VIII. Сторонники войны начинают действовать
Полчаса спустя Гондремарк был уже снова в кабинете Серафины, где они заперлись на ключ.
— Где он теперь? — спросила принцесса, как только Гондремарк вошел в комнату.
— Он сейчас в своем кабинете, madame, с канцлером и секретарями, — сказал барон, — и, чудо из чудес, он занимается государственными делами!
— Ах! — вздохнула она. — Он, как видно, рожден для того, чтобы мучать меня! Боже, какое падение! Какое унижение! Такой блестящий план и рушится из-за таких пустяков! Но теперь все безвозвратно потеряно и ничего тут не поделаешь.
— Нет, madame, ничего не потеряно; напротив того, даже, можно сказать, кое-что найдено! Прежде всего вы нашли правильную оценку его особы, вы увидели его таким, каков он есть на самом деле, как вы видите все остальное, где не замешано ваше доброе сердце, и ваша снисходительность, иногда излишняя; теперь вы видите его своим рассудочным, беспристрастным взглядом государственного человека, а не впечатлительной женщины. До тех пор, пока он имел право вмешиваться — предполагаемое, могущее создаться государство могло представляться лишь в далеком будущем. Я вступил на этот путь, предвидя все его опасности, даже и к тому, что теперь произошло, я был готов, — это не было для меня невероятной неожиданностью; но, madame, я знал две вещи, и я был в них абсолютно уверен: я знал, что вы рождены, чтобы повелевать, а я рожден, чтобы служить; я знал, что, благодаря редкой случайности, рука нашла то орудие, которое ей было нужно, и с первого момента нашей встречи я был уверен, как уверен и сейчас, что никакой законный балагур или фигляр не в силах поколебать или расстроить этот союз.
— Вы говорите, что я рождена, чтобы повелевать! — воскликнула она. — А мои слезы, вы забыли?
— Ведь это были слезы Александра Македонского, madame! — воскликнул Гондремарк. — Эти слезы не только растрогали, они потрясли меня! Была минута, когда я забылся, — даже я! Но неужели вы думаете, что я не заметил, что я не восхищался вашим поведением вплоть до этого момента? Что я не оценил вашего громадного самообладания? Видит Бог, это было великолепно! Царственно! Это стоило посмотреть! Это надо было видеть!
Он с минуту молчал, желая произвести больший эффект. Затем он продолжал:
— Глядя на вас, я черпал мужество, во мне росла уверенность, что в конце концов мы победим, и я старался подражать вашему спокойствию. Мне казалось, что я говорил хорошо; всякий человек, которому доступны веские аргументы, не мог не убедиться в правильности и разумности наших действий. Но, очевидно, этому не суждено было случиться, и клянусь вам, madame, я отнюдь не сожалею о том, что мне не удалось его убедить. Позвольте мне говорить с вами открыто; разрешите мне открыть перед вами мое сердце! В своей жизни я любил две вещи, две великие, достойные любви вещи: эту страну, мою вторую родину, и мою государыню!
И он склонился низко и умиленно поцеловал ее руку.
— И теперь мне остается одно из двух: оставить мою службу здесь, покинуть эту страну, усыновившую меня, и государыню, которой я поклялся в душе служить до последнего моего издыхания, или… — и он не договорил и замолк.
— Увы, барон фон Гондремарк, никакого «или» нет! — сказала Серафина.
— Нет, madame! Дайте мне только время, — возразил Гондремарк. — Когда я в первый раз увидел вас, вы были еще девочка, и не каждый мужчина предугадал бы скрытую в вас силу и мощь. Но мне случилось всего дважды беседовать с вашим высочеством, и после того я почувствовал, что нашел свою госпожу! Я думаю, madame, что у меня есть известная доля ума и знаю, что у меня много честолюбия. Но мой ум — из разряда подчиненных умов, нуждающихся в руководстве и господстве чьем-нибудь, и для того, чтобы создать себе карьеру, я должен был найти кого-нибудь, кто бы был рожден для того, чтобы царствовать и повелевать, и я нашел вас! Вот та почва и то основание, на которых образовался наш союз. Каждый из нас нуждался в другом, и один искал в другом своего господина, а другой своего слугу! И получился и рычаг, точка опоры! Говорят, что браки совершаются в небесах, а если так, то такие, чистые, серьезные, трудолюбивые и интеллектуальные союзы, рождающиеся для того, чтобы созидать государства, быть может, империи, тем более должны совершаться в небесах! Но это еще не все! Мы столкнулись друг с другом, когда оба уже созрели для великих замыслов и идей, которые начали выливаться в известные реальные формы, выясняться и обрисовываться все ярче и осязательнее в каждом нашем разговоре. И мы сроднились, и срослись, как близнецы. И я почувствовал, что вся моя жизнь до того момента, когда я встретил вас, была бесцветная и бледная, что я жил, словно в потемках. Скажите, ваше высочество, не было ли… я смело льщу себя мыслью, что то же самое было и с вами! Потому что до этого вы не имели того зоркого орлиного взгляда, того широкого кругозора, того мощного полета мысли! Таким-то образом мы подготовились к нашим великим задачам, выносили их и созрели для того, чтобы начать действовать.
