Приложение
Не в меру строгий суд над Геродотом
Геродот не был человеком науки в обыкновенном смысле слова, но он был знаком с общими результатами, добытыми в его время исследователями природы, и умел рационально применять свои знания. Если бы он жил в наше время, то соответствующее образование наверное дало бы ему возможность справиться с теми простыми фактами, которые я представил вам, а в приложении к ним своих способов толкования он был бы столь же способен, как и мы.
Томас Гексли
Ни один древнеэллинский писатель не близок нам по содержанию своих произведений в такой степени, как Геродот. Исследователи русской старины относятся к нему как к первому по времени свидетелю о нашем юге и его обитателях, притом свидетелю вполне добросовестному и почти столь же достоверному. Извлечение исторических данных из «Истории» Геродота производится обыкновенно не каким-либо иным путем, как возможно более точным и последовательным толкованием его текста. Если тот или другой вывод согласуется, по мнению исследователя, с соответствующим местом сочинения эллинского историка и не находится в противоречии с другими относящимися к тому же предмету местами «Истории», вывод признается правильным и удовлетворяющим требованию научной достоверности. Ввиду этого для русской исторической науки первостепенную важность получает вопрос, снова поднятый в новом издании «отца истории», о степени достоверности его известий, равно как и его добросовестности. Новая попытка решения старого вопроса имеет большое значение благодаря тому, что к делу привлекается английским ориенталистом Сэйсом огромный запас научных сведений о тех самых странах и народах, которые были посещены и описаны Геродотом.
Однако вопрос этот имеет значение не для одних историков России; в несравненно еще большей степени касается он историков Эллады, а также Египта, Вавилонии, Ассирии, Лидии, Финикии, Персии и др. Труд Геродота во многих отношениях представляет энциклопедию знаний древнего эллина половины V века до Р. X. и содержит в себе множество самых разнородных сведений об известном тогда мире: географических, топографических, исторических, этнографических, естественно-исторических. Поэтому к вопросу о достоверности Геродота не могут оставаться безучастными и лица, занимающиеся вопросами антропологии или первобытной этнографии. «Отец истории» доставляет не только сведения об исторических деятелях и событиях, допускающие в некоторых случаях точную или, по крайней мере, приблизительную поверку с помощью свидетельств документальных, каковы вещественные памятники и надписи, или с помощью свидетельств других историков, но в такой же мере известия другого рода: о материальном быте, о нравах и верованиях отошедших в историю народов. Раз доказана недостоверность известий историка вообще, обнаружена его тенденциозность или даже недобросовестность в подборе материала, для каждого исследователя становятся крайне обязательными осторожность в обращении с каждым отдельным его известием и строгое воздержание от выводов во всех тех случаях, когда не имеется налицо других более надежных источников, – а известий подобного рода в «Истории» Геродота множество.
Геродот и Фукидид. Двойная мраморная герма. Римская копия с греческого оригинала
Господствующий в настоящее время взгляд на сочинение древнеэллинского историка решает поставленный вопрос, говоря вообще, в его пользу; особенно взгляд этот присущ специалистам-филологам и историкам Эллады. Достаточно указать, например, на то, что в посмертном труде профессора Аландского «История Греции» 1885 года, издание Бэра («Сочинения Геродота») признается совмещающим в себе все, что сделано для объяснения древнего историка. Между тем именно Бэр представляет наиболее характеристический пример безусловного доверия к «отцу истории» и неутомимых усилий защищать своего автора по возможности на всех пунктах. Вот как выражается Бэр в статье о Геродоте по занимающему нас вопросу: «Новейшие исследования о странах и сооружениях, описанных Геродотом и частью наблюдаемых еще в наше время, поразительным образом подтверждают достоверность и точность всех его известий, изображений и описаний, как сделанных на основании собственного осмотра. Так, например, кое-что рассказанное и описанное Геродотом из Востока, внутренней Азии, Египта, оказывается и теперь еще точно таким же, каким видел его «отец истории». В этом отношении путешествия образованных европейцев на Восток, предпринятые с начала нынешнего столетия, и вызванные ими изыскания местностей и сооружений, описанных уже Геродотом, много помогли лучшему толкованию и пониманию отдельных частей его труда и тем самым все больше и больше содействовали признанию совершенно ошибочным и несправедливым прежнего сильно распространенного воззрения на историка как писателя легковерного, часто суеверного, детски наивного, поддававшегося всякого рода обманам со стороны жрецов. И чем больше открывается для нас Восток, чем многочисленнее становятся сношения наши с ним и привлекают все большее число образованных и ученых путешественников в эту колыбель европейской культуры, тем с большим правом мы можем рассчитывать на дальнейший приговор в том же смысле. Действительно, нет ни одного почти сочинения, ни одного известия путешественника, которые не доставляли бы подтверждения какого-нибудь показания Геродота или не помогали бы лучшему уразумению его сочинения».
Утвердившийся в науке взгляд на Геродота находится в резком противоречии с мнением, господствовавшим о нем в древности. Не успел еще «отец истории» выпустить в свет труд свой целиком, как ему пришлось отвечать на сомнения его слушателей и во второй части труда настаивать на верности своих известий (VI, 43; III, 80). Ближайший преемник его в историографии, Фукидид, зачисляет его в разряд прозаиков, преследующих не историческую истину, а минутное развлечение слушателя или читателя; вместе с тем, не называя Геродота по имени, полемизирует с ним в некоторых отдельных пунктах древней истории эллинов.
Современник Ксенофонта, придворный врач Артаксеркса Мнемона, Ктесий из Книда составляет свою ассирийско-персидскую историю, между прочим, с целью изобличить лживость Геродота в соответствующих частях его труда. В «Библиотеке» Фотия читаем: «Ктесий рассказывает историю Кира, Камбиса, мага Дария и Ксеркса, причем везде почти расходится с Геродотом, во многом изобличает его лживость и называет сочинителем». Манефон, Гарпократион, Феопомп, Страбон, Цицерон, Лукиан, Иосиф дают мало веры показаниям «отца истории», а Псевдо-Плутарх, живший вероятно в I веке по Р. X., пишет особое рассуждение «о злопамятстве Геродота», в котором старается доказать, что ошибки его были сознательным извращением фактов. К числу «баснописцев» относил его и Аристотель. Такое мнение древности держалось и в новой Европе, особенно под влиянием рационалистического настроения XVIII века, которому ненавистны были наивность и подчас действительно грубое суеверие древнего историка. Один из выдающихся германских филологов второй половины прошлого века Рейске говорит, что никогда не было историка, который превосходил бы Геродота в ловкости и умении обманывать читателя.
С началом археологических разысканий на Востоке происходит решительный поворот в воззрениях на Геродота. Легковерный болтун и сознательный лжец превратился в добросовестнейшего и надежнейшего свидетеля, которого следовало только верно понимать для того, чтобы с его помощью обогащать науку вполне достоверными данными. Мнение это нашло себе многообразное подтверждение и окончательную санкцию в классическом труде Дж. Роулинсона «The History of Herodotus»: «A new English version edited with copious notes and appendices, illustrating the history and geography of Herodotus, from the most recent sources of information embodying the chief results historical and ethnographical which have been obtained in the progress of cuneiform and hieroglyphical discovery». Английский переводчик приобщил к своему переводу «отца истории» массу научных сведений, добытых к тому времени исследованием вещественных памятников, клинообразных и иероглифических надписей, каковые сведения, что видно по самому названию труда, должны были служить главным образом иллюстрацией или оправдательными документами к тексту переводимого историка.
Но историческое и археологическое изучение делало новые успехи, которые не замедлили обнаружить некоторые неточности и пробелы в первоначально добытых результатах, а вместе с сим стала умаляться и достоверность известий Геродота, не только относительно Египта или Ассирии, но в значительной мере и Эллады. Самое изучение Геродота становилось все более детальным и критическим. В результате получалось такое определение роли Геродота в истории наших знаний вообще и умственного движения древних эллинов в частности, которое больше прежнего согласовалось с общим понятием об умственном состоянии общества в эпоху древнего историка и с его личными качествами, наложившими оригинальную печать на весь его труд. Не только специальные монографии, но и общие курсы по истории Востока Дункера, Ленормана, Масперо отмечали немалое количество неточностей и ошибок в изложении древнеэллинского историка. Даже в тех частях «Истории», которые имеют своим предметом судьбы эллинских городов, обнаружились в некоторых случаях односторонность изображения, пристрастие к отдельным личностям и государствам. Вложенные в уста действующих лиц речи оказались почти без всякого исключения сочиненными автором или заимствованными от других и рассчитанными единственно на то, чтобы высказывать и доказывать собственные теолого-моралистические воззрения на мир и человека, на его счастье и т. п. предметы, лично интересовавшие историка; или же составленными с художественной целью оживить рассказ драматическими сценами. Оказалось, что некоторые предания занесены были Геродотом в свою историю, невзирая на содержащиеся в них хронологические несообразности, только ради поучения читателя о божеском мироправлении или о превратности человеческой судьбы, другие для возвеличения подвигов эллинов за счет врагов их, персов, третьи, как например рассказ о походе Дария в Скифию, несмотря на топографическую и хронологическую невозможность, принимались историком только благодаря слабости его к грандиозному и необыкновенному и его вере в то, что «божество карает всякое уклонение от умеренности» (ср.: прекрасный мемуар Веклейна «Über die Tradition der Perserkriege», 1876). В истории Египта оказались грубые ошибки в наименованиях и порядке царей. Так, например: вероятно потому только, что пирамиды Гизеха осмотрены были после сооружений Мемфиса, строители пирамид Хеопс, Хефрен и Микерин поставлены в историческом обозрении фараонов после Рамсеса III, Рампсинита по Геродоту, тогда как на самом деле первые предшествовали последнему чуть не за 3000 лет. Нарицательное имя фараона превращено в собственное, Ферон; финикийская Астарта в Египте принята за супругу Менелая Елену; священное изображение символической коровы сочтено за гробницу дочери Микерина; неточно измерены упоминаемые пирамиды, рядом с островом Элефантиной не назван город того же имени; размеры некоторых морей, будто бы измеренных самим автором, сильно увеличены и т. д. В отделе Ассирии и Вавилонии также допущены существенные неверности и несообразности, подчас трудно согласуемые с личным посещением территории этих государств.
Все эти и некоторые другие подобного рода ошибки и неточности Геродота, отмеченные в специальных исследованиях ориенталистов и эллинистов, не могли долго оставаться неизвестными и филологам, комментаторам нашего автора; но пока только один из них, Штейн, приложил к тексту Геродота от первой до последней книги критический способ объяснения, и то далеко не вполне и не везде с одинаковой последовательностью, что объясняется, впрочем, назначением его издания преимущественно для средних учебных заведений. Штейну принадлежит важная заслуга строго критического установления текста на основании нового самостоятельного тщательного сличения и оценки относительного достоинства всех рукописей сочинения Геродота и привлечения к реальному объяснению его значительной доли добытых ориенталистами результатов. В обоих отношениях издание Штейна составляет эпоху в истории восстановления «отца истории» в настоящем свете. В подстрочных немецких примечаниях к тексту читатель находит в этом издании немало существенных поправок к известиям историка, указаний на противоречия и хронологические несообразности. Особенно выдается в этом отношении II книга Геродота, для комментариев к которой издатель воспользовался главным образом трудами египтологов Бругша и Видемана. Общее мнение Штейна об историке выражено в следующем месте его «введения»: «Геродот столь же мало удовлетворяет требованиям строгой и достоверной истории, как и любой из его предшественников и современников, в смысле осмотрительного собирания и оценки наличного исторического материала, выбора предметов и событий на основании одинаковых, соответствующих задаче принципов, отделения в предании существенного и главного от второстепенного и случайного, точного установления времени и хронологической последовательности и даже в смысле достаточно глубокого понимания предметов и личностей, внутренней связи и побудительных причин».
Дальше и решительнее Штейна в том же направлении идет английский издатель и комментатор Геродота. Сэйс известен как хороший знаток многих восточных языков, долго путешествовавший по разным странам Востока, посещенным и описанным «отцом истории»; к тому же он знаком с новыми иностранными языками и с литературой занимающего его предмета; наконец, он – профессор сравнительного языковедения, и нам известен один из этюдов его в области древнеэллинского языка, именно гомеровского, правда, ничем особенно не выдающийся. Сэйс располагал для своего издания обильным научным материалом, собранным ориенталистами и в значительном количестве им самим проверенным на месте. Кроме общих трудов Масперо («Fragment d’un Commentaire sur le second livre d’Hérodote»), Ревелье («Premier extrait de la Chronique démotique de Paris: le Roi Amasis et les Mercenaires»), Брюля («Herodots Babylonische Nachrichten»), Овелака («d’Hérodote concernant certaines institutions perses»); для предметов зоологии и ботаники издатель пользовался статьями Бенеке «Die Säugethiere in Herodots Geschichte», «Die botanischen Bemerkungen» и «Die mineralogischen Bemerkungen»; комментарий Штейна также был важным пособием для Сэйса. В основу Сэйсова текста принята штейновская редакция с некоторыми, впрочем, разночтениями, впервые попадающими в текст из открытых в недавнее время ионийских надписей; эта последняя часть труда исполнена по монографиям Эрмана, Мерцдорфа и Пелея. Однако ни критика текста, ни грамматическое исследование языка не входят в задачи издания.
