Книга: Принц Отто
Назад: XIV. В которой повествуется о причине и взрыве революции в Грюневальде
Дальше: II. Рассуждения о христианской добродетели

ЧАСТЬ III. СЧАСТЬЕ В НЕСЧАСТЬЕ

I. Принцесса Золушка

Привратник, привлеченный шумом и тревогой, царившими во дворце, ушел, оставив дверь незапертой, мало того, даже совершенно раскрытой, и через нее на Серафину глянула темная ночь. В то время как она бежала вниз по террасам сада, шум голосов и громкий топот сотен ног, ворвавшихся во дворец и на плац-парад и быстро приближавшихся ко дворцу, слышался все ближе и ближе и становился все громче и громче. Этот натиск толпы походил на атаку кавалерии; над общим шумом и гулом выделялся звон стекла разбиваемых фонарей, а еще громче раздавалось из толпы ее собственное имя с самыми оскорбительными эпитетами, выкрикиваемое наглыми голосами, быть может, сотнями голосов. У дверей Кордегардии прозвучал сигнал; затем раздался один залп, заглушенный дикими криками освирепевшей толпы, и одним дружным натиском Миттвальденский дворец был взят приступом. Подгоняемая этими дикими голосами, принцесса неслась по саду, по темным тенистым аллеям и залитым звездным светом мраморным ступеням лестниц все вперед и вперед, по направлению к парку. Затем через весь парк, который в этом месте не так широк, как в других, прямо в темный лес, примыкающий к нему почти вплотную. Таким образом, Серафина разом, одним махом, так сказать, покинула уютный, ярко освещенный бесчисленными веселыми огнями дворец, с его вечерними собраниями и развлечениями и разом перестала быть царствующей особой, перед которой преклонялся весь двор. Она упала с высоты своего земного величия и даже с высоты цивилизации и комфорта и очутилась в жалком положении одинокой бродяжки, оборванной Золушки в темном, глухом лесу среди ночи.
Она шла все прямо, по прорубленной в лесу просеке, поросшей кустами терновника, репейником и всякой дикой растительностью, но здесь ей, по крайней мере, светили звезды. А там, впереди, было, казалось, совершенно темно из-за сплетавшихся между собой косматых ветвей высокой сосновой чащи, образовавшей почти непроницаемый свод над головой. В это время здесь царила кругом мертвая тишина; все ужасы ночи, казалось, водворились здесь, в этой укрепленной цитадели леса; но Серафина продолжала продвигаться вперед ощупью, поминутно натыкаясь на стволы деревьев и, напрягая свой слух, жадно ловила хоть какой-нибудь звук, но, увы, напрасно!
Но вот она заметила, что лесная дорога как будто подымается в гору, и это обрадовало ее; она надеялась выйти на более открытое место. И, действительно, вскоре она увидела себя на скалистой вершине, возвышавшейся над морем темных сосен, над их красивыми, зубчатыми верхушками. Кругом, куда ни погляди, всюду вырисовывались вершины гор и холмов, высокие и низкие, между ними опять черные долины сосновых лесов, а над головой распахнулось тоже темное небо, сверкающее блеском бесчисленных звезд, а там, на краю западного горизонта — смутные силуэты гор. Чудесная красота ночного неба невольно очаровала беглянку; теперь ее глаза светились так же, как звезды, светились непривычным, неведомым ей восторгом; она глубоко вздохнула, и этот вздох принес успокоение ее наболевшей душе; ей казалось, что она погрузилась в упоительную прохладу и лучистое сиянье далекого неба, совершенно так же, как она погрузила бы свою горячую руку в воду холодного ручья; ее трепещущее сердце стало биться ровнее и спокойнее. Лучезарное солнце, победно шествующее над нами, заливающее своими золотыми и живительными лучами поля и луга и озаряющее своим сиянием безбрежное пространство полдневной лазури небес, являющееся благодетелем миллионов людей, — ничего не говорит горю одинокого человека, тогда как бледный месяц, подобно скрипке, воспевает и оплакивает только частные наши радости и горести. Только одни звезды, эти мигающие и мерцающие искорки, весело нашептывающие нам что-то таинственное и неведомое, только они навевают нам неясные сны и предчувствия и действуют на нас успокоительно, как участие близкого нежного друга. Они, улыбаясь, внимают нашим горестям и скорбям, как разумные старики, много видавшие на своем веку, полные снисхождения, терпимости и примирения, и, благодаря удивительной двойственности своего масштаба, благодаря тому, что они так малы для глаза и так необъятно велики в нашем воображении, они являются как бы прообразом одновременно двойственного характера человеческой природы и человеческой судьбы.
И принцесса сидела и с восторгом смотрела на несравненную красоту этих звезд и черпала в них успокоение и совет. Яркими живыми картинами, отчетливо как на холсте, вырисовывались теперь перед ее мысленным взором отдельные эпизоды минувшего вечера: она видела перед собой графиню с ее подвижным, выразительным веером; громоздкого, громадного барона Гондремарка на коленях перед ней, и кровь на ярко вылощенном паркете, и стук в дверь, и колыхание носилок вдоль аллеи, идущей от дворца, и канцлера, и крики, и шум штурмующей дворец толпы. Но все это казалось ей теперь далеким, фантастическим, и сама она все время не переставала живо ощущать мир и спокойствие и целительную тишину этой чарующей прекрасной ночи. Она взглянула в сторону Миттвальдена, и из-за вершины горы, скрывавшей его теперь от ее взора, она увидела красное зарево, зарево пожара. — «Лучше так!» — подумала при этом она. — «Лучше сидеть здесь, чем погибнуть в трагическом величии при свете пламени пылающего дворца!» Она не чувствовала ни малейшей искры жалости к Гондремарку, ее совершенно не тревожила судьба Грюневальда. Тот период ее жизни, когда она всем на свете готова была пожертвовать ради того и другого или, вернее, ради своего личного честолюбия, был окончательно забыт. Теперь у нее была только одна мысль: — бежать! И еще другая, менее ясная, менее определенная, наполовину отвергнутая, но тем не менее властная, — бежать в направлении Фельзенбурга. Она была обязана освободить Отто, так ей подсказывало сердце или, вернее, холодный рассудок, а сердце ухватывалось за эту обязанность с особой страстностью, потому что теперь ее охватила жажда ласки, потребность сердечной доброты и участия.
