Глава XIII
Как, вновь восстал Дагон! Я думал, он повержен,
Чтоб у порога, здесь, всегда лежать в пыли.
Скорей топор сюда! Соседи, помогите
Мне в щепы идола для топки расколоть!
«Ательстан, или Обращенный датчанин»
Роланд Грейм спал долго и крепко, и солнце уже было высоко над горизонтом, когда голос его спутницы призвал его возобновить их паломничество. Поспешно одевшись, он отправился на ее зов и увидел, что неистовая старуха стоит уже на пороге в полной готовности к путешествию.
Характеру этой замечательной женщины были всегда свойственны быстрота в исполнении задуманного и суровая настойчивость, основанная на глубоком фанатизме, который она питала в своей душе и который подавлял в ней все обычные для смертных стремления и чувства. Только одно человеческое чувство проглядывало сквозь эту неистовую деятельность, подобно солнечному лучу, сверкающему в разрыве грозовых туч. То была ее материнская любовь к Роланду, любовь, доходившая почти до безумия, когда дело не касалось католической религии, но тотчас же отступавшая на задний план, как только она становилась в противоречие или как-то сталкивалась с более властными порывами души Мэгделин и с более возвышенными задачами, которым она посвятила себя. Она охотно отдала бы жизнь ради спасения горячо любимого ею земного существа, но готова была подвергнуть его любым опасностям и, не задумываясь, пожертвовала бы им, если бы ценой его крови можно было бы достичь восстановления римской церкви. Кстати сказать, все речи Мэгделин, за исключением тех случаев, когда ее безграничная любовь к внуку находила себе выражение в словах тревоги за его здоровье и благополучие, неизменно вращались вокруг одной темы, а именно — обязанности поднять приниженное достоинство церкви и восстановить на престоле католического монарха. Иногда она намекала, хотя весьма туманно и отдаленно, что богом предназначено ей самой осуществить в некоторой части эту важнейшую задачу и что, берясь за нее, она имеет надежную опору, причем не только в людях. Но по этому поводу она высказывалась в общих чертах, и нелегко было решить, считает ли она в самом деле, что следует прямому указанию свыше, подобно прославленной Элизабет Бартон, больше известной под прозванием Кентская монахиня, или же она имеет в виду всего лишь ту обязанность, которую тогда должен был нести на себе всякий католик и бремя ко торой она ощущала в чрезвычайной степени.
Однако, хотя Мэгделин Грейм и не заявляла прямо, что ее надлежит рассматривать как существо высшего порядка, отличающееся от обыкновенных смертных, поведение нескольких лиц из числа путешественников, которых они стали время от времени встречать на дороге, когда вступили в более плодородную и населенную часть долины, явственно говорило об их вере в ее сверхъестественные свойства. Правда, двое крестьян, гнавших перед собой стадо, несколько деревенских девушек, направлявшихся, видимо, на какой-то веселый праздник, прохожий солдат в заржавленном шишаке, странствующий школяр, чье занятие угадывалось по черному потертому плащу и сумке с книгами, прошли мимо наших путешественников, не обратив на них внимания или скользнув по ним презрительным взглядом. Более того — стайка детей, привлеченная одеждой Мэгделин, весьма напоминавшей паломническое платье, стала улюлюкать им вслед и кричать хором: «Позор торговцам обеднями!»
Но кое-кто из встречных, втайне питая уважение к пришедшему в упадок церковному чиноначалию, в страхе посмотрев вокруг, не следит ли кто за ними, быстро осеняли себя крестом, преклоняли колено перед той, кого они называли, приветствуя ее, сестрой Мэгделин, целовали ей руку или даже край ее плаща; а затем, встав и снова боязливо оглянувшись, дабы убедиться, что их никто не видел, поспешно продолжали свой путь. Даже когда вблизи были сторонники господствующей религии, навстречу попадались достаточно смелые люди, которые, скрестив руки на груди и наклонив голову, давали понять, что они узнали сестру Мэгделин и почитают как ее самое, так и ее веру.
Она не преминула обратить внимание внука на эти знаки почтения и уважения, которые выказывались ей время от времени.
