Незаконченный дневник
Повесть
Август, 1917 год
Полина была не из тех барышень, что казались доступными. Такую кадрилью не возьмёшь. Уж сколько ухажёров подбивало клинья к молодой красавице — не счесть, да всё даром.
Весь их род был харьковцами из нескольких поколений.
Небольшой дом на Конюшенной улице ничем не отличался от соседских: небольшие окна пропускали мало света, и зимой, когда темнело рано, все собирались возле печи, чтобы экономить керосин в лампах. Белёные стены обновлялись один раз в год — весной, а гордостью семьи была железная крыша, покрашенная в зелёный цвет. Отец справил её из тех сбережений, что долго откладывал из каждой получки. Тимофей работал по двенадцать часов в день механиком на заводе Гельферих-Саде, где собирали двигатели. Работа была, конечно, не такая тяжкая, как у шахтёров в Юзовке, но требовала знаний и точности, какими Тимофей и прославился. Его сборка всегда была отменной — хоть клеймо ставь, но это всё было до войны. Матушка Полины, Анна, была образцом во всех смыслах. Судьба послала ей счастье, она рано вышла замуж за любимого и сразу забеременела Полиной.
Кому Бог дал, те рожали и растили. Бывало, Боженька забирал к себе деток, то тиф ниспослав, то какую другую напасть, с которой лекари не могли часто справиться, всякое видали, может, потому и были семьи многодетными, как будто хотели преодолеть высшие силы. Так и в семье Полины: она была старшей, сёстры-близнецы Надежда и Ольга были пяти лет от роду, а не так давно у них появился маленький брат — Алёшка. Теперь Тимофей Кирсанов мог быть спокоен — фамилия получит продолжение.
Все хлопоты и обязанности Полины состояли в заботе о младших и о доме. Мать целыми днями шила постельное и нехитрое белье на продажу. Не для дворян, конечно, и не для барского сословия, так, обычное исподнее, которое по цене было недорогим, но доход семье давало. Целую неделю кроила, шила, а на выходные собирала две плетёные корзины и несла в торговые ряды. Когда удавалось полностью расторговаться, покупала малышне пряники и разные сладости, но чаще вырученных денег хватало только на покупку отрезов для следующего покроя.
Несмотря на свой юный возраст, Полина была заправской хозяйкой. Дом был чист, украшен выглаженными салфетками, и ни одна лишняя вещь не бросалась в глаза. Всё было на своих местах. Сёстры и брат пропадали на улице, а когда приходила пора обеда, Поля знала, где их искать: это было несложно, она всегда их находила по шумному гомону. Иной раз спасала со двора скорняжной мастерской, где дядька Филипп выделывал кожи, источая по всей округе запахи разных химикатов, но чаще находила их возле булочной. Запах сдобы притягивал туда детей со всей округи, и бывало, что сердобольные пекари подкармливали их.
Паша Черепанов уже давно приглядел стройную смугляночку и, хотя был не из робкого десятка, всё никак не решался с ней заговорить. И стенка на стенку ходил, и никогда не дрейфил бродить по ночному посёлку, и знали его все в округе, да всё никак не мог Пашка придумать те самые первые слова, которые нужно было сказать. Много раз он представлял себе, как подойдёт к Полине (к тому времени он разведал всё о предмете своих мечтаний — где живёт, чья дочь, что нет у неё избранника, хотя половина улицы по ней сохнет) и, приняв слегка расслабленную позу, засунув руку в карман, скажет: «Такая красота не может одна ходить по слободке!» И тут же представлял себе ответ: «Ещё как может!» Повернётся на своих каблучках так, что платье от разворота такого резкого обернёт её стройные ножки, только её и видели! Нет, так не подходит. Опять мучается Пашка: может, когда будет корзину с продуктами нести, подослать шантрапу малолетнюю, чтобы пронеслись мимо ураганом, как они это умеют. С криком и пылью. И, пролетая мимо, пацанва собьёт её с ног, и помидоры из корзинки покатятся по брусчатке, а тут он, Пашка. Сначала подняться поможет, потом овощи быстро соберёт в корзинку и, пока Полина успеет сообразить, что произошло, он скажет: «Вот окаянные, некому им всыпать!», а в ответ, расстроенная тем, что платье испачкано, каблук сломан и помидоры побиты, она ответит: «Не догонишь уже. Вам, босякам, лишь бы подраться…» Сам с собой разговаривая, Пашка задумался: «Чего это „босякам“? Я прилично одет — вон пиджак новый почти, кепка — так вообще только пошили. Чего это „босяк“? Нет, не подходит так…»
Долго ломал голову Пашка, стесняясь сам своей неуверенности. Время шло, и в его голове всё чаще появлялись крайне неприятные мысли о том, что кто-то более решительный успеет раньше него взять эту неприступную крепость. И вот он, счастливый, идёт с Полиной по улице, явно гордый тем, что та держит его под руку. Он, такой наглый, щёлкает семечки, демонстративно сплёвывая на мостовую шелуху, всему посёлку показывая, какую победу одержал. От таких перспектив Пашке становилось тошно настолько, что внутри всё холодело. Терзаемый ревностью к ещё не появившемуся сопернику, он всё-таки выстроил план.
С самого утра Пашка сидел в засаде. Мать, заступившая на смену, ворчала, замешивая тесто:
— Делать тебе нечего! Как дитё малое, честное слово! Вот что я хозяину скажу? Чего ты тут торчишь? — Мать вывалила из большого таза на стол, посыпанный мукой, большой ком теста и, обильно посыпав его мукой сверху, продолжила: — Муку принеси, хоть толк с тебя будет, там, в кладовой, полмешка просеянной…
Пекарня кондитера Лурье славилась своей выпечкой. Хлеб, калачи и булки, которые делали здесь, на Конюшенной, разлетались именно «как печёные пирожки», но особой гордостью кондитерской были эклеры. Их рано утром упаковывали в маленькие коробочки по шесть штук и везли в центр для продажи. Паша пришёл к матери на работу именно для того, чтобы успеть купить эту коробочку. На крышке под надписью «Кондитерская Лурье» была изображена барышня кукольной внешности в модном наряде, с зонтиком, и молодой человек в клетчатом костюме и кепке англичанина. В одной руке он держал коробку эклеров и в полупоклоне протягивал её девушке-кукле, а второй рукой он почему-то придерживал велосипед. О происхождении сюжета Пашка размышлял недолго, эклеры стали его секретным оружием, и вот теперь он ждал, полный надежд.
К счастью влюблённого, младшие сёстры Полины, в этот раз без самого младшего брата, примчались к своему «секретному» месту. Их задача состояла в том, чтобы не пропустить момент, когда выпечку будут грузить на подводу, а там — как повезёт. Дети заняли господствующую высоту на груше, тем более что сочные плоды уже созрели и было чем занять время.
Здоровенный извозчик в картузе и белом переднике поверх сорочки стал выносить поддоны с выпечкой, заботливо накрытые белой тканью. При этом мужик хитро поглядывал на грушу — Полины сёстры и ещё пара местных детишек затаились на ветках, хихикая и прячась в кроне.
— Щас я уйду, обернусь быстренько и всё потом сосчитаю! — нарочито громко, не глядя в сторону груши, молвил мужик — у них был пакт о ненападении: воровать было нельзя, и за честность дети всегда получали свежую плюшку или калач. При этом возрастной ценз был чётко определён — угощали только самых младших. Кто грамоте учился, тому уже было не положено. Не прошло и минуты, как дверь опять открылась, и дядька принёс последний поддон. Водрузив его на телегу поверх прежних, откинул покрывало и достал оттуда пару калачей, показал их груше, поманивая к себе. Груша зашуршала листьями, ветками, и оттуда свалились четыре ребёнка, которые наперегонки бросились к извозчику.
— Держи, ребятня! — Дядька разделил булки пополам и раздал каждому. Довольные результатами своего «нападения», дети так же быстро заняли позиции в кроне, дабы не искушать судьбу и не быть обобранными старшими товарищами.
— Надя! Оленька! — Старшая сестра шла к тому месту, где точно знала, что найдёт близняшек. Полина шла не торопясь, разглядывая фруктовые деревья, свисавшие своими ветвями из-за заборов. Бывало, шустрые сёстры и туда забирались.
— Девочки! — Груша опять захихикала и обронила несколько плодов. — Ах, вы, мои хитрые, вон куда забрались! Идём домой, молока дам попить.
Груша продолжала шебуршать листьями и издавать смешные звуки.
Полина зашла в ту же дверь, из которой только что выносили пахучий хлеб, достала несколько монеток и положила в кружку, стоявшую на столе при входе.
— Это вашим девочкам! — громко доложил Паша, отчего Полина вздрогнула и, повернувшись, увидела его перед собой. Пашка замер в позе дарящего эклеры молодого человека в клетчатом костюме, только велосипеда не хватало.
— Спасибо, но это мои сёстры.
Паша понял нелепую ошибку, которую он допустил, и тут же попытался исправиться.
— Ну да, я понял, я так и думал… — Его поза не менялась, а Полина до сих пор не приняла подарок. — Простите…
Секунды шли, а прогресса в отношениях не наблюдалось.
— Я вас люблю, Полина…
— Ну, наконец-то! — Полина протянула руки к подарочной коробочке и тут же её открыла. — Эклеры! Эх, Павел, какой же вы нерешительный в самом деле! Столько ходите за мной тенью и только сейчас сподобились открыться…
— Вы знаете, как меня зовут? — Пашка совершенно опешил.
— Пришлось разузнать! Должна же я знать, кто меня преследует. Можно считать, что мы теперь знакомы, или ты будешь продолжать стесняться?
Пашка просчитывал любой вариант развития событий, но никак не рассчитывал на такой поворот. Удача повернулась к нему лицом, и он явно был к этому не готов. Покраснев, он попытался быть галантным и со словами: «Теперь я преследовать вас не буду!» ринулся вперёд, чтобы открыть Полине дверь. По пути он задел таз с отсевом муки, стоявший под стеной, который с грохотом перевернулся и накрыл Пашку, успевшего к тому времени уже приземлиться на пол прямо перед порогом.
Полина разразилась искренним девичьим хохотом и подала своему вновь испечённому кавалеру руку: «Уж сделайте одолжение, в таком виде тем более не стоит!»
Выбор
Осень 17-го была в Харькове тёплой и солнечной, только ноябрь не пощадил горожан и стал хлестать их дождями и колючим ветром, восполняя всю доброту сентября и октября. Настроение в городе было сродни ноябрьской погоде. Весной Николай II отрёкся от престола, и власть перешла к Временному правительству. С тех пор харьковчане покоя не знали. Всё стало временным — ценности, устои, власть, — всё менялось с калейдоскопической быстротой.
С такой же быстротой стала меняться и Пашкина жизнь. Лето закончилось для него замечательно. Любовь его материализовалась и получила весьма осязаемое подтверждение в виде почти ежедневных свиданий с Полиной. Ромашки, лютики, эклеры, а также мелкие подарки в качестве знаков внимания требовали затрат, а так как попрошайничать деньги у отца Павел не имел обычая, то он попросил того только об одном:
— Батя, подмастерьем быть устал. Мне уж двадцать скоро…
Отец даже не взглянул на сына — вечер был уже поздний, и после смены он имел обыкновение ужинать, а мать всегда использовала этот момент для того, чтобы рассказать все новости дня. Да и вообще, эти вечерние посиделки были традиционными в семье Черепановых.
— Слышь, Трофим, старшой-то чего удумал… — Матушка поставила на стол чугунок с варёной, крупно порезанной картошкой. К тому времени там уже красовалась тарелка с овощами, перьями зелёного лука и салом с прорезью, нарезанным брусочками.
— Слышу. А что, не почётная специальность, сын? Или переработался? — Отец медленно постукивал по столу ложкой, зажатой в кулаке.
Пашка осознал, что батя сейчас выйдет из себя, а это не входило в его планы.
— Хороша специальность. Смотрю на тебя и вижу — в почёте ты у своих в цеху. Только ты сколько лет работаешь?
— Да уж скоро тридцать будет как слесарю, — голос отца стал мягче.
— Вот то-то и оно, — Пашка увлечённо продолжил. — Сколько лет слесаришь, а всё одно и то же. Ты крутишь гайки, а хозяин в прибыли. Ты селёдку себе купить не всегда можешь, а хозяин вон экипаж новый своей жене справил. Ты гайки накрутил, а он твой двигатель втридорога продал. Много он тебе с этих денег оставил? Аж целый шиш и без масла.