Наконец она очнулась, словно пробудилась от долгого сна. Встала начала спускаться под гору, где темный лес вскоре обступил ее со всех сторон и скрыл в своей зеленой чаще. И снова она шла торопливо все вперед и вперед, наугад. Лишь кое-где сквозь просветы между соснами мигали две-три звездочки, да какое-нибудь одинокое дерево выделялось среди соседей необычайной мощью и резкостью своих очертаний, да тут и там гуща кустов в одном каком-нибудь месте образовывала среди окружающей темноты еще более темное, совсем черное, жуткое пятно, или же в поредевшем лесу вдруг получалось более светлое, туманно-сумеречное пятно, и это как будто еще более подчеркивало давящий мрак и безмолвие леса. Временами эта бесформенная тьма как будто вдруг сгущалась еще более, и тогда ей начинало казаться, что ночь своими черными недобрыми глазами со всех сторон жадно смотрит на нее, сопровождая каждый ее шаг, подстерегая каждое ее движение. Серафима останавливалась, а безмолвие леса росло и росло до того, что начинало спирать ей дыхание. Тогда она принималась бежать, спотыкаясь, падая, цепляясь за кусты, но все спеша вперед и вперед, словно чувствуя за собою погоню. И вдруг ей стало казаться, что и весь лес сдвинулся с места и теперь бежит вместе с ней. Шелест и шум ее собственных шагов и движений, раздававшийся среди царящей здесь жуткой тишины, пробуждал повсюду слабое, сонное эхо, наполняя и самый воздух, и обступившую ее со всех сторон густую чащу леса смутными, бесформенными ужасами. Ее преследовал панический страх, страх деревьев, простиравших к ней со всех сторон свои косматые, колючие ветви, страх темноты, населенной бесчисленными чудовищами, призраками и безобразными лицами. Она задыхалась и бежала, чтобы уйти от этих ужасов, а между тем ее бедный беспомощный рассудок, загнанный всеми этими страхами в свою последнюю цитадель, еще слабо светился оттуда и шептал, что ей надо остановиться, и она чувствовала, что он прав, но не в силах была повиноваться ему, потому что ее толкала вперед какая-то непостижимая, злая сила, и она бежала и бежала все дальше и дальше, выбиваясь из последних сил.
Она была положительно близка к помешательству, когда перед нею вдруг открылась узкая просека, и одновременно с этим шум ее шагов стал как будто громче и отчетливее, и она увидела впереди какие-то смутные очертания и фигуры. Еще минута, и перед нею развернулись белевшие среди ночи поля и луга. Но вдруг земля под ней как будто расступилась, и она упала, но тотчас же опять вскочила на ноги; при этом она испытала какое-то необъяснимое, беспричинное потрясение, и в следующий момент потеряла сознание. Когда Серафина опять пришла в себя, то увидела, что стоит чуть не по колени в ледяной воде шумного потока, несшегося откуда-то с гор; она прислонилась к мокрой скале, с которой небольшим водопадом низвергался этот поток; брызги его, разлетавшиеся во все стороны, смочили ее волосы; она взглянула кверху и увидела белый пенящийся каскад, а внизу — шумящую воду в неглубоком бассейне, образовавшемся в месте падения потока, и на этой воде дрожали звезды, а по обе стороны потока, словно часовые на посту, стояли высокие темные сосны, спокойно отражаясь в воде и любуясь звездным сиянием. Теперь, когда мысли ее несколько успокоились, когда волновавшие и терзавшие ее страхи улеглись, Серафина с радостью прислушивалась к плеску водопада, низвергавшегося в дрожащий бассейн. Вся промокшая, она стала выбираться из воды, но, сознавая теперь свою слабость и полное истощение сил, она поняла, что пуститься снова бродить по темной чаще леса в таком состоянии грозило гибелью ее жизни или рассудку, тогда как здесь, вблизи потока, где звезды лили с высоты свой ласковый свет, где теперь из-за леса только что выплывал бледный месяц, здесь она могла спокойно и без тревоги ожидать рассвета.
Прогалина, образовавшаяся здесь, в темной чаще леса, где стройные сосны расступились, чтобы дать дорогу шумливому потоку, шла круто под гору, извиваясь далеко-далеко, между двух стен соснового леса. Прогалина эта была гораздо шире, чем было нужно для потока, и местами темный лес то выдвигался вперед, суживая в этом месте береговую полосу лугов, то отступал назад, давая место открытым полянкам и лужайкам, на которых мирно дремал лунный свет. На одной из таких полян Серафина остановилась и стала терпеливо дожидаться утра. Она медленно ходила по ней взад и вперед; взгляд ее невольно поднялся кверху на горы, откуда несся с такой быстротой веселый поток, перескакивая на своем пути с уступа на уступ и образуя целый ряд каскадов, а затем спокойно бежал дальше в своих зеленых берегах по ровной пологой полянке, широко разливаясь между тростником и как бы отдыхая в этом затишье; он безмолвно глядел на далекое небо, неустанно любуясь его красотой, которую так заманчиво отражали в себе его тихие, спокойные в этом месте воды. С вечера было прохладно, но ночь была мягкая и теплая, а из глубины леса веяло приятным теплом, словно от дыхания мирно спящего там великана; на траве тяжелыми алмазными каплями лежала роса, и бесчисленные белые маргаритки на лугу плотно свернули свои нежные лепестки и как будто дремали, сомкнув свои ясные золотые очи. Это была первая ночь, которую принцесса Серафина проводила под открытым небом; и теперь, когда страхи ее улеглись, она чувствовала себя растроганной до глубины души ласковым миротворным спокойствием этой тихой, ясной ночи. А там, высоко в небесах бесчисленная звездная рать кротко, ласково и любовно смотрела со своей недосягаемой высоты на бедную, странствующую, бездомную бродяжку-принцессу, и светлый ручей у ее ног не находил для нее иных слов, кроме слов нежного утешения.