— Ты видишь, сын мой, — сказала она, — что врагам не удалось совсем искоренить доброе начало и задушить семя истины. Не все еще превратились в еретиков и схизматиков, расхитителей церковных земель, глумящихся над святыми угодниками и таинствами нашей религии.
— Вы правы, мать моя, — ответил Роланд Грейм, — но, мне думается, это люди не такого свойства, что могли бы нам чем-нибудь помочь. Разве вы не видите, что те, кто при оружии и выглядит посолиднее, проходят мимо нас с таким надменным видом, словно мы самые последние нищие? Ведь люди, проявляющие к нам симпатию, — это беднейшие из бедных, самые обездоленные из всех отверженных, и у них нет ни куска хлеба, чтобы разделить его с нами, ни шпаг, чтобы защитить нас, ни даже умения владеть оружием, если бы оно попало к ним в руки. Вот, например, несчастный бедняк, который только что преклонил пред вами колено с таким истово набожным видом и который, по видимости, совершенно изнурен какой-то болезнью, точащей его изнутри, и нуждой, давящей его извне, — чем может он, бледный, дрожащий, жалкий человек, помочь в осуществлении замышленных вами великих планов?
— Многим, сын мой, — ответила старуха в более мягком тоне, чем мог ожидать Роланд. — Когда этот преданный сын церкви возвратится от мощей святого Рингана, к которым он сейчас совершает паломничество по моему совету и с помощью добрых католиков, когда он вернется, излеченный от точащей его болезни, здоровым и сильным, разве слава о его благочестии, столь чудесно вознагражденном, не будет звучать в ушах ослепленных шотландцев громче, нежели назойливое суесловие, раздающееся еженедельно с тысячи еретических кафедр?
Но я боюсь, матушка, что рука святого Рингана оскудела. Давно уже мы не слышали о совершенных им новых чудесах.
Старуха несколько минут сохраняла полное молчание, а затем голосом, срывающимся от волнения, произнесла:
— Неужели ты, несчастный, дошел до того, что стал сомневаться в могуществе этого святого угодника?
— Нет, нет, матушка, — поторопился ответить юноша, — я верую именно так, как предписывает нам святая церковь, и не сомневаюсь в способности святого Рингана исцелять страждущих; но я позволю себе со всей почтительностью заметить, что в последнее время он не выказывал к этому склонности.
— А разве наша страна заслужила это? — сказала старая католичка, продолжая быстро подниматься вверх по склону холма, куда их вела узкая тропинка. Дойдя до вершины, она остановилась. — Здесь, — сказала она, — раньше стоял крест, обозначавший границу владений монастыря святой Марии, здесь стоял он, на этой возвышенности, с которой паломнику впервые открывается вид на древний монастырь, светоч нашей страны, убежище святых праведников, место последнего упокоения монархов. И где же теперь этот символ, нашей веры? Лежит на земле, превращенный в бесформенную груду камней, и несколько обломков от него уже утащено, чтобы служить для какого-нибудь низменного употребления, — так что не осталось и подобия того, что было раньше. Посмотри на восток, сын мой, туда, где прежде солнце играло на шпилях стройных колоколен; теперь с них низвергнуты кресты и сорваны колокола, словно бы страна подверглась нашествию орды варваров-язычников; посмотри на окружающие монастырь стены: даже на таком расстоянии видны произведенные в них разрушения; подумай, может ли эта страна ожидать от святых угодников, чьи раки и изображения осквернены, иных чудес, кроме чудесного отмщения? Доколе, — воскликнула она, поднимая глаза к небу, — доколе придется ждать его?
Мэгделин Грейм сделала паузу, а затем ее восторженная речь полилась снова:
— Да, сын мой, все преходяще на земле: радость и горе, ликование и отчаяние сменяют друг друга, как солнечные и пасмурные дни; не вечно будет попираться вертоград, все изъяны будут залечены, а плодоносящие ветви выхожены и приведены снова в порядок. Я верю, что не пройдет и дня, — нет, даже часа не пройдет, — как мы узнаем важные новости. Не будем же мешкать, пойдем дальше; время не терпит, а суд уже произнесен.
