Глава четвертая
Осенний триместр, 2005
В любой учительской всегда имеются представители самых известных человеческих племен. У нас, например, есть Бизнесмен, или Офисный Костюм, которого случайно занесло в школу еще в шестидесятые годы на чумном судне (он представлен Бобом Стрейнджем); Ярый Сторонник, или Зануда (это, разумеется, доктор Дивайн); Бывший Ученик (старина Эрик Скунс, который, похоже, не в силах жить вдали от «Сент-Освальдз»); и, разумеется, Твидовый Пиджак (прототипом этого героя являюсь я сам). А школьные дамы – это либо Драконы, либо – гораздо чаще – Низкокалорийные Йогурты, представляющие собой весьма унылый подвид женщин, которому свойственно тихо сидеть в углу, обсуждая по очереди модную диету, очередной скандал или эпизод из сериала «Соседи». Довольно редко встречается в учительской такой тип людей, как Заклинатель Змей; обычный учитель за всю свою жизнь может встретиться с таким человеком всего раз или два. И мне было очень странно видеть, что именно Джонни Харрингтон превратился теперь в типичного Заклинателя Змей. Да, это было странно – однако удивлен я не был. Ведь я всегда знал, что рано или поздно он вернется, не так ли? Я понимал это еще двадцать лет назад.
Впервые в моей жизни он появился четырнадцатилетним подростком осенью тысяча девятьсот восемьдесят первого года. В моем седьмом классе он был одним из новичков и произвел на меня сильное впечатление своими великолепными оценками по всем академическим дисциплинам и безупречным поведением. Да и внешне Джонни Харрингтон был поистине безупречен: красивые блестящие волосы; безукоризненная стрижка (хотя, на мой взгляд, и несколько девчачья); кожа на лице идеально чистая, не отмеченная подростковыми прыщами; новенькая школьная форма сидит отлично и выглядит всегда аккуратней, чем у других; туфли начищены до вызывающего трепет блеска, а школьный галстук завязан именно так, как полагается…
Признаюсь: он мне сразу же не понравился. Была в нем некая холодность; та самая холодность, что так свойственна и нашему Бобу Стрейнджу. Джонни Харрингтон не только обладал весьма привлекательной наружностью, но и был всегда вежлив, корректен, никогда не забывал сказать «сэр», но говорил это с таким выражением и так при этом смотрел, что сразу же хотелось проверить, не расстегнута ли у тебя молния на брюках, не заметны ли пятна пота под мышками, не перепачкан ли мелом пиджак и не ошибся ли ты, случайно, в латинском переводе, понадеявшись выдать свою оплошность за шутку…
Латынь он для своего возраста знал отлично. Я выяснил, что до девяти лет его учили дома, а потом отдали в одну из местных школ второй ступени, и к тому времени, как он оказался в «Сент-Освальдз», его знания были уже значительно выше среднего уровня, что меня сперва очень порадовало. Дело в том, что больше половины тех, кто, сдав экзамен и получив возможность учиться в школе «sixth-form», приходили ко мне в седьмой класс, не имея ни малейшего понятия о латыни, а поскольку именно я преподавал классические языки в «lower sixth», в мои обязанности входило подтягивание этих неучей до приемлемого уровня. Для этого я был вынужден вылавливать их на переменах и во время обеденного перерыва, а также заниматься с ними дополнительно, тогда как доктор Шейкшафт, заведующий кафедрой классической филологии (а заодно и наш директор), спокойно посиживал у себя в кабинете, слушая пение сверчка и, вопреки советам лечащего врача, в немыслимых количествах поедая сыр.
Однако Харрингтон в моей помощи совершенно не нуждался. Любые задания он выполнял быстро и аккуратно, и с его лица не сходило выражение вежливой скуки; он никогда не поднимал первым руку, но и ошибок никогда не делал. На него легко было не обращать внимания, занимаясь в основном с теми, кто искренне считал латынь чересчур трудным предметом; к тому же тогда в моей группе насчитывалось тридцать пять человек, и я не то чтобы совсем упустил Харрингтона из виду, но все же, признаюсь, не особенно за ним следил. И когда в итоге была получена первая жалоба, это застало меня врасплох.