И вдруг Серафина почувствовала чудесное перерождение всего, что она видела вокруг себя. То, что представлялось теперь ее глазам, было до того великолепно, что пожар Миттвальденского дворца по сравнению с этим был не более как вспышка игрушечного пистона. Даже самые сосны как будто иначе глядели теперь на нее, и трава, еще совсем молодая, казалось, начала робко улыбаться, и вся восходящая лестница потока с ее резвыми каскадами и падениями как будто вдруг повеселела, и от нее повеяло какой-то особенной отрадной свежестью. Все кругом приняло необычайно торжественный и нарядный вид. Это постепенное радостное перерождение во всем начало мало-помалу проникать и в нее, начало действовать благотворно и на душу, наполняя ее каким-то странным, никогда еще не испытанным ею трепетом. Серафина посмотрела вокруг, и на нее как будто глянула, как будто заглянула ей в глаза вся природа, таинственная, многозначительно приложившая палец к устам. Серафина взглянула на небо — там уже почти не было звезд, а те, что еще виднелись кое-где, заметно бледнели, догорали и гасли, словно таяли в прозрачном голубом эфире. Самое небо стало теперь не то, каким оно было раньше: цвет его был теперь какой-то удивительный; прежний густо-синий цвет как будто расплылся, смягчился и посветлел, точно его сменил светлый лучистый туман или дымка, которой нет названия и которую никогда больше видеть нельзя, кроме как только в момент нарождающегося утра, как предвестник близкого рассвета.
— О, — воскликнула Серафина, и радость перехватила ей дыхание, — о, ведь это рассвет!
Мгновение — и она, подобрав юбки, перебралась через поток и побежала вперед, вниз по прогалине, где еще царил предрассветный сумрак и туман. А в это время в соседних кустах и в лесу трещали и звенели щебечущие голоса бесчисленных птиц, звучавшие лучше всякой музыки: сладко проспав всю ночь в своем крошечном, напоминающем блюдечко гнездышке, приютившемся где-нибудь в разветвлении двух толстых сучков, проспав, плотно прижавшись друг к другу, точно двое влюбленных, эти счастливые пташки просыпались теперь, быстроглазые и веселые, чуткие и восторженные певцы; они просыпались и радостно приветствовали нарождающийся день. И сердце принцессы дрожало и рвалось к ним, полное любви и умиления, а они со своих маленьких и высоких веточек срывались из-под самого лесного купола, как камень летели и, можно сказать, почти падали к ее ногам на зеленый мох и траву, чуть не задевая ее своими крылышками, в то время как она, эта принцесса в лохмотьях, мелькала между деревьев, мчась вперед.
Вскоре она добралась до вершины лесистого холма и теперь могла видеть далеко перед собой и следить за безмолвным, победным шествием дня. Там, далеко на востоке, разливался бледный свет, который затем заметно белел, повсюду мрак точно дрогнул и спешил уступить место свету, звезды все уж погасли, словно уличные фонари в городе с наступлением дня. Белый свет стал переходить в сияющий серебряный, а серебряный, как будто раскаляясь, постепенно становился золотым, а золото разгоралось и становилось огнем, ярким пылающим огнем, а затем повсюду разливался румяный, розовый отблеск зари. Наконец проснувшийся день дохнул живительной прохладой на всю природу, и на многие мили в округе темный лес тоже глубоко вздохнул, и по нему пробежала как бы легкая дрожь. Еще момент и солнце вдруг разом выкатилось из-за горизонта, точно выплыло на поверхность, и первая стрела лучезарного светила ударила прямо в лицо пораженной и очарованной принцессе, которая при этом вдруг почувствовала нечто похожее на робость, смешанную с восторгом. Повсюду тени выползали из своих тайников и ложились, расстилались по земле. День настал, яркий, блестящий, сияющий, и солнце там, на востоке, продолжало победное свое шествие, подымаясь медленно и величественно все выше и выше.
Серафина, однако, переутомилась; она чувствовала, что ослабевает, и опустилась на траву, прислонясь спиной к дереву; а веселый лес как будто смеялся над ней, над ее ночными страхами. Теперь и эти ужасы, и радостная перемена близящегося рассвета были пережиты: но под палящим взором яркого дня она тревожно оглядывалась, боясь не призрачных ужасов ночи, а живых людей. И невольно тяжело вздыхала. На некотором расстоянии, среди низкорослого леса, она увидела подымающуюся к небу и тающую в воздухе тонкую струйку дыма, то появлявшуюся на золотисто-голубом фоне неба, то минутами исчезавшую. Там, наверное, были люди, собравшиеся вокруг очага. Руки человеческие сложили эти сучья, человеческое дыхание раздуло маленький огонек в яркое пламя и теперь это пламя весело озаряет лицо того, кто его вызвал к жизни. При этой мысли она почувствовала себя такой одинокой, озябшей, затерянной в этом необъятном Божием мире. И теперь поразившее и оживившее ее, как искры электрического тока, первые золотые лучи восходящего солнца, и неповторимая красота этих лесов начинали досаждать ей, раздражали, даже пугали ее. И кров, и уют дома, приятное уединение в комнате, равномерный, умеренно яркий огонь камина, удобная мебель, словом, все то, что красит и придает приятность жизни культурного человека, начинало тянуть ее к себе неудержимо. Теперь столб дыма, очевидно, под влиянием движения воздуха начал клониться в сторону наподобие крыла и, как бы приняв это изменение в направлении дымка за призыв или приглашение, Серафина снова вступила в лабиринт лесной чащи с намерением добраться до жилья.
Здесь, в лесу, еще было сумрачно и прохладно, как на рассвете; сюда еще не успели проникнуть горячие, обогревающие и освещающие все своим светом лучи солнца, и ее охватила голубоватая мгла и холодок ночной росы. Но тут и там верхушка высокой сосны уже светилась под яркими лучами золотившего ее солнца, а там, где прерывалась цепь холмов, яркие лучи солнца победно врывались в царство тени и мглы и длинной широкой полосой ложились между частыми стволами деревьев, словно прокладывая в лесу золотую дорогу. Серафина спешила по лесной тропинке, и хотя теперь дымка ей больше не было видно, но она придерживалась желаемого направления по солнцу. Вот еще и новые признаки подтвердили присутствие и близость человека; это были срубленные стволы, белые щепки, собранные в вязанки зеленые ветки и поленницы дров. Это придало ей мужества, и она смелее и бодрее пошла вперед. Наконец она вышла на расчищенное от леса место, откуда подымался дымок. У самого ручья, который весело перепрыгивал через небольшие пороги, стояла избушка, и на пороге, в самых дверях, виднелась фигура загорелого дровосека с грубыми жесткими чертами лица. Он стоял, заложив руки за спину, и смотрел на небо.