Она снова двинулась вперед по дороге, которая вела к аббатству. В прежние времена дорога была аккуратно размечена столбами и снабжена перилами — для удобства паломников, — но теперь все это было опрокинуто и сломано. После получасовой ходьбы наши путешественники подошли к монастырю, который блистал великолепием, пока на него не обрушилась ярость реформаторов. Самый храм оставался еще нетронутым, но оба длинных здания, расположенные по двум сторонам большого прямоугольного двора и содержавшие в себе кельи, а также другие помещения для нужд братии, совершенно выгорели внутри, от них сохранились только наружные стены, против массивной кладки которых огонь оказался" бессилен. Дом аббата, составлявший третью сторону прямоугольника, тоже был поврежден, но все же оставался пригодным для жилья и служил убежищем для немногих монахов, которым не то чтобы действительно разрешили, но из какого-то попустительства не помешали остаться в Кеннаквайре. Превосходные добавочные сооружения — великолепные аркады, под которыми обычно прогуливались монахи, цветущие сады — все это было разрушено и пришло в запустение. Часть руин, годная как строительный материал, очевидно была расхищена жителями окрестных деревень, которые прежде были вассалами монастыря, а теперь без стеснения присваивали себе его добро.
Роланд уже раньше на дороге видел обломки готических колонн с богатой лепкой на месте дверных косяков в самых жалких хижинах; тут и там попадались на глаза перевернутые вверх ногами или лежащие на боку изуродованные статуи, игравшие роль подпорки или порога для какого-нибудь ветхого коровника. Храм пострадал меньше, чем другие здания монастыря; но стоявшие в нишах многочисленных колонн и контрфорсов фигуры святых и ангелов, заклейменные как предметы языческого культа (и не без основания, так как паписты суеверно поклонялись им), были сброшены со своих мест и разбиты вдребезги, причем никто не старался сохранить в целости богатые, искусно выполненные орнаменты, равно как и пьедесталы, на которых эти фигуры возвышались. И если разрушение не пошло дальше, то не потому, что сохранность памятников древности могла хоть сколько-нибудь озаботить сторонников реформатского вероисповедания.
У наших паломников, приученных считать эти изображения священными и заслуживающими почитания, картина их разрушения вызвала чувства совсем другого рода. Антикварию, может быть, позволено сокрушаться о печальной необходимости такой акции, но для Мэгделин Грейм это было нечестивое деяние, требующее немедленного мщения небес, и внук ее в течение нескольких минут испытывал те же чувства не менее остро, чем она сама. Ни он, ни она, однако, не выразили словами своих переживаний, о которых свидетельствовали лишь воздетые к небу руки и взор, устремленный ввысь. Паж направился к большим восточным дверям, но бабушка остановила его.
— Эти двери, — сказала она, — давно заложены, дабы еретическое отребье не знало, что среди братии монастыря святой Марии остались еще такие, которые осмеливаются устраивать богослужения там, где их предшественники молились при жизни и нашли себе упокоение после смерти. Следуй за мною, сын мой.
Роланд Грейм повиновался, и Мэгделин, бросив беглый взгляд вокруг, чтобы проверить, не следит ли за ними кто-нибудь (ибо опасности того времени научили ее быть осторожной), велела внуку постучать в небольшую дверцу, которую она ему указала.
— Только стучи тихонько, — добавила она, сделав предостерегающий жест. Некоторое время никто не отвечал на стук, и она знаком приказала Роланду возобновить попытку. Наконец дверь приоткрылась и за ней мелькнула фигура худого запуганного привратника, который, прячась от взора тех, кто стоял снаружи, старался одновременно и разглядеть их и остаться для них невидимым. Как он был непохож на привратника прежних дней, который встречал богомольцев, паломничавших в Кеннаквайр, с гордым сознанием своего достоинства, отражавшимся на его исполненных важности чертах и во всем его внушительном облике! Вместо своего обычного торжественного обращения: «Intrate, mei filii», он дрожащим голосом выговорил: «Сейчас нельзя войти, все братья разошлись по своим кельям». Но когда Мэгделин Грейм вполголоса спросила его: «Разве ты не узнаешь меня, брат?» — он не повторил своего вежливого отказа, а произнес: «Войдите, уважаемая сестра, только поскорее, потому что недобрые глаза следят за нами».