Сам Сэйс так определяет мотивы, приведшие его к изданию первых трех книг «отца истории». Во-первых, настала пора собрать для публики результаты изысканий, достигнутые по настоящее время в области изучения вещественных памятников древнего цивилизованного мира. Бо́льшая часть относящегося сюда нового материала разбросана в специальных периодических изданиях, иные из которых известны едва по имени за пределами самого тесного кружка подписчиков. Во-вторых, значительная часть содержащегося в этих книгах материала извлечена автором из источников первой руки; в подстрочных примечаниях читатель Сэйса находит как материал, так и объяснения его, принадлежащие частью самому автору, частью, гораздо большей, заимствованные из специальных монографий. В пяти приложениях, следующих за текстом, помещены сжатые историко-этнографические очерки Египта, Вавилонии и Ассирии, Финикии, Лидии и Персии. Общие воззрения автора на Геродота и его сочинение изложены главным образом во введении, с которым мы и считаем нужным поближе познакомить читателя.
Упрекнуть автора в том, что, возбуждая старый вопрос, он только стряхивает пыль с дела, сданного в архив, и напрасно тревожит память «отца истории», решительно невозможно. Сэйс приступил к своей задаче во всеоружии современных знаний о странах Востока, прошлые судьбы которых до сих пор восстановляются не без участия Геродота и которые, за исключением Вавилонии и Персии, посещены самим автором. «Вопрос о достоверности Геродота, – замечает Сэйс, – может быть, разрешаем теперь на основаниях более солидных, нежели внутренняя очевидность или свидетельства классических писателей. Для решения задачи, насколько верны известия его о событиях предшествовавших и совершившихся в чужих посещенных им странах, мы располагаем достаточными средствами. К сожалению, решение этого вопроса оказывается совершенно не в пользу нашего автора». Английский издатель идет еще дальше, подвергая сомнению самую добросовестность древнего историка, уличая его в намеренном умалении заслуг предшественников и в сознательном утаивании источников. Ввиду важности свидетельских показаний Геродота для древней истории, попытка Сэйса ни в коем случае не может быть названа праздной тратой времени и эрудиции. Автор занят вопросами: 1) каким образом и с какой целью Геродот писал свою историю, 2) насколько можно признать добросовестность Геродота и 3) в какой мере известия его можно принимать за достоверные исторические свидетельства.
Поставив себе целью закрепить в памяти потомства славные деяния прошлого, больше всего борьбу между эллинами и варварами, «отец истории» не стеснялся вводить в свое изложение длинные эпизоды о странах и народах, имевших отношение к возникновению и перипетиям эллино-персидской борьбы; автор находит только странным, что историк не отвел места в своем труде такому же очерку Финикии, какие имеются у него о Египте, Лидии, Скифии и других странах. Не без влияния на изложение событий оставалось философское или, точнее, теологическое воззрение автора, состоявшее, по выражению Сэйса, в сочетании веры древнего эллина в наследственность вины и наказания с художественным эллинским чувством «золотой середины»: каково бы ни было и откуда бы ни происходило нарушение меры, за ним неизбежно следовали зависть и немесида богов. Вот почему необычайное могущество и высокомерие Ксеркса навлекли на него роковое бедствие, равно как крушение Креза случилось в тот самый момент, когда он почитал себя наиболее защищенным от всякой случайности; вот почему историк вопреки хронологическим свидетельствам приводит к лидийскому двору афинского законодателя и поэта-моралиста Солона для того, чтобы тот высказал могущественному владыке правило морали об умеренности, каковое и оправдалось вскоре на деле. Наконец, по той же причине насильственной смерти Поликрата или выступлению в поход Ксеркса предшествуют знаменательные сновидения.
Сэйс принимает господствующее мнение, что труд Геродота остался недоконченным. Да иначе и трудно думать о сочинении, в самом начале предназначенном к изложению достопамятнейших событий, преимущественно эллино-персидской распри, и в то же время обрывающимся на второстепенном событии, взятии города Сеста (478 до Р. X.), не доведенном до битвы на Эвримедонте и до Кимонова мира, заключившего собой столкновение между Азией и Европой (466 до Р. X.). Однако выводов Кирхгофа о разновременном составлении двух частей истории в связи с двукратным пребыванием автора в Афинах Сэйс не принимает. Более правдоподобное объяснение эпизодичности и других особенностей Геродотовой истории он находит в гипотезе Бауэра, согласно которой древний историк в разное время составил отдельные повествования о Лидии, Египте, Скифии, Ливии и Персии, а потом соединил их в одно целое: первую часть от начала до середины пятой книги в «Фуриях», вторую в «Афинах». Очерк Египта служит для автора, как и для Бауэра, достаточным свидетельством того, что подобным же образом, независимо одна от другой, составлены были Геродотом и другие части труда, равно как и ассирийская история, из которой при окончательной редакции взяты только немногие сведения о Вавилонии и Ассирии. В остальном Сэйс склоняется больше к тому предположению, что труд Геродота имел два издания, что некоторые части его были составлены или пересмотрены в южной Италии, другие написаны в Малой Азии или в Аттике, что во втором издании сделаны были некоторые добавления и возражения критикам.
Материалом для отдельных частей повествования, впоследствии сложенных в одно целое, послужили в значительной мере заметки, собранные Геродотом, на месте во время путешествий. Он обозревал хранившиеся в храмах священные предметы, записывал ответы и объяснения жрецов или проводников своих, а также тех потомков знаменитых личностей, с которыми знакомился, измерял объем сооружений или глыбы камней, привлекавших его внимание. Для подтверждения своих показаний историк ссылается на собственное наблюдение и осмотр пожертвованных и хранившихся в храмах предметов или памятников, воздвигнутых павшим в боях эллинам, на эллинские надписи, подобные псевдокадмейским надписям в Фивах, на предания и оракулы, на беседы с очевидцами событий и местностей, на слова египетских жрецов или, вернее, переводчиков, на персидских и финикийских писателей, наконец, на эллинских поэтов, историков и географов. «Однако пример кадмейских надписей, – замечает Сэйс, – показывает, что Геродот не умел различать между поддельными и подлинными надписями даже в том случае, когда имел дело с надписями эллинскими; поэтому мы должны осмотрительно принимать уверения автора в предполагаемой эпиграфической очевидности, раз нам неизвестно, каковы были самые надписи». Кроме таких памятников, Геродот, по мнению Сэйса, пользовался также официальными записями наподобие спартанского списка царей. Отсюда объясняет он противоречие в показаниях историка о времени жизни Геракла между книгами II (145), с одной стороны, и VII (204), VIII (131) – с другой: в двух последних книгах между Гераклом и Леонидом полагается промежуток времени в 20 поколений, т. е. в 660 лет, а до составления истории 710 лет; между тем во II книге тот же герой отделяется от Геродота 924 годами, потому что в этом последнем случае автор следовал другой генеалогии. Оракулы составляли часть устных преданий, из которых обильно черпал историк; впрочем, некоторые изречения оракулов, например те, что приписывались Мусею и Бакиду, были записаны; Сэйс признает также возможным, что до Геродота составлена была рукописная компиляция изречений дельфийского оракула. Что историк пользовался персидскими и финикийскими писателями, об этом он ясно говорит сам, но столь же несомненно, что как персидского, так и других восточных языков он не знал вовсе. В Малой Азии, Финикии и Египте не могло не находиться людей, которые кроме родного языка знали и язык Геродота; но обыкновенно такие лица принадлежали к низшим классам; они служили для путешественника и проводниками, и переводчиками, при помощи их он знакомился с официальными туземными документами, с персидскими и финикийскими сочинениями. Произведения родных поэтов Геродот в значительной мере знал наизусть, а цитаты из них почитались признаком хорошего воспитания, почему историк охотно и часто называет поэтов по именам.
Совсем в другом свете представляется Сэйсу отношение Геродота к предшественникам-прозаикам. «Это были его соперники, – замечает он, – место которых Геродот желал занять сам. Знакомством с именами прозаиков писатель не мог блеснуть. В этом случае главной целью автора было воспользоваться материалом предшественников, не оставляя следов заимствования. Он старался производить на читателя впечатление собственного превосходства над прежними прозаическими писателями: он хвалится тем, что принимает только слышанное от очевидцев (III, 115; IV, 16), и называет Гекатея разве тогда только, когда рассчитывает опровергнуть его или сделать смешным. Даже больше: несомненно, что Геродот образованием своим был много обязан Гекатею и что с особенным усердием и не стесняясь делал заимствования в описании Египта из сочинений писателя, которого желал затемнить. Геродот писал для общества молодого и развивающегося, а не для расслабленного и дряхлеющего, и если в Древнем Египте или в первые века нашей эры вернейшим средством обеспечения успеха книге было приписать ее какому-нибудь древнему автору, то у читающих эллинов в век Геродота путь к славе прокладывался исканием новизны и пренебрежительной критикой старых писателей. Обращение Геродота с Гекатеем заставляет нас ожидать такого же отношения его и к другим писателям, трудами которых он пользовался без упоминания имен. Ожидание это оправдывается такими местами его книги, как II (15, 17) и IV (36, 42), где осмеиваются другие авторы, писавшие о том же предмете и предполагавшиеся известными слушателям, или как упоминанием (VI, 55) составителей генеалогии, которые не сопоставляются с Геродотом и потому совсем умалчиваются». Сэйс перечисляет предшествовавших «отцу истории» прозаиков и старается уверить нас, что, кроме Гекатея, он делал заимствования из сочинений Дионисия Милетского, которому обязан будто бы самой идеей своего труда, из Евгеона, Харона, лидийца Ксанфа, произведения коих можно было находить в библиотеках различных городов, скорее всего в афинской.
Таковы были, по мнению Сэйса, источники сведений Геродота. Собирание материала должно было закончиться не позже 426 года, так как в труде историка не нашло себе места ни одно из событий, следовавших за этим термином.
Прежде чем перейти к дальнейшей аргументации критика в решении двух других задач, посмотрим, насколько состоятельно решение первого вопроса, об отношении Геродота к источникам.
Рассуждения Сэйса уже в самом начале обличают большую долю произвола и натяжек. Главный пункт обвинения, выставленный против Геродота, состоит в намеренной утайке литературных источников и в превознесении себя на счет предшественников. По поводу этого обвинения читателю необходимо припомнить, что в Древней Элладе та манера обращения с источниками и литературными пособиями, за которую английский издатель столь жестоко укоряет Геродота, была обща всем писателям без исключения; отсюда происходит, между прочим, чрезвычайная трудность в точном определении источников того или другого древнего писателя и слишком относительное достоинство результатов, какие получаются новыми филологами в этой области исследования. Сознал это, впрочем, и сам критик в предисловии ко второй из названных выше книг, хотя не без оговорки, будто Геродоту черта эта свойственна была в высшей мере, нежели кому-либо иному из его соотечественников, – оговорка и излишняя, и неверная: чтимый критиком Фукидид из числа своих предшественников называет по имени единственного писателя Гелланика, всего один только раз для того, чтобы отметить хронологическую неточность в его показаниях (I, 97), а других писателей не упоминает вовсе, хотя и полемизирует с ними. Что же должен бы ввиду этого думать Сэйс о Фукидиде?.. Решительно неправ он и в том, будто Геродот полемически или скептически относится только к прозаикам, но не к поэтам. А Гомер, этот образец для подражания эллинских поэтов? Разве «отец истории» предпочитает гомеровскому варианту легенды о похищении Елены то предание, которое он слышал от жрецов или проводников своих в Египте? Да и к «жрецам» он обратился с расспросами по этому предмету после того, как усомнился в правдоподобности гомеровского повествования. Предпочтение Гомером рассказа менее правдоподобного, даже совсем недостоверного историк объясняет требованиями художественной композиции (II, 116–120). Гомеровское представление об Океане, обтекающем кругом землю, Геродот отвергает безусловно, как не подлежащее даже оценке (II, 23; IV, 8, 36). Далее, разве Геродот принимает гомеровско-гесиодовскую теогонию и не предпочитает эллинскому изображению богов богопочитания и религиозных представлений персов (I, 131; II, 53)? Наконец, у него же мы находим и такое выражение: «если можно утверждать что-либо на основании поэтов» (ει χρη τι τοισι εποποιοΐσι χρεωμενον λεγειν II, 120), причем в числе поэтов разумеется прежде всех Гомер; выражение Геродота тождественно по существу с мнениями Солона (Πολλά ψεύδονται αοιδοι), Фукидида (I, 10, 21) и Ксенофана о древних певцах-поэтах. Вычеркнуть все это из труда Геродота нет возможности; между тем этого рода данные показывают всю неосновательность уверений критика, желающего видеть в Геродоте только ревнивого и завистливого соперника Гекатея, Харона и прочих прозаиков. Что касается того, будто Геродот заимствовал из прозаических писателей гораздо больше, чем обыкновенно думают, то вопрос этот не может быть разрешен голословным заверением критика, не представляющего ровно никаких оснований для своих уверений.