Серафина, не задумываясь, прямо направилась к нему, — прекрасное, но дикое и странное видение с блестящими глазами, в жалких лохмотьях когда-то драгоценного наряда, с парою бриллиантов в ушах, сверкавших, как капли росы на солнце. На ходу, от движения, одна из ее небольших грудей то показывалось, то скрывалась под тонким кружевом ее разорванного лифа. В такое время дня, да еще прямо из леса, где все молчало, не успев пробудиться от сна, это видение смутило дровосека, и он попятился от принцессы, как от какой-нибудь лесной волшебницы.
— Я озябла, — сказала Серафина, — и я устала. Дайте мне отдохнуть и обогреться у вашего очага.
Дровосек, видимо, смутился, но ничего не ответил и стоял, как столб, глядя исподлобья на свою необычную посетительницу.
— Я заплачу, — сказала Серафина и тотчас же раскаялась в этих словах, быть может, уловив в его взгляде искорку скрытого страха. Но как всегда ее мужество только возросло при этой первой неудаче. Не дожидаясь приглашения, она оттолкнула его в сторону и вошла в избу, а он последовал за нею в суеверном страхе и недоумении.
В избе или, вернее, в лачуге было неуютно и темно, но на большом камне, служившем очагом, весело трещали сучья, и красивое яркое пламя веселило взгляд. При виде огня Серафина как-то сразу успокоилась; она опустилась на земляной пол и присела на нем у самого очага, слегка вздрагивая и подставляя пламени свои руки и лицо. А дровосек стоял над ней все в таком же недоумении и не сводил с нее глаз; он не мог надивиться на лохмотья дорогого наряда, на обнаженные плечи и руки, на клочки тонкого кружева и сверкающие бриллианты в ушах своей странной гостьи и не находил слов.
— Дайте мне поесть, — сказала принцесса, — здесь, у огня.
Он молча повернулся и минуту спустя поставил перед ней глиняный кувшин с простым домашним кислым вином, краюху хлеба, кусок сыра и большую пригоршню сырых луковых головок. Хлеб был черствый и кислый, сыр походил на кожаную подошву, и даже лук, занимающий здесь место трюфелей, едва ли был кушаньем, достойным принцессы, особенно в сыром виде. Но тем не менее она поела всего, и если нельзя сказать, что с аппетитом, то во всяком случае с мужеством, а поев, она не побрезгала и содержимым глиняного кувшина. За всю свою жизнь она ни разу не пробовала грубой пищи и никогда еще не пила из кружки, из которой только что перед ней, в ее присутствии, пил другой человек. Но надо сказать правду, что мужественная и решительная женщина всегда скорее примиряется с переменой обстоятельств, чем даже самый мужественный мужчина. В продолжение всего этого времени дровосек ни на минуту не переставал исподтишка наблюдать за ней, и в глазах его отражались попеременно разные низкие мысли и суеверный страх, и алчность, и Серафина читала эти мысли на его лице и сознавала, что ей надо как можно скорее уходить отсюда.
Она встала и подала ему монету в один флорин.
— Достаточно вам этого? — спросила она.
И вдруг он заговорил; способность речи разом вернулась к нему.
— Я желаю получить больше этого, — сказал он.
— Очень жаль, но это все, что я имею, — ответила принцесса, — все, что я могу вам дать. — И с этими словами она спокойно вышла из лачуги, пройдя мимо него.
Но вместе с тем сердце ее дрогнуло, потому что она видела, как он протянул к ней руку, чтобы удержать ее, и при этом его блуждающий взгляд упал на топор. Протоптанная тропинка вела на запад от избы, и Серафина, не задумываясь, пошла по ней. Она не оглядывалась назад, но как только за поворотом тропинки она почувствовала, что скрылась, наконец, из глаз дровосека, она тотчас свернула с тропинки в целину и, скользя между стволами, как змейка, бросилась бежать что было мочи. Она бежала до тех пор, пока наконец не почувствовала себя в безопасности, тогда только она остановилась и перевела дух.
Тем временем солнце поднялось уже высоко, и его горячие лучи проникали повсюду, даже в самую чащу леса и пронизывали ее в тысяче местах, и заливали светом и теплом этот приют тени и прохлады, и горели алмазами в каплях росы на траве и во мху. Смола этих громадных деревьев наполняла воздух душистым ароматом; казалось, что не только каждый ствол, но и каждый сук, и каждая из этих бесчисленных зеленых игл выделяли из себя этот целебный аромат; пригретые жарким солнышком в это веселое ясное утро, они как будто курили фимиам Своему Творцу. Время от времени по лесу пробегал ветерок, и тогда эти душистые великаны начинали качаться, и тени и свет дрожали и мигали на траве, как проворные ласточки, и в лесу пробуждался вдруг шелест и шепот сотен и тысяч зеленых ветвей, пробуждался и затем снова смолкал надолго.
А Серафина все шла и шла, то в гору, то под гору, то по солнцу, то в тени, то высоко по голому хребту гор, среди камней и утесов, где грелись на солнце проворные юркие ящерицы, и пробирались под папоротниками ленивые змеи; то низом по ущельям и оврагам, поросшим густым лесом, куда не проникало солнце, и где старые стволы стояли, как колонны древних храмов. То она шла извилистой лесной тропой в лабиринте лесистой долины, то опять подымалась на вершину холма или горы, откуда ей открывался вид на дальние цепи гор, где она видела громадных птиц, парящих в воздухе, или там, вдали, приютившееся на пригорке селение, и она обходила кругом, чтобы миновать его. Спустившись снова вниз, она следила за течением речек, пенистых горных потоков, шумно бежавших по долине; видела, где они зарождались чуть заметными ручейками или били родничками из земли; видела, как местами целая семья таких ручейков сливалась в один общий поток, образуя в месте своего слияния маленькое озеро, в котором прилетали купаться воробьи; в другом месте такие же ручейки, падая со скалы хрустальными струйками, звенели и журчали по камням; и на все это Серафина смотрела, спеша все вперед и вперед, смотрела с жадным восхищением, с удивлением, и сердце ее замирало от радости. Все это было для нее так ново, так глубоко трогало и волновало ее, все так благоухало, так манило, так влекло и ее чувства, и ее воображение, и все это как будто утопало в голубой лазури сияющего небесного свода, раскинувшегося надо всем высоким светлым куполом.