Пашкин отец смотрел на сына с удивлением, словно открыл его с другой стороны.
— Вот я и думаю, — продолжил Павел. — Сегодня я ученик учётчика, завтра — учётчик, послезавтра — учётчик и через десять лет — учётчик. Сколько я домой принесу, зависит только от хозяина, а точнее, от того, сколько он соизволит выдать.
— Учётчик — уважаемый человек. Абы кому эту работу не доверят. Был бы ты неграмотным, не знал бы арифметики — прямой путь тебе в кочегары. Ночевать в котельной на куче угля — это что, большая радость? — Трофим всегда гордился сыном в том смысле, что Пашка был обучен. Цифры мог считать в уме и писал каллиграфическим почерком. На фоне поселковой босоты, которая промышляла кто погрузочными работами, кто мелким хулиганством, за что были прописаны в местном полицейском околотке, его сын выгодно выделялся. В этом смысле Трофим не единожды тешил себя мыслями о том, что со временем Пашка станет уважаемым на заводе человеком.
— Вот смотри, батько, паровоз — это ценность?
— Большая ценность. Сложный механизм.
— Паровозы нужны?
— Конечно, как без них уголь возить, людей возить, без них никуда. — Отец не выдержал и подвинул к себе миску с картошкой, стал накладывать себе и сыну.
Павел присел рядом с отцом и вдохновлённо продолжил:
— Как? Объясни мне, батя, как так получилось, что дядька Степан уже третий месяц без работы?
Степан — младший брат Трофима Черепанова, Пашкин дядька, был нечастым гостем в их доме, но последнее время захаживал. Расположение духа у него было скверное. Дядька Степан работал на паровозостроительном заводе крановщиком. Специальность редкая, краны и тельферы были далеко не на каждом производстве, а паровозостроительный был самым мощным заводом в Харькове. И вот в один прекрасный день перед первой сменой их всех собрал цеховой мастер и, поднявшись на станину, ожидавшую установку котла, достал из кармана форменного кителя бумагу, напялил на здоровенный свой нос очки и громко объявил:
— По поручению акционеров уполномочен зачитать приказ! — Двумя руками взял бумагу и приблизил её к носу. — «Согласно постановлению от сего числа завод считается с воскресенья утра 13-го числа сего месяца закрытым. Можете приступить к расчёту всех рабочих».
Толпа загудела грозным басом мужиков. Из этого шума вырывались проклятия и угрозы, кое-кто сжал кулаки и был готов прямо сейчас идти мстить, но пока рабочие советовались, что делать, мастер ретировался. Дальше всё произошло по законам толпы. В этот момент её возглавить было некому, и она разошлась, бурча и матерясь, но уж точно — это на время.
Отцу ответить было нечего. Во всех этих бурях семнадцатого года он устал уже разбираться. Одно только то, что царь отрёкся от престола, многих поставило в тупик: «Без царя в голове? Как теперь жить?» Однако Трофим Черепанов был не из тех, кто поддался панике, он видел своё предназначение в работе, исправно трудился, кормил семью и свято верил в то, что его и всю семью Черепановых эти шторма минуют. Тем более впечатляющий эффект произвело на него выступление сына.
— Ты чего это задумал, Пашка? — Трофим не привык позволять вольностей в семье и не понимал, куда клонит сын. Было очень похоже на то, что привычный уклад жизни ломался, а старшему Черепанову это было не по душе.
Павел встал, одёрнул пиджак таким образом, будто перед ним был большой начальник (собственно, так и было до сих пор — отец для всех был непререкаемым авторитетом), и, выдохнув, произнёс главное:
— С завода я ухожу. К большевикам подамся.
В комнате воцарилось молчание. Отец опустил взгляд, но теперь он не выглядел взбешённым. Скорее растерянным. Момент, когда сын станет сам принимать решения, наступил. Именно об этом сейчас думал Трофим Черепанов: «Не этого ли я хотел? Не об этом ли я мечтал? Он повзрослел».
Отец опёрся двумя руками о стол и медленно поднялся, чтобы огласить своё решение:
— Раз ты решил, так тому и быть. Твоя судьба, твоя жизнь… Я у тебя за спиной стоять всё время не смогу, да и время такое пришло — многого не понимаю. Ты только пообещай мне и матери, что жить будешь по чести. Кто за справедливость — тот всегда прав. Честь, это когда тебе не стыдно за самого себя, когда уважают и друзья, и враги. Черепановы никогда не воровали, не трусили и друзей в беде не бросали. Забудешь об этом, дашь слабину — фамилию опозоришь. Просто всегда об этом помни.
Сын обнял отца так крепко, как мог:
— Не опозорю, отец. Обещаю тебе! — Павел взял на себя это обязательство, но даже не мог себе представить, насколько сложно будет его сдержать в дальнейшем.
С того дня образ жизни Павла Черепанова резко изменился. Дядька Степан, большевик с паровозостроительного завода, на следующий же день представил своего племянника товарищам.
В просторном зале, предназначенном для заседаний разного уровня, но всё больше официальных, на втором этаже здания заводоуправления Гельферих-Саде собралась довольно пёстрая публика: здесь можно было наблюдать и крепких мужиков пролетарской наружности, и щуплых интеллигентов в пенсне, присутствовали даже несколько женщин, которые, не стесняясь мужского общества, дымили папиросами наравне с ними.
Этот зал не предназначался для подобных обществ, тем более что с некоторых пор слово «большевик» вызывало аллергию не только у жандармерии и филёров охранки (во время наших событий в Харькове охранное отделение уже упразднили, но ненависть осталась — враг, он и есть враг), но и стало головной болью собственников, банкиров и прочих предприимчивых людей разного уровня. Поэтому было анонсировано собрание благотворительного общества. Через подставных, приличного вида, заказчиков была внесена оплата за аренду зала на два часа. Управляющий сильно не церемонился и, получив получасовую таксу в отдельный ящичек стола, согласился с тем, что благотворительность нынче, в такое тяжёлое для страны время, явление редкое и очень полезное, но, к большому его сожалению, не сможет проинспектировать лично проведение почтенного собрания. Единственное, в чём не ошибся управляющий, так это в том, что время таки было тяжёлое.
В пёстрой картине начала ХХ века ещё не было понятно, куда идёт Россия, с кем и за кем. Был нарушен обычный уклад жизни. Нарушен он был представлениями многих романтиков о том, что причиной всех несправедливостей являются царь и война. Германская война четыре года грызла вшами европейские армии, дала сверхприбыли промышленникам всех сторон, она подняла патриотические настроения на небывалый уровень, а потом с такой же лёгкостью обернула эти настроения против предметов своего обожания.
Двоюродные братья — Николай II, Георг V и Вильгельм обменивались телеграммами, в которых обращались друг с другом по-братски, на ты, сообщая о своих намерениях передвинуть войска. «Твой любящий Ники», «Твой преданный Ники» — так подписывал император России свои послания брату в Германию. Телеграммы, конечно, доходили, но ничего этот дружественный тон не изменил. Германии было тесно в центре Европы, она посчитала, что для её гардероба этот шкафчик уже мал и потому придётся брату Ники испортить жизнь на некоторое время. В результате два брата, похожие настолько, что поставь их на параде перед войсками в одинаковых мундирах — строй не разобрал бы, кто есть кто, — Николай и Георг объединились в своих стремлениях усмирить своего старшего — Вильгельма. Ценой братских распрей станут миллионы жизней с обеих сторон. Ну и Ники потеряет всё — империю, титул, семью, жизнь.
Водоворот
Верхняя одежда была повешена на крюки, прибитые на стене при входе, там же, на полке, были сложены головные уборы разных мастей. Появление Черепановых будто никто и не заметил (так показалось Павлу) — люди продолжали увлечённо дискутировать, кто-то не отрывался от газеты «Донецкий пролетарий», благо стопка свежего номера лежала в углу на столе и была доступна всем желающим. Дверь не закрывалась — люди сновали туда-сюда с деловым видом и, встретившись взглядом со Степаном Черепановым, как правило, подавали руку и сдержанно здоровались. К назначенному времени народу становилось всё больше, и молодой человек преподавательского вида, одетый в китель инженера, громко постучал по графину с водой:
— Товарищи, просьба рассаживаться по местам!
Пашка проследовал за дядькой Степаном, который уверенно прошёл во второй ряд, где они заняли крайние два места. На небольшом подиуме в том месте, где могла быть сцена, стоял массивный стол, покрытый красной тканью. Отрез был настолько большим, что своими краями спускался до пола, не позволяя из зала рассмотреть ног сидящих в президиуме. На самом столе находился тот самый одинокий графин в компании двух перевёрнутых вверх дном стаканов.
— Генрих Шпилевский. — Степан толкнул локтем племянника, который разглядывал с интересом членов этого схода.
До сих пор Павел не имел чести бывать в подобном обществе. Его круг общения ограничивался цеховыми рабочими, мастерами, и изредка он бывал в заводоуправлении. Изредка настолько, что чувствовал себя там неуютно и неуверенно. Все эти кители и пенсне делали людей неискренними. Стёклышки Пашка вообще ненавидел: он отличался остротой зрения и мог прочесть любой печатный текст с расстояния трёх шагов, а о вывесках и речи не могло быть — в своё время сорванец Черепанов, как стал познавать грамоту, так стал бегать по незнакомым улицам в поисках новых вывесок. Становился на противоположной стороне улицы и, пальчиком провожая взгляд, вычитывал: «Скорняжная мастерская», «Рыба и морския деликатесы», «Кондитерская». Обычно после таких самостоятельных выходов в люди для самообразования Пашка получал взбучку от отца за долгое отсутствие. А в том ненавистном заводоуправлении Павел утвердился в своей нелюбви к пенсне и любой другой оптике: как правило, его посылали «в управу» с какой-нибудь отчётной бумагой или ещё чего хуже — письменным прошением. Так обязательно судьба заносила Пашку к какому-нибудь очкарику. И всегда ответ был отрицательным, но что заметил смекалистый Пашка — так это утончённое издевательство клерков. В цеху всё было просто: «нет» это значило только «нет». Особо настырных посылали в известные места, даже не отвлекаясь от основного дела, а этот, в мундире, сначала медленно вставал из-за обшарпанного стола, за которым прохудился до дыр в локтях не один рукав, а десятки; потом, с чувством такого превосходства, какое имеет только поп на Пасху, он, этот плюгавенький очкарик, подходил и снимал пенсне. Медленно, с такой себе театральной паузой, повернувшись к просителю и тем боком мундира, и этим, он доставал из кармана носовой платок и принимался тщательно протирать свою и без того стерильную оптику. В этом месте Пашка, у которого всегда земля горела под ногами от скорости передвижения по заводу, у которого ещё десять таких бумаг было в руках, как правило, начинал закипать. Но показать он этого не мог никак, потому как был не из той касты. И вот такой самовлюблённый павлин (а почти в каждом кабинете управы такой находился обязательно), зацепив за переносицу пенсне, соблаговолил молвить: «Не по правилам составлено». Или: «Следует знать форму прошения, стыдно, молодой человек». Вот именно за это Пашка ненавидел владельцев оптических приборов, предназначенных для личного пользования.
— Ты слышишь меня или нет? — Степан ещё раз толкнул племянника, задумавшегося о подробностях своего мировосприятия. — Я говорю, смотри, запоминай, это Генрих Шпилевский.
— Ага, я понял. Кто такой? — Пашка был уже весь во внимании.
— Председатель ячейки нашей, с паровозостроительного, — голос дядьки Степана стал проникновенно уважительным.
— А что он тут делает?
— Как что? Идею будет продвигать! Нет разницы, какой завод — пролетарии, они везде одинаковые. — Пашка кивнул в знак согласия, но Генрих Шпилевский был именно тем типажом — в пенсне и кителе, который был им так нелюбим. «Посмотрим, какой такой Генрих», — про себя подумал Павел Черепанов и продолжил присматриваться к собравшимся. Зал был уже полон и рассмотреть всех не представлялось возможным.
Внезапно те ряды, которые располагались ближе ко входу, зашумели, и люди начали вставать. Те, кто не понял, что происходит, тоже вскочили, другие даже были вынуждены приподняться над толпой — кто на носочках, а кто из любопытства и на стул залез. Зазвучали одобрительные аплодисменты, которые становились всё громче и стройнее.