Вспомните, тогда ведь были совсем иные времена. Премьер-министром недавно стала Маргарет Тэтчер. Только что был вынесен приговор «йоркширскому потрошителю»; а принц Чарльз только что женился на Диане. Тогда кафедра классических языков, где работали целых три преподавателя, являла собой настоящую империю: у нас был собственный кабинет, собственная секция в школьной библиотеке и несколько классных комнат, а также всевозможные кладовки и шкафы для хранения учебных материалов. Мне тогда только исполнился сорок один год, и я пребывал на пике своей карьеры, обладая быстрым умом, живостью движений и легкой походкой. Впрочем, новичком в «Сент-Освальдз» я не был; я уже проработал там целых десять лет, а до этого преподавал еще в двух школах, хотя и более низкого уровня. Так что теперь я пожинал плоды приобретенного опыта. Ученики разных классов хорошо меня знали и уважали – в конце концов, очень многие из них в то или иное время у меня учились.
Ну а преподавательский состав в «Сент-Освальдз» обычно довольно долго остается неизменным. Так что несколько человек из той старой команды, с которой я начинал работать, по-прежнему находились на борту – в том числе наш капеллан, Эрик Скунс и даже доктор Дивайн, который, правда, был несколько моложе нас с Эриком, но и в свои тридцать шесть уже казался совершенно невыносимым и проявлял поразительное упорство, граничившее с совершенно неуместной наглостью, в спорах о территории. У меня и тогда уже было любимое кресло в учительской, подушки которого за все эти годы, кстати сказать, совершенно не пострадали, а в школьном расписании за мной числилось весьма изрядное количество часов, что ныне представляется мне прямо-таки невероятной щедростью.
Тогда большинство моих школьных коллег – а многие из них были типичными Твидовыми Пиджаками, то есть принадлежали именно к тому типу людей, к которому в итоге оказался причислен судьбой и я, – представлялись мне, неискушенному, какими-то поразительно дряхлыми и устаревшими. Я всячески игнорировал традиции «Сент-Освальдз»: не посещал утренние построения, именуемые Ассамблеями; использовал на уроках собственные, неортодоксальные, методы; старался привнести в объяснение нового материала какие-то более яркие, как мне казалось, нотки (например, иллюстрируя особенности первого склонения – mensa, mensa, mensam – я обычно подменял это слово существительным merda, которое ученики всегда по какой-то причине запоминали гораздо лучше).
Итак, в те дни нас на кафедре классической филологии было трое: я; доктор Фили, или Обидчивый – не в меру чувствительный и раздражительный выпускник Оксбриджа, вполне соответствовавший своему времени; и директор школы доктор Шейкшафт, одновременно считавшийся заведующим нашей кафедрой. Впрочем, кафедрой Шейкшафт заведовал лишь номинально, а с учениками имел дело лишь в случае крайней нужды или в те нечастые моменты, когда на уроке требовалось присутствие третьего преподавателя классических языков.
Впрочем, директору и не полагается иметь слишком много учебных часов в неделю, а потому доктор Шейкшафт с удовольствием предоставлял мне и доктору Фили полную свободу, частенько разрешая действовать от его имени; сам же он большую часть дня проводил в своем «святилище», целиком погруженный в директорские заботы, столь же жизненно необходимые, сколь и абсолютно непостижимые. Разумеется, когда дело доходило до жалоб, то первым о них узнавал именно доктор Шейкшафт. Так было и в тот дождливый день примерно через четыре недели после начала триместра, когда меня во время обеденного перерыва вызвали (это единственный глагол, способный описать данное действие) в директорский кабинет.
– Войдите.
Кабинет директора представлял собой довольно просторную комнату с коричневыми стенами, насквозь пропитанную запахами кожи и сыра; готические окна кабинета выходили на прямоугольный школьный двор. Сам директор сидел за столом и делал вид, что пишет какое-то важное письмо, хотя я был уверен, что перед тем, как я постучался, он, как обычно, слушал радиоприемник. Его пальцы сжимали ручку с золотым пером, которая была размером с небольшую торпеду. Он ничем не обозначил, что заметил мое появление, и с нарочитой серьезностью продолжал писать; затем поставил под письмом свою размашистую подпись и тут же начал сочинять следующее послание. Я молча ждал, стоя на маленьком восточном коврике перед его письменным столом.
Таков уж был стиль нашего старого директора, знаете ли. Каждое его действие было буквально пропитано грубостью, родственной удару дубиной, а его презрение к тем, кто не способен был этой грубости противостоять, было поистине легендарным. Я выждал минут пять, наблюдая за каплями дождя, сползавшими по оконным стеклам, заключенным в тесные переплеты, и спокойно сказал:
– Я вижу, вы очень заняты, господин директор. Пожалуй, мне лучше зайти в более удобное для вас время.