— Это правда, — сказала она задумчиво, — я чувствую, что это так. Но замысел, но самая идея — ваша; в своем великодушии вы несколько несправедливы к себе; а все, что я могла сделать, это дать вам надлежащее положение, предоставить вам некоторую возможность действовать и в качестве точки опоры — этот трон. Но я могу сказать, что все это я предоставила вам без оговорок, я горячо сочувствовала всегда всем вашим замыслам; и вы могли быть уверены во мне, в моей поддержке, уверены в моем чувстве справедливости. Но мне отрадно слышать, что я была вашей помощницей; повторите мне это, повторите еще раз, прошу вас!
— Нет, — сказал он, — потому что этого мало. — Вы были все время не только моей помощницей, но вы создали меня, вы были моей вдохновительницей, источником и началом каждой моей мысли, каждого моего замысла. И когда мы вместе подготовляли нашу политику, взвешивая и обсуждая каждый шаг, как часто вы поражали и восхищали меня вашей проницательностью, вашей предусмотрительностью и вашей чисто мужской трудоспособностью, вашей смелостью и решимостью. И вы знаете, что это не слова лести; ваша совесть вторит тому, что я вам говорю. Урвали ли вы от дела хоть один день? Предавались ли вы забавам и развлечениям? Молодая и прекрасная, вы жили все эти годы исключительно одним тяжелым умственным трудом, изнуряющей умственной работой, терпеливой и настойчивой обработкой различных мелочей. Но вы получите свою награду! Падение Бранденау положит основание трону вашего будущего царства, быть может, вашей империи!
— Какие мысли таятся у вас в голове? — спросила принцесса. — Разве теперь не все погибло?
— Нет, моя принцесса! И я вам скажу, что одна и та же мысль таится и в моей и в вашей голове — ответил он.
— Клянусь вам, барон фон Гондремарк, всем, что у меня есть святого, у меня нет решительно никакой мысли в данный момент; я раздавлена, я уничтожена…
— Вы говорите так, потому что смотрите на чувственную, страстную сторону своей богатой, благородной натуры, которая только что подверглась жестокому оскорблению, в которой еще живет горечь недавней обиды; но загляните в ваш рассудок — и спросите его, что он подсказывает вам; загляните в свой ум, а не в свое сердце, и скажите мне.
— Я ничего, ничего не вижу и там, ничего, кроме возмущения! — сказала она.
— Не совсем так. Вы видите там одно слово, словно выжженное огненными буквами, — и это слово — «Отречение»!
— О, — воскликнула Серафина. — Жалкий трус! Он все решительно взвалил на мои плечи. И в минуту испытания и опасности он поражает меня в спину. Нет в нем ничего: ни уважения, ни любви, ни мужества! Свою жену, свое достоинство, свой трон и честь своих предков, — он все забыл!
— Да, — подтвердил Гондремарк. — Уж одно это слово «Отречение» чего стоит. Но в нем я вижу мерцание новой зари.
— Аа!.. Мне кажется, что я читаю ваши мысли… — промолвила принцесса. — Но это безумие, чистейшее безумие, барон! Я еще более непопулярна, чем он, вы это знаете! Они могут мириться с его слабостями, могут извинить его легкомыслие, и все же, хотя и осуждают его, но любят, меня же народ ненавидит!
— Такова неблагодарность толпы, — сказал Гондремарк. — Но мы здесь шутим, а я желал бы высказать вам открыто мою мысль. Человек, который в момент опасности говорит об отречении, в моих глазах не более как вредное животное. Я говорю резко, madame, потому что говорю серьезно; теперь не время жеманиться и подыскивать мягкие выражения. Трус в известном общественном положении — опаснее огня! Мы сейчас находимся на кратере вулкана, и если этому человеку будет дана воля, то не пройдет недели, как Грюневальд захлебнется в невинной крови! Вы знаете, что я говорю правду; мы с вами не бледнея смотрели на эту всегда возможную катастрофу. Для него это, конечно, быть может, ничто, потому что он в случае взрыва — преспокойно отречется. — Отречься! Боже правый! Как мог выговорить подобное слово прирожденный государь! И тогда, что станется с этой несчастной страной, с этим народом, порученным его заботам и попечениям, — с этими сотнями и тысячами жизней мужчин и честью женщин!..