Положим, Геродот повторяет со слов Гекатея ошибочное описание крокодила, гиппопотама и феникса (II, 68–73), не называя своего источника, но разве не так поступает Аристотель, повторяющий о крокодиле и гиппопотаме те же ошибки и так же умалчивающий об источнике? Что Геродот знал вышедшие к тому времени труды предшественников, так называемых логографов, едва ли подлежит сомнению, тем более что он сам делает ясные намеки на них (VI, 55); но степень зависимости его от литературных источников решительно не поддается определению, а дошедшие до нас отрывки этих ранних историков скорее разрешают вопрос не в пользу предположения Сэйса. Одно бесспорно: уверение критика, будто Дионисию Милетскому «отец истории» обязан самой идеей своего сочинения, лишено всякого основания. Отрывки этого прозаика весьма незначительны и малочисленны; самая подлинность многих из них подлежит сомнению. Откуда же можно добыть данные для того, чтобы установить ту зависимость Геродота от автора сочинения о Персии (taЈ Persikaў), о которой бездоказательно говорит Сэйс? Идеи, проходящие через персидские истории у Геродота, те же самые, какими одинаково проникнуты все части Геродотова труда и какие ярко выражены в трагедии Эсхила «Персы»; об идее же Дионисия Милетского нам не известно ничего.
Не понимаем при этом, каким образом английский ориенталист, столь усердно выискивающий литературные источники Геродотовой истории, пропустил самый важный, «Персы» Эсхила. Действительно, если можно с некоторым основанием говорить о зависимости Геродота от предшественников, то драма «отца трагедии» представляет наиболее ясные свидетельства таковой зависимости: та же самая основная мысль о непременной наказуемости высокомерия, многие общие черты в развитии этой мысли, почти тождество в суждениях Фемистокла у историка, с одной стороны, у вестника и Дария у драматурга (Эсхила) – с другой, общий поэтический колорит изображения исторических событий – все это сближает историка с поэтом неоспоримо и вынуждает рассматривать Геродота как выразителя воззрений той части афинского общества, которая в эпоху Перикла продолжала пребывать в миросозерцании традиционном: трагедия «Персы» поставлена была на афинской сцене, по всей вероятности, не позже 472 года, а издание Геродотовой истории относится, во всяком случае, ко времени после 428 года. По этому вопросу мы высказались в первом предисловии и здесь отмечаем только существенный пробел в аргументации Сэйса.
По словам критика, Геродот упоминает прозаиков только тогда, когда может или желает выставить их в смешном виде, унизить в мнении читателя. На самом деле и это не так. Скилака из Карианды, вероятно впервые познакомившего современников с некоторыми частями Индии, Геродот называет вовсе не затем, чтобы изобличить его невежество или лживость (IV, 44). Относительно самого Гекатея у Геродота имеются известия, прямо свидетельствующие о политической мудрости предшественника и о точном знании положения дел в Ионии и персидской монархии (V, 36, 125). В другом месте историк передает рассказ Гекатея из истории Аттики (VI, 137) без всякого опровержения или возражения. Интересно, что обо всех таких случаях английский критик считает нужным умалчивать, что было бы уместно разве в страстной полемике, но не в критической объективной оценке древнего писателя. С полемической же целью Сэйс старается убедить читателя в возможно большей зависимости «отца истории» от письменных источников, чтобы тем самым сокращалась до минимума та доля известий, которою историк обязан был собственным путешествиям, личному наблюдению или рассказам очевидцев. Наконец, критик без достаточного основания предполагает существование двух, следовавших во времени одно за другим изданий Геродотова сочинения, – предположение своеобразное и также небезразличное для общей тенденции критика. Если древний историк имел достаточно времени и досуга для того, чтобы издать дважды свой труд, то понятно, потомство с большим правом может предъявлять к нему строгие критические требования. Если бы действительно было так, то, можно сказать наверное, автор не оборвал бы истории эллино-персидской распри на второстепенном событии и довел бы свое повествование до заключения этой борьбы, т. е. до 466 года; ведь критик Геродота сам не отрицает того, что конечною целью всего труда было для автора изобразить борьбу эллинов с варварами. Потом, с такой же уверенностью можно сказать, что в этом случае мы нашли бы в труде Геродота гораздо больше возражений, подобных тем, какие теперь находятся в книге VI (43), а также, быть может, и больше единства и последовательности в изложении. Совершенно соглашаясь с гипотезой первоначального составления Геродотом разрозненных заметок, мы из чтения труда его в настоящем виде выносим впечатление неоконченности не только, так сказать, внешней, но и внутренней; особенно арифметические вычисления носят на себе характер спешности и непроверенности. Заключительная глава всей истории о суровости персидской территории и о находящейся в связи с ней доблести персов приставлена слишком механически, по всей видимости с целью заключить изложение упоминанием не отдельного факта, не имевшего решающего значения, но каким-либо общим соображением, согласным с руководящей мыслью автора о суетности земного величия.
Что касается времени издания Геродотова труда в свет, о чем критик говорит только мимоходом и относительно чего предание не дает нам никаких сведений, то вопрос этот может быть разрешен почти с подобающей точностью. По словам Ктесия, бегство Мегабизова сына Зопира в Афины, о котором упоминает Геродот (III, 160), имело место незадолго до смерти Артаксеркса Длиннорукого (426/5 до Р. X.). Ни о каком более позднем событии историк в труде своем не говорит; самая смерть Артаксеркса, кажется, предполагается им (IV, 98). Итак, 426/5 год может считаться хронологическим крайним пределом занятий историка над его сочинением. В этом последнем имеются и другие данные в пользу такого именно заключения: в 425 году на острове Сфактерии взято было в плен афинянами сто двадцать знатных спартанцев, которые и были доставлены в Афины (Фукидид, IV, 40). Если бы факт этот был известен Геродоту, то советник Ксеркса Демарат в своей характеристике лакедемонян (VII, 104, 209) или не преминул бы отметить его, или воздержался бы от уверения, что спартанцы на войне всегда верны правилу – побеждать или умирать. В 424 году афиняне заняли остров Киферу и оттуда причиняли большой вред Спарте. Если бы труд Геродота не был закончен к этому времени, то историк не пропустил бы столь важного случая в том месте (VII, 235), где тот же Демарат советует Ксерксу отрядить часть флота для занятия Киферы, так как этой стратегической мерой можно было, по его мнению, доставить Спартанское государство в затруднительное положение. Что окончание труда отделено было от издания его лишь самым незначительным промежутком времени, ясно видно из того, что в 425 году сочинение Геродота уже обращалось в афинском обществе: в противном случае мы не имели бы Аристофановой пародии на некоторые места Геродотовой истории в комедии «Ахарняне», поставленной на сцене в 425 году. Таким образом, и другим путем мы пришли к заключению, несогласному с гипотезой Сэйса о двух изданиях Геродотовой истории. Наконец, нельзя игнорировать и обещания Геродота, сделанного (VII, 213) и неисполненного – сообщить в дальнейшей части повествования некоторые подробности об Эпиальте и его смерти, – обстоятельство едва ли примиримое с предположением критика о двух изданиях истории при жизни автора.
Мы не видим, наконец, ни нужды, ни основания настаивать на том, будто Геродот пользовался для своих литературных целей услугами только профессиональных проводников, или cicerone, таким путем добывавших себе кусок хлеба; но и это обстоятельство нужно критику для того, чтобы умалить достоинство известий Геродота. Из того, что проводниками нашего историка в Египте были несведущие переводчики, вовсе еще не следует, что и во всех других местностях он не имел свидетелей более надежных.
Сэйс гораздо основательнее, когда содержащиеся в труде Геродота речи считает недействительными, сочиненными с целью морализации на излюбленные автором темы и иногда приуроченными к событиям вымышленным. Так, несогласными с действительностью он признает речи трех персидских вельмож, произнесенные по низвержении мага в Персии (III, 80–82), относительно речей Солона Крезу справедливо указывает на хронологическую несообразность: путешествие Солона относится к тому времени, когда Крез не был еще царем Лидии. Число подобных примеров можно было бы значительно увеличить. Достаточно напомнить, что Геродот несколько раз влагает в уста Креза, мидян и персов чисто эллинские сентенции (I, 207, 118, 120, 124, 204, 210; III, 80–82; VII, 10, 18, 46–50; IX, 16). Однако и здесь критик забывает, что манера Геродота не составляла исключительно его принадлежности. В требованиях публики, воспитанной на эпических образцах и вообще в высокой степени одаренной художественными вкусами, следует искать настоящего объяснения той особенности древнеэллинской историографии, которая была бы безусловно осуждена в строго историческом сочинении любого современного нам писателя. У нас вовсе нет данных, свидетельствующих о введении речей в историческое изложение предшественниками Геродота, и мы скорее склонны думать, что сухое, отрывочное, слишком деловое повествование их, образцы которого можно видеть в уцелевших фрагментах их сочинений, было лишено этого существенного элемента истории Геродота, Фукидида и позднейших историков, важнейшего художественного украшения трудов их. Таким образом, присутствие речей и диалогов в трудах Геродота и других историков служит новым подтверждением нашего воззрения на зависимость древнеэллинской прозы от поэзии. Зависимость эта составляет явление сравнительно позднее в литературе эллинов; она обнаружилась в то время, когда прозаическое изложение вышло из зародышевого состояния и стало способным к усвоению успехов, достигнутых раньше поэтической речью. Для нас весьма знаменательно то, что сознательное стремление Фукидида к исторической истине, которым он сам отличал себя от предшественников, не удерживало его от внесения в свой труд множества речей, составленных самим автором согласно правилам риторического искусства, а не исторической правды. Правда, между речами Геродота и Фукидида есть большая разница, определяемая различием целей того и другого историка; тем не менее в основании речей обоих писателей лежит одинаковая тенденция – оживить прозаическое изложение эпизодами поэтическо-драматического свойства, к каковым публика привыкла со времени Гомера и каковыми она восхищалась на городской площади и в театре. Но и здесь мы, кажется, не погрешим против истины, если долю сочинительства Геродота ограничим известными пределами: получаемые им известия драматизировались нередко в устах самих свидетелей, каковая особенность характеризует изложение на невысокой степени развития вообще. Геродоту оставалось облечь эту часть показаний в литературную форму и, быть может, усилить, ярче оттенить намеченную в них тенденцию всего повествования Геродота. Распределить в точности, что́ в подобных речах принадлежит говорящему лицу, что́ свидетелям историка и наконец самому историку, для этого нет у нас достаточно средств.
С большей справедливостью критик обращает внимание на то, что «отец истории» внес некоторые легенды в свое повествование или предпочел известные варианты сказаний не потому, что он слышал их от очевидцев, а просто потому, что они согласовались с его философским настроением, свидетельствовали о непрочности всего земного или же подвергали сомнению известия предшественников. «Так, из различных сказаний о рождении и воспитании Кира он предпочтительно выбрал чистейшую басню, а простонародные рассказы выдал за египетскую историю… Рассказ о фениксе, составляющий плагиат из Гекатея, служит убедительным доказательством того, как мало он заботился о подлинной очевидности, с какой легкостью принимал подходящую к его вкусам легенду и за достоверность чужого известия брал ответственность на себя».
