Ну вот, ты не особенно восторженного мнения о моем поведении, как принца и главы государства, но скажи, исполнял ли я свой долг и обязанности, как муж? — спросил мрачно Отто.
— Нет, нет, уволь меня от этого! — горячо и мрачно запротестовал Готтхольд. — Как правитель, ты можешь быть подвергнут критике; это вопрос общественный, и это совсем другое дело. Я старый холостяк, монах, в супружеских делах я не советчик. Об этом я судить не могу!
— Да я и не нуждаюсь в совете, — сказал Отто, вставая, — я решительно говорю, что всему этому надо положить конец! — И он стал ходить большими шагами взад и вперед по комнате, заложив руки за спину.
— Ну, что же, Отто, помоги тебе Бог! — сказал Готтхольд после довольно продолжительного молчания. — А я ничего не могу, — добавил он, подавляя вздох.
— И что всему этому причиной? — снова заговорил принц, прерывая свое хождение. — Как мне назвать это? Недоверие к себе? Отсутствие веры в себя и в свои силы? Или страх быть смешным? Или ложная гордость, ложное самолюбие? Впрочем, дело не в названии, не все ли равно! Дело в том, что оно привело меня к тому, перед чем я теперь стою, едва смея поверить себе, своим глазам и своим ушам. Мне всегда было ненавистно суетиться, хлопотать и хорохориться по пустякам, это казалось мне смешным; я всегда стыдился моего игрушечного государства; я не мог примириться с мыслью, что люди могли себе вообразить, что я серьезно верил такому очевидному абсурду! Я не хотел ничего делать такого, что нельзя было делать с усмешкой, у меня было врожденное чувство юмора, мне казалось, что я должен был все понимать и все знать лучше других. То же самое было и с моим браком, — добавил он несколько более хриплым голосом, — я не поверил, что эта девушка могла любить меня, и я не захотел навязывать себя ей; я щеголял своим равнодушием! Что за жалкая картина!
— Э, да у нас с тобой несомненно родственная кровь, как я вижу, — вставил свое рассуждение доктор. — Ты здесь сейчас нарисовал меткими чертами образ и характер прирожденного скептика, такого же, каков в душе и я.
— Скептика? Нет, труса! — крикнул Отто. — Малодушного труса! Вот как это называется.
И в тот момент, когда принц выкрикнул эти последние слова с необычайной силой выражения, маленький толстенький старичок, отворивший дверь за спиной доктора, так и застыл на пороге от испуга и неожиданности. С носом наподобие клюва попугая, с плотно сжатыми узкими губами, маленькими выпученными глазками, он казался воплощением формалистики, и в обычным условиях, следуя строго предписаниям своей корпорации, он производил известное впечатление своим видом замороженной мудрости и внушительной строгости в связи с чувством собственного достоинства, но при малейшем нарушении обычного порядка, он терялся, руки его начинали дрожать, голос тоже, и в каждом его жесте и движении сказывалась его жалкая беспомощность. А потому теперь, когда его здесь, в библиотеке Миттвальденского дворца, где обычно царила гробовая тишина и молчание, озадачила бурная речь принца, обращенная, правда, не к нему, он весь затрясся, вскинул руки вверх, как подстреленный, и вскрикнул от испуга, как старая женщина.
— О, ваше высочество! Приношу тысячу извинений. Но присутствие вашего высочества здесь, в такое раннее время, в библиотеке!.. Столь необычайного случая я никак не мог предвидеть, ваше высочество, никак не мог ожидать.
— Успокойтесь, господин канцлер, — сказал Отто, — ведь ничего особенного не случилось. Беды в том нет, что вы вошли сюда.
— Я зашел по делу всего на одну минуту; я оставил здесь у доктора вчера вечером кое-какие бумаги, — сказал канцлер Грюневальда. — Если господин доктор соблаговолит дать их мне, то я не буду долее досаждать вашему высочеству своим присутствием.
Готтхольд отпер один из ящиков своего бюро и, достав из него сверток рукописей, вручил его канцлеру, который собирался уже уйти, предварительно откланявшись с надлежащими церемониями, предписанными этикетом двора, когда принц остановил его.
— Раз уж случай столкнул нас, господин Грейзенгезанг, — сказал Отто, — воспользуемся им, чтобы поговорить.
— Я весьма польщен этой милостью вашего высочества, — залепетал искательно канцлер, — извольте приказывать!
— Прежде всего, скажите мне, все здесь было спокойно со времени моего отъезда? — спросил Отто, снова усаживаясь в свое кресло.
— Шли обычные дела, ваше высочество, — ответил Грейзенгезанг, — повседневные мелочи, весьма важные, если их упустить из виду, но совершенно незначительные, раз они приняты к сведению! У вашего высочества, благодарение Богу, усердные и ревностные слуги, свято вам повинующиеся.