При этом голос Гондремарка как будто оборвался; но он очень скоро совладал с своим волнением и продолжал:
— Вы, madame, относитесь более серьезно к своим обязанностям, к своей ответственности. Мысленно я разделяю с вами эту ответственность; и ввиду ужасов, которые я предвижу, ввиду бедствий, надвигающихся и нависших над государством, я говорю, а ваше сердце вторит за мною, — я говорю: мы зашли слишком далеко, чтобы остановиться! Честь, долг, обязанность и даже забота о сохранении наших жизней заставляют нас идти вперед!
Она смотрела на своего собеседника, и видно было, что она, слушая его, глубоко вникает в каждое сказанное им слово.
— Я сознаю все это, — сказала она, — но я бессильна; власть в его руках, и сила также на его стороне.
— Власть? Сила? И то и другое в руках армии, — возразил Гондремарк, — и затем поспешил добавить, прежде чем она успела вмешаться: — Нам надо думать как спасти самих себя; я должен, во что бы то ни стало, какою бы то ни было ценой спасти мою принцессу, а она должна спасти своего министра! И оба мы вместе должны спасти этого самонадеянного, хвастливого и безумного человека, от его собственного безумия и безрассудства! В момент восстания он неминуемо должен будет стать первой жертвой народного гнева и возмущения. Я вижу, как толпа рвет его на части! — крикнул барон. — А Грюневальд, несчастный Грюневальд! Эта прекрасная, чудесная страна будет залита кровью, разорена! Нет, государыня, вы, у которой в руках власть, вы должны воспользоваться ею; вы это можете и ваша совесть должна вам это подсказать.
— Научите меня, как мне воспользоваться моей властью! — воскликнула она. — Допустим, что я лишила бы его каким-нибудь образом свободы действий, подвергла бы какому-нибудь ограничению его личной свободы, — ведь революция мгновенно обрушилась бы на нас…
Гондремарк прикинулся разбитым этим доводом.
— Да, это правда, — сказал он, — вы более дальновидны, чем я! — Но все же, вероятно, есть какой-нибудь выход! Выход должен быть!
— Нет, — сказала принцесса. — Я вам с самого начала говорила, что для нас теперь нет спасения. Мы ничем не можем помочь горю. Все наши надежды рухнули; рухнули из-за этого жалкого бездельника, невежды, труса, которому ни с того ни с сего пришел каприз вмешаться в государственные дела, быть может, всего на несколько часов, который, почем знать, завтра, может быть, вернется вновь к своим увеселениям простого деревенского парня. А здесь такой блестящий план разрушен! Все, созданное с таким трудом, с такой заботой!
Для ловкого Гондремарка всякий малейший предлог, самая крошечная зацепка годилась.
— Я нашел! — воскликнул он, ударив себя по лбу. — И как только я не подумал об этом раньше! Как это раньше не пришло мне в голову! Государыня, быть может, сами того не подозревая, вы разрешили задачу!
— Что вы хотите этим сказать? Говорите! — сказала Серафина.
Гондремарк сделал вид, будто собирается с мыслями, и затем, улыбаясь, ответил:
— Принц должен опять уехать на охоту.
— Ах, если бы он только это вздумал! — воскликнула Серафина, подавляя вздох. — Пусть бы ехал и оставался там!
— Вот именно! — подчеркнул барон. — Поехал бы и остался там. — Эти последние слова он произнес так многозначительно, что принцесса изменилась в лице; а ее собеседник, сознавая страшное значение своей двусмысленности, поспешил разъяснить:
— На этот раз он может отправиться на охоту не верхом, а в коляске, с приличным эскортом из наших наемных улан. Местом назначения его может быть, например, Фельзенбург. Эта местность здоровая и живописная; скалы высокие и неприступные, окна небольшие, все заделанные тяжелыми надежными решетками; этот замок как нарочно построен для подобного назначения. Надзор за замком мы поручим шотландцу Гордону; уж у него-то не будет никаких возражений или вопросов совести, да и кто хватится этого государя? Кому он нужен? На что он нужен? Он поехал охотиться; вернулся во вторник, а в четверг опять уехал; все это весьма обычно, и никого не удивит. А тем временем война разыграется своим порядком. Нашему принцу скоро наскучит одиночество, и ко времени нашего триумфа и торжества или, если бы он оказался слишком упорен, — немного позднее, мы ему возвратим свободу, и выпустим его на соответствующих выгодных для нас условиях, и впоследствии мы вновь увидим его, забавляющегося своими любительскими спектаклями.
Серафина все время сидела мрачная, погруженная в мысли.
— Да, — промолвила она вдруг, — а депеша? Ведь он теперь пишет депешу.