Они вошли, и привратник, поспешно и старательно заперев дверь, повел их по каким-то темным, извилистым переходам. Пока они медленно продвигались вперед, привратник разговаривал с Мэгделин Грейм полушепотом, словно боялся даже стенам доверить тайну, которую счел нужным раскрыть почетной гостье:
— Отцы собрались в здании капитула для избрания аббата. Благослови их боже! Но теперь не будет ни колокольного звона, ни торжественной службы, не распахнутся, как бывало, главные двери, чтобы люди могли увидеть своего духовного отца и воздать ему почести. Отцы наши должны скрываться, словно они разбойники, выбирающие атамана, а не священнослужители, призванные избрать митрофорного аббата.
— Не сокрушайся об этом, брат, — сказала Мэгделин Грейм, — первые преемники святого Петра избирались не при солнечном сиянии, а в грозу и бурю, не в залах Ватикана совершалось их избрание, а в катакомбах и темницах языческого Рима; их не приветствовали клики толпы, в их честь не палили из пушек и мушкетов, не зажигали фейерверков. Нет, их уши слышали только хриплые выкрики ликторов и преторов, являвшихся за тем, чтобы повлечь отцов церкви на мучения. Церковь некогда поднялась из пучины бедствий, а теперь благодаря им же она очистится. И помяни мое слово, брат! Никогда, даже в дни наивысшего расцвета этого митрофорного аббатства, избранному братией настоятелю сан его не доставлял таких почестей, каких удостоится тот, кто вступает в эту должность ныне, в дни горя и слез. На кого же падет выбор?
— На кого может он пасть, или — увы! — кто осмелится принять это звание, кроме достойнейшего ученика святого Евстафия, честного и доблестного отца Амвросия?
— Я так и знала, — промолвила Мэгделин Грейм, — сердце подсказало мне это имя задолго до того, как твои уста произнесли его. Выступи же вперед, отважный воитель, и закрой собою роковую брешь! Поднимись, смелый и опытный кормчий, и стань у руля, ибо вокруг бушует шторм. Бери посох и пращу, благородный пастырь рассеянного стада!
— Пожалуйста, потише, сестра, — сказал привратник, отворяя дверь, которая вела в главный неф церкви. — Братия сейчас прибудет сюда, чтобы отпраздновать торжественным богослужением избрание нового аббата. Я должен сопровождать процессию к главному алтарю; теперь все обязанности по этому священному храму лежат на одном несчастном дряхлом старике.
Он покинул церковь, оставив Мэгделин Грейм и Роланда одних под сводами этого обширного помещения, , архитектурный стиль которого, отличавшийся одновременно богатством и строгостью форм, говорил о том, что оно сооружено в XIV столетии — то есть в период расцвета готики. Но здесь, как и с наружной стороны церкви, из ниш были выброшены все статуи; в хаосе всеобщего разгрома уничтожение идолопоклоннических изображений распространилось также на гробницы военачальников и царственных особ. Копья и мечи древней выделки, которыми были увешаны гробницы могучих воителей прошлого, валялись как попало среди различных приношений набожных паломников, украшавших ими гробницы своих покровителей — святых. Фигуры рыцарей и их жен, лежавшие прежде простертыми навзничь или стоявшие в набожных позах, преклонив колена, там, где покоились останки их смертных прообразов, были разбиты, а обломки их разбросаны всюду вперемешку с обломками готических скульптур, изображавших святых и ангелов и также яростно сброшенных со своих мест.
Самым прискорбным во всей картине было то, что, хотя прошло уже много месяцев со времени, когда были произведены эти разрушения, братия, полностью утратив мужество и решимость, не осмеливалась даже очистить церковь от мусора и навести в ней какое-то подобие порядка. Сделать это можно было без особого труда. Но оставшиеся здесь немногочисленные члены некогда могущественной корпорации были скованы ужасом и, сознавая, что им позволяют остаться на старом месте только из попустительства и жалости, не отваживались сделать какой-нибудь шаг, который можно было бы истолковать как утверждение ими своих старинных прав, и удовлетворялись тайным отправлением религиозных обрядов, стараясь делать это как можно более незаметным образом.