— Повинующиеся? Что вы говорите, господин канцлер? — возразил принц — Да разве я когда-нибудь удостаивал вас каким-нибудь приказанием? Уж скажите лучше, что эти ревностные слуги любезно замещают меня, это будет более походить на правду. Но, заговорив об этих повседневных мелочах, будьте любезны указать мне на некоторые из них, так, для примера.
— Да все это правительственная рутина, ваше высочество, от которой ваше высочество так разумно оградили свое время отдохновения, свои свободные часы… — начал было уклончиво Грейзенгезанг.
— Ну, мы пока не станем говорить о моем времени отдохновения и о моих свободных часах, господин канцлер, — сказал Отто, заметно хмурясь. — Потрудитесь перейти к фактам.
— Все обычные дела шли своим чередом, — продолжал сановник, видимо, встревоженный и оробевший.
— Положительно странно, господин канцлер, что вы так упорно избегаете отвечать на мои вопросы, — сказал принц, глядя на старика строго, почти гневно. — Вы вынуждаете меня предположить с вашей стороны известный умысел в вашей странной медлительности и туманности ваших слов. Я вас спросил, все ли здесь было спокойно в моем отсутствии, сделайте одолжение, потрудитесь ответить мне на этот вопрос.
— Совершенно спокойно, ваше высочество… о, совершенно спокойно! — выпалила старая придворная марионетка эту явную ложь.
— Я это запомню, господин канцлер, — сухо промолвил принц. — Итак, вы заверяете вашего государя, что со времени его отъезда здесь не случалось ничего такого, о чем вы должны были бы донести мне и о чем мне следовало бы быть осведомленным. Превосходно!
— Призываю ваше высочество и господина доктора в свидетели, что ничего подобного я не говорил! — воскликнул Грейзенгезанг. — Подобных выражений я не употреблял.
— Постойте! — сказал принц и, минуту помолчав, продолжал: — Господин Грейзенгезанг, вы человек старый, вы много лет служили моему покойному отцу, прежде чем стали служить мне, и мне кажется совершенно несовместимым с чувством вашего достоинства и уважения к моей особе бормотать какие-то извинения и поминутно натыкаться на ложь, как вы это сейчас делаете. Соберитесь с мыслями и затем сообщите мне ясно и категорически обо всем, что вам поручили скрыть от меня.
Готтхольд тем временем низко склонился над своим столом и, казалось, погрузился весь в свою работу, но временами плечи его приподнимались и колыхались, как от подавленного смеха. Принц Отто сидел спокойно, пропуская между пальцами кончик своего тонкого платка и терпеливо ждал.
— Ваше высочество, — начал старый канцлер, — я, право, не умею и не знаю, как вам изложить, так, своими словами, без всяких документов, на которые я мог бы сослаться или опереться, те, в некотором роде важные события, которые выяснились в эти последние дни. Я положительно затрудняюсь… для меня это совершенно невозможно, поверьте мне, ваше высочество, это свыше моих способностей.
— Пусть так, — сказал принц, — я не стану осуждать ваш образ действий; я желаю сохранить между нами мирные, дружелюбные отношения, потому что я не забыл, что вы мой старый слуга, что с самых юных дней моих вы всегда хорошо относились ко мне, и затем, в течение нескольких лет верно служили мне. Помня все это, я готов оставить этот вопрос, на который вы так упорно уклоняетесь дать мне немедленный ответ, до другого времени. Но сейчас в ваших руках бумаги, и я полагаю, что вы, господин Грейзенгезанг, не можете отказать мне в разъяснении сути и содержания их.
— О, ваше высочество, — воскликнул старый канцлер, — это совершенно пустое дело, это в сущности просто полицейское дело, и дело чисто административного порядка, ничего общего с государственными делами не имеющее… Это бумаги конфискованные, то есть, отобранные у одного английского путешественника.
— Отобранные? — спросил Отто. — Каким это образом? Объясните, сделайте милость!
— Вчера вечером сэр Джон Кребтри был арестован, — подняв голову от своей работы, сказал Готтхольд.
— Верно это, господин канцлер? — спросил Отто, мрачно сдвинув брови. — Почему же вы не доложили мне об этом?
— Такая мера признана была необходимой, — уклончиво подтвердил Грейзенгезанг. — Приказ об аресте был формальный, скрепленный на основании полномочий, данных вашим высочеством, вашей властью и вашим именем. Я же в данном случае являлся только подначальным лицом и не имел полномочий препятствовать приведению в исполнение этого распоряжения.
— И мой гость был арестован? А что могло послужить поводом к этому аресту? Под каким предлогом прибегли к подобной мере? Потрудитесь ответить!
Грейзенгезанг мялся.
— Может быть, ваше высочество, найдете ответ в этих бумагах, — заметил Готтхольд, указывая концом ручки своего пера, на сверток в руках канцлера.
Отто взглядом поблагодарил кузена.
— Дайте мне эти бумаги! — приказал он, обращаясь к канцлеру, глядя на него строго и серьезно.