— Она не пройдет ранее пятницы через совет, — спокойно возразил Гондремарк; — а что касается какой-нибудь неофициальной записки или извещения, то все гонцы в полном моем распоряжении и в полной зависимости от меня. Все это надежные, отборные люди. Я человек предусмотрительный, государыня.
— Да, по-видимому, это действительно так, — не без некоторой ядовитости вымолвила она, испытывая при этом один из своих минутных приступов отвращения к этому человеку. Спустя минуту она добавила:
— Мне претит подобная крайность, барон фон Гондремарк, должна вам откровенно в этом признаться.
— И я вполне разделяю ваши чувства, ваше высочество, — отозвался ловкий царедворец. — Но что прикажете делать, если другого выхода нет! Иначе мы совершенно беззащитны.
— Я это вполне сознаю, но это слишком сильное средство! Ведь это государственное преступление! — промолвила Серафина, кивая в сторону барона с выражением чувства подавленного отвращения.
— Загляните поглубже в этот вопрос, — возразил Гондремарк. — Кто собственно совершил преступление?
— Он! Он! — вдруг воскликнула молодая женщина. — Видит Бог, что он! И я считаю его ответственным за него. Но все же.
— Ведь, в сущности, ему не причинят ни малейшего зла, — успокаивал Гондремарк.
— Я знаю, — сказала принцесса, — но все же это бессердечно!
И в этот момент, как оно и всегда бывало с тех пор, как мир стоит, что судьба или другие боги всегда благоприятствовали смелым людям и являлись к ним на помощь, оказывая им свое содействие, так точно и теперь, благосклонные боги явились на помощь мудрому и смелому министру. Одна из фрейлин принцессы постучалась в дверь, прося разрешения войти; оказалось, что слуга только что подал ей записку, которую ему поручено было вручить барону Гондремарку. Это была карандашом набросанная на листке бумаги записка, которую хитрый и изворотливый Грейзенгезанг умудрился написать и отправить под самым носом Отто. И, судя по самой отважности подобного поступка, можно было сказать с уверенностью, насколько был перепуган сам автор этой записки, обычно столь трусливый и приниженный. У Грейзенгезанга вообще был всегда только один стимул, одна-единственная побудительная причина, руководившая всеми его действиями и поступками — это страх. Содержание записки было следующее:
«На первом же совете полномочия на право подписи будут отняты». Корнелиус Грейз.
Итак, после трех лет беспрепятственного пользования им, право подписи государственных документов и бумаг должно было быть отнято у Серафины. Это было уже даже более, чем обидой или оскорблением; это была, так сказать, всенародная пощечина, всенародное посрамление, — позор, которого Серафина не в силах была вынести. Она не задумалась над тем, каким образом ей досталось это право, как она его получила, но взвилась на дыбы, как горячий конь под ударом арапника, и приготовилась к прыжку, как раненый тигр.
— Довольно! — крикнула она. — Я подпишу приказ о его заключении. — Когда он может быть увезен отсюда?
— Мне необходимо не менее двенадцати часов, чтобы собрать надежных людей, и, кроме того, всего лучше сделать все это ночью. Скажем, завтра в полночь, если вам будет благоугодно, — сказал барон.
— Превосходно! — отозвалась она. — Мои двери всегда для вас открыты, барон фон Гондремарк, — и как только приказ будет готов, принесите мне его сюда для подписи.
— Государыня, — сказал барон, — одна вы из всех, нас не рискуете в данном случае своей головой. Поэтому, во избежание всякого рода затруднений и проволочек, я осмеливаюсь почтительнейше предложить вам — и написать и подписать этот указ, весь от начала до конца, вашей рукой.
— Вы правы, — сказала принцесса.
Тогда он положил перед нею на стол черновик приказа и почтительно отошел в сторону; она переписала приказ, перечитала его и вдруг злая, жестокая усмешка показалась у нее на лице.
— Я и забыла про его марионетку, — сказала она. — Пусть они составят друг другу компанию, — добавила принцесса и приписала в приказе имя доктора Готтхольда, который также приговаривался к заключению в замке.
— Ваше высочество всегда обо всем подумаете. Как видно, ваше высочество обладает лучшей памятью, чем ваш покорный слуга, — сказал барон, — и, получив в руки роковой документ, он в свою очередь внимательно просмотрел его.
— Прекрасно! — сказал он. — Теперь остается только подписать.
— Вы появитесь сегодня в гостиной, барон? — спросила она.
— Я полагаю, что это будет лучше, — ответил он, — чтобы избежать публичного скандала. Так как все то, что способно подорвать мое значение в общественном мнении, может повредить нам в ближайшем будущем, — сказал Гондремарк.
— Вы правы, — согласилась принцесса, и она протянула ему руку как старому другу, как равному себе.