Между рядами уверенным шагом направлялся к красному столу человек в сером кителе и хромовых сапогах. Среднего роста, коренастый, с волевыми чертами лица и цепким взглядом. Он шёл по прямой, никак не обращая внимания на дружные приветствия единомышленников. Со стороны могло даже показаться, что такое сосредоточенное внимание ему неприятно, но об этом можно было судить только по его полной невозмутимости.
— Смотри, смотри, это Артём! — Степан Черепанов встал и вместе с товарищами провожал аплодисментами неведомого для Пашки человека. — Силён мужик, чего уж там, — Степан продолжал хлопать и с племянником говорил вполоборота. — Из Австралии к нам приехал, представляешь? Из Австралии!
— Так он австриец? — Пашка искренне удивился тому, как пылко все приветствуют этого иностранца. Это что ж такое надо было сделать, чтобы так встречали?
— Не австриец, он наш! Говорю тебе — Австралия, не Австрия, Австралия. — Дядьке нужно было говорить немного громче. — Это чёрт знает где! А он и там побывал! Говорят, бучу поднял, пролетариев местных сплотил вокруг себя, стачки организовывал, — аплодисменты продолжались, — газету издавал, а потом его вынудили уехать. С тамошней каторги не сбежишь!
Артём поднялся на помост, в президиум, и, слегка поклонившись, жестом попросил публику присесть.
— Вот мы тут с вами собрались обсудить текущую ситуацию, товарищи! Решения разные принимать собрались, документы писать. И ошиблись. Ситуация не здесь, а там! — резко повернув руку назад, он показал в сторону заводских цехов.
Зал и так притих, когда Артём начал говорить, а после этих его слов все напряглись в недоумении.
— Да, да! Не там мы собрались. Жизнь, она сейчас — в цехах. А мы тут. Так недолго и самое главное упустить — людей.
Генрих привстал и попытался нашептать что-то на ухо Артёму, но тот, резко махнув рукой, продолжил:
— Да к чёрту эту повестку! Успеем ещё бюрократией позаниматься! Сейчас я, товарищи, направляюсь в сборочный цех. Рабочие завода хотят получить ответы на некоторые вопросы. Считаю своим долгом быть там и приглашаю всех желающих не стесняться, одеться и проследовать со мной.
Зал зароптал и зашевелился. Одна из тех двух женщин, которые постоянно курили, подскочила с места и стала картинно опять аплодировать и делала это настолько энергично, что была вынуждена даже поправить платок, по последней пролетарской моде — красный. Если бы не соседи, подхватившие её под локоть, она, возможно, и упала бы.
— Прошу не ждать, мы теряем время! — Артём имел голос громкий и чеканный настолько, что рупоров ему не требовалось.
Генрих Шпилевский принялся спешно собирать со стола документы, аккуратно разложенные в соответствии с повесткой дня. Уже было не до порядка — Артём таким же уверенным шагом направлялся к выходу, но вынужден был остановиться, поскольку делегаты уже стали выходить из зала и образовалась пробка.
— Пойдём-ка! — Дядька Степан с силой схватил за руку племяша и резко дёрнул за собой. Пашка как на крючке пробрался сквозь толпу вслед за Степаном — желающих поговорить с бесстрашным «бузотёром», как его иногда называли харьковцы, было достаточное количество.
— Фёдор Андреич! — это сочетание мгновенно обратило на себя внимание Артёма. Так мог окликнуть только человек, давно знавший его. Фёдор Андреевич Сергеев однажды назвался среди единомышленников как товарищ Артём. С тех пор краткое и звучное партийное имя приклеилось к нему на всю оставшуюся жизнь. Конечно, полиция и охранка знали, кто скрывается под этим псевдонимом, личность эта не была тайной уже давным-давно.
Первый раз Сергеев был арестован в неполные девятнадцать лет. Второй и третий раз — в двадцать один. С каждым разом Фёдор набирался опыта и матерел. Его решительность и бесстрашие приобрели некоторую славу не только в кругу его единомышленников, но и среди сотрудников охранного отделения. Четвёртый арест Фёдора Сергеева и приговор на пожизненную ссылку в Сибирь обнадёжили сыскарей охранки, но, как оказалось, — ненадолго. Товарищ Артём посчитал, что жизнь в Иркутской губернии скучна и совершенно не соответствует его предназначению. В силу понятных обстоятельств путь держать в столицы он не мог, но и климат местный для него тоже был невыносим. Семьёй он не обзавёлся, пожитков не имел, поэтому путешествие по Японии и Китаю могло показаться необременительным. Туда Артём и направился, за что, кроме местного пристава, лишились должностей ещё несколько чинов постарше: уж больно часто последнее время стали пропадать из иркутских деревень присланные судами поселенцы. В итоге всех странствий, после тяжёлой и черновой работы за гроши ему таки удалось собрать некоторую сумму денег, которой хватило на билет до Австралии. Однако это всё было потом, а сейчас Степан Черепанов окликнул товарища по имени. По имени, которое знали далеко не все присутствующие.
— Степан? Дружище, здравствуй! — Артём изменился в лице и стал дружелюбным товарищем, который встретил друга спустя много лет.
— Я приветствую тебя, Фёдор! — Степан обнялся с Сергеевым искренне и крепко.
— Сколько лет? — сказали они одновременно и рассмеялись тут же.
— Двенадцать, товарищ Артём, двенадцать…
Пашка со стороны наблюдал эту встречу и сделал для себя несколько открытий. Во-первых, он совершенно не знал своего дядьку. Нет, ну о его вольнодумских взглядах знали все не только в семье, но и на посёлке, но то, что он вот так запросто может обняться с Артёмом, говорило о многом. Во-вторых, они не виделись двенадцать лет. Это, что же, дядька Степан в революциях уже давненько? И не арестовали его ни разу, молодец дядька!
Двенадцать лет назад, когда им было немногим больше двадцати и страну только начинало по-настоящему штормить, Фёдор Сергеев и Степан Черепанов искренне считали, что терпеть уже больше невозможно, и если восстание не произойдёт сейчас, то оно не состоится больше никогда.
Полем их деятельности поначалу был родной завод Черепанова — паровозостроительный. Сергеев тогда взял на себя всю организационную и публичную часть, провёл агитацию и подготовил почву, постепенно заручившись поддержкой и других харьковских заводчан, а Степан занимался обеспечением всех этих процессов, при этом нигде не светился и подчинялся исключительно Фёдору Сергееву. Зачем же всей ячейке заводской знать, сколько достали оружия и в каком цеху какого завода оно спрятано? Как оказалось, такая стратегия была правильной. Двенадцатого декабря, в тот день, когда должно было начаться вооружённое восстание, войска и полиция прибыли на завод Гельферих-Саде, окружили его, и дознаватели проследовали прямо к месту тайника, из которого через несколько часов должно было быть роздано оружие рабочим отрядам.
Почти никого не успели предупредить о провале, и несколько десятков самых активных членов организации были одновременно арестованы. Черепанов тогда ходил как ни в чём не бывало на работу, каждый день ожидая ареста, но обошлось. Фёдор Сергеев же испытывать судьбу не стал и спустя некоторое время, когда, находясь на нелегальном положении, понял, что революционная группа «Вперёд» потерпела серьёзное поражение, отправился в Питер.
— Будь рядом, Степан! Обязательно поговорим! — Артём, увлекаемый людским потоком, центром которого он сам сейчас был, поднялся по широкой лестнице и вышел во внутренний двор.
Весь путь до сборочного цеха товарищи проделали быстрым шагом, сопровождаемые любопытными взглядами неопределившихся или не вникших в глубину ситуации пролетариев. Те же, кто к концу 1917 года проникся ситуацией и, подстёгиваемый революционным ажиотажем, окунулся в этот котёл, уже знали, кто прибыл на завод с агитацией, и встречали Сергеева приветственными возгласами. Утверждать, однако, что происходящее вызывало единодушный подъём и поддержку, тоже было нельзя: здоровенные кочегары, покрытые с ног до головы, словно шахтёры, угольной пылью, выбрались из своего полуподвала, где они по двенадцать часов в день кормили углём пасти заводских котлов со словами: «О! Васька, глянь-ка, ещё один гусь приехал светлое будущее обещать!» На что Васька — громадный детина с лицом, не выражающим совершенно никакого вдохновения, молвил: «Пятый ужо за месяц». Краем передника Васька вытер пот со лба и завернул назад, в подвал котельной, чтобы не простудиться: «Гуси лапчатые, так и в печку не засунешь…»
Всё происходящее потом напоминало кипящий чайник.
Артём с сотоварищами пробрались сквозь толпу рабочих, шумящую и волнующуюся. Импровизированной трибуной стал слесарный шкаф, положенный набок.
— Дайте слова, дайте слова, это Артём! — Ближние к «трибуне», а значит — самые активные участники волнений — узнали профессионального революционера.
— Да кто он такой, чтобы тут командовать? — кричали другие, не понимая, почему они должны слушать залётного агитатора.
— Ваших послушали, теперь наших давай! — «Активные» продолжали настаивать на своём, и возле Артёма возникла давка, переросшая в драку.
— Вон отсюда, тварь продажная! Эсер! — Щупленький работяга, подталкиваемый сзади толпой, с остервенением кинулся с кулаками на Шпилевского, который по несчастию оказался на пути к Сергееву. Одним ударом щуплый сбил Генриха с ног, в результате чего пенсне его было потеряно и на полу нещадно растоптано. Случился именно тот случай, о котором Генриха Шпилевского неоднократно предупреждали товарищи из ячейки: «Тебе место в конторе, а не на митингах, уж больно ты, Гера, на интеллигентика смахиваешь, так недолго и выгрести на околотке».
Цех многократно повторил эхом победный клич пролетариев: «Дави их!» Щуплый, почувствовав поддержку собратьев, продолжил наступление, увидев перед собой цель — коренастого человека с усами, одетого в чистое пальто поверх кителя. Раз собратья кричат, что нужно давить, — буду давить и вот этот, похоже, у них главный. Свои в обиду не дадут, поддержат!
Однако победный рейд щуплого закончился, так и не начавшись. Конечно, Пашку учили, что биться нужно лицом к лицу и до первой крови или пока соперник не упадёт, но разворачивать нападавшего к себе лицом и тем более, в соответствии с кодексом, сбросить о землю кепку и предупредить о нападении: «Щас я тебе вломлю по первое число!» — на это совершенно не было времени. Ни доли секунды не задумываясь, Пашка подставил щуплому подножку, да так незаметно, подбив одну ногу об другую — будто тот сам запутался в своих ботинках или на шнурок наступил, что щуплый так и упал перед Сергеевым со скрещёнными ногами. Тут же Пашка получил по затылку, но с разворота ударил в людскую стену на уровне локтя и попал кому-то в живот. Этот кто-то свернулся в три погибели и тоже упал на пол, а Пашка, увидев перед собой десяток недобрых лиц, поднял ладошки вверх перед собой, как будто выходил на кадриль. «Я первый не бил, что вы, как можно, господа?» — читалось на его лице.
Дядька Степан заорал что есть мочи: «Назад! Задáвите братана! Это свои!»
Его громкий клич о судьбе щуплого слесаря возымел действие и был поддержан. Некоторые работяги расставили в стороны руки, сдерживая соратников не напирать на то место, где недавно виднелась его рыжая макушка.
Артём наклонился и подал руку лежащему на полу пареньку. К тому времени он уже успел приподняться, оставив на цеховом полу несколько капель юшки из разбитого носа.
— Вставай, земляк! — И парень под одобрительный гул подал руку.
— Разберись сначала, голова горячая! — со всех сторон послышались одобрительные возгласы. Вместо битвы «стенка на стенку» — стороны во многом благодаря Пашкиной подножке замирились.
— Говори теперь, раз пришёл, товарищ Артём!
Фёдор Сергеев на любой трибуне чувствовал уверенно: и сейчас на слесарном ящике, и в порту на паровозе узкоколейки.