Но старый царедворец, видимо, колебался и не желал исполнить приказания своего государя.
— Барон фон Гондремарк, — начал он, — взял все это дело в свои руки и принял на себя одного всю ответственность за него. Я в данном случае не более как посланный и в качестве такового не облечен властью передать эти бумаги другому лицу. Эти документы доверены мне… я не вправе нарушить это доверие. Господин доктор, я убежден, что вы не откажетесь выручить меня в данном случае, и вы поддержите меня, не правда ли? Право, я не знаю… но я не имею на то разрешения.
— Признаюсь, я слышал много глупостей на своем веку, господин канцлер, — сказал Готтхольд, — и большую часть из них от вас. Но эта превосходит все остальные!
— Довольно, сударь! — крикнул Отто, встав со своего места и выпрямившись во весь рост. — Дайте сюда эти бумаги. Я вам приказываю!
Канцлер покорно протянул принцу сверток.
— С милостивого разрешения вашего высочества, — залепетал канцлер, — повергая к стопам вашим мои нижайшие верноподданнические извинения, я прошу позволения удалиться и буду ожидать дальнейших приказаний вашего высочества в государственной канцелярии, где меня ждут.
— Видите вы это кресло, господин канцлер? — спросил Отто. — Вот на нем вы будете ожидать дальнейших моих приказаний. А теперь, ни слова больше! — крикнул он, видя, что канцлер опять раскрыл рот, чтобы сказать что-то, и властным жестом принц заставил его замереть на месте.
— Вы в достаточной мере доказали свое усердие тому господину, которому вы служите, а мое долготерпение начинает уже утомлять меня, тем более, что вы, господин канцлер, слишком злоупотребляете им!
Маленький старичок как будто совсем съежился; он покорно побрел к указанному ему креслу и, не подымая глаз от пола, молча сел, как ему было приказано.
— А теперь, — сказал Отто, развертывая сверток бумаг, — посмотрим, что это такое; если не ошибаюсь, это походит на рукопись книги.
— Да, — сказал Готтхольд, — это и есть рукопись будущей книги путевых впечатлений и наблюдений.
— Вы ее читали, доктор Гогенштоквитц? — спросил Отто.
— Нет, но я прочел заглавный лист, так как бумаги эти мне были переданы развернутыми и при этом никто мне не сказал, что они секретные или представляют собою чью-либо тайну.
— Так, — сказал принц, устремляя на канцлера строгий гневный взгляд. — Но я того мнения, что в наше время отбирать рукопись у автора, накладывать арест на частные бумаги путешественника в таком незначительном, маленьком государстве как Грюневальд положительно смешно и постыдно! Я очень поражен, господин канцлер, что вижу вас при исполнении столь неблаговидной обязанности; снизойти до того, чтобы принять на себя роль сыщика, воля ваша, этого я от вас не ожидал! А как же иначе прикажете вы мне назвать этот ваш поступок? Я уже не говорю о вашем поведении по отношению к вашему государю, это мы пока оставим в стороне, я только говорю об этих бумагах, которые вы позволили себе отобрать у английского джентльмена, бумагах, представляющих собой частную собственность путешествующего иностранца, быть может, труд всей его жизни! Отобрать, вскрыть и прочесть! Да какое нам с вами дело до них? Мы не имеем, слава Богу, index expurgatorius в Грюневальде; будь еще это, мы представляли бы собою полнейшую пародию на государство, настоящее фарсовое королевство, какого лучше не сыскать на всем земном шаре!
И, говоря это, Отто продолжал разворачивать рукопись, а когда она, наконец, лежала раскрытой перед ним, взгляд его упал на заглавный лист, на котором красными чернилами старательно были выписаны следующие слова:
«Записки о посещении разных европейских дворов
Баронета сэра
ДЖОНА КРЕБТРИ».
Далее следовал перечень глав; каждая из них носила название одного из государств современной Европы и в числе других девятнадцати и последняя по порядку глава была посвящена Грюневальдскому двору.
— А-а, Грюневальдский двор! — воскликнул Отто. — Это должно быть весьма забавное чтение.
Его любопытство было задето за живое, но он не решался дать ему волю.
— Этот методический старый пес, англичанин, добросовестно писал и заканчивал каждую главу на месте! — заметил Готтхольд. — Я непременно приобрету его книгу, как только она выйдет в свет.
— Интересно было бы заглянуть в нее сейчас, — промолвил Отто нерешительно.
Лицо Готтхольда заметно омрачилось, и он отвернулся и стал глядеть в окно.
Но Отто, хотя и понял этот молчаливый упрек доктора, все же не мог устоять против соблазна.
— Я полагаю, — сказал он, неестественно усмехнувшись, — я полагаю, что могу так, вскользь, взглянуть на эту главу.
И с этими словами он поудобнее придвинул кресло к столу и разложил на нем рукопись англичанина.