Наконец, когда она почувствовала себя совсем усталой, она подошла к большому мелкому болотному озерку, среди которого виднелись большие камни, как островки, а по берегам росли тростники; все дно было устлано иглами сосен, тех сосен, что своими горбатыми узловатыми корнями образовывали мысы, вдающиеся в эту лужу, а сами гляделись в ее водяную поверхность, как в зеркало, отражавшее их красивый темно-зеленый наряд, их стройные силуэты и гордые вершины Серафина подползла к самой воде и с удивлением увидела в ней свой отражение; это был какой-то бледный, тощий призрак с большими блестящими и ясными глазами, призрак, на котором еще уцелели лоскутья придворного наряда. Но вот ветерок зарябил воду, и ее образ задрожал и заколыхался вместе с водой. Она видит свое лицо; то она видит его обезображенным морщинками, и это смешит ее; она улыбается, и вода отражает эту улыбку; Серафина видит ее, и теперь ее лицо кажется милым и добрым, каким она его никогда не видела раньше. Она долго сидит у воды, пригретая солнышком, и жалостно смотрит на свои маленькие исцарапанные и израненные руки и удивляется, видя их такими грязными. Теперь ей положительно не верится, что она могла пройти такое громадное расстояние, и что она столько времени шла в таком ужасном виде и до сих пор не подумала привести себя хоть немного в порядок. Серафина вздохнула и принялась приводить в порядок свой туалет с помощью большого лесного зеркала, так ласково улыбавшегося ей. Она начала с того, что обмыла всю грязь и следы крови от ссадин и царапин и брызги крови, попавшие на нее во время ее приключения в оружейной принца. Обмывшись, она сняла с себя все драгоценности и бережно завернула их в платок, в свой тоненький носовой платок; после того она привела в порядок, насколько это было возможно, те лохмотья, которые еще уцелели на ней от ее бывшего дорогого наряда, и поправила волосы. Когда она распустила их, то посмотрела на себя в таком виде и невольно улыбнулась. «Они пахнут, как лесные фиалки», — припомнила она, что когда-то ей сказал Отто, и при этом воспоминании она приблизила их к своему лицу, и потянула в себя воздух, словно желая убедиться в справедливости того, что говорил принц, и при этом она уныло покачала головой и усмехнулась про себя бледной, печальной улыбкой. Нет, она не только усмехнулась, но даже тихонько засмеялась, и вдруг на ее смех, точно эхо, ответил серебристый детский смех. Она подняла голову, обернулась и увидела двух малюток, с любопытством смотревших на нее. Это были маленькая девочка и мальчик, что, точно игрушечные, стояли, прижавшись друг к другу; стояли они с улыбающимися личиками на самом краю озера, под высокой развесистой сосной; совсем как в сказке. Серафина никогда не любила детей, но теперь эти малютки испугали ее до того, что у нее сердце забилось, как у пойманной птички.
— Кто вы такие? Откуда вы взялись? — крикнула она сердито.
Малыши вместо ответа прижались плотнее друг к другу и, как стояли обнявшись, так и стали обнявшись пятиться назад, не спуская с нее глаз. Теперь ей стало жалко, что она так без всякой причины напугала своим сердитым окриком этих бедных малюток, таких крошечных и таких безобидных и вместе с тем таких чутких и впечатлительных. Она невольно сравнила их с птичками и опять взглянула на них; они были, пожалуй, немного больше птичек, но много безобиднее и невиннее их; на их открытых детских личиках она ясно читала изумление и чувство страха и боязни, и ей стало жаль этих малышей; ей захотелось теперь приласкать их, и она поднялась на ноги, чтобы подойти к ним.
— Подите сюда, детки, — сказала она, — не бойтесь меня! — И она сделала шаг вперед по направлению к ним. Но, увы! При первом ее движении малютки повернулись и, ковыляя как молодые утята, бросились бежать от принцессы. Видя это, сердце молодой женщины защемило от боли; ей было всего только двадцать два, впрочем, нет, скоро двадцать три года, и ни одно живое существо не любило ее, ни одно, кроме Отто! Но и он может ли, даже он, простить ей когда-нибудь то, что она сделала? Слезы душили ее, но она напрягла все свои силы, чтобы подавить их. Только не плакать! Если она расплачется теперь здесь, в этом лесу, одна, это может окончиться для нее помешательством, — мелькнуло у нее в голове, и она поспешила отогнать от себя черные мысли, поспешила отбросить их от себя, как горящую бумагу, и, закрутив наскоро свои длинные и густые волосы тяжелым узлом на затылке, подгоняемая ужасным опасением, с сильно бьющимся сердцем она снова пустилась в путь, стараясь заглушить движением осаждавшие и пугавшие ее мысли.
Часов около десяти утра она какими-то судьбами вышла на большую проезжую дорогу, пролегавшую в этом месте по горе, между двух стен зеленого стройного леса. Дорога шла в гору, вся залитая солнцем; тут было так тепло, так приветливо и так хорошо, а Серафина чувствовала смертельную усталость и, долго не задумываясь над возможными последствиями, а скорее ободренная этим присутствием цивилизации, этим сооружением рук человеческих, она расположилась на траве, под тенью развесистого дерева, на самом краю дороги, и почти тотчас же заснула. В первую минуту она боролась со сном; ей казалось, что он должен перейти в глубокий обморок, но затем она невольно поддалась ему, и он ласково принял ее в свои успокаивающие объятия.
И вот эта бедная, измученная, истомленная и исстрадавшаяся молодая женщина хоть на время была укрыта и избавлена от всех мучительных тревог и волнений, горя и печалей, и бедная душа ее, наконец, вкусила покой, а молодое тело нашло желанный отдых здесь, на краю большой проезжей дороги. В роскошных лохмотьях, в золотистом уборе ее густых, рассыпавшихся по плечам волос, она лежала здесь, забыв про целый мир, а птицы со всех сторон слетались из лесу посмотреть на нее и носились над ней и, сзывая других птиц, совещались с ними на своем птичьем языке, обсуждая это странное, необычайное явление в их зеленом лесном царстве.