Двое или трое старших по возрасту братьев скончались, не выдержав тяжких испытаний своего времени, и, чтобы их похоронить, развалины несколько расчистили. Под одной из плит обрел вечное упокоение отец Николай, и надпись на ней особо упоминала о том, что он принимал обеты от вступавших в орден, когда во главе монастыря стоял аббат Ингильрам — то есть в тот период времени, к которому он так часто возвращался в своих воспоминаниях. Другая, более поздняя плита скрывала под собой бренные останки ризничего Филиппа, известного своей прогулкой по воде в обществе эвенелского призрака; на третьей, появившейся совсем недавно, были изображены контуры митры и начертана краткая надпись: «Hie jacet Eustacius Abbas», — ибо никто не решался добавить хотя бы слово похвалы учености этого иеромонаха и его ревностной деятельности во славу римско-католического вероучения.
Мэгделин Грейм разглядывала одну за другой надписи на могильных плитах, внимательно вчитывалась в них; дольше всего ее взор задержался на гробнице отца Евстафия.
— Счастливым для тебя, но несчастным для церкви, — сказала она, — был тот час, когда ты нас покинул. Да осенит нас твой дух, святой праведник, да побудит он твоего преемника следовать по твоим стопам и внушит ему такую же смелость и находчивость, такое же рвение и благоразумие, каким отличался ты, — а по благочестию своему он не уступает даже тебе.
В то время, когда она произносила эти слова, боковая дверь, которая вела в проход, соединявший церковь с домом аббата, открылась настежь, чтобы братия могла вступить на клирос и сопровождать к главному алтарю избранного ею духовного отца.
В прежние времена это зрелище было одним из самых пышных среди тех, которые придумало римское духовенство с целью возбуждать в верующих благоговейное чувство. Пока должность аббата оставалась незанятой, длилось состояние траура, или, по символическому обозначению монахов, — вдовства; эта печальная пора сменялась радостью и ликованием, когда избирался новый настоятель. В таких торжественных случаях створчатые двери распахивались настежь, и на пороге появлялся новый аббат в полном облачении, соответствующем его высокому сану, с кольцом и посохом, в мантии и в митре; перед ним шли седовласые знаменосцы со штандартами и юные служки с кадилами, а позади шествовала почетная свита из монахов. Все это, как и прочие детали церемонии, преследовало цель — как можно торжественнее возвестить о вручении высших полномочий новому избраннику. Его появление служило сигналом к тому, чтобы орган и хор грянули величественное «Jubilate», к которому присоединялись мощные возгласы «Аллилуйя!» всей собравшейся паствы. Теперь же все было по-иному. Среди всеобщего развала и запустения семь или восемь стариков, согбенных и ослабевших под бременем годов, а также от горя и страха, в наскоро напяленном облачении своего ордена, ныне запрещенном, брели словно какая-то процессия призраков, по грудам щебня от двери к главному алтарю, чтобы там провозгласить избранного ими настоятеля владыкой этих руин. Они походили на кучку заблудившихся путешественников, выбирающую себе предводителя в Аравийской пустыне, или на команду потерпевшего крушение корабля, назначающую одного из своих сотоварищей капитаном на каком-то скалистом острове, куда их забросила судьба.
Те, кто в мирные времена более других стремится к власти, обычно уклоняются от борьбы за нее в периоды суровых испытаний, когда обладание ею не связано ни с богатством, ни с показным блеском, когда она становится тяжелым бременем, означая львиную долю забот и опасностей, и навлекает на злосчастного предводителя ропот его недовольных сотоварищей, — притом, что подставляет его под первый удар их общего врага. Но тот, кого теперь облекли саном аббата в монастыре святой Марии, по своему душевному складу вполне соответствовал обстоятельствам, в которых ему предстояло начать свою деятельность. Отважный и исполненный пыла, но одновременно великодушный и снисходительный к людям, мудрый и осмотрительный в своих поступках, но при этом неустанно деятельный и быстрый в решениях, он мог бы стать истинно великим человеком, если бы у него была более высокая цель, нежели защита отживающего суеверия. Но, как гласит поговорка, конец венчает дело, и лишь исходя из того, каков этот конец, можно судить обо всем деле; а посему тем, кто, будучи добросовестен и искренен в своих действиях, сражается и гибнет за цели неправые, потомки могут в лучшем случае сочувствовать, как жертвам благородного, но пагубного заблуждения.