Вся дальнейшая аргументация критика направлена с беспощадностью против установившегося в науке приговора об «отце истории» как о свидетеле добросовестном. Поразительнейшим образчиком недобросовестного обращения с фактами Сэйс называет Геродотово описание крокодила и гиппопотама, которое «не только похищено у Гекатея, но и содержит в себе те же ошибки, вместе с тем Геродот прилагает всяческое старание к тому, чтобы описание его производило на читателя впечатление результата собственного наблюдения». Не только «всяческого», но никакого «старания» в этом смысле читатель не находит у Геродота. Далее, судя по тону изложения, продолжает Сэйс, «можно бы подумать, что Геродот был замечательный лингвист, что он свободно беседовал с египтянами, финикиянами, арабами, с карфагенянами, вавилонянами, скифами, таврами, колхами, фракийцами, карийцами, кавниями и персами. Между тем всякий раз, когда приходится объяснять иностранные слова, автор обнаруживает полнейшее незнание этих языков». «В книге II (104, 105) Геродот делает вид, что знаком с языками Египта и Колхиды, причем называет их родственными, – приговор, который можно поставить рядом с заверением, что египетский язык похож на чириканье птиц (II, 57). Однако когда мы читаем дальше, что колхи имеют курчавые волосы и черную кожу, то возникает сомнение: да был ли автор в Колхиде и еще больше в том, чтобы он расспрашивал ее жителей». Критик указывает на то, что не раз Геродот в повествовании о Египте маскирует свое невежество ссылкою на религиозные побуждения, якобы внушающие ему воздержание от объяснения и даже наименования божественных предметов, прежде всего бога Осириса и его культа. Вслед за Видеманом Сэйс утверждает, что в этих случаях богобоязнь была только благовидным покровом неведения повествователя или его проводников, так как-де нельзя допустить, чтобы Геродот стеснялся произносить имя божества, «которое постоянно было в устах каждого туземца, беспрерывно попадалось на глаза на множестве памятников, которое, наконец, в других местах упоминалось самим Геродотом». Таким образом, историк «сознательно морочит» своих читателей, когда говорит, что не желает называть божество по религиозным побуждениям (II, 86, 132, 170). Вслед за сим критик приводит образчик настоящей, по его мнению, словесной передержки (kind of verbal legerdemain) Геродота с целью поразить читателя мнимой обширностью своих личных наблюдений и в частности тем, что он посетил будто бы как Нижний, так и Верхний Египет. «В книге II (142–143) он заставляет читателя думать, что 345 статуй, которые Гекатей видел в Фивах за два поколения до него, были те же самые 341 статуя, которые Геродот видел в Мемфисе, и при этом противополагает еще собственную чрезвычайную скромность и благоразумие невежественной хвастливости старшего писателя, имя которого произносится тут впервые. Вообще очевидно, что Геродот не поднимался по Нилу выше Файюма; в противном случае, распространившись в похвалах лабиринту, он не стал бы молчать о чудесных сооружениях Фив и не повторял бы басни о подъеме Нила у города Элефантины. Но ведь Гекатей посетил Фивы, а потому сам Геродот, если желал превзойти его, обязан был по крайней мере сделать то же самое: этим только и можно извинить намеренную ложь в кн. II (29), где автор заявляет, что «до города Элефантины он был очевидцем» того, что повествует о Египте. Наименование Элефантины городом вместо острова критик считает слишком грубой ошибкой для очевидца, и потому готов принять, что в подлинном тексте Геродота вовсе не было слов (II, 29), свидетельствующих об автопсии автора. Действительно, в одной из древнейших рукописей нет вовсе слов: «αυτοπτης ελθων, το δε απο τουτου ακοή ήδη ιστορεων. απο Ελεφάντινης πολιος».
Здесь необходимо остановиться и посмотреть, виновен ли «отец истории» в такой мере, как это утверждает английский критик его.
Прежде всего, необходимо напомнить читателю, что Геродот вовсе не стремится во что бы то ни стало производить впечатление на читателя такое, будто он сообщает свои известия только по собственному наблюдению и изысканию или со слов очевидцев. В своем предисловии к Геродоту мы привели несколько выражений историка, сильно ослабляющих упреки Сэйса. «Я считаю своим долгом, – говорит он, – передавать то, что слышал, но вовсе не обязан верить всему, и замечание это простирается на всю мою историю» (IV, 152). «Действительно ли это так, – замечает он в другом месте, – не знаю и пишу, что слышал» (VII, 195). Иногда он сообщает несколько известий или преданий об одном и том же предмете и выбор из них наиболее правдоподобного предоставляет самому читателю (I, 2–5; II, 123, 146; IV, 82, 214); другой раз заявляет прямо, что не знает ничего о предмете и только дозволяет себе некоторые соображения без окончательного вывода. Наконец, он сам различает по степени достоверности несколько источников передаваемых им известий: личное наблюдение (opsis), заключение по соображениям (gnome), изыскания при помощи расспросов (historie) и, наконец, слухи (II, 99). Далеко не безразлично ввиду упреков Сэйса и то, что последнее различение источников содержится именно в отделе о Египте, который наибольше подвергается нападкам английского критика. Этого мало: в главе 147 той же книги мы читаем следующие выразительные строки: «Это (историю от Мина до Сетоса) рассказывают сами египтяне; теперь я передам то, что рассказывается другими людьми относительно этой страны; впрочем, добавлю кое-что и из собственного наблюдения». Каждый видит ясно, насколько мирятся подобные подлинные выражения автора с настойчиво повторяемым уверением критика, будто Геродот всегда стремится выдавать свои известия за результат собственного наблюдения или за известия очевидцев. В том же «предисловии» мы заметили, вопреки большинству комментаторов «отца истории», что не следует раз навсегда полагаться на заявление историка о различии источников и воображать себе, будто личное наблюдение автора мы должны предполагать во всех тех случаях, где автор говорит от себя положительным тоном, не прибавляя выражений: «говорят», «слышат», «кажется» и т. п. Напротив, Геродот в своем изложении не делает строгого разграничения лично исследованного им от принятого на веру от других, т. е. он не держится с подобающей строгостью того правила относительно различия своих известий, которое занес во II книгу своего повествования. Отчего это произошло? Частью такова была манера древних писателей вообще, частью причина этого кроется в том, что Геродот в значительной мере лишь механически, внешним образом соединил первоначально разрозненные части своего повествования в одно целое, причем не умел или не успел объединить все части своего труда внутреннею связью, последовательностью и общими раз навсегда принятыми правилами изложения. Вот почему в истории Геродота можно указать немало таких случаев, когда известие или измерение имеет вид личного наблюдения или собственного труда автора, тогда как на самом деле оно принято было Геродотом от других свидетелей. К числу таких примеров следует отнести его описание феникса, крокодила, гиппопотама, описание вавилонских стен, которые он мог наблюдать разве в отдельных обломках, таковы же и многие измерения его и вычисления годов, преимущественно в египетском отделе труда. Но отсюда до намеренного введения публики в обман еще очень далеко; справедливее всего видеть здесь одно из несовершенств литературного изложения древних писателей вообще и в частности незаконченность обработки в Геродотовом произведении, тем более, в чем сознается сам критик, что ни в одном из подобных случаев мы не находим заверения автора в противном, т. е. в том, будто данное описание есть плод автопсии. Такого рода недобросовестности, очевидно, Сэйс не решается приписать Геродоту и потому предлагает поправки к тексту с целью вычеркнуть из него выражения, говорящие о личном посещении Геродотом Фив и вообще Верхнего Египта (II, 3, 29); однако это не мешает ему считать достаточным поводом к обвинению Геродота в желании морочить читателя положительный тон сообщений от собственного лица, без упоминания какого-либо посредничества.
Спрашивается, можем ли мы, не прибегая к радикальному средству Сэйса, именно к сокращению текста, защитить добросовестность древнего автора, другими словами, можем ли мы допустить, что Геродот был в Фивах и говорит о статуях египетских царей и первосвященников в фиванском храме как очевидец? Дело в том, что у Геродота мы находим категорическое заявление о личном посещении Фив (II, 3), вполне согласующееся с характером нескольких дальнейших заметок об этом городе (II, 42, 143). Но, во-первых, историк ничего не говорит о тамошних замечательных сооружениях, во-вторых, обнаруживает явную неточность в показании о количестве статуй: глава 142 называет 341 поколение, глава 143 говорит о 345 статуях, виденных тоже Гекатеем, при этом в 143-й главе делается ссылка на предыдущую, показывающую другое число статуй, на четыре статуи меньше; кроме того, если Гекатею показана была 341 статуя, а он, по вычислению Сэйса, был в Фивах двумя поколениями раньше, то Геродот должен бы найти в Фивах не 341 и не 345 статуй, а 347. Из этих противоречий в цифрах Сэйс делает заключение, что «отец истории» видел 341 изображение в Мемфисе, что в Фивах он не был вовсе, подставил одни статуи на место других для того, чтобы не показаться перед читателем менее сведующим и менее видевшим, нежели Гекатей.
Признаемся, на наш взгляд, подобная аргументация говорит сама против себя. Припомним, что сам критик отмечает, как нечто неожиданное для него, отсутствие в труде Геродота очерка Финикии, подобного очеркам Египта, Скифии, Ливии и других, он же высказывает гипотезу, что из очерка Ассирии, для нас утерянного, историк внес лишь кое-что в свое общее сочинение. Если так, то почему же не принять, что отсутствие известий о Фивах египетских произошло не от чего-либо другого, как единственно от того, что автор «Истории» воздержался от слишком неумеренного расширения отдела египетского в ущерб плану целого произведения и ясности основной задачи, а присутствия сей последней в уцелевшем труде Геродота не отрицает сам критик. С другой стороны, непосещение Геродотом Фив ничуть не обязывало его к молчанию о тамошних достопримечательностях, как не молчал он о народах далекого севера и востока, прилегавших своими землями к Скифии, как не молчал он о Ливии и ее обитателях, хотя и Сэйс не скажет, что историк выдает себя за очевидца рассказанного об этих землях и народах. Мало того: если бы согласно Сэйсу Геродот желал морочить публику насчет Фив и предстать перед ней знатоком города не хуже Гекатея, то не молчать о фиванских памятниках, а возможно больше распространяться о них должен был бы хвастливый автор, и притом с видом знатока, хотя бы с чужих слов. Наличность описаний города, принадлежащих другим писателям, не могла удержать «отца истории» от повествования об этих предметах; с этим согласен и английский критик. Наконец, если бы Геродот действительно старался обмануть читателя, неужели он не сгладил бы цифровых противоречий на расстоянии всего нескольких строк; напротив, только бесхитростностью его и уверенностью в читателе можно объяснить себе, что автор оставил без поправки lapsus calami и не согласовал между собой двух цифр в двух главах, непосредственно следующих одна за другою. Напрасно критик умалчивает и о возможности ранней ошибки со стороны переписчиков. Штейн полагает, что Геродот имел в виду показать собственно древность египтян, а не определять с точностью число лет, почему и не обратил внимания на разницу двух рядов цифр. Подобным же образом разрешается вопрос и о том, доходил ли историк до Элефантины. Элефантина – не только город, но и остров на Ниле ниже последнего катаракта, против города Сиены; там во время нашего автора находился сторожевой пост персов, от которых он собирал известия о местностях, далее лежащих. Если историк не говорит об острове, на котором расположен был упоминаемый им город, то это еще не доказательство, что он не видел острова и не был на нем.
Теперь относительно Осириса. Глубокая религиозность и богобоязненность Геродота не подлежит сомнению. В самом начале II книги (гл. 3) он заявляет, что не имеет охоты передавать слышанное о предметах божеских, и остается верен себе до конца (II, 45, 46, 47, 61, 86, 132, 170, 171). «Я строжайше воздерживаюсь от объяснения предметов божеских», повторяет он (II, 65). В том месте, на которое указывает Сэйс, как на обличающее хитрость невежественного автора (II, 86), Геродот говорит, что «считает неприличным наименование божества по такому поводу» (επι τοιουτω πρηγματι;), именно при описании способов бальзамирования покойников тот же самый оборот речи употреблен им и в других местах (II, 132, 270). Каждый читатель Геродота и теперь и тогда легко угадывает, имя какого божества не употреблено всуе автором, так как в других случаях автор не стесняется называть Осириса по имени. Напротив, трудно не верить Геродоту, что он знал мистерии Осириса в подробностях (II, 171), а некоторые полагают, что он был сам посвящен в эти таинства. Наконец, Геродот стесняется говорить не только об Осирисе и египетских божествах, которые представлялись ему гораздо внушительнее и величественнее родных, человекоподобных богов, по его мнению ведших свое происхождение от Гомера и Гесиода, но точно так же и о Геракле. Упомянув о герое кратко, Геродот спешит остановиться и прибавляет: «Да простят нам боги и герои за то, что мы столько наговорили о них» (II, 45). Или же и в этом случае следует приписать Геродоту какой-нибудь недобросовестный расчет относительно читателя? Или и здесь «отец истории» только скрывал свое незнание Гераклова культа?! Наконец, в последней книге истории (IX, 65) мы находим выражение: «Предполагаю, если позволительно что-либо предполагать о предметах божеских». Итак, нам нет нужды сокращать рукописную традицию текста, нет и основания уличать «отца истории» в намеренной лжи или в старании обманывать публику. Если один раз он называет Осириса по имени (II, 42, 47, 48, 123, 144, 145, 156), другой раз умалчивает о нем, хотя ясно дает понять читателю, о каком божестве идет речь, то это происходит единственно оттого, что поименование божества он находит безгрешным и пристойным далеко не при всех обстоятельствах. Допускать здесь уловку писателя и желание во что бы то ни стало скрыть незнание дела мы не можем, потому что в труде Геродота содержится немало очевидных доказательств его литературной скромности и готовности признать свое неведение открыто. Или эти признания также не более, как уловки?..