Между тем солнце продолжало свой дневной путь. Тень, ложившаяся на откос дороги от ног Серафины, заметно вытягивалась и подымалась все выше и выше, и собиралась уже совершенно исчезнуть, когда стук колес приближающегося экипажа взволновал птиц, и они принялись быстро сновать взад и вперед поперек дороги, извещая своих сородичей о новом событии. Дорога в этом месте круто поднималась в гору, а потому экипаж приближался чрезвычайно медленно, и прошло добрых десять минут, прежде чем из-за подъема показался пожилой господин, шедший степенной, старческой, хотя и довольно бодрой походкой, по обочине дороги, поросшей низкой, мягкой, зеленой травой. Он шел не торопясь, с видимым удовольствием оглядываясь по сторонам; время от времени он приостанавливался на минуту, доставал из кармана записную книжку и вписывал в нее несколько строк карандашом. Если бы поблизости оказался кто-нибудь, желающий понаблюдать за ним, то увидел бы, что этот пожилой господин бормочет что-то вполголоса про себя, точно стихотворец, подбирающий рифмы и созвучия. Шум колес экипажа все еще слышался довольно слабо; как видно, экипаж приближался очень медленно и был еще довольно далеко; путешественник намного опередил его, отдав вознице приказание следовать за ним шагом, чтобы дать отдохнуть лошадям. Сам же пожилой господин подходил все ближе и ближе к тому месту, где на краю дороги расположилась Серафина; думы его были далеко, и он больше смотрел на небо, на верхушки деревьев, чем на дорогу, шагая почти механически. Но вот он подошел совсем близко к принцессе, которая все еще крепко спала, и только теперь взгляд его случайно упал на спящую. Увидев ее, он невольно остановился, спрятал в кармане свою записную книжку и осторожно приблизился к ней. Неподалеку от того места, где она спала, лежал большой, старый жернов, на который наш путешественник присел и принялся спокойно разглядывать принцессу. Она лежала на боку, свернувшись, скорчившись, в полном изнеможении: голова ее покоилась на обнаженной руке; другая же рука была вытянута и лежала бессильно, упав на траву. Ее прекрасное молодое тело производило впечатление выкинутого или брошенного кем-нибудь по дороге ненужного предмета и казалось безжизненным. Даже дыхание не волновало ее груди и беззвучно вылетало из ее уст. Все говорило о смертельной усталости, о полном изнеможении этого бедного молодого тела. Глядя на нее, путешественник грустно усмехнулся. И, словно перед ним лежала мраморная фигура, он принялся оценивать ее красоту и недостатки: в этой бессознательной, непринужденной позе красота ее форм поразила его; легкий румянец разгоревшегося во сне лица шел к ней, как красивый убор из ярких цветов.
— Клянусь честью, — подумал он, — я никогда не предполагал, что она может быть так красива! И какая досада, что я обязался ни единым словом не упоминать о ней!
При этом он слегка коснулся спящей кончиком своей палки. От этого прикосновения Серафина проснулась и, слегка вскрикнув, села и блуждающим взглядом уставилась в неподвижно сидевшего на камне путешественника.
— Надеюсь, ваше высочество изволили хорошо почивать? — спросил он, дружелюбно кивая головой. Но она издала ответ только какие-то несвязные звуки.
— Успокойтесь, придите в себя, — сказал пожилой господин, подавая ей благой пример своим поведением. — Мой экипаж здесь близко, и если вы пожелаете, то на мою долю, вероятно, выпадет, как я надеюсь, странная честь увезти владетельную принцессу.
— Сэр Джон! — промолвила она, наконец узнав своего собеседника.
— К услугам вашего высочества! — отозвался он.
Она разом вскочила на ноги и как будто вдруг встрепенулась и ожила.
— О! — воскликнула она. — Вы из Миттвальдена?
— Да, я выехал оттуда сегодня утром, — ответил сэр Джон, — и если есть на свете человек, который менее всего захочет туда вернуться, кроме, конечно, вашего высочества, то это я, — добавил англичанин.
— А барон? — начала было она и замолчала, не договорив.
— Madame, — сказал, улыбаясь своею несколько саркастической улыбкой, сэр Джон, — ваше намерение было прекрасно, и я могу сказать, вы настоящая Юдифь, но по прошествии всего этого времени вы, вероятно, все-таки будете рады услышать, что он жив, и что ему даже не грозит никакая серьезная опасность. Я справлялся о его здоровье сегодня поутру, перед моим отъездом, и узнал, что ему довольно хорошо, но что он очень сильно страдает. Я слышал его стоны в третьей комнате.
— А принц? — спросила она. — Слышно о нем что-нибудь в городе?
— Говорят, — ответил ей на это сэр Джон все с той же приятной медлительностью, — что об этом вашему высочеству всего лучше должно быть известно: ни в городе, ни во дворце его никто не видел.
— Да, — сказала принцесса, — но, сэр Джон, вы сейчас были так великодушны, что упомянули о вашем экипаже и предлагали мне воспользоваться им, так будьте же столь добры, умоляю вас, отвезти меня в Фельзенбург. У меня там есть очень важное, очень спешное дело.
— Я ни в чем не могу отказать вам, ваше высочество, — отозвался сэр Джон весьма серьезно и сдержанно. — Все, что в моей власти, и все, что я могу сделать для вас, я сделаю с величайшей готовностью и с полным удовольствием. Как только мой экипаж подъедет сюда, он будет в полном вашем распоряжении и отвезет вас, куда вы только прикажете. Но, — вдруг добавил он, снова переходя к своему обычному слегка насмешливому тону, — я замечаю, что вы ничего не спросили меня о дворце.
— Меня он не интересует, — сказала она, — мне безразлично, какая участь постигнет его. Если я не ошибаюсь, мне казалось, что я видела его в огне нынче ночью.
— Удивительно! Невероятно! — воскликнул баронет. — Возможно ли, чтобы мысль о гибели сорока новых туалетов оставляла вас совершенно спокойной и равнодушной? Если так, то я положительно преклоняюсь перед вашим геройством и мужеством. И государство, вероятно, тоже преклоняется перед ним. Когда я уезжал, новое правительство уж заседало в городской ратуше, — новое правительство, в числе которого вы нашли бы два знакомых вам лица, а именно: Сабра, который, если не ошибаюсь, воспитался на службе вашего высочества, насколько помню, в должности выездного лакея, не правда ли? И затем наш старый приятель, бывший канцлер фон Грейзенгезанг, состоящий теперь, как и подобает, на низшей ступени общественного положения, так как при такого рода государственных переворотах первые всегда становятся последними, а последние первыми.