Дефицита ораторского искусства товарищ Артём не испытывал, а наоборот — ещё в юности обратил внимание на то, что в состоянии заставить людей себя слушать, и затем всячески развивал в себе это умение. Несмотря на то что никаких конспектов своих речей он никогда не вёл, ни в одном своём выступлении запинок не допускал. Говорил всегда простым языком. Таким, что любой работяга мог его понять, не вникая в смысл незнакомых слов вроде «индульгенция», «экзекуция», «экспроприация». Талант оратора и способность доносить свои мысли до любой публики — от австралийских докеров и до питерских анархистов — делали товарища Артёма личностью незаурядной. По прибытии в Харьков летом семнадцатого первое, чем он занялся, — это были публичные лекции «Война и рабочее движение в Австралии». Речи о далёкой стране, где такие же проблемы, да ещё из уст известного в городе дерзкого революционера имели успех. Всякий раз по их окончании страдающие революционным романтизмом юнцы набирали себе баллы перед старшими товарищами, проявляя свою информированность: «А сколько у вас побегов, товарищ Артём? А как вы провели охранку в Сибири? А жандармы в Австралии такие же супостаты?»
В этот раз Сергеев тоже остался верен себе и в течение двадцати минут прояснил товарищам рабочим и примкнувшим к ним служащим видение вопроса о том, как восстанавливать социальную справедливость, почему господа заводчики не хотят, чтобы производство увеличивалось, а наоборот — сворачивают его, штат сокращают и урезают зарплаты, что нужно, чтобы заводы работали, и что теперь со всем этим делать.
На двадцатой минуте щуплый, который оказался в первых рядах, вытирая рукавом разбитый нос, молвил соседу, совершенно незнакомому мужику, который пришёл вместе с Артёмом (волею случая это оказался Степан Черепанов): «Складно сказывает, как воду льёт. Поверить, пожалуй, можно, а я уж было подумал, не наш вовсе».
Степан, который полчаса назад был готов за своего друга отметелить чахлого, но решительного пролетария, по-дружески похлопал того по плечу со словами: мол, нечего было кидаться куда ни попадя, урок тебе на будущее, сначала думай, на кого накатываешь.
На проходной Артёма уже ждала пролётка, нанятая по такому случаю товарищами, до которой его и проводили, но Сергеев, уже стоя на подножке, замешкался, словно высматривая кого-то.
— Степан! Степан! — зычным голосом Сергеев обратил на себя внимание Черепановых, которые немного отстали. — Иди сюда, скорее!
Степан и Пашка пробрались сквозь плотную толпу вдохновлённых участников революционного движения до пролётки.
— Товарищи, товарищи! — Артём жестом показал Черепановым забираться в экипаж и не спорить. — Товарищи! — Поток вопросов из толпы продолжал сыпаться в его сторону, будто он был единственным, кто знал на них ответы. — Завтра прошу вас прибыть на митинг, который состоится на заводе ВЭК в полдень! У ваших братьев такие же вопросы, все вместе и обсудим!
— Трогай! — Кучер понемногу придал экипажу ход, толпа расступилась, продолжая обсуждать идеи оратора, а Сергеев обнял Степана крепко и от души. — Ну вот, теперь уж здравствуй, дружище, поближе! Твой? — Артём кивнул в сторону Пашки, подразумевая, что это сын Черепанова.
— Племяш. Павел Черепанов, Трофима сын, — представил его Степан.
Пашка подал руку новому знакомому и сразу же оценил крепость его руки.
— Сейчас мы едем ко мне и даже не думай сопротивляться, — тоном, не терпящим пререканий, сказал Фёдор. — Познакомлю тебя с Лизочкой.
— Раз в двенадцать лет могу не спорить, — Степан моргнул племяшу. — Лизочка это дочь?
Артём искренне рассмеялся:
— Один-один! Я тут, похоже, якорь бросил. Не всё же бобылём ходить. Елизавета — это любовь моя. Женюсь наверняка! Она редкой души человечище, вот такой души! — Фёдор руками исполнил жест, которым рыбаки показывают свой самый большой улов в жизни, и громко рассмеялся.
Фатум
Степан обратил внимание, что на общем сером фоне, какой в эти тяжкие времена в своём большинстве являли собой харьковчане, он видел сейчас счастливого человека, полного сил, целей, эмоций и решительности. И одной из причин такого разительного отличия была влюблённость Фёдора. Помноженная на его природный темперамент, она заражала окружающих жизнелюбием и оптимизмом её обладателя.
Фёдор был уверен, что фатум не существует, что кораблями правят капитаны, а не провидение, и потому в свои тридцать четыре считал себя капитаном. Все его путешествия и приключения, пережитые за эти годы, уже были достойны произведения, в котором ушлый романист нашёл бы почти всё для исключительного сюжета: перестрелки, заговоры, погони, аресты, побеги, путешествия, чужбина, тяжкие испытания голодом и холодом, но не нашлась бы там только одна тема. Пожалуй, самая главная для успешного произведения — любовная история. Бурный образ жизни не позволял Фёдору долго оставаться на одном месте, и посему, даже если и возникала скоротечная искра между ним и какой-либо очаровательницей, в костёр она превратиться, как правило, не успевала.
С Лизаветой у Фёдора Сергеева получилось как-то иначе. Тут уж можно было бы поверить в то, что-таки тот самый загадочный фатум всё и подстроил. Вот так и возникла недостающая в романе линия — возникла в соответствии со всеми правилами драматургии — неожиданно, и обязывая героев к дальнейшему развитию событий. Два месяца и два дня его жизни полностью перевернули всё с ног на голову…
Первое мая — день, когда солидарности трудящихся во всём мире не было предела, Фёдор провёл как настоящий революционер.
Австралийский городишко Дарвин был не самым крупным, а по российским меркам — так вообще мелкота. Вся жизнь там крутилась вокруг шахт, и публика, работавшая там, отличалась от земляков Фёдора только английским наречием, и то многие из них говорили с акцентом. Азиатским, немецким, русским — Австралия это страна-причал. Она оказалась на пути у такого количества разношёрстной публики, что никто не удивлялся китайцу или русскому, говорящему на английском в припортовом кабаке, где работяги пропускали в конце дня по стаканчику. Фёдор не брезговал бывать в таких местах и справедливо полагал, что ничего не сможет изменить в мировоззрении этих людей, если не будет пахнуть так же, как они — рыбой, табаком и потом. В поисках единомышленников он поколесил по континенту.
Конечно, ему, не первый год прожившему в этой стране, издававшему там газету, было несложно сподвигнуть работяг на выступление в знак солидарности с трудящимися России и вообще всей Европы.
Уже второго мая мэр Дарвина распорядился разыскать и арестовать зачинщиков выступления, которые на несколько часов парализовали жизнь в городе. Мэр Дарвина не был демократом и терпеть не мог, когда в его городе шло что-то не так. Пока горняки шумели у себя на шахтах, за забором, он оценивал риски заражения городского населения левыми идеями и на приёме по поводу дня рождения своей супруги молча выслушивал жалобы начальника полиции на некоего русского, которого все звали Большой Том. Что смутьян, что пользуется популярностью у всего портового сброда Мельбурна и шахтёров Дарвина и что суд не даёт санкцию на его арест, так как судья не нашёл в его действиях ничего предосудительного.
После того, как они прошли демонстрацией мимо его дома, который стоял на пути из окраины в центр, мэр напрягся больше обычного и вспомнил о Большом Томе. А первого мая — это была уже не сходка «по интересам» и не скоротечная демонстрация, это был полноценный митинг, на который, по оценкам полицейского управления, вышло около тысячи человек, причём были и приезжие. В руках у них были плакаты, они сами охраняли своё мероприятие, расставив самых крепких парней по периметру с интервалом в десять метров, они приволокли с собой сколоченный из досок постамент с перилами и ступенями, на который можно было взобраться и говорить крамольные речи так, что оратора слышали и видели все и, в конце концов — это раздражало мэра больше всего — они заняли на два часа главную площадь и прилегающие улицы. Тем самым демонстранты парализовали торговлю, движение упряжек, редких автомобилей и разогнали всю почтенную публику, которая была ошарашена появлением в их красивеньком мирке такого количества простолюдинов с совершенно непонятными лозунгами и намерениями. Что там они собрались забрать? Заводы? У кого? У нас? Чего они требуют? Повышения зарплаты и укороченный рабочий день? Неслыханное событие для тихого городка.
Мэр был наслышан о смуте, которая поразила Европу и даже дошла до Америки. Это были революционеры. В каждой стране они назывались по-разному, но, где бы они ни появлялись, везде начинались волнения. Представить, что эту болезнь заразную завезли к ним на каком-то пароходе с каким-то человеком, который не поленился две недели терпеть морскую качку и тошноту, было невозможно. Тут же мэр Дарвина отбил телеграмму в Канберру для Верховного Суда и правительства напрямую, в которой выразил глубокую озабоченность происходящим и посчитал смертельной ошибкой недооценивать деятельность Большого Тома и его единомышленников.
Но случай стал на сторону Фёдора: на ключе телеграфного аппарата сидела юная Кэтти, страстно влюблённая в одного из его бывших наборщиков-шрифтовиков. Вечером на свидании барышня восторженно поделилась со своим любимым новостью о Большом Томе. Это ведь тот самый Том, о котором ты столько мне рассказывал? Парень благоразумно пояснил юной леди, что она ошиблась, но теперь маршрут их прогулки несколько отклонился от обычного — они прошли мимо дома, в котором Большой Том, он же — Фёдор Сергеев, а ещё — товарищ Артём, снимал комнату. К счастью, хозяин оказался дома, и юная красотка не успела заскучать на пороге, пока юноша за пару минут поделился с Томом такой ценной информацией. Влюблённые пошли дальше наслаждаться вечерним океанским бризом, а Большой Том отправился в чулан, где уже давно пылился его верный саквояж. Чуть большего размера, чем обычно их делают, он вмещал весь небогатый скарб своего хозяина — несколько пар сменного белья, рубашки, туалетные принадлежности и вторая пара кожаной обуви. Много ли холостяку надо?
Так начался его путь домой. В конце концов — сколько можно строить светлое будущее вдали от Родины? Семь лет в краях, где о морозах и снеге никто не имеет представления. Пароходом до Владивостока и потом на перекладных до Харькова. Весь путь занял два месяца.
Харьков в июле — жаркий и пыльный. Редко когда город накроет низкая свинцовая туча, но зато уж если накроет, так гроза смывала в Лопань всю пыль и грязь, отчего мостовые становились лощёно-блестящими, а воды речек местных, соответственно, — мутными и коричневыми.
После одной из таких гроз, третьего июля, товарищ Артём прибыл в пролетарский Харьков для помощи революционному движению. Ещё из Ростова он отправил телеграмму о своём прибытии и попросил помочь с размещением на первое время, в чём ему и была оказана помощь по приезде.
Приютом товарища Артёма на первое время стала комната на первом этаже в подсобке Рабочего клуба, который располагался в угловом доме с колоннами по улице Петинской. Пусть и не большая, но чистая и с большими окнами, выходящими во внутренний двор, где располагался тенистый сквер, комната его полностью устроила.
По всему было видно, что он здесь не первый и, скорее всего, не последний постоялец. В жилище было всё, что нужно для одинокого путника. Двум гостям здесь было бы уже тесно. Нехитрая мебель цельного дерева, довольно мягкая кровать, свежее постельное и работающий умывальник с канализацией в углу — для бывшего каторжанина это был верх мечтаний и комфорта.
Фёдор раскрыл дверцы шкафа, которые, несмотря на его возраст, не издали ни звука, и повесил туда весь тот гардероб, в котором сейчас не нуждался: пиджак и две рубашки. Подошёл к окну, створки которых также легко и почти беззвучно открылись — в клубе наверняка был хороший управляющий, если такие мелочи не доставляли неудобств. Свежий воздух с улицы, состоящий сегодня только из запаха грозы, наполнил комнату. Возможно, последние несколько дней, когда, как говорят местные, стояла сильная жара, в номере никто не жил, поэтому воздух был довольно спёртым, и теперь, с наступлением прохладной ночи, Фёдор посчитал, что сон с открытым окном придаст ему сил и позволит выспаться. Как же он устал от всех этих поездов, корабельных кают, пролёток, телег и прочего транспорта. Один из перегонов ему пришлось проделать в кабине паровоза. Причём — не пассажиром, а помощником кочегара. Только на таких условиях получалось продолжить путешествие. Конечно, для него это проблемой не стало — уж кем только он ни работал эти годы, махать лопатой по команде — не самое сложное из того, что ему приходилось делать.