Что касается замечаний критика относительно известий Геродота о колхах, сличаемых с египтянами (II, 104–105), то помещенные во введении и распространенные в подстрочных комментариях замечания могут служить красноречивейшим образчиком лицеприятной критики английского ученого вообще. Так, прежде всего читатель Сэйса может подумать, что Геродот уподобляет язык египтян чириканью птиц. На самом деле историк высказывает предположение, что древние додонцы потому назвали фиванскую женщину голубкой, что не понимали чужого языка этой женщины, который поэтому и казался им чириканьем птицы (II, 57). При чем же здесь сам Геродот как наблюдатель? Потом, Сэйс отвергает, как ложное, уверение «отца истории», что египтяне имеют кожу черного цвета и курчавые волосы, и на этом основании утверждает, что Геродот вовсе не был в Колхиде, а о египтянах составил себе понятие по чернокожим и курчавым рабам их; наблюдать же волосы собственно египтян Геродоту было-де трудно, так как египтяне брили себе бороду. Со своей стороны мы не можем даже вообразить, каким образом мало-мальски рассудительный путешественник, проживший хотя бы самое короткое время в Египте, встречавшийся с египтянами и в Азии, и в Элладе, не сумел бы отличить господ от рабов и по цвету кожи и волосам сих последних заключал бы об этнических признаках первых! К тому же выражение Геродота μελαγχροες нет необходимости понимать в буквальном смысле «чернокожие», хотя такими же называет их и Эсхил; в настоящем месте μελαγχροες имеет значение темнокожие «suffusculi» Аммиана Марцеллина; в таком же значении слово это употреблено Плутархом (Arat, 20), а темнокожими называют египтян и Геерен, и Блуменбах и др. Темнокожими изображаются египтяне и на туземных памятниках. Равным образом ничто не вынуждает нас разуметь под эпитетом ο υλο τρίχες курчавоволосых негров, а не людей с кудрявыми или волнистыми волосами. Египетские мумии имеют то короткие и кудрявые волосы, то длинные и прямые. Что касается бороды египтян, то мнение Сэйса должно быть сильно ограничено: египтяне брили себе бороду, но не все; иные жрецы носили короткую бородку, а фараоны отличались от своих подданных длинной бородой, которая иногда заплеталась в косу. Впрочем, у самого же Сэйса в другом месте находим следующее выражение: «Природные египтяне обыкновенно брились, хотя не всегда». Мы решительно недоумеваем, как на основании подобных соображений можно заподозрить правдивость категорического заявления Геродота о посещении Колхиды и о личных расспросах ее обитателей. Какой из кавказских народцев разумеется «отцом истории» под колхами, мы определять не решаемся; но отвергать, как это делает Сэйс, в массе кавказских народцев существование в V веке до Р. X. Геродотовых колхов с отмеченными им признаками значит брать на себя слишком большую ответственность в малоизвестном деле. Как ни странно, но только полемическим увлечением можно объяснить себе забывчивость критика в собственных комментариях. Дело в том, что критику небезызвестны судьбы Кавказа в древнее время, служившего для многих народцев или остатков народов последним убежищем или переходным пунктом. Подданные Митридата говорили на двадцати четырех языках; по словам Плиния, в Колхиде жило более трехсот племен, говоривших на разных языках, и римлянам для сношений с ними требовалось не менее ста тридцати переводчиков (Nat. Hist., VI, 5). Страбон со слов других свидетелей передает, что в одной Диоскуриаде соединено было семьдесят народностей, говоривших на разных языках (XI, 2, 16). Языки нынешнего разноплеменного населения Кавказа распадаются на несколько групп, которые не состоят в родственной связи ни между собой, ни с прочими известными языками, за исключением осетинского: в русской литературе выяснению этого последнего много содействовали изыскания В. Ф. Миллера. Все это следовало критику принять в серьезное внимание прежде, чем предостерегать читателя против доверия Геродоту в области антропологических данных.
Последовательно применяя способ аргументации Сэйса, мы должны были бы отвергнуть чуть не все путешествия Геродота не только по странам Востока и Скифии, но и в собственной Элладе. Как может в том убедиться читатель из нашего указателя к Геродоту, в различных частях «историй», относящихся к Элладе, встречаются немаловажные погрешности, топографические и метрические, отправляясь от них и руководствуясь правилом Сэйса, пришлось бы все подобные промахи считать уликами намеренной лживости писателя и доказательствами того, что он знал Элладу и острова Эгейского моря только по книгам своих предшественников. В частности, относительно колхов заметим, что доводы историка в пользу родства их с египтянами нисколько не убедительны и для нас; тем не менее трактующие об этом предмете главы Геродотовой истории представляются поучительным примером раннего, весьма старательного приложения сравнительного метода к вопросам этнографии. Ошибка в выводе произошла не по вине автора, а по недостаточности фактического материала для удовлетворительного разрешения подобных задач.
Далее читателю Сэйса может показаться также, что Геродот и в самом деле надевает на себя личину замечательного лингвиста, прекрасного знатока языков тех народов, которых перечисляет Сэйс. Ничего подобного нет; ни одним словом древний писатель не обмолвился в этом смысле. Желающих удостовериться в том мы отсылаем к тем самым местам истории, которые называет и критик: II, 44, 104; III, 108; IV, 43; I, 171–172, 181–183; IV, 5, 24, 103, равно как и к другим, Сэйсом не упоминаемым: I, 57, 105, 110, 139, 187, 192; II, 2, 30, 46, 69, 77, 79, 94, 96, 98, 106, 112, 125, 136, 141, 143; III, 88; IV, 27, 59, 67, 110, 155, 192; V, 9; VI, 119; VIII, 85, 98; IX, 110. Относительно египтян мы находим ясное, не скрытое Геродотом указание, что в Египте существовал особый класс переводчиков, или проводников (ερμηνείς), услугами которых и пользовался путешественник по Египту (II, 124, 154). Но Сэйс умалчивает об этой подробности, как умолчал он и о тех выражениях историка, в которых сей последний сам говорит лишь об относительной достоверности едва ли не большинства своих известий.
Но все эти «вопиющие примеры недобросовестности» (flagrant example of dishonesty) нужны критику для того, чтобы подорвать господствующее представление об обширности путешествий Геродота. Вслед за Бенбери он сомневается, чтобы историк доходил до Суз, а некоторые трудности в восстановлении пути от Сард до столицы Персии критик находит возможным объяснить себе только тем, что описание это (V, 52) взято автором из других рук, что, наконец, «всякий, кто переходил действительно реку Гинд, не мог бы подумать, что воды ее были отведены Киром в 360 каналов, как говорит об этом Геродот (I, 189–190)»; в подстрочном примечании критик готов отрицать самое существование такой реки. В ответ на это заметим только, что Дж. Роулинсон, посетивший эти места с Геродотом в руках, признавал – а за ним и другие – в Гинде теперешнюю реку Диалу, приток Тигра, и находил совершенно естественным, что громадные гидравлические сооружения в бассейне этой реки могли подать повод к басне о наказании реки Киром.
Еще решительнее критик утверждает, что Геродот никогда не посещал Ассирии и Вавилонии. «Это обстоятельство, – замечает он, – может объяснить сравнительное молчание его о столь важных и интересных странах, как Сирия и собственно Ассирия». Тем не менее историк старается производить такое впечатление, как будто он посетил Вавилонию и там беседовал с халдейскими жрецами; старание его настолько увенчалось успехом, что большинство комментаторов попало в обман. Действительно, то место (I, 183), в котором он желает показать, что не видал золотого кумира Бела в Вавилоне, потому что он был похищен Ксерксом, есть столь поразительный пример уловки (flagrant a piece of prevarication), как и уверение его относительно 341 статуи, виденных в Египте. Правда, он нигде положительно не заверяет, что был в Вавилонии, но это следует само собой из его слов. Уловка его могла бы вернее остаться незамеченной, если б он сказал, что не видал как самого храма, так и находившейся в нем статуи, потому что храм разрушен был Ксерксом в то самое время, как и похищен кумир (Арриан, VII, 17). Но к несчастью, Геродот не знал этого и потому пространно описывает самый храм, предоставляя читателю думать, что он лично старательно осматривал его. Впрочем, это критическое замечание Сэйс тут же берет назад, так как, говорит он, выражение «как говорят халдеи» вовсе не обязывает читателя понимать это место в том смысле, будто автор сообщает подробности о храме со слов халдеев на месте. Однако, продолжает он, нам незачем ходить далеко, чтобы доказать, что Геродот не был в Вавилонии. «Оставляя в стороне исторические ошибки, писатель, который говорит об огромных камнях в Вавилонии, который не знает действительного положения Опиды и описывает вымышленные каналы подле Ардерикки, местности, вероятно, (?) совершенно вымышленной, писатель, который уверяет, что стены Вавилона разрушены были Дарием, и сочиняет, что в этой стране редко идет дождь, не оставляет сомнения в том, что он никогда не видел местности, за описание которой взялся. Ни один очевидец не называл бы Вавилонии Ассирией, не смешал бы вавилонского царства с ассирийским. Название Ассирии никогда не употреблялось вавилонянами времен Небухадрезара и его преемников, тем менее вавилонянами персидского периода». На основании всего этого критик ничуть не жалеет о потере Геродотова повествования об Ассирии (-Ασσυριοι λογοι), так как оно содержало бы в себе простую компиляцию чужих известий и сказок, а не свидетельства очевидца. В этой, заключительной части критики пристрастие Сэйса обнаруживается без труда, если мы, во-первых, примем во внимание непреодолимую трудность для того времени исторических изысканий на местах не только Вавилонии или Египта, но и самой Эллады, отечества писателя, чем и объясняется несовершенство исторической части Геродотовых очерков о чужих странах; если, во-вторых, констатируем, что тождество Ардерикки до сих пор не установлено, а положение города Опиды, противное указаниям Геродота, основывается на показании Ксенофонта; если, наконец, заметим, что Геродот вовсе не заставляет читателя разуметь окончательное разрушение вавилонских стен Дарием, о которых он же сам говорит в другом месте как очевидец (I, 179, 181). В известии об огромных камнях, положенных в Вавилоне по приказанию Нитокрис, нет ни единого слова о том, что камни добывались на месте, в местных каменоломнях, или что Геродот упоминает о них как очевидец (I, 186). В вавилонскую равнину камни доставлялись из северных стран по Евфрату и Вавилонии и Ассирии и употреблялись лишь в редких случаях. Строительным материалом служили кирпич из местной глины, а цементом, за недостатком извести, асфальт. Способ сооружения вавилонских стен, описанный Геродотом (I, 79), точно соответствует действительности, как показал, например, Лэйард в своих «Открытиях на развалинах Ниневии и Вавилона». Замечание Геродота, что у вавилонян не было врачей, следовательно и медицины, согласуется с отсутствием медицинского отдела в библиотеке Ашшурбанипала IV, или Сарданапала (с 667 г. до Р. X.), открытой Лейардом на месте древней Ниневии. По словам Геродота, зубцы стен Акбатан окрашены были в разные цвета (1, 98); совершенно в том же роде раскрашена была одна из башен Вавилона, Бирс-Нимруд, принимаемая новыми исследователями за библейскую вавилонскую башню: семь этажей ее окрашены были в семь различных цветов. Строителем этой башни был Нимрод, живший приблизительно за 2000 лет до Р. X., ассирийская клинопись подтверждает известия Геродота о царских статуях в Азии как памятниках побед, хотя он ошибочно приписал Сесострису статую врага его в Палестине (II, 106). Что касается смешения Вавилонии с Ассирией и вообще ошибок в истории этих стран, то они нисколько не противоречат личному посещению Геродотом территории их. По выражению самого Сэйса, «Вавилония и Ассирия в географическом, этнологическом и историческом отношениях образуют одну страну. В этом лежит настоящая причина, почему некоторые классические писатели называют Ассирией всю область между Евфратом и Тигром, хотя название Вавилонии, без сомнения, было бы более точно». Даже в настоящее время древнейшая история взаимных отношений между Вавилонией и Ассирией слишком мало известна: некогда они составляли одно государство, потом то сливались, то разделялись. По представлениям большинства древних эллинов основателем вавилонского царства был Бел, а ассирийского – сын его Нин; Ктесий, наоборот, почитал Ассирию метрополией Вавилонии. Но ведь ошибка Ктесия не может считаться свидетельством против факта пребывания эллинского писателя при дворе Ахеменидов в то время, когда вавилоно-ассирийское царство входило в состав персидской монархии.
Вообще, невзирая на эти неточности, известия Геродота о положении и сооружениях Вавилона, о природе и произведениях благодатной окрестной равнины, о культах и нравах жителей представляют для нас чрезвычайную важность и обличают непосредственное знакомство писателя с одним из центров восточной культуры, а потому и потеря его «Ассирийских повествований», если они только были написаны, наверное, лишила нас многих драгоценных сведений, прежде всего о быте древних ассириян, хотя древнейшая история ассиро-вавилонских царей едва ли была бы удовлетворительнее истории царей Египта.