— Сэр Джон, — сказала Серафина, по-видимому, вполне просто и искренно, — я уверена, что вы действуете из самых лучших побуждений, но, право, все это меня теперь нисколько не интересует.
Баронет до того был сбит с толку и выбит из колеи этими ее словами, что он искренно обрадовался, завидев наконец свой экипаж, и крикнул кучеру подъехать. При этом, желая придать себе хоть сколько-нибудь развязный вид, предложил принцессе, главным образом для того, чтобы сказать что-нибудь, — пойти навстречу экипажу. Она выразила свое согласие, и они пошли. Когда экипаж остановился, он предупредительно подсадил Серафину со всей присущей придворному человеку любезностью, затем сам поместился рядом с ней и принялся из разных сумочек и кармашков кареты, чрезвычайно хорошо приспособленной для дальних путешествий, доставать фрукты, паштеты с трюфелями, белый хлеб, дорожный стаканчик и хорошее старое вино. Всем этим он принялся потчевать Серафину с внимательной заботливостью отца, уговаривая ее отведать того и другого, увещевая ее всеми мерами подкрепить свои силы, и за все это время, как бы сдерживаемый законами гостеприимства, он не позволил себе ни единой, даже самой легкой насмешки. Действительно, его доброжелательство к ней казалось настолько искренним и непритворным, что Серафина была глубоко тронута им и сердечно благодарна сэру Джону.
— Сэр Джон, — сказала она наконец, — я знаю, что в душе вы ненавидите и презираете меня: почему же вы так добры ко мне?
— Ах, сударыня, — отозвался он, не пытаясь протестовать против возведенного на него обвинения, — это объясняется, может быть, тем, что я имею честь быть другом вашего уважаемого супруга и большим его почитателем.
— Вы! — воскликнула она с непритворным удивлением. — А мне говорили, что вы писали самые возмутительные вещи о нас обоих.
— Да, это совершенно верно, и именно на этой почве, как это ни странно, родилась и выросла наша дружба, — сказал сэр Джон. Я написал особенно много жестокого, или, если вы предпочитаете это выражение, «возмутительного» о вашей прекрасной особе, и ваш супруг, несмотря на это, вернул мне свободу, снабдил меня пропуском, распорядился предоставить мне свой экипаж, который приказал тотчас же заложить и подать к фазаньему домику, и затем с чисто юношеским порывом и благородством побуждения вызвал меня драться с ним. Зная его супружескую жизнь и ваше к нему отношение, признаюсь, я счел этот его поступок в высшей степени благородным и прекрасным. При этом я не могу забыть простоты, искренности и сдержанной горячности этого порыва и тех скорбных нот, которые звучали в его голосе когда он, желая убедить меня драться с ним, сказал: «Вы не бойтесь, в случае, если бы я был убит, никто не хватится меня, ведь я здесь никому не нужен». Как видно, вы впоследствии подумали то же самое. Но, простите, я уклонился, — когда я стал доказывать ему, что не могу с ним драться, то он воскликнул: «Даже и в том случае, если я ударю вас?» — и это вышло у него так горячо, так искренно и так забавно! Я очень сожалею, что не могу занести этой сцены в мою книгу, но я скажу вам, что принц Отто положительно покорил меня; я почувствовал к нему величайшее уважение, и в угоду ему, тут же на его глазах уничтожил все, что мною было написано нелестного, или, как вы говорите, «возмутительного» о вас. И это одна из тех многочисленных услуг, которыми вы обязаны вашему мужу.
Серафина сидела молча, забившись в угол кареты, и когда сэр Джон кончил, она продолжала молчать еще некоторое время. Она легко мирилась с ложным и невыгодным для нее мнением тех лиц, кого она презирала, или кем она пренебрегала; она не обладала присущей Отто потребностью похвал и одобрений своих поступков: она шла прямо и неуклонно своим путем, высоко подняв голову, невзирая на клевету и порицания. Но сэру Джону, после того, что он сказал, и как другу мужа, она была готова дать ответ.
— Что вы думаете обо мне, сэр Джон? — вдруг спросила она.
— Я уже сказал вам, — ответил он уклончиво, — я думаю, что вам следует выпить еще один стаканчик моего доброго вина.
— Полноте, — сказала она, — это непохоже на вас: вы никогда, кажется, не боялись говорить людям в глаза правду. Вы только что сказали, что цените и уважаете моего мужа, так ради него, прошу вас, будьте правдивы и откровенны со мной.
— Я восторгаюсь вашей смелостью и вашим мужеством, madame, — сказал баронет, — а в остальном, как вы сами угадали и даже высказали, наши натуры не симпатизируют друг другу.
— Вы упомянули, кажется, о скандале, о нелестных отзывах обо мне; скажите, этот скандал и эти отзывы были очень возмутительны?
— В весьма достаточной мере! — отозвался сэр Джон.
— И вы им верили? — снова спросила она.
— О, madame, — уклончиво промолвил сэр Джон, — зачем такой вопрос?
— Благодарю вас за ответ! — воскликнула Серафина. — Ну, а теперь послушайте меня, я скажу вам, и готова поручиться за это своею честью, готова поклясться спасением моей души, что, вопреки всем слухам, вопреки всем очевидностям на свете, я была всегда самая верная жена своему мужу!
— Мы, вероятно, не сойдемся с вами в определении, — заметил сэр Джон.
— О, — воскликнула принцесса, — я сознаюсь, что я относилась к нему возмутительно, я это знаю, но я говорю не об этом! И так как вы утверждаете, что восхищаетесь моим мужем, что считаете себя его другом, то я настаиваю на том, чтобы вы поняли меня! Я хочу сказать, что могу смело смотреть в лицо моему мужу, не краснея.
— Весьма возможно, madame, — сказал сэр Джон, — да я и не осмеливался думать иначе.
— Вы не желаете мне верить! — воскликнула она, ярко вспыхнув. — Вы считаете меня преступной женой? Вы думаете, что он был моим любовником?
— Madame, — возразил баронет, — когда я на глазах вашего мужа изорвал все, что я написал о вас и о ваших семейных делах, я обещал вашему уважаемому супругу впредь не заниматься и не интересоваться более вашими супружескими отношениями, и в последний раз позволю себя уверить вас, что я отнюдь не желаю быть вашим судьей.