Раздумья о двухмесячном путешествии домой прервал глухой звук из парка. Стемнело, и время приближалось к полуночи. Свет в комнате Фёдор выключил некоторое время назад, чтобы комары не испортили перспективу выспаться с удовольствием, и дышал вечерним свежим воздухом. Звук напоминал какую-то возню, и вдруг отчётливо раздался женский вскрик.
— Тихо, ты, сука! — Возня продолжалась, а женский голос теперь издавал то ли всхлипывания, то ли мычание.
Недолго думая, Фёдор запрыгнул на подоконник и аккуратным, но быстрым шагом направился на шум. Нападавших было двое, а жертвой их была, судя по силуэту, юная барышня. Один из гопников уже потрошил её сумочку, в то время как другой, приставив к её горлу нож так, что она была вынуждена стоять на носочках, бесцеремонно лапал. Весьма резонным поэтому было решение Фёдора использовать фактор неожиданности. Первым он посчитал нужным обработать того, что был с ножом, а потрошителя сумочек оставить на второе. Фёдор довольно быстро и близко подобрался к месту событий с тыла, но тут его выдала рубашка, белевшая на фоне тёмного сквера. Потрошивший сумочку заметил постороннего первым и, не выплёвывая папиросы изо рта, обратил внимание напарника на белое пятно, которое заходило к нему со спины. Возможно, парень заикался, возможно, растерялся от неожиданного появления Фёдора в этой сценке, но ничего, кроме мычания, он не издавал. Мычал и головой кивал в ту сторону. Пока его долговязый напарник оторвался от своего похотливого дела, пока повернулся, возмездие было уже близко. Совсем рядом. Возмездие нанесло удар снизу в челюсть такой сокрушительной силы, что пострадавший не смог издать никакого звука, кроме резкого щелчка зубов, слившегося со звуком разрушающего челюсть кулака, и затем — аккуратный «шмяк» бесчувственного тела о землю.
Папироска была немедленно выплюнута, сумочка брошена прямо под ноги владелицы и вот так, задом, задом, не выпуская из виду возмездие, грабитель, приняв позу «прошу покорно прощения, ошибочка вышла», растворился в парковой темноте.
Фёдор нагнулся над лежащим мужчиной и приложил три пальца к его сонной артерии:
— Жив. От такого не умрёт. Скоро очухается и дорогу домой, надеюсь, вспомнит. — Барышня не издавала ни звука, только тихонько всхлипывала.
— Финка. — Нож упал рядом с нападавшим. Фёдор поднял его и засунул в голенище своего сапога. — По крайней мере сегодня больше никому не навредит.
— Угу… — это всё, что смогла выдавить из себя перепуганная до смерти девушка.
Спаситель собрал содержимое сумочки и вручил её девушке со словами:
— Фёдор. Очень приятно.
— Е-е-е… — она продолжала всхлипывать. — Елизавета.
— Неосмотрительный поступок — в таком платьице среди ночи, одна, в тёмном парке. Неужто кавалер не решился проводить?
— Не-не — нет кавалера.
Елизавета держала сумочку за ручки, прижав её к груди, и тут вдруг, как только до её сознания добралась мысль о том, что всё позади, потоком слёзы хлынули, навзрыд завыла, и ноги подкосились. Фёдор успел поймать падающую барышню, чем спас новенькое платьице от внеплановой стирки.
Лиза повисла на своём спасителе и рыдала ещё довольно долго, а тот не решался к ней даже притронуться, только держал руку, не прикасаясь, возле талии: вдруг она опять начнёт равновесие терять? При этом Фёдор не прекращал держать в поле зрения тело в пиджаке, лежащее рядом, но оно не подавало признаков физиологического возрождения.
Наконец, когда Фёдор уже почувствовал сквозь рубашку влагу от её слёз, он таки решился прервать истерику спасённой:
— Ну, будет вам, будет! Уже всё хорошо. Враг повержен и частично ретировался. Давайте я вас провожу.
Чтобы не рассказывать о причинах столь позднего возвращения, не будить ключницу, Фёдор таким же способом проник к себе в комнату, взял пиджак и вернулся к Елизавете. Набросив пиджак ей на плечи, он взял её под локоть и сказал:
— Показывайте дорогу, буду последовательным и доведу вас до двери. Чтобы наверняка.
По пути выяснилось, что Лиза в Рабочем клубе выступала с речью на мероприятии, что у них много общего — взгляды на жизнь, на происходящие события, на своё место в этих событиях. Редкое совпадение интересов. Кроме того, как только они вышли на освещённую фонарями улицу, Фёдор открыл для себя, что Лиза весьма недурна собой. Фигурка барышни имела очень приятные пропорции, соответствующие её юному возрасту (ей только недавно исполнилось двадцать), волосы средней длины были аккуратненько собраны сзади под заколку, и было заметно, что они слегка вьются. Личико, несмотря на то, что было заплаканным, всё равно оставалось очень милым и каким-то кукольным.
«И кавалера нет, странность какая! Вот времена настали — вместо того, чтобы любовь искать, барышни на митингах выступают. Многое изменилось, пока меня здесь не было». Фёдору не хотелось с ней расставаться, потому он поддерживал разговор и пропустил уже двух извозчиков. Так они оказались на улице Ботанической, где жила Елизавета. Она снимала комнату с большими окнами на втором этаже в приличном доме под номером двенадцать. Адрес Фёдор Сергеев запомнил, а свои окна Лиза сама показала, взмахнув рукой: «Ну, вот мы и пришли».
О свидании на завтра долго договариваться не пришлось. Фёдор сделал это в духе времени, ну что же, от этого хуже не стало:
— Завтра я выступаю с лекцией в театре Муссури. Это не так уж далеко отсюда. Я могу рассчитывать на вашу оценку? Гарантирую безопасность и доставку до дома.
— Муссури? Как же, знаю. С удовольствием буду. Во сколько?
— В восемь.
На том они и попрощались, но каждый ушёл с каким-то новым ощущением. Как будто только что произошёл тот самый случай, который предопределяет всё твоё дальнейшее будущее…
— Куда едем-то? — кучер вполоборота развернулся и спросил ездоков, которые так увлеклись беседой, что не назвали адрес.
— Ботаническая, дом двенадцать! — скомандовал Фёдор, и экипаж направился по новому домашнему адресу товарища Артёма.
Колонны в греческом стиле, три ступени при входе. Экипаж остановился к парадному, и дворник Прокоп внимательно, исподволь, осмотрел гостей. Привычка наблюдать за происходящим, считать людей — кто зашёл, кто вышел — осталась у него с царских времён. Начинающие филёры частенько наведывались к нему в каморку для налаживания контактов. Чем проветривать жиденькое пальто на холодных харьковских сквозняках, так лучше папиросами наградить Прокопа — уж он-то отработает.
Профиль нового жильца Прокоп различил на фоне газового фонаря. Только странно — жена его Фёдором кличет, а эти — Артёмом. Заковырка.
Хозяйка открыла дверь, и Фёдор, не оставляя ей никаких шансов, скомандовал:
— Лизок, на сегодня борьба за светлое будущее окончена, собирай на стол! У нас гости, да какие! Знакомьтесь — это Степан Черепанов.
Степан снял картуз, поздоровался, слегка смущённый таким шумным представлением.
— А это Павел, племяш его. Скажу тебе — парень из тех, кто не промах. В бой решительно идёт, без раздумий!
— Елизавета, очень приятно, — Лиза подала руку сначала Степану, потом — Павлу. Рукопожатие было по-партийному сдержанным.
Убранство комнаты никак не соответствовало её архитектуре.
Посреди громадного зала стоял круглый стол, который в любом другом помещении имел бы очень внушительный вид из-за своих размеров. Четыре стула, расставленные по сторонам света, были вплотную придвинуты так, что можно было подумать об экономии места, однако его было предостаточно. В углу разместилась кровать, рядом с ней шкаф с двумя дверцами и ещё одинокая этажерка напротив, выполняющая функцию будуара, — это всё, чем могла похвастаться молодая пара. На нижних полках этажерки — десяток книг — явно зачитанных, но дорогих своим хозяевам, а на самой верхней — зеркало. Эти четыре единицы мебели Лизе достались по наследству, как и комната. Однако, несмотря на весь аскетизм обстановки, присутствие в жилище женщины без сомнения было заметно. Кружевные салфетки, подложенные под книги, несколько жестяных баночек возле зеркала и пара пейзажей на стене скрашивали ощущение пустоты.
— Что же вы, проходите, прошу! — Лиза бегом промчалась вокруг стола, отодвигая стулья, благо их на всех хватало. — Я на минутку, не скучайте! — И упорхнула в сторону кухни.
Мужчины повесили на крючки у входа свои шинели и прошли к столу.
— Спартанские условия способствуют умственной деятельности! — Фёдор был в чрезвычайно хорошем расположении духа — неожиданная встреча со старым товарищем подействовала как хороший допинг.
— Тебе деятельности ни у кого не занимать, — усмехнувшись, сказал Степан. — Твоя, Фёдор, деятельность вон сколько народу за собой потянула. Теперь только успевай за ними.
Лиза принесла самовар, щепки и спички, поставила на стол чайник и пряники. Красноречивый взгляд в сторону Фёдора поднял того с места, и хозяин принялся разжигать тульский самовар.
Так посмотреть может только любящая женщина, они уже понимали друг друга без слов и это могло значить только одно — они успели сродниться, притереться, и чувства их были взаимны. Фёдор был старше её на тринадцать лет и для неё, юной и начитанной гимназистки, он стал открытием.
До недавнего времени в её головке, кроме французского и немецкого языков, изученных практически в совершенстве, ещё размещался целый рой разных идей и мыслей, в которые она свято верила и «несла в массы». Лиза имела чёткое представление о том, как должно выглядеть общество справедливости, и была уверена, что это единственно правильный способ существования людей. Образование, умение убеждать и уверенность в собственной правоте делали её востребованным оратором. На этой почве у них с Фёдором было тоже много общего и иногда случалось, что в своих спорах «молодожёны» часто не замечали, как время переваливало за полночь.
Таких товарищей, которые досконально разбирались в революционных теориях, было вокруг неё всегда много — идейные и совершенно нищие студенты, заводские активисты, мужики простые и прямые, — но никто из них не вызывал у неё ни малейшей симпатии как мужчина. Поношенные сюртуки, одинаковые кепки, запах табака — они все были одинаковыми, нафталиновое мужичьё, которое, кроме себя и революции, никого вокруг не признают. Лиза, разговаривая сама с собой по ночам, задавалась вопросом: каким он будет, её любимый? И девичья фантазия, щедро вскормленная романтической литературой, такой образ выносила.
Покоритель Лизы непременно должен быть обаятельным. Ни в коем случае не снобом — надменности Лиза терпеть не могла. Очень неплохо было бы, если ОН сможет разделить дом и работу. Сколько её подружек по гимназии успели выскочить замуж за разного пошиба советников и прочих любителей рангов. И что? Скучно. Родила — и ты уже не нужна, или, по крайней мере, так им казалось. Сонечка Бельская, так та рыдала на плече у Лизы два года назад, когда встретились случайно в кондитерской. Совершенно не поняла Лиза тогда, в чём её беда. Обеспечена, состоятельна… Софья стала избранницей какого-то важного чина из полицейского управления, каталась как сыр в масле — только роди сына. Родила. «Раскоровела!» — кричал ей муж, забирая сыночка на конюшню лошадок погладить. И Соня плакала ночами одинокими, свято поверив в то, что муж несёт службу государеву денно и нощно, позабыв уже давно мужнины ласки. Нет, такое не для меня — решила Лиза. Тем более, как ужиться людям, имеющим разные политические взгляды? Это невозможно. И Лиза продолжала фантазировать… Крепкий, конечно, с сильными руками, чтобы обнял нежно, но так, что уже не отвертеться. Добрый, хороший, справедливый, честный, заботливый, верный, любящий — после таких фантазий никогда не хотелось просыпаться. Со временем Лиза смирилась, что вокруг неё не найдётся ни одного такого принца, но ночные грабители подвернулись как нельзя кстати. Отчасти и от такой долгожданной встречи она тогда «поплыла» прямо к Фёдору в руки. А потом, после того как он проводил её домой, не спала всю оставшуюся ночь, сравнивая вымышленный образ со своим спасителем. Прямых соответствий было более чем достаточно.