После всего сказанного неизбежной является общая характеристика нашего автора, сделанная английским критиком в ответ на третий вопрос. Геродот, по его мнению, простой рассказчик побасенок, λογοποιος, как называл его еще в пятидесятых годах английский комментатор Блексли: «Он брал у других не стесняясь и не сознаваясь в том; он претендовал на знания, которых не имел; он заявлял, что получает сведения путем личного опыта и от очевидцев, тогда как на самом деле черпал их из готовых источников, стараясь в то же время унизить своих предшественников; он делает вид, что совершил далекие путешествия, столь же баснословные, как и путешествия первых философов; он вносит в свой труд рассказы или отборные варианты басни не потому, что в основе их лежат надежные свидетельства, но потому, что они отвечали направлению его ума и согласовались с общим характером его произведения». Пределы путешествий его сильно сокращаются критиком. Эллада с ее святилищами, берега Фракии от Византии до Афона, Египет до Меридова озера, берега Палестины и Сирии, Тир, Бейрут, Кипр, Родос, Кирена, острова Эгейского моря, Великая Эллада, западное побережье Малой Азии, Лидия со столицей Сардами и Троада – вот те страны, которые, по словам Сэйса, посетил Геродот и о которых он говорит как очевидец. Таким образом, Персия, Вавилония, Ассирия, внутренние части Передней Азии, Скифия, Колхида, верхний Египет совсем исключаются критиком из пределов путешествия и личного наблюдения «отца истории».
Итак, следуя за Сэйсом, нам обязательно было бы отвергнуть никем доселе не оспариваемый факт личного посещения историком нашего юга. Историк нигде не говорит прямо, что он был в Скифии; но в труде его имеются многочисленные выражения, не оставляющие сомнения в том, что он повествует о Скифии, или как очевидец, или как посредник между читателем и свидетелями – очевидцами из среды эллинов, живших по северному побережью Черного моря, преимущественно в Ольвии. Черное море, Константинопольский пролив Геродот измерял сам (IV, 85–86); между Бугом и Днепром он видел громадную медную чашу, измеренную им и сличаемую с тем сосудом, который поставлен был Павсанием у входа в Босфор; чашу ему показывали (τοσουδε μεντοι απεφαιυον μοι ες όψιν IV, 81). Между тем сам же Сэйс замечает, что Геродот не простирал своей лживости до того, чтобы выдавать за виденное им непосредственно то, о чем он слышал от других или вычитал у предшественников. Чаша находилась на Эксампее, или Священных путях, в области между Бугом и Днестром, там именно, где эти реки наибольше сближаются, приблизительно у теперешнего города Вознесенска, а горький ключ Геродота, носивший тоже имя Эксампея, приурочивается легко к Мертвым водам. В следующей главе историк замечает, что на берегу реки Тирас показывают ступню Геракла; подле той же реки видна и теперь могила киммерийских царей (IV, 11); о реке Теар он говорит со слов окрестных жителей (IV, 90); многие известия его о реках обличают с очевидностью для каждого личное присутствие повествователя на месте (IV, 52–57). В одном месте Геродот ясно намекает на то, что сведениями своими о скифах и Скифии он обязан больше всего жителям Ольвии и других эллинских городов на Понте (IV, 24), а немного дальше (IV, 76) замечает, что об Анахарсисе слышал сам от Тимны, доверенного царя Ариапифа. Потом, описание Гилеи, лесной области на нижнем течении Днепра, в которой нельзя не узнать днепровских плавней (IV, 18, 76), могло быть сделано только очевидцем. Известия Геродота о конструкции могил скифских царей, о погребальных и поминальных обрядах скифов, о военных и других обычаях почти целиком подтверждаются археологическими разысканиями и этнографическими аналогиями. Ввиду всего этого самые опытные археологи и критики всегда признавали факт посещения Скифии неоспоримым. Вот как выражается наш даровитый, умудренный опытом историк русской жизни И. Е. Забелин: «Его (Геродотовы) рассказы дышат необыкновенной простотой и правдой и вместе с тем так живо изображают и природу страны, и людей с их нравами, обычаями и дедами, что все это в действительности представляется, как будто сам живешь в то время и в той земле и с теми самыми людьми». Другой русский ученый, точный и строгий критик Ф. Брун, называет IV книгу Геродотовой истории чрезвычайно ценным и единственным источником для древнейшей истории черноморских степей; самое описание Геродота он называет изящным и основательным. Капитальнейшее возражение против Сэйса мы оставили под конец. Хотя Черное море и северные берега его стали известны соплеменникам историка задолго до него, хотя у предшественников его были немногие обрывочные известия, внесенные в свою книгу Боннелом («Beiträge zur Altertumskunde Russlands»), но все это было слишком незначительно, ничтожно в сравнении с тем, что «отец истории» впервые сделал известным древним эллинам. Следовательно, где же те литературные пособия, которые могли бы дать ему материал для легкой компиляции? Мы воспользовались случаем для того, чтобы еще раз выставить перед русским читателем всю важность известий Геродота о нашем юге и вместе с тем показать Геркулесовы столпы, до каких доходит скептицизм английского ориенталиста.
Что касается бытовой стороны скифов, то Геродотовы известия этого рода находят себе подтверждение в многочисленных аналогиях. Так, обычай скифов доить кобылиц при помощи костяных трубок (IV, 2); подобный же способ выдаивания молока наблюдается и у калмыков, и в Аравии, и у некоторых народов Южной Африки. Рассказ эллинского историка о том, как скифы кнутами укротили взбунтовавшихся рабов (гл. 3), близко напоминает рассказ новгородских летописей об укрощении в Новгороде слуг господами, возвратившимися из долговременного военного похода. Почитание царскими скифами военного божества в виде меча (гл. 62) почти тождественно с культом оружия у аланов, квадов, вендов, у татар и других народов. Точно так же до тождества сходны поминальные обряды скифов (гл. 72) и патагонцев, как описаны последние у Леббока, на что обратил внимание профессор Воеводский в исследовании «Чаши из человеческих черепов и тому подобные примеры утилизации трупа». Подмешивание крови к вину при заключении договоров, питье крови убитого врага и скальпирование составляют характеристические черты дикого воинственного народа, а хорошо известный своими ценными исследованиями В. Ф. Миллер считает бытовые аналогии в известиях Геродота, с одной стороны, и в народных сказаниях осетинов, с другой, вообще достаточными для того, чтобы признать иранство скифов. Раскопки так называемых царских курганов, или толстых могил по левую сторону Днепра, подтверждают известия Геродота о погребении скифских царей (IV, 71). Словом, Геродотова Скифия может считаться одним из отделов «историй», наиубедительнейше доказывающих и меткость в наблюдениях древнего писателя, и доброкачественность весьма значительной части полученных им свидетельских показаний.
Последуем за критиком дальше. Не зная иностранных языков, Геродот, в Египте например, должен был довольствоваться, замечает Сэйс, услугами присяжных проводников и низших храмовых служителей, а «всякому путешественнику известно, какое своеобразное понятие можно составить себе об истории и свойстве осмотренных памятников, о жителях и обычаях страны, если находиться в зависимости от россказней проводников и ciceroni». Вследствие этого, признавая вместе с другими некоторую долю достоверности за известиями Геродота об Элладе в различных частях, критик рекомендует крайнюю осторожность по отношению к известиям его о странах Востока. «Только там, – заключает он, – можно полагаться на известия Геродота, где они подтверждаются туземными памятниками, открытыми путем новейших изысканий; в других случаях, когда правдивость известий не доказывается памятниками или внутренней очевидностью, мы обязаны относиться к ним так же, как относились древние скептики. Египтология и ассириология сделали для нас окончательно невозможным доверие к неподтвержденным известиям Геродота о предметах Востока». В другом месте он замечает, что Геродотова история Египта, Вавилонии, Ассирии есть большей частью не что иное, как собрание басен или народных рассказов, ходивших в среде зевак-эллинов и полупрофессиональных проводников на границах персидской монархии.
Скептицизм английского издателя Геродота не ограничивается, однако, и этим. «Отец истории» представляется ему необычайно невежественным и неспособным к арифметическим вычислениям, хотя бы дело шло о простом сложении или вычитании двух или нескольких чисел. Так, он указывает, что 341 поколение составляют 11 366 3/4 года, а не 11 340 лет, как считает автор, хотя сам же прибавляет, что Геродот определяет здесь поколение в 30 лет, а не в 33 1/3. Немного выше он уличает Геродота в неумении вычесть 455 из 665 (II, 141) и т. п. Но в одном месте критик сам проглядел цифры и напрасно взваливает вину на автора. Дело в том, что Геродот исчисляет всю сумму податей, поступавших ежегодно в казну Дария, в 14 560 эвбейских талантов: 4680 золотом + 9880 серебром; последняя цифра есть поправка к рукописному чтению вместо 9540, поправка, принятая в текст самим Сэйсом (II, 95); с поправкой расчет получается верный. А Сэйс в примечании к той же главе вводит в сложение не существующее в его же тексте число 9540 и отсюда заключает о неумении Геродота… складывать два числа! Укажем несколько других случаев неверной оценки Геродота: в книге I (32) историк насчитывает в 70 годах 26 250 дней, полагая, следовательно, на каждый год 375 дней. Ошибка Геродота при этом не арифметическая, как утверждает Сэйс, и произошла оттого, что Солонова система вставочных месяцев применена им к гражданскому году в 364 дня, а не к лунному в 354, для коего она и была придумана. Геродотову оценку афинской тирании (I, 59) Сэйс называет несправедливой; но воззрение Геродота на тиранов разделялось всей древностью. По поводу известия историка, что материнство было в обычае у одних только ликийцев (I, 173), Сэйс замечает, что «Геродот ошибся», и при этом дает ссылку на Леббока, Калье, Эллиота в доказательство распространенности этого обычая у первобытных племен. В такой «ошибке» можно обвинять каждого нового исследователя, если он сообщает известия, верные о каких-либо обычаях или учреждениях, но знает не все народы, которым эти обычаи свойственны. Геродот со слов других передает, что кавказские народцы, питающиеся плодами диких деревьев, совершают половые отправления наподобие скотов (I, 203). Сэйс называет известие это весьма неправдоподобным и при этом ссылается опять на Леббока, которому неизвестны такого рода половые отношения у кавказских горцев, – как будто это возражение против известия о Кавказе за четыре с половиной века до Р. Х.! Неверно, будто Геродот причисляет массагетов, тиссагетов и гетов к скифам (I, 201). Важная заслуга историка относительно Скифии состояла именно в расчленении первоначального, слишком общего понятия «скифов» на особые этнографические группы. Рассуждения Геродота о том, что разливы Нила не могут происходить от таяния снегов у верховьев реки, рассуждения, прямо вытекающие из основного ошибочного представления историка о Солнечной системе, обличают, по словам Сэйса, недостаток логики у писателя; напротив, со своей точки зрения историк был вполне логичен (II, 28). То же самое относится и к другому замечанию критика, где Геродотово объяснение разливов Нила (II, 24) называется нелепым (absurd), обличающим и невежество его в области естествоведения, и неспособность к обобщению. Геродоту навязывается географическое понятие, которого он нигде не высказывает, именно, что «Африка и Европа равны между собой и поэтому взаимно уравновешиваются». У Геродота, наоборот, мы читаем, что «Европа по длине равняется остальным двум частям вместе взятым, а по ширине нельзя даже и сравнивать ее с Азией и Ливией, т. е. Африкой» (IV, 42, 45)! Это уже трудноизвинительная ошибка для строгого критика древнего историка. Не менее крупную ошибку делает Сэйс в примечании к I, 30 по поводу известия Геродота о войне между афинянами и соседями (вероятно, мегарцами) при Элевсине: «Это показывает, – говорит критик, – что объединение Аттики, приписываемое в народных легендах Тесею, «установителю», не имело места даже до последнего времени перед Солоном; быть может, оно было одним из результатов тирании Писистрата». Все примечание критика есть последствие неточного перевода комментируемого места: Сэйс, очевидно перевел προς τους αστυγειτουας εν Ελευσινι «с соседями элевсинцами» вместо «с соседями при Элевсине», или «в Элевсине». Если бы у Геродота действительно было такое известие, то гораздо больше многих других, отмеченных Сэйсом, оно свидетельствовало бы о недостаточном знании историком важнейших событий даже эллинской старины. Заключение Сэйса в этом случае противоречит решительно всем нашим знаниям о судьбах Аттики, объединение которой совершилось до Троянской войны, а не при Писистрате. Интересно, каким образом критик, шаг за шагом следящий за автором и уличающий его в невежестве, в нелогичности и в намеренном морочении публики, мог довериться невозможному известию, ошибочно внесенному самим критиком в текст, принять его и строить на нем еще более невозможные заключения. Относительно имени Гомера Сэйс разделяет одно из старых объяснений, переводя ’Ομηρος the fitted together, «сложенный вместе», хотя гораздо проще видеть в имени Гомер нарицательное, «заложник».