— Но вы не желаете также и оправдать меня! О, я это прекрасно вижу, — воскликнула Серафина. — Но он оправдает меня, я в том уверена! Он лучше меня знает!
Сэр Джон невольно улыбнулся.
— Вы улыбаетесь при виде моего отчаяния? — спросила принцесса.
— Нет, при виде вашего женского хладнокровия и вашей уверенности, — сказал сэр Джон. — Едва ли бы мужчина нашел в себе достаточно смелости для такого восклицания при данных условиях, тогда как у вас оно вышло, я хочу сказать, оно вырвалось, совершенно естественно и непосредственно, и я ничуть не сомневаюсь, что это сущая правда. Но заметьте, madame, раз вы уж делаете мне честь говорить со мной серьезно о таких вещах, — я не чувствую никакого сострадания к тому, что вы называете вашим отчаянием. Вы все время были в высшей степени эгоистичны, можно сказать, прямо-таки возмутительно эгоистичны, и теперь вы пожинаете плоды этого эгоизма. Если бы вы хоть всего один только раз подумали о своем муже, вместо того, чтобы думать исключительно только о себе, вы бы не были теперь так совершенно одиноки, такой несчастной беглянкой на большой дороге, с руками, замаранными человеческой кровью, и вам не пришлось бы выслушивать от старого брюзги англичанина такой правды, которая горче всякой клеветы и всяких пересуд.
— Благодарю вас, — сказала она, вся дрожа, — все это истинная правда; не потрудитесь ли вы приказать остановить экипаж.
— Нет, — решительно возразил сэр Джон, — не раньше, чем вы совершенно успокоитесь и овладеете собой.
За этим последовало довольно продолжительное молчание. Экипаж тем временем продолжал катиться то лесом, то между голых скал.
— Ну, а теперь, надеюсь, вы согласитесь, что я в достаточной мере успокоилась, — сказала, наконец, Серафина с легким оттенком горечи в голосе. — Прошу вас, как джентльмена, приказать остановить лошадей и позволить мне выйти.
— Мне кажется, что вы поступаете неразумно, — заметил сэр Джон. — Прошу вас продолжать пользоваться моим экипажем.
— Сэр Джон, — возразила принцесса, — если бы смерть сидела вот на этом камне и подстерегала меня, клянусь вам, я предпочла бы пойти ей навстречу. Я не осуждаю вас, напротив того, я благодарю вас, потому что теперь я вижу, какою я представляюсь другим, и в каком свете меня видят люди; до сих пор я об этом мало думала и, вероятно, заблуждалась под влиянием льстивых людей, но мне трудно дышать, сидя рядом с человеком, который может думать обо мне так дурно. Нет, о нет, это свыше моих сил! — крикнула она и разом смолкла.
Сэр Джон дернул шнур, надетый петлей на руку кучера, и когда тот остановил лошадей, он вышел и предложил руку принцессе, чтобы помочь ей выйти. Но она не приняла его руки, а легко и проворно соскочила на землю без посторонней помощи.
Дорога, которая долгое время шла низом, извиваясь в долине, теперь достигла высшей точки гребней гор, по которым она шла дальше, извиваясь, как змея, переползая с одного гребня на другой, по обрывистому скалистому кряжу, служившему северной границей Грюневальда. То место, где они остановились, находилось на возвышенном месте кряжа, на большой скалистой вершине, где торчало несколько старых косматых сосен, изведавших немало горя от ветров и непогоды. Там вдали голубая долина Герольштейна раскинулась на громадном протяжении и сливалась там, на краю горизонта, с небесной лазурью; а впереди, прямо перед сэром Джоном и Серафиной тянулась и развертывалась дорога; рядом смелых зигзагов она шла вверх, туда, где виднелась на высокой скале старая темная башня, заслонявшая собою пейзаж.
— Вон там, — сказал баронет, указывая на башню, — ваша тюрьма, Фельзенбург. Желаю вам приятно пути, и весьма сожалею, что не могу ничем больше служить вам.
Он почтительно поклонился, сел в экипаж и уехал.
Серафина осталась одна на краю дороги; она смотрела вперед, не видя ничего перед собою. О сэре Джоне она уже успела окончательно забыть; она теперь ненавидела его, и этого с нее было достаточно, чтобы совершенно забыть о его существовании. Все, что она презирала или ненавидела, мгновенно превращалось для нее в минимальнейшую величину, совершенно изглаживалось из ее мыслей и переставало существовать для нее. Но у нее была теперь иная забота: ее последнее свидание с Отто, которого она до сих пор не могла еще ему простить, теперь представлялось ей в совсем ином свете. Ведь он пришел к ней тогда, еще весь дрожа от только что пережитого оскорбления, не успев еще отдышаться после тяжелой борьбы, в которой он геройски отстаивал ее честь.
Теперь, когда она знала все это, их разговор, все его слова получали совсем новый смысл и значение. Да, несомненно, он любил ее, он защищал ее и готов был защищать ее честь ценою своей жизни! Значит, это было смелое, благородное чувство, а не слабоволие, не легкая блажь избалованного ребенка. А она сама, разве она не была способна любить? Оно во всяком случае могло казаться так, и при этом у нее в горле стояли слезы; она глотала эти слезы и чувствовала неудержимое влечение, непреодолимое желание увидеть Отто, объяснить ему все, на коленях просить его простить ей ее горькую ошибку и ее вину перед ним; она хотела умолять его о жалости, и если все другое было теперь уже безвозвратно потеряно для нее, если она не могла больше надеяться загладить прошлое, то по крайней мере она хотела во что бы то ни стало вернуть ему свободу, которой лишила его.
И она быстро пошла вперед по большой дороге, и по мере того, как эта дорога извивалась то в ту, то в другую сторону вокруг скалистых утесов, то спускалась под откос в ущелье, то снова взбиралась на самые вершины каменистого кряжа, Серафина минутами то видела перед собой темную башню, то теряла ее из вида, а затем башня опять как будто грозно вырастала перед ней, возвышалась высоко на крутой одинокой скале, как мрачный великан, окутанный прозрачным горным воздухом в румяном отблеске золотившего его солнца.
Назад: XIV. В которой повествуется о причине и взрыве революции в Грюневальде
Дальше: II. Рассуждения о христианской добродетели