Самовар вынесли на порог чёрного входа, чтобы он продымил и закипел, а Лиза в это время собрала на стол всё, что положено гостям. Снедь была нехитрая, но в этом году и картошка была в радость, и по случаю неожиданной встречи Фёдор достал из кухонного шкафа неприкосновенный запас. Пашке испробовать горячительного не дали, да и не очень он хотел: его первый опыт употребления закончился грандиозной дракой посреди родной улицы, после которой отец пригрозил лишить крова и пожизненно отлучить от семьи.
После положенных в таких случаях воспоминаний о бурной молодости Лиза ещё раз убедилась в правильности своего выбора — Фёдор, оказывается, бесстрашный! Не очень-то он с ней был разговорчив — многого не знала о его подвигах: и об участии в мятеже 1905 года в Харькове, об оружии, о слежках; хотя зачем ей это было знать? Другой бы уже расписал в красках свои похождения, тем более было что живописать, а он поскромничал, цену себе не набивал.
Наконец, когда Фёдор и Степан от души посмеялись над филёрами и полицейскими, их беседа стала более серьёзной.
— Времена такие штормовые, Степан, что не успеваем иной раз за ними. Новую страну строим, справедливую!
Степан фирменным движением расправил усы и усмехнулся:
— И много вас? Строителей?
Фёдор даже нахмурился от такой резкой смены тона. Ему показалось, что в словах Степана прозвучала лёгкая насмешка.
— Да уж хватает, дружище! Хватает! Нас пока не так уж много, как хотелось бы, и не успеваем всего — задач сейчас больше, чем проверенных людей, но это временно — я уверен. По мере того как мы будем продвигаться вперёд, к нам примкнёт всё больше и больше людей. Пролетарии сейчас колеблются.
Фёдор встал и, почувствовав себя в родной стихии, продолжил:
— Хозяева заводы бросают, людям есть нечего. И ничего, кроме возмущения, в своих цехах они не высказывают!
— Ты не прав. В депо рабочий комитет принял решение о недоверии управляющему.
Фёдор был в курсе всех волнений и новшеств:
— Сменят и что? Что они будут возить? Воздух? Пока заводы не заработают, ни им, ни самим заводчанам жизни не будет! Только национализация! Исключительно!
— А кто управлять всем этим хозяйством будет?
— Вот! Вот видишь, ты уже задал вопрос, значит, ты задумался! А если ты задумался, ты найдёшь правильный ответ. Хоть методом проб и ошибок, хоть с помощью товарищей, но ты ищешь!
— Да я не ищу, Федя. Я уже устал от всех этих каруселей. Война, революция, работы нет, сколько ж можно? С девятьсот пятого всё ищем. Царь нам не такой был. А что, плохо жили разве? Я тебя спрашиваю?
— Э-э-э-э, дружочек, так ты разуверился? Ещё даже не половина пути, а ты сдрейфил?
Пашка с интересом следил за дядькой — он таким его никогда не видел. Их общение всегда сводилось к застолью на Пасху. Как и Лиза, Пашка открыл для себя много нового.
— Ты не перегибай, Фёдор! Не перегибай! Я такой человек, мне цель нужна. Вижу цель — иду. Не вижу — стою. А сейчас, хоть слепцом меня назови — не вижу! В упор не вижу! Все о народе заботятся, кому не лень, — от попов до большевиков, и чем больше таких заботливых, тем хуже становится! А я жить хочу. Сегодня, а не завтра.
— Вот. Вот ты сейчас сам цель себе и поставил.
— Я тебе сказал, что у меня в башке тупик! Тупик, понимаешь?
— Не-е-ет, Стёпа. — Когда товарищ Артём начинал слегка протягивать слова, это значило, что сейчас он в замечательном, неофициальном расположении духа. Обычно, на публике, он был в своих выражениях резок, оперировал чёткими формулировками и использовал короткие предложения.
— Чё нет? Ты меня, что ли, лучше всех знаешь? Вон сколько годков не виделись. Я уж и подзабыл, как ты выглядишь. Кстати, здоровый ты стал! — Водочка сделала своё дело, и дядька Степан уже слегка захмелел.
— Твой тупик от незнания и нерешительности. Ты себе цель уже поставил, теперь нужно действовать. И вот этих всех благодетелей, как ты говоришь, нужно или на нашу сторону переманить, или от дел отодвинуть.
— Ну ты, Фёдор, знаешь, что делать?
— Я знаю. Промышленность поднимать. Работать до изнеможения.
— Так война же!
— Так проиграем, если не справимся. Думаешь, немец — он что, резиновый? У них ресурсов тоже негусто, а уже сколько потрачено. Тут кто кого.
— Ну, раз ты знаешь, то и командуй! Строителей светлого будущего ведь не хватает, я так понял?
— Точно так. Зашиваюсь. И товарищи не справляются. Пятьдесят задач одновременно.
Пашка, слушавший уже второй час беседу двух очень уважаемых им людей, посчитал, что теперь вот то самое время, когда пора обозначиться, а то так всё мимо пройдёт.
— Товарищ Артём!
Голос с другой стороны стола оказался неожиданно громким и уверенным.
— Товарищ Артём, а возьмите меня к себе.
— К себе? — Фёдор несколько опешил от неожиданности.
— Да. В помощники. Вы же не успеваете, зарываетесь?
Степан удивился такой решительности племяша:
— Ишь ты, проныра! Хотя… На твоё усмотрение, Фёдор. Пашка преданный.
Товарищ Артём посмотрел на молодого человека оценивающим взглядом снизу доверху.
— Грамоте обучен?
— Так точно! — отчеканил Пашка.
— С цифрами дружишь?
— Так точно! — голос Пашки стал ещё громче, он понимал, что ему не откажут.
— Реакция у тебя хорошая, грамотный, и фамилия у тебя проверенная.
— Не думай, Фёдор, не думай много. Наш он, Черепанов. — Степан тоже загорелся этой идеей — наконец парень толковым делом займётся. А опасность — так она и под домом может в виде гопников достать. Кто знает, что там, на роду, написано?
— Я нуждаюсь в таком человеке. Да. Определённо.
Пашка сиял от того, что его экспромт привёл к таким неожиданным последствиям.
Фёдор продолжил:
— Работы будет много. Будешь везде рядом со мной. Поездить придётся. Дальше Рогани бывал где-нибудь?
Тут Пашка слегка смутился и, опустив взгляд, негромко сказал:
— Да не приходилось, я больше по месту тут.
— Ладно, ладно! Не дрейфь, справимся! Как тебя только теперь величать? — Фёдор на несколько секунд задумался. — Адъютант? Так мы не в армии, а я не превосходительство. Секретарь? Так работа не конторская вовсе. Больше штабная.
— Товарищ Артём, ординарец. Ordino по-латыни значит «порядок наводить». — Паша своим этим изречением поставил Степана на время в тупик.
— Кх-мм… — откашлялся дядька Степан, — я же говорил, смышлёный парень!
— Ну, не знаю. Мне не очень. Помощником будешь. А там смотри — представляйся, как заблагорассудится. — Товарищ Артём подал руку своему новому товарищу, и Пашка убедился в её крепости.
Начиналась новая жизнь.
Дневник. Харьков
Вести дневник — дело девичье. Гимназистки и курсистки имели моду записывать свои переживания и страдания на бумаге. Бумага всё стерпит. Бумаге можно пожаловаться, окропить слезой, а потом плакать, взглянув на её высохший след ещё раз. Дневник — это склад переживаний, это собеседник, который никогда лишнего не спросит, глупых вопросов не задаст и уж тем более — не осудит. Этот собеседник будет терпеть всё, что с ним сделает хозяин, — и строки о неразделённой любви, украшенные ангелами и сердечками, и гнев на родителей, и при необходимости сгорит в печке, если хозяйка совершенно обезумеет от злости или отчаяния.
Павел знал о такой слабости кисейных барышень и потому сразу от идеи вести записи отказался. Что же я, революционер, пребывающий в самой гуще событий, рядом с такими людьми буду дневник писать? Но месяц назад, когда распри в Советах достигли своего апогея и в Харькове продолжился их Первый всеукраинский съезд, Пашка встретил одного интеллигентика.
Щуплый паренёк немногим старше, чем он, проносился мимо, опустив взгляд в пол. Убирать плечо Пашка не стал — какая наглость вот так нестись, не глядя. Щуплый упал, столкнувшись с Пашкой, и обронил все свои записи.
— Простите, не заметил… — Студент (как прозвал его для себя Пашка) быстро принялся собирать листки с пола.
— Это ты сейчас историю обронил? — знакомый зычный голос сзади заставил Павла обернуться. Товарищ Артём дружески похлопал Павла по плечу и продолжил:
— Так с историей нельзя, товарищ ординарец! Она заслуживает большего уважения.
Щуплым студентом оказался корреспондент эсеровской газеты, присланный в Харьков по случаю переноса туда съезда. Его звали Арсений Песков. И был вовсе не студентом, а состоявшимся журналистом.
— Знакомьтесь, это товарищ Песков, — Артём представил Павлу неудачливого его оппонента. — Очарован социал-революционной идеей и приставлен к нам своими товарищами как наблюдатель.
Арсений смутился и ретировался так же быстро, как и появился.
Товарищ Артём (только так называл его Пашка теперь, приучая себя к мысли, что «Фёдор Андреевич Сергеев» остался в прошлом), здороваясь налево и направо, взял под локоть Павла и заговорщицким тоном сказал:
— А ведь то, что сейчас происходит, действительно достойно хроники. Я не прошу тебя писать для газет. Пиши для себя. У тебя свежий взгляд, ты только начал, ты молод. Потомки прочтут и будут гордиться своим дедом. Революции раз в несколько поколений случаются, а тебе повезло попасть в этот водоворот молодым.
— Я себя не представляю писателем.
— А ты и не представляй, Пашка. Это несложно. Увидел — записал мысли. Дневник, если хочешь. С мыслями у тебя порядок, событий тоже достаточно. Не ленись, и получится летопись славных времён. Договорились?
Пашка никак не мог понять, как у него это получается? Только подумал о том, что дневник — дело бабское, как вот на тебе!.. Ну хорошо, пусть это будет не дневник, а хроника. Хроника перемен. Или великих дел. Или революции. Нет. Слово «революция» Павлу категорически не нравилось. Как только началась революция, оказалось, что город погрузился в хаос. В рюмочных даже завсегдатаев стало меньше. Намного меньше. Это может показаться странным, но выручка питейных заведений была одним из лучших индикаторов благосостояния. Как только в трактире становилось пусто, это значило, что жёны взяли власть в свои руки. А для этого могла быть только одна причина — мало денег. При зарплате рабочего в 20 рублей за месяц в хорошие времена поход в трактир обходился в 20–30 копеек. Фунт говядины стоил 21 копейку. И при наличии детей, а семьи были большими, тех денег на прокорм на месяц не хватало.
Революция принесла разброд в умы и опустошила и без того неполные кошельки. Блошиные рынки стали процветать, потому что натуральный обмен заменил оборот денег. Денег попросту не было. Ежедневная оплата начислялась, но никто из управления не мог точно сказать, когда её выдадут.
Работы в семнадцатом не было катастрофически. Заводы остановились, перевозить стало нечего, и железнодорожники тоже стали бедствовать.
За свою короткую жизнь Павел всё же успел повидать те времена, когда люди ходили с радостными лицами, на ярмарках веселились от души, детям покупали подарки и сладости, и эти воспоминания он держал в самом далёком уголке души. Вот такую он хотел жизнь — красочную, со счастливыми лицами вокруг, со смехом и весельем.
Война поселила в харьковчанах тревогу. Революция добавила в эту тревогу нищету. За что её было любить? Кто-то видел свет в конце тоннеля, как товарищ Артём, кто-то просто следовал вперёд, полный желания перемен, вливаясь в революционные массы. А Пашка хотел одного — чтобы быстрее вся эта канитель упокоилась и мать могла бы испечь масленичные блины.
— Хорошо, товарищ Артём. Я попробую. Посмотрим, что из этого получится.
— И сохрани обязательно! Пусть внуки проверят, были правы или нет!
И с того дня, а это было 11 декабря, Павел стал вести записи, которые потом составят общее впечатление о том смутном времени, о фигуре товарища Артёма и обо всех интригах, которые сопровождали Пашку в дальнейшем.