Однако да не подумает читатель, что труд Сэйса весь сводится к придирчивой и нередко несправедливой критике «отца истории». Совсем нет. В книге его читатель найдет множество ценных научных сведений, поясняющих и исправляющих древнего повествователя, а в приложениях сжатые законченные очерки, соответствующие отдельным частям Геродотова повествования. Необходимость подобного труда очевидна для каждого, кому известны и ревность новых ориенталистов в исследовании стран, описанных Геродотом, и все увеличивающееся накопление частных изысканий в этой области, и, наконец, значительная научная компетентность автора. По словам критика из журнала «Атенеум», «в Англии нет другого ученого, которому задача эта была бы более по силам, нежели Сэйсу. Знакомый со всеми языками Передней Азии, разобравший множество новооткрытых текстов, располагающий знанием нескольких новых языков, любознательный путешественник, посетивший в Малой Азии и Египте каждую местность, осмотренную Геродотом, он владеет для правильного освещения восточной истории, содержащейся у древнеэллинского рассказчика, знанием всего материала из первых источников… Блестящие этюды, в которых он набрасывает историю Египта, Месопотамии, Персии, Малой Азии, способны заменить собой все, что говорилось в прежних изданиях». Подобные похвалы высказаны были автору и в нескольких других английских журналах, и, разумеется, никому и в голову не может прийти сопоставлять между собой по степени научной достоверности, полноты и последовательности изложения повествование древнего писателя, вооруженного самыми скудными орудиями изучения, руководившегося теологическими и моралистическими тенденциями с одной стороны, и исследование современного ориенталиста, располагающего обширной ученой литературой и воспитанного в духе критики – с другой. Нельзя не согласиться с историком древнеэллинской литературы Магаффи, что «современная наука может смело гордиться тем, между прочим, что ей удалось открыть истину там, где почтенный эллинский исследователь вынужден был довольствоваться лишь ловким опросом свидетелей и сличением их небрежных и невежественных показаний».
В самом деле, труд Геродота, как может судить читатель и по нашему предисловию, не свободен от множества ошибок, преимущественно в исторической своей части, наибольше в истории восточных народов. В очерке Египта мы встречаемся с вымышленными именами царей: Мерид, Ферон, Сетос и др., с грубым нарушением порядка их царствования, с крайне несовершенным определением хронологии событий и личностей, с простонародными баснями вместо истории; ошибки простираются на описание культов и имена божеств, на расстояния между топографическими пунктами, на размеры сооружений: пирамид, Меридова озера и т. п. В истории и описании стран азиатского Востока также немало погрешностей, равно как и в повествовании о нашей Скифии, например: персидское божество Митра отождествлено с эллинской Афродитой, отрицается (I, 132) существование жертвенных возлияний у персов, хотя те же персы в другом месте (VII, 54) совершают таковые возлияния; несправедливо персам приписывается обычай решать свои дела в пьяном виде (I, 133); сделано неправильное заключение об окончаниях имен персов (I, 139); Вавилония смешана с Ассирией; Дарий совершает невозможный военный поход в Скифию и прилегающие страны; движению скифов в погоне за киммерийцами дано невозможное направление, в обозначении рек и народностей Скифии замечается большая путаница и т. д. и т. д. В самой истории и географии Эллады можно указать немало промахов и неточностей. Ввиду этого целесообразность критического комментария не подлежит сомнению, и труд Сэйса содержит в себе в этом отношении много поучительного и еще больше возбуждающего любознательность читателя.
Но дело в том, что при оценке древнего писателя, степени его добросовестности и относительной важности, необходимо не упускать из виду всей совокупности условий его жизни и литературной деятельности. Истории в нашем смысле слова Геродот не составил, да и не мог составить. Обществу того времени были совершенно чужды руководящие общие понятия о прогрессе, о последовательном образовании и развитии общественных учреждений, и эта сторона исторической жизни мало интересовала тогдашних писателей. Вот почему и словоохотливый «отец истории» оставил так мало известий о внутренней организации эллинских общин и чужеземных государств. Древнеэллинское общество находилось под преобладающим давлением теолого-моралистических воззрений, и литературные представители его собирали материал и освещали исторические события под влиянием тех самых идей о божеском мироправлении, о суетности всякого величия и т. п., в каких пребывало окружающее их общество. В первых словах своей истории Геродот дает знать читателю, что задача его повествования – сохранить в памяти потомства деяния людей, удивления достойные сооружения, а главное, раскрыть причины эллино-персидской распри, ибо эта последняя с наибольшей очевидностью оправдывала общие воззрения автора и его современников. Оставляя почти без всякого внимания все будничное, обыкновенное, древний историк с любовью останавливается на событиях и делах рук человеческих чрезвычайных, необыкновенных, а также на чудесных явлениях. Суеверие – таковое больше с нашей точки зрения – было сильно распространено в тогдашнем обществе, и повествование Геродота отвечает этому настроению в значительной мере; но в то же время труд его представляет немало доказательств скептицизма автора, возвышавшего его над толпой и побуждавшего к старательному обследованию предметов на месте, к заботливой проверке рассказов путем расспросов и личного осмотра памятников, наконец к выбору преданий, казавшихся ему наиболее правдоподобными и тем самым наиболее достоверными. Средства к открытию исторической истины были весьма ограниченны, а чувство или требование достоверности было сравнительно очень невысоко. Знание иностранных языков, умение пользоваться эпиграфическими памятниками, археологические и этнографические исследования, искусство точного измерения времени и расстояния – все эти необходимые условия изучения старины и отчасти современности не существовали в то время вовсе или существовали лишь в зародышевом, так сказать, случайном состоянии. Место объективной критики, принимающей во внимание все обстоятельства времени и пространства, заменял субъективный рационализм, т. е. извлечение из преданий и рассказов того, что отвечало субъективному настроению писателя и его личному чувству вероятности или достоверности. Но Геродот и в этом отношении знаменовал собой начало нового, более целесообразного отношения к устным и литературным источникам древности: он часто не ограничивается одним вариантом и отправляется на места исторических действий для удостоверения в правдивости рассказа. Далее, так как задача автора исчерпывалась желательным для него впечатлением на слушателя или читателя, то он вовсе не чувствовал себя обязанным – да и публика этого не требовала – точно отмечать источники своих известий и в каждом отдельном случае давать читателю возможность различать эти источники и определять степень фактической достоверности каждого писателя. Наконец, со времени Геродота историческое изложение подпало сильному влиянию поэтического изображения событий и личностей: гомеровский эпос, а впоследствии афинская трагедия властвовали над умами эллинской публики и обязывали историков, не исключая и Фукидида, к украшению прозаического повествования драматическими эпизодами. Таковы были условия литературной деятельности «отца истории», с которыми необходимо считаться критику наших дней. Однако рядом с этим необходимо иметь в виду и некоторые благоприятные условия. Геродот жил в центре культурной деятельности эллинов, в Перикловых Афинах; и здесь, и в других городах он имел возможность познакомиться из первых рук с произведениями предшествовавших философов-естествоиспытателей, в числе коих были и столь смелые и глубокомысленные, как Демокрит или Ксенофан. Наконец в его же время входили в славу софисты, подвергавшие все наследие предков смелой критике. Все эти влияния должны были сильно действовать на восприимчивого, необыкновенно любознательного галикарнасского уроженца.
Если теперь труд Геродота сравним с предшествовавшими ему начатками прозаической истории и с уцелевшими отрывками более позднего противника Геродота, Ктесия, то превосходство оказывается бесспорно на стороне нашего историка. С одной стороны, нет решительно никакого основания приписывать этим писателям бо́льшую степень достоверности или критической разборчивости, в чем убеждают нас отзывы Дионисия Галикарнасского и Страбона, равно как и самые отрывки их произведений, а с другой, Геродот первый дал связные, последовательные, богатые бытовыми подробностями исторические и этнографические очерки большинства стран известного тогда мира, облеченные к тому же в форму простого, проникнутого глубоким чувством и нередко поистине художественного повествования.
Разумеется, это не исключает ошибочности многих известий Геродота и возможности поправок к нему при помощи Ктесия, написавшего, между прочим, историю персидской монархии с древнейших времен в 23 книгах («Persica»). Придворный врач воспользовался своим пребыванием при персидском дворе для составления своего исторического труда частью на основании архивных документов (διφύεπαι Βασιλικαι), частью по личным наблюдениям. В историческом очерке мидян, в повествовании о низвержении Астиага, о судьбе Креза в плену у Кира, о Камбисе и других Ктесий значительно отступает от Геродота, и во многом известия позднейшего историка оправдываются надписями. Однако, по словам самого Сэйса, большая часть его ассирийской истории состояла из ассиро-вавилонских мифов, превращенных в правдоподобные рассказы путем рационализирования; между тем в истории Персии некоторые известия его уступают по достоверности Геродотовым.
Поскольку Сэйс в интересе исторической истины поправляет и дополняет Геродота, постольку он прав и поучителен. Но, как мы видели выше, главная задача английского критика в оценке Геродота состоит не в исправлении и пополнении его известий, а в низведении самого писателя на уровень заурядного собирателя басен, к тому же ревниво преследующего мелкие цели авторского самолюбия насчет доброго имени своих предшественников и здравого смысла читателей, ввиду этого не останавливающегося перед литературными передержками.
Если нам удалось показать неосновательность подобных подозрений и обличений, а равно излишнюю придирчивость английского критика, то, надеемся, мы достигли этого без насилий над текстом «отца истории» и не в ущерб требованиям исторической критики. Повествование Геродота говорит достаточно само за себя; оно представляет многочисленные доказательства скромности и осмотрительности автора, а также точности в записывании свидетельских показаний и, наконец, самой доброкачественности многих свидетельств. Много раз Геродот не ограничивается сообщением одного варианта, а передает их несколько, сознается в неведении событий, местностей и лиц и в том, что те или другие известия его не более как принятые со стороны слухи; для проверки некоторых показаний он отправляется на места занимающих его достопримечательностей, положение свое о пребывании киммерийцев на побережье Черного моря он подкрепляет ссылками на вещественные памятники и остатки в географических названиях; выводя колхов из Египта, он считает нужным обратить внимание на язык, нравы, на весь быт сличаемых народов. Но добросовестность Геродота как наблюдателя и записывателя доказывается более всего такими случаями, когда он заносит в свой труд показания, на его взгляд неверные, которые подтверждаются впоследствии географическими, историческими и этнографическими изысканиями. Геродот не верил тому, будто финикияне во время плавания кругом Африки имели солнце с правой стороны, так как автор наш не имел еще никакого понятия об эклиптике и экваторе; только со времени Васко да Гамы показание Геродотовых свидетелей нашло себе полное подтверждение. Странным, совершенно особенным представлялся Геродоту ликийский обычай материнства (I, 173); но он внимательно наблюдал и обстоятельно записал его: «Ликийцы называют себя по матери, а не по отцу. Если кто спросит соседа о его происхождении, тот сообщает свою родословную с материнской стороны и перечисляет матерей своей матери; и если женщина-гражданка сочетается браком с рабом, то дети их признаются благороднорожденными; если же мужчина-гражданин, хотя бы самый знатный между ними, возьмет в жены чужеземку или наложницу (т. е. рабыню), то дети их не имеют прав гражданства». А сколько драгоценных сведений содержится в труде древнего историка о половых отношениях у разных народов, сведений, аналогичных с точными известиями новейших путешественников, о погребальных обрядах, о чествовании покойников или о примитивном способе торговли (IV, 196); многие известия Геродота о скифах, о свайных постройках пеонов, о колониях финикиян и о заимствованиях от них эллинов блистательно подтверждаются раскопками и этнографическими изысканиями; равным образом многое из его труда подтверждено новейшею наукою в области памятников египетских и ассирийских. Мы не говорим уже об истории Эллады, для которой труд Геродота, опять-таки при всех несовершенствах его с точки зрения современной критики, дает богатый запас фактических сведений. Да и самые известия Геродота о Древнем Египте вовсе не столь несовершенны, как это силится доказать Сэйс, на защиту естественно-исторических сведений Геродота о Египте выступил такой авторитет, как Гексли в «Macmillan’s Magazine» (1883). «Геродот был человек большого ума и неутомимой энергии, хорошо знакомый с результатами науки своего времени», так говорит о нем знаменитый естествоиспытатель. Гексли также был в Египте, также интересовался вопросом об образовании нильской долины и выражает свое удивление остроумию и логичности выводов древнего путешественника в его рассуждениях о том же предмете. Неизбежные в заключениях Геродота ошибки, да и то несущественные, он объясняет не личной неспособностью древнего писателя, но недостаточностью знаний того времени вообще. Бенеке, известный Сэйсу автор статей о млекопитающих в Геродотовой истории, о ботанических и минералогических замечаниях древнего историка, приходит к заключению о необыкновенной любознательности Геродота и удивительной для того времени точности его наблюдений. К тем же выводам в других областях приходят Масперо, Овелак, Брюль, называемые Сэйсом в числе источников при составлении «Предисловия».
Таким образом, известия Геродота о странах Востока имеют цену не для одних только собирателей и исследователей простонародных рассказов (folklore), ходивших в среде обитателей средиземноморского побережья, как то утверждает Сэйс, но и для историков в точном значении этого слова, преимущественно для историков быта восточных народов. Ибо в труде Геродота содержится немало фактов, частью наблюденных самим автором, частью полученных от надежных свидетелей, рядом с множеством легенд, народных сказаний и рассказов, также имеющих большую важность для этнографа и вообще для историка культуры.