Именно такой жертвой следует считать отца Амвросия, последнего кеннаквайрского аббата: его намерения должны быть осуждены, так как их осуществление сковало бы Шотландию цепями давно устаревших предрассудков и духовной тирании; но ему были присущи такие качества, которые заставляли окружающих высоко почитать его, и такие добродетели, что даже враги его веры не могли не относиться к нему с уважением.
Поведение нового аббата само по себе придавало достоинство церемонии, лишенной всех других атрибутов величия. Сознавая грозящую им опасность и, без сомнения, вспоминая лучшие дни, чем этот, его собратья настолько были придавлены страхом, стыдом и горем, что явно старались поскорее завершить начатый ими обряд, как некое унизительное и рискованное дело.
Но совсем иной вид был у самого отца Амвросия. Черты его, конечно, выражали глубокую грусть, когда он продвигался вперед по главному нефу среди обломков тех предметов, которые считал священными, но уныния не было в его лице, и его шаг был твердым и торжественно спокойным. Казалось, для него власть, которой ему предстояло облечься, ни в коей мере не зависела от внешних обстоятельств того момента, когда он становился ее носителем; и если, несмотря на твердость духа, он был доступен чувствам горя и страха, то это было лишь потому, что он тревожился и страшился за судьбу церкви, которой посвятил себя, а отнюдь не за свою собственную.
Наконец он взошел по разбитым ступеням к главному алтарю, согласно обычаю, босой и с пастырским посохом в руке; усеянные драгоценными камнями кольцо и митра отсутствовали, став добычей мирян. Не шли теперь чередой послушные вассалы, которые прежде в таких случаях являлись присягнуть на верность своему духовному владыке и принести ему дань, дабы он стал обладателем верхового коня с полной сбруей. Не было на торжестве и епископа, чтобы принять в ряды самых знатных сановников церкви высокопоставленного иерея, чей голос в законодательных делах был столь же влиятелен, как и его собственный.
Спеша, комкая ритуал, несколько оставшихся монахов по очереди подходили к новому аббату, чтобы запечатлеть на его челе поцелуй в знак братской любви и духовной присяги. Затем быстро отслужили мессу — с такой поспешностью, словно она была не самой торжественной частью обряда рукоположения, а лишь наскоро осуществленной проформой, нужной для очистки совести нескольким молодым людям, которым не терпится отправиться на охоту. Священник, произнося сбивчивой скороговоркой слова молитвы, часто поглядывал вокруг, как бы опасаясь, что кто-то прервет богослужение; монахи слушали так, словно месса была еще недостаточно коротка и им хотелось бы еще больше сократить ее.
С ходом церемонии их тревога все усиливалась и, как видно, не просто из-за дурных предчувствий; действительно, в паузах гимна можно было слышать доносившиеся снаружи звуки совсем другого рода. Сначала они слышались слабо и издалека, но затем приблизились к самой церкви, превратясь в оглушительный разноголосый шум, от которого совершавшие обряд монахи застыли на месте. За стенами церкви без всякого ладу и складу трубили рожки, звенели колокольчики, били барабаны, ныли волынки, гремели литавры; кричала толпа — то гневно, то со смехом; высокие женские и детские голоса, смешиваясь с низкими голосами мужчин, образовали настоящий Вавилон звуков, которые сначала заглушили, а затем и вовсе заставили умолкнуть богослужебные гимны монастыря святой Марии, так что внутри церкви воцарилась зловещая тишина.
О причине и последствиях этой неожиданной помехи будет рассказано в следующей главе.