«11.12.1917. Прибыл на Николаевскую площадь в Дом Дворянского собрания для участия с товарищем Артёмом в Первом Всеукраинском съезде Советов. В этом Доме не бывал до сих пор и даже не мог себе представить, как он выглядит изнутри. Слышал, что здесь всегда раньше собирались дворяне для своих церемоний, выборов и балов. Само здание выглядит очень торжественно. Вроде три этажа — а выше чем все дома рядом. При входе шесть колонн высотой в два этажа из трёх, и дверь кажется очень маленькой на их фоне.
Внутри большой зал, в котором организована регистрация участников съезда. Публика разношёрстная. Никого не знаю, кроме товарища Артёма и Генриха Шпилевского, но со мной все здороваются, потому что я рядом с Артёмом. Много новых лиц. Всех не упомню, пока путаюсь. Пытался записывать имена и фамилии, но потом бросил — дело бесполезное.
Шпилевский тоже постоянно рядом и много рассказывал о той части съезда, которая была неделю назад в Киеве. Если кратко — там все переругались. Большевики сделали всё так, чтобы мероприятие состоялось, но в результате оказались в несправедливом меньшинстве. Это и вызвало у товарищей некоторое недоумение. Их было всего немногим больше ста, когда всего делегатов — почти две тысячи. Особое возмущение вызвало принятие резолюции в поддержку Центральной Рады. Не разобрался ещё почему, но для большевиков это было категорически неприемлемо. Как сказал товарищ Артём: „Не для того мы собирали Советы“.
Теперь та часть делегатов, которая посчитала, что в Харькове соберётся пропорциональное представительство, собралась здесь. Люди с озабоченными лицами, мало кто улыбается, все рассуждают о происходящем, обсуждают Манифест к украинскому народу от Совета народных комиссаров. Все говорят о том, что Рада действует в интересах буржуазии и даже предаёт в военных вопросах, когда разоружает военные части Советов.
Делегатов, как оказалось после регистрации, около двухсот человек. Слышу разговоры о том, что ожидалось больше, но не все решились. Публика в основном пролетарского происхождения и сочувствующие из интеллигенции. Почему-то их так и называют — „сочувствующие“, хотя среди них есть и большевики.
После проследовали в зал для заседаний. Теперь понимаю, почему буржуи так гордились своим дворянским сословием. Здесь могли заседать только они и никто больше. Потолок так высоко, что до сих пор мучаюсь вопросом — как они добираются до ламп? На сцене несколько столов для президиума. Сама сцена находится в глубине той части зала, к которой обращены кресла. Я бы сделал иначе.
Заседание продлилось почти до глубокой ночи. Бесконечные выступающие, споры из зала с докладчиками, иногда до крика доходило. Всё идёт к тому, что Раду не признают. Товарищ Артём выступал уже два раза и говорил о том же, что и большевики обсуждали перед началом. Рада — орган предательский, который действует в интересах буржуазного элемента. Они воевать с немцами не слишком охочи, и это теперь понятно всем».
«12.12.1917. Второй день. После того как делегаты очень бурно провели вчерашний день, страсти немного успокоились. Вопрос был вокруг того, что изначально это был съезд депутатов Донецкого и Криворожского бассейнов. А после прибытия делегатов Всеукраинского съезда из Киева всё смешалось. Договорились о том, что в первой половине дня будут решать вопросы области, а во второй половине — вопросы Украинского съезда. Меньшевики голосовали против. Меньшевики вообще были против всего, что вызывало у товарища Артёма бурю эмоций. Пока единственное, что удалось сделать, — это избрать председателем областного Совета Магидова. Он хоть большевик. Прошлый был эсером. Фамилию даже вспоминать не буду».
Каждый день Павел возвращался домой поздно, и мать ворчала на него, но ужин всё равно на стол ставила. При свете керосиновой лампы Паша писал все свои впечатления о происходящем. Он многого не понимал, у него голова шла кругом от всех этих новых слов, но он не прекращал писать. Эта привычка потом станет для него отдушиной. Почти как у гимназисток, только события, описанные в его дневнике, будут гораздо более трагичными.
Отцы и дети
— Нашла время! — Тимофей Кирсанов был зол настолько, что вскочил с табурета, отбросил сапожную лапу, на которой он тачал свой единственный левый кирзовый сапог, и, громко стуча культёй, надетой на обрубок правой ноги, поковылял к буфету.
Ногу Тимофей потерял в самом начале войны, когда их армия «пошла на Фридриха». Их целью был Львов. Им противостояли австрияки.
Тогда здоровый в прямом и переносном смысле харьковчанин правил битюгом, запряжённым пушкой, и толком сам ещё не успел понюхать пороху. Всё свое время на службе он провёл в переходах. Мундир новый, конь толковый, долго ехали в эшелоне и наконец выгрузились на каком-то полустанке. Стали в колонну и пошли на север. Разговоры в полку были только о том, как далеко успеют загнать проклятых австрияков до наступления зимы, но австрияки имели свою точку зрения на этот вопрос. То ли разведка полковая прошляпила, то ли австро-венгры оказались проворней, то ли карты офицерские подвели, в общем — снарядов было три.
Первый положил голову колонны во главе с командиром артполка Марецким, второй попал в хвост колонны, где шли кухня и провиант, а третий угодил аккурат в телегу с боезапасом. Кирсанов со своей пушкой тянулись через одну телегу от места попадания. Может, оттого и выжил.
Полковой лекарь перетянул его правую ногу ремнём и, недолго думая, разрезал узкую полоску кожи, на которой держалась оторванная нога. Потом был госпиталь в Одессе, недельная щетина и принятие своей частичной недееспособности. Утешало одно — сосед по койке был без обеих ног. Он выл ночами не от боли, а оттого, что теперь его вечный спутник — инвалидская тележка и людей он всегда будет видеть на уровне их колен…
— …Это ж надо такое! Не успела материну юбку надеть, как уже задирать подол надумала? — Тимофей поставил на край буфета бутыль и налил себе мутной жидкости в стакан. Выпил залпом и тут же сделал шаг в сторону стоящей возле окна дочери.
— Убью! — костыль полетел в Полину, запущенный с силой, на какую способен здоровенный и пьяный мужик. Зазвенело разбитое стекло, и тут же в комнату ворвался холодный воздух с улицы.
— Чёрт окаянный! Она-то в чём виновата?
Мать подбежала к Полине, обняла её и закрыла собой.
Лёжа на полу, Тимофей расплакался. Он бил кулаками по полу так, что трещали половицы, рычал в бессильной злобе и повторял:
— Не отдам, не отдам!
Анна подошла к мужу и присела рядом с ним на пол.
— Всему своё время, любимый… Справимся, справимся… — Она гладила его по лицу, и тот успокаивался с каждой секундой.
Таким взбешённым отца не видел никто и никогда. После его возвращения из госпиталя он был тише воды и ниже травы, понимал, что зависим от своих женщин. Анна недолго плакала. Вернулся — и слава богу. Ждала и надеялась, свечи ставила. С каждой историей о том, как кто-то потерял любимого, мужа или сына, она свечей ставила всё больше. Господь услышал её молитвы. Справили культю, костыли ещё в госпитале выдали, и Тимофей стал потихоньку привыкать к своему статусу. Большей уверенности придавал тот факт, что он не спьяну под паровоз скатился, а потерял ногу на войне. Орденов не привёз, но пострадал за царя-батюшку и отечество на фронте. Со временем Тимофей понял, что и соседи, и случайные люди, которые узнавали о его походе на Европу, не испытывали сочувствия к нему как к инвалиду, но проникались уважением. Тимофей не клянчил денег, не ныл песен на углах, с придыханием повторяя, что он жертва войны, как это делали многие проходимцы в городе. Он сапожничал. Руки целы, и слава богу. Тем самым он получил уважение и от своей семьи, но сегодня…
— Любят они друг друга, или не видишь? Ты же вроде не ослеп… — Анна продолжала гладить мужа по щетине. — Сам-то, помнишь, как меня добивался? С отцом моим подрался… Когда ж ты успокоишься?
Близнецы Надечка и Олечка стояли в дверях в ночнушках, держась за руки. Шум вечернего отцовского буйства разбудил их, и теперь они беззвучно плакали, глядя на то, как мать и отец тоже плачут, обнявшись сидя на полу. Одна Полина так и стояла у разбитого окна, ощущая спиной холодный зимний сквозняк, ворвавшийся в натопленный дом. Она, словно очнувшись, схватила покрывало с кровати и завесила окно. Удалось это не сразу, руки дрожали, слёзы мешали, и мысли были вообще не о том.
Пашка сделал ей предложение. Красиво, с цветами и коленопреклонением. Заявился посреди дня и прямо с порога ошарашил:
— Где родители?
Отец был в своей будке — мастерской, а мама только вернулась домой с полотном для шитья.
— Кто там, Полечка? — Мать вышла из своей «швейной» комнаты, которая была завалена материалом и уже готовыми пододеяльниками.
— Знакомьтесь, мама, это Павел. Я о нём рассказывала уже…
Пашка сделал кивок головой в знак выражения своего почтения. Сказать честно — он дома репетировал разные действия, чтобы произвести наилучшее впечатление на родителей любимой. Стоя перед зеркалом, он держал в руке веник и принимал разные позы — вполоборота, держал осанку и следил за убедительностью выражения своего лица, но Полину он о своём визите не предупредил, нагрянул неожиданно.
Пашка вообще решился на этот шаг сам для себя внезапно: всё больше он теперь занят с товарищем Артёмом, постоянно занят переездами с завода на завод, митинги, собрания, заседания, это всё стало бесконечным. С наступлением зимы они с Полиной встречались всё реже — погода портилась, темнело теперь рано, по улице не прогуляешься, а встречаться в доме — так нет повода, да и как родители ещё посмотрят.
Никогда Павел не мог себе представить, что так будет скучать и тосковать по кому-либо. Были в его юношеской карьере поселкового ловеласа увлечения, как правило — не взаимные, но интерес к противоположному полу в этом возрасте — сила непреодолимая. Бегал Пашка на свиданки как и все, движимый зовом природы. Потом хвалились пацаны друг перед другом, кто дальше руку смог запустить под девичье платье. Привирали, конечно, дрались частенько, если объект внимания был один на двоих, и всегда в своём стремлении познать женщину они шли дальше.
Но сейчас был не тот случай. Пашка был аккуратен, возможно, даже излишне. Он боялся обидеть Полину своим желанием, боялся оскорбить её даже взглядом, хотя разглядывал её стройную фигуру всегда с плохо скрываемым вожделением.
Страсть, которую он испытывал, переживает каждый юноша в своей жизни. Эта сила часто толкает молодых людей на безрассудные поступки, иногда заставляет их делать откровенные глупости, но Пашка был не из таких. Поля заняла его сознание полностью. Он думал о любимой ежеминутно: дома, в машине, на митингах, она всегда была в его сознании на первом плане. Возможно, именно поэтому влюблённых видно издалека. Симптомы этого состояния души сразу бросаются в глаза посторонним — рассеянный взгляд, улыбчивость безо всякой причины, иногда глупое выражение лица и неспособность расслышать вопрос с первого раза.
— Паша! Да сколько же можно? — Артём повторял уже третий раз свою мысль, которую Пашка должен был написать в письме юзовским товарищам, а тот всё пропускал мимо ушей.
— Что ж ты такой зачарованный, Павел? Ты о чём думаешь всё время?
— Прошу прощения, товарищ Артём. Задумался, да.
— Что тут думать, Павел! Жениться тебе нужно, жениться! Вроде и парень не из робкого десятка, а всё боишься чего-то. Твоя судьба в твоих руках. Сейчас иначе нельзя. — Артём уже несколько недель наблюдал за эволюцией Пашкиной рассеянности и безошибочно поставил ординарцу диагноз: влюблённость сильная, расстройство души на фоне разлуки с объектом обожания и прогрессирующий романтизм.
— Пожалуй, вы правы…
Вот и решился Павел брать крепость без предупреждения.
— А папы нет… — Полина была в растерянности, понимала, к чему дело идёт.
Мать стояла в такой же растерянности, глядя на цветы и не понимая, что происходит.
— Проходите, проходите… — Мать по привычке вытерла руки о передник, хотя они были чистыми.
Пашка снял сапоги и проследовал в зал, если так можно было назвать главную, самую большую комнату в доме Кирсановых.