В заключение необходимо сказать несколько слов о преемственной связи труда Сэйса с трудами других ученых, занимавшихся Геродотом. Ошибочно было бы думать, что Сэйс со своим крайним скептицизмом стоит в европейской литературе последнего времени одиноко. Необходимость строго критического отношения к известиям древнего повествователя, в частности к известиям географическим, признана была уже знаменитым Нибуром в его «Kleine Schriften» (1828). В немецкой литературе можно указать несколько исследований, направленных к доказательству лишь относительной достоверности Геродотовых известий о событиях и личностях древней Эллады. Такова прежде всего монография Н. Веклейна: «Über die Tradition der Perserkriege», потом статья Нича «Über Herodots Quellen für die Geschichte der Perserkriege»; наконец, немало замечаний в этом смысле заключается в немецком комментарии упомянутого уже издателя Геродота Г. Штейна. Однако более непосредственно Сэйс примыкает по воззрениям на Геродота к соотечественнику своему, также упомянутому нами Блексли; от него он заимствует самое сближение «отца истории» с Марко Поло и даже с поэтом Дефо; он верно следует за ним и тогда, когда жестоко укоряет Геродота за умолчание о Гекатее при описании крокодила, гиппопотама и феникса (II, 68–73), при описании, составляющем «плагиат хвастливого компилятора»; наконец, Блексли же высказал мысль, столь старательно развиваемую его последователем, что Геродот принадлежал к числу писателей, которые нисколько не заботились о точности своих известий, заносили в свой труд лишь такие варианты сказаний, какие, по их мнению, могли произвести наибольший эффект на читателя и стяжать популярность автору, подобные писатели обыкновенно выдавали известия, получаемые из вторых рук, за свои личные наблюдения. Следовательно, общая оценка Геродота, сделанная Сэйсом и разобранная нами выше, не представляет чего-либо оригинального и есть, в сущности, только повторение мнений Блексли, причем позднейшему издателю и комментатору принадлежит разве особенная настойчивость в квалификации «отца истории» как писателя недобросовестного.
Критику, столь щепетильному к плагиатам древнего писателя, не лишне было бы яснее и точнее указать читателю на зависимость собственного труда от литературного пособия одного из предшественников, тем более что в наше время литературные нравы в этом отношении гораздо строже тех, какие были господствующими за четыре с лишним века до Р. X. Ближайшим по времени предшественником Сэйса в оценке реального содержания Геродотовой истории был известный историк классической литературы эллинов Дж. Магаффи, труд которого переведен и на русский язык («История классического периода греческой литературы»). От решительного приговора в том или другом смысле Магаффи воздерживается, но отвергает как совершенно несправедливое сближение Геродота с Дефо и полагает, что с помощью вещественных памятников и устного расследования традиций ближайших к нему эпох Геродот достиг значительной точности и ясности относительно раннего периода собственно эллинской истории. «Мелкие подробности, над которыми смеется Фукидид, только доказывают, насколько историк был свободен от серьезных промахов в этой части своего труда, и мы можем с уверенностью сказать, что при всей его любви к чудесному и слабости к россказням он сообщил нам больше и лучше того, что сумели рассказать его критические последователи, грешившие краткостью и пропусками многих интересных подробностей». За пределами эллинского мира достоверность Геродотовых известий заметно умаляется, особенно в исторической части; «но даже и в этих «случаях», – заключает Магаффи, – древний историк большей частью прав; добросовестному исследователю трудно не добраться в его рассказе до значительной доли правды». К тому же, в сущности, заключению приводит читателя и критический комментарий Сэйса, если освободить его от резкостей полемического тона в нескольких местах и исключить некоторые пока сомнительные пункты разногласия древнего историка с показаниями науки.
«Отец истории» может спокойно ждать систематической проверки своих показаний еще с одной стороны, именно со стороны первобытной этнографии. Едва ли позволительно сомневаться, что комментарий к Геродоту, составленный для задач этого последнего отдела знаний, решит вопрос о достоверности и доброкачественности в пользу, а не против нашего автора; до сих пор по крайней мере отдельные показания его в этом направлении пользовались, говоря вообще, решительным признанием науки, что еще раз бесспорно свидетельствует о широте личного опыта Геродота и о его авторской добросовестности.
Однако все сказанное нисколько не освобождает современного исследователя, обращающегося к Геродоту в какой бы то ни было области знания, от обязательства критической поверки его известий. Это обязательство тем безусловнее, что занесенные в «Истории» заметки далеко не везде разграничены Геродотом по тем источникам, которые он сам находит нужным различать, и действительно есть случаи, когда известие, заимствованное от свидетеля или взятое из вторых рук, из литературного источника, сообщается как результат непосредственного наблюдения автора. О другой книге Сэйса мы не говорили потому, что она представляет собственно перепечатку пяти «приложений» к изданию текста в первой книге, некоторые отличия имеются во «введении» к позднейшей книге, сводящиеся главным образом к смягчению упреков, направленных автором раньше против Геродота: по крайней мере признан тот факт, что неупоминание источников составляет общую черту писателей эллинской древности.
Выводы Сэйса, как и следовало ожидать, встретили энергический отпор со стороны специалистов. Нам известны отзывы в «Philologischer Anzeiger» (1885) и в «Jahresbericht» (1887) Бурсиана. Кроме того, в «Wochenschrift für klassische Philologie» за нынешний год (1888) мы находим заметку, что в заседании парижской Академии надписей и литературы (Academie des Inscriptions et Belles-Lettres) Круазе прочитал обстоятельный реферат в защиту достоверности Геродота, причем доказывал, что нет оснований сомневаться в путешествиях древнего историка. Присутствовавший в заседании Опперт, глубокий знаток восточных древностей, между прочим, автор капитальнейшего сочинения «Expedition en Mesopotamie», подтвердил заключения Круазе относительно Месопотамии.
Но вскоре по выходе в свет труда Сэйса появилось в Германии исследование Гуго Панофского об источниках Геродотовой истории («De historiae Herodoteae fontibus», 1884), в котором автор силится доказать, что большинство известий, передаваемых «отцом истории» под видом результатов личного наблюдения или расспросов свидетелей, заимствовано из письменных источников или даже сочинено самим историком помимо каких бы то ни было свидетелей, устных или письменных. Подробную оценку этого исследования мы старались дать в другом месте («Журнал Министерства народного просвещения», 1888); здесь же отметим только, что критик заходит в своих заключениях слишком далеко, гораздо дальше, чем позволяют сделанные им же наблюдения. Так, нельзя не согласиться с Панофским, что Геродот был близко знаком с трудами своих предшественников и что он заимствовал из них больше, чем можно судить по его изложению и чем предполагается обыкновенно. Такие выражения, как «говорят» (λεγουσι, ψασι), «слышу», «узнаю из расспросов» (ακούω, πυνύανομκι) и т. п., не всегда обозначают известия, полученные путем расспросов, но и такие, которые историк заимствовал из письменных источников Гекатеев, Ферекидов, Харонов и других прозаиков, хотя явных признаков заимствования и не имеется в изложении Геродота. Против такого положения, пока оно высказывается в общей форме, трудно спорить, потому что и у Фукидида мы имеем несомненные примеры передачи чужих известий, устных ли то или письменных, от лица автора, а не со слов свидетеля. Выражения «говорят», «слышал» и т. п. действительно имеют в некоторых случаях такое же значение, как наше «говорить» в ссылке на писателя. Но Панофский решительно не прав, когда чуть не все подобные выражения за немногими лишь исключениями толкует в смысле указаний на письменные источники и тем сильно сокращает поле личных наблюдений и непосредственных расспросов Геродота. Доводы критика малоубедительны. Важнейший из них – существование в литературе догеродотовской множества известий о тех самых предметах, которые входят в историю Геродота; но дело в том, что от предшественников нашего историка остались или весьма скудные отрывки, или же одни названия сочинений, в которых могли иметь место и некоторые из тех известий, какие мы находим в сочинении Геродота. Но что же отсюда следует при недостатке данных у критика? Эпоха Геродота была тем временем, когда известия и предания о старине и современных памятниках собирались многими любознательными эллинами, в ряду коих «отец истории» занимает первенствующее место по обстоятельности сведений и по степени литературной обработки их. Об одних и тех же предметах различные собиратели могли получать от своих свидетелей одинаковые или сходные известия совершенно независимо друг от друга; следовательно, самое сходство, например между Ферекидом и Геродотом, в известиях о родословной Мильтиада или каких-нибудь других не может еще свидетельствовать о литературной зависимости одного из них от другого; хранители исторических и мифологических преданий легко могли передавать Геродоту и Ферекиду одинаковые известия. Да и как же возможно иначе? Неужели каждый последующий изыскатель или путешественник должен был об одних и тех же предметах сообщать все новые и новые, до тех пор никому не ведомые данные?
Но критик совершенно теряет почву в значительной части исследования, когда старается доказать, что «отец истории» вовсе не так простодушен, как о нем привыкли думать, что он нередко собственные суждения облекает в форму известий, для чего предваряет их словами «говорят» и подобными. При этом признаки сочиненности оказываются не только не однородными, но даже противоположными. Так, понтийские скифы вовсе не совершали того похода в Азию, о котором рассказывает Геродот (I, 103 сл.) и в связь с которым он приводит со слов скифов так называемую женскую болезнь. Так как скифы не могли говорить о небывалом походе, то Геродот сам выдумал связь болезни скифов с этим походом. Рассказы сведущих в старине персов в начале Геродотовой истории – измышление самого автора, ибо «кто может серьезно подумать, будто персы так прилежно занимались греческой литературой и были сведущи в ней настолько, что не только в точности знали передаваемые эллинскими поэтами басни, но и входили в изыскания поэтических повествований и в такие толкования их, с помощью которых повествования эти становились правдоподобными» и пр. и пр. Однако в других случаях признаком сочиненности является для автора правдоподобие происхождения известия от поименованного историком свидетеля или свидетелей. Так, Геродот передает различные мнения, во-первых, большинства эллинов (οι πολλοί Ελληνών), во-вторых, афинян, в-третьих, аргивян о причине умопомешательства спартанского царя Клеомена (VI, 75). Панофский находит, что различные объяснения согласуются с положением каждой группы свидетелей; следовательно, весьма вероятно, что историк записал то, что слышал по поводу необыкновенной болезни царя в разных местах от разных свидетелей. Но не так думает критик: это самое правдоподобие он считает только легким средством для Геродота прикрыть собственное сочинительство. Точно такого же происхождения кажутся объяснения самосцев (ως μεν Σαμιοι λεγουσι III, 47) относительно похода лакедемонян на Самос и т. п. В ряду многочисленных случаев, приводимых критиком для иллюстрации своего положения, мы не находим ни одного такого, который позволял бы согласиться с Панофским и оправдывал бы подозрение, будто Геродот умышленно маскировал недостаток точных сведений о предметах и прибегал к уловкам с целью показать себя много видевшим и наблюдавшим путешественником. Критик забывает высокую степень любознательности и словоохотливости древних эллинов, необозримое множество ходивших в разных местах вариантов об исторических и мифических личностях и событиях; в истории Геродота едва ли можно указать хоть один такой предмет, о котором у эллинов не существовало бы разнообразных известий и различных суждений. В одних случаях Геродот не желает повторять того, что говорилось (или писалось) другими (VI, 55), в других он передает результаты собственных наблюдений или изысканий (II, 147). Сочинения Геродота, Фукидида, Ксенофонта субъективны в высшей степени в том именно смысле, что авторы передают как достоверный факт, часто без указания источника или свидетеля, то, что кажется им достоверным. В случаях сомнительных или вообще таких, когда автор не желает принимать на себя ответственность за подлинность сообщаемого, он передает известие с прибавкой «говорят» или иной подобной. Но до сих пор никто не думал, чтобы Геродот или другой древнеэллинский историк старался выдавать собственные измышления под видом полученных со стороны известий; и усилия критика доказать противное не увенчались успехом. Что Геродот подчас влагает в уста действующих лиц собственные воззрения, в этом едва ли можно сомневаться ввиду речей Крезов, Ксерксов, Артабанов и других варваров, высказывающих чисто эллинские понятия об окружающем; но, во-первых, он делает это в речах или диалогах, где не только форма изложения принадлежит автору, во-вторых, и здесь остается неизвестным, насколько в сочинительстве повинен автор и что́ он находил готовым в рассказах и преданиях о событиях и личностях, отделенных от него несколькими десятками лет. Драматизм повествования составляет характеристическую черту не только Геродота и Фукидида, но и предшественника их Гекатея. Так, Лонгин замечает: «По временам, когда историк касается какого-нибудь лица, он внезапно покидает свою роль и говорит устами описываемого им человека». 353-й отрывок Гекатея представляет и образчик такого изложения. Но Панофский вовсе не касается вопроса о геродотовских речах и тщетно усиливается открыть сочинительство там, где на самом деле есть только передача чужих известий или суждений.
Федор Мищенко
notes