Тут же примчались близняшки, обуреваемые любопытством, а следом на одной ноге прискакал Лёха — он часто подражал отцу, когда тот передвигался без костылей.
— Достопочтенная Анна Ивановна, очень жаль, что Тимофея Аркадьевича нет дома… Но я уже пришёл и должен сказать то, к чему так долго готовился! — Павел понимал, что предложение без присутствия отца несколько теряет свою юридическую силу, но отступать было некуда.
— Анна Ивановна, я пришёл просить руки вашей дочери!
Мать понимала, что когда-нибудь это произойдёт, но представляла себе это иначе. Таких высокопарных слов она не ожидала от пацанёнка с соседней улицы. Мать присела на стул и прикрыла лицо рукой. Радоваться или плакать? Не поймёшь теперь.
— Обещаю любить Полину всю жизнь и беречь тоже обещаю. — Пашкина речь пошла не по плану, как и вся его торжественная затея, с самого начала.
Полина была в расстроенных чувствах: без сомнения, она тоже любила Павла, но их отношения имели своим пиком единственный поцелуй и тот был ещё до того, как Пашка подался в большевики. Потом он такой стал резкий и решительный во всех своих разговорах. На редких свиданиях только и говорили, что о справедливости, новом мире и товарище Артёме. Порой у Полины складывалось впечатление, что этот самый товарищ занимает в Пашкиной жизни гораздо больше места, чем она. Отчасти это было правдой, и из-за этого Павел решился на такой кардинальный шаг. Вот эта его затея со сватовством — это был только первый акт. Ещё Павлу предстояло сказать об этом своём решении своим родителям.
— Прошу вас, Полина, если будет получено благословение вашей матушки, станьте моей женой. — Павел стал перед ней на одно колено, протянул букет (и что же, что маленький) и опустил голову в смиренном ожидании.
Именно так он репетировал, именно так он представлял себе эту сцену, после такого отказ невозможен.
Близнецы с восторгом приняли происходящее, запрыгали на месте, хлопая в ладоши: «Тили-тили тесто, жених и невеста!» Их радостный визг вывел мать из ступора.
— Я не знаю… Без отца — не по-людски как-то… Люб он хоть тебе, дочка?
Полина долго не думала:
— Люблю, люблю очень! — и кинулась Пашке на шею, схватив цветы из его руки.
Анна смотрела на них, счастливых и беззаботных, и понимала, что не откажет. В конце концов — это ли не мечта каждой юной девушки? Сама она выскочила замуж вообще без благословения отца — Тимофей схлестнулся с ним после отказа так, что шансов на их дальнейшее сближение не было. И ничего — увёз её в Харьков, построил хату, зажили как все. Любились, миловались, детей родили.
— Раз так, то моё слово такое будет…
Молодые вспомнили, что дело ещё не закончено — слово матери неизвестно, и тут же встали, словно школяры, перед ней, держась за руки.
Близнецы орали всё громче, нагнетая торжественность момента: «Тили-тили тесто, жених и невеста!»
Мать цыкнула на них, те выключились как по команде.
— Я так скажу…
«Хоть бы согласилась, хоть бы согласилась», — Полина про себя повторяла одно и то же.
«Прошу, пожалуйста…» — сверлил её глазами Павел.
— Если любовь ваша настоящая, то всё у вас получится. Если вы оба сейчас были честными и будете честными и дальше, то я только порадуюсь за вас. Благословляю вас…
Поля подскочила от радости и повисла на своём женихе, а тот развёл руки в стороны, чтобы не потерять равновесие. Или стеснялся её обнять при матери.
«Ура!!!» — близнецы включились так же синхронно, как и перед этим замолкли. И с этим победным криком они умчались в другую комнату.
— Вот уж не ожидала… Только отошла от кройки, а тут такое… — теперь Анна позволила себе отставить в сторону официальный тон.
— Мама, он же меня тоже не предупредил! Вот он весь такой — неожиданный!
— Что же мы в самом-то деле — праздник ведь, а мы так не по-людски, — сказала Анна. — Да и без отца — это неправильно.
— Папа не будет против, я уверена! — Полина не сомневалась в том, что отец порадуется за неё так же, как только что это сделала мама.
— Значит так, молодые. Всё должно быть по-человечески. Свербит у вас, я понимаю, но без отца — никак. Приходи в воскресенье, Павел. Обсудим, поговорим. Тимофей будет иметь очень много вопросов к тебе, так что советую подготовиться, да и с интересом послушаю, как вы жить собираетесь.
Поля поцеловала Пашку в щёку и напутственно ему сказала: «Это всего лишь послезавтра».
И вот отец вечером узнал о визите Полькиного ухажёра, о предложении, обо всём.
Теперь Полина плакала, мать плакала, близнецы плакали, и сам Тимофей, не ожидавший от себя такого взрыва злости, тоже выл.
— Не отдам! — инвалид никак не мог угомониться. — Ты мать бросаешь, сестёр, брата, ради кого? Ради первого попавшегося? Это что за любовь такая? За полгода решила всё для себя? Да он сам молодой селезень! Обрюхатит, и будешь дома сидеть, пелёнки варить, а он в это время по углам тискать девок других будет!
— Не говори так, папа! Ты не знаешь, ты его не видел!
— Я жизнь видел, я таких на расстоянии чую!
— Не имеешь права! Не имеешь! Ты безжалостный и злой! Как ты можешь так думать?
— Стрекоза! Ты будешь отца учить? Тебе ещё матери помогать нужно! Какая ты жена, какая? У тебя гроша за душой нет, всё приданое — три подушки и постельное!
— Он меня не за приданое любит, а за то, что я есть!
— И сам он — голытьба салтовская! И семья у них нищая! Где вы жить будете? Харчеваться где собираетесь?
Тимофей не прекращал кричать свои злые речи, несмотря на то, что дочь уже была вся в слезах. Анна помогла ему, подставив стул, и Тимофей вновь почувствовал себя главой семьи.
— Чем он промышляет? У него есть профессия?
Полина, всхлипывая, сказала:
— Он это, как его… при товарище Артёме состоит. Ординарец.
— Это что, лакей, значит? Ты не могла себе лакея постарше найти, у того хоть бы за душой пара червонцев накопилась!
— Он не лакей! Он ординарец! Он поручения выполняет!
— Лакей и есть! Так у лакея есть хозяин, есть дом, есть кров и жалованье! Что у твоего проходимца есть?
Полина уже рыдала в полный голос, и тем более ей было обидно, что мать молчала, сидя рядом. У самой Анны душа рвалась на части между желанием отпустить дочь за счастьем (ей показалось, что было в Пашке нечто, достойное Полины) и правотой мужа.
— У вас с мамой много было, когда ты её привёз в Харьков? Много?
— Не твоё дело! — Этот пример ещё больше разжёг ярость старшего Кирсанова.
— Не кричи, близнецы там ревут в кровати уже… — Анна нечасто спорила с мужем, когда тот был на взводе, но тут она не выдержала и поддержала дочку:
— Ты ведь таким же сопляком был, когда я тебя полюбила. Юным и самоуверенным, за это и полюбила. Вот теперь история повторяется.
— Не повторяется! Тогда мир был, смуты не было, большевиков не было, тогда я знал, что прокормлю и тебя, и детей! Тогда власть была! А сейчас?! Сейчас что? Не успеют пожить, так его на фронт приберут, и моргнуть не успеет, как приберут! Ты будешь внуков на себе тащить? Или я со своей культей? У нас вон своих ещё трое есть!
— При чём тут большевики? При чём тут война? Что же, не жить теперь вовсе?
— Заткнись! Заткнись и не мели глупостей! Большевики и все эти революционЭры (Тимофей нарочно исковеркал слово, чтобы подчеркнуть презрение к смутьянам) — это шушваль, которая загнала нас в задницу! Это они царя-батюшку свергли, антихристы! Это из-за них мы голодаем и страдаем, это из-за них заводы не работают, это они бегают с пистолями по городу как окаянные! Ненавижу, твари! Жили спокойно от Пасхи до Рождества и горя не знали, я тебе пряников мог мешок купить, а что я щас могу? Что? И твой этот селезень? Что он сможет? При Артёме, говоришь, состоит?
Вот такого поворота Полина учесть не могла. Никогда отец вслух не высказывался на эти темы. Самое большое, что он себе позволял — это вспомнить свой короткий поход на запад и выпить чарку-другую за победу, и никогда он ничего до сих пор не говорил о революции. А он ненавидит и людей, её делавших, и всё, что она принесла.
— Это не тот Артём, что носится по заводам да фабрикам и люд рабочий на войну подбивает, а? Не тот ли это беглец, который из австралиев к нам добрался, а? Так я тебе скажу: он это, главный их заводила! Главный их смутьян! Недалеко заслали, надо было на самый север! На самый! Чтоб замёрз, издох там вместе со своей всей братией!
Отец орал так громко и говорил так отчаянно быстро, что шанса вставить хоть одно слово не было ни у кого в этой комнате.
— Ординарец, говоришь? Мало того, что лакей, так ещё и дьяволу этому служит! Их перевешают через год, попомнишь моё слово! Вдовой будешь, дура! — Тимофей стучал культёй по полу в такт своим резким предложениям. — Не бывать этому! Не бывать никогда! Убью обоих!
— Хватит! Хватит! — Полина схватилась за голову и вся в слезах убежала вон из комнаты.
— Эх, пропадёт девка… — Тимофей горестно вздохнул, глядя на жену.
— Дурак ты, Тимофей, ох и дурак! Любит же она его, уж несколько месяцев как… И он её тоже. А ты дурень старый… — Туда же ушла и Анна.
Этим вечером Полина собрала свои вещи в узел и дождалась, пока все уснут. Крадучись в темноте, она приоткрыла дверь и шагнула во двор. Очень хлёстко били по лицу порывы февральского ночного ветра. И ещё мокрые снежинки больно кололи кожу, и ещё было очень противно внутри, там, где сердце. Оно билось с силой большого церковного колокола и могло своим звуком выдать беглянку. По крайней мере ей так казалось. И снег тоже предательски громко хрустел, повторяя её шаги. Уже за калиткой шаг Полины стал увереннее, и она пошла быстрее, почти побежала, придерживая свободной рукой платок, чтобы не сдуло. Идти было недалеко, только боялась одного — примут ли? Шла долго, пробираясь сквозь сугробы. Особенно большие они были в тех местах, где ветер продувал улицу насквозь. Открытые места промёрзшей дороги обнажались льдом, и тут же перед ней вырастал намёт. Обходила, падала, поднималась, но шла всё быстрее от своего дома.
Дневник. Юзовка
«Выполнил поручение товарища Артёма. Ездил в Юзовку с письмом к товарищу Залмаеву. Дорога измотала, но телеграф не работал и неизвестно, когда его бы починили, а дело не терпело отлагательства. На словах получил поддержку в начинании о создании Республики, которая включала бы в себя все основные промышленные регионы.
Юзовка оставила впечатление двоякое. Конечно, это не Харьков и даже не Бахмут, но здесь явно есть перспектива. Обилие рабочих посёлков, часто пронумерованных в соответствии с шахтами, поначалу путает, но в центральной её части всё четко и понятно. Юзовка расчерчена как под линейку в соответствии со сторонами света. Главная улица — Первая линия, а остальные нумеруются от неё.
Много рабочего люда. Торговцев, разных других жителей прочих специальностей, не причастных к жизни завода, почти и не видать. Вся жизнь тут происходит вокруг металлургического завода и его гудка. Четыре раза в день он подаёт свой голос и так задаёт весь ритм жизни. По гудку жители ориентируются, который сейчас час. Для приезжего его звук необычен: ты находишься в степи, но слышишь пароходный сигнал, местные же не придают этому никакого значения. Гудок — это просто часть их распорядка жизни.
Ночевал в гостинице „Великобритания“. В Харькове не много домов с такими высокими потолками. Говорят, это сделали для того, чтобы здание стало самым высоким в Юзовке, хотя внутри чувствуешь себя из-за этой высоты сводов не очень уютно.
Нашёл местных пролетариев людьми достаточно энергичными, остроумными и общительными. Возможно, именно тяжёлый труд делает их такими. Шахтёров видно издалека — их глаза имеют следы от угольной пыли такого цвета, как делают наколки. Народ простой и незамысловатый. И выпить не дураки, и подраться могут, но более всего ценят честность и справедливость. На них можно опереться. Они настоящие».
Ремизов