С этими словами я двинулся к двери и наверняка ушел бы, но тут директор, должно быть, догадался, что я его попросту провоцирую, и, отложив свою «торпеду», воздвигся из-за стола. Он навис надо мной с таким выражением лица, которое заставляло трепетать даже самых отъявленных хулиганов, а обычных мальчиков доводило чуть ли не обморока; ученики старших классов даже дали доктору Шейкшафту прозвище SS, что означало отнюдь не «эсэсовец» (хотя, возможно, отчасти подразумевалось и это, поскольку Шейкшафт преподавал немецкий язык), а Шкуродер Шейкшафт.
Но я-то был уже далеко не мальчишкой, да и мужества у меня вполне хватало. А с такими типами, как наш старый директор, грубиянами старой школы, нужно было действовать решительно, стараясь не только их осадить, но и показать свою готовность дать сдачи. Это, кстати, было не так-то легко. Например, наш старый директор обладал поистине носорожьей толстокожестью. Подобная толстокожесть в сочетании с весьма своеобразным распределением по телу его немалого веса действительно больше подошла бы носорогу, а не человеку. И глазки у Шейкшафта были как у разъяренного носорога – маленькие, выпуклые, налитые кровью. И те звуки, которыми сопровождалось, скажем, его вставание из-за стола – некое неопределенно-грозное «уфф!» – тут же вызывали в памяти пьесу Ионеско «Носороги», которую французская группа Эрика Скунса как раз в тот год изучала.
– Прошу вас, господин директор, не беспокойтесь, – сказал я. – И, право, не стоило вам из-за меня отрываться от важных дел и вставать из-за стола.
Он снова издал свое грозное «уфф!», а потом уже простыми словами послал меня вместе с моим нахальством к черту.
– Полагаю, вам это кажется смешным? Комедиант чертов! Сейчас вам будет не до смеха – мы получили жалобу. Вот! – И он швырнул в мою сторону листок бумаги, который я ухитрился поймать. Оказалось, что это написанное на почтовой бумаге письмо от некоего д-ра Харрингтона, магистра гуманитарных наук, выпускника Оксфорда.
На меня уже много раз приходили жалобы. Разумеется, сейчас я получаю их гораздо чаще, потому что каждый ученик знает свои права (или думает, что знает), и то поведение, за которое он в былые времена наверняка получил бы выговор, или был бы оставлен после уроков, или даже заработал бы несколько ударов хлыстом, теперь определяется как «определенные трудности с процессом обучения» – гиперактивность, дислексия, дефицит внимания и т. п. (то есть все то, что мы, куда более черствые, когда-то называли простой невнимательностью), – а значит, этот ученик заслуживает чуткого обращения, а не доброго шлепка по попе.
Лично я всегда считал старые методы школьного воспитания вполне действенными (так, между прочим, считали и сами ученики), но та парламентская фракция, которая внесла в запрещенный список выражение «чернокожий» и ввела в обиход такие лингвистические монстры, как «председательствующий», «обладающий иными возможностями» и «академически сомнительный», очевидно, думала иначе. В настоящее время я получаю жалобу практически каждый раз, стоит мне кого-то оставить после уроков; впрочем, я по большей части подобные жалобы игнорирую – да и сами мальчики тоже. Но в былые времена жалоба от родителей была событием довольно серьезным, вот я и ломал голову, пытаясь понять, чем это я сумел настолько огорчить доктора Харрингтона, MA.
– Кто такой этот Харрингтон, между прочим? – спросил директор.
Я сообщил ему то немногое, что знал о юном Харрингтоне из его личного дела. Затем я прочел письмо, и туман начал рассеиваться. Сейчас я, конечно же, не могу припомнить все дословно, но некоторые фразы намертво застряли в моей памяти. «Недостаточное моральное руководство», например; а также «словарь, совершенно не подходящий для классной комнаты» или «постоянное использование всевозможных грязных и непристойных выражений».
– Но я не употребляю грязных и непристойных выражений! – возмутился я. И это чистая правда; я ни разу даже не обругал ни одного ученика как следует, хотя, Господь тому свидетель, пару раз у меня были для этого все основания.
– Но этот мальчишка утверждает обратное! – фыркнул директор. – Мало того, этот мерзавец даже представил список всех неприличных слов, которые вы произносите на уроках, и передал этот список своим родителям, черт бы их побрал, а те – и если бы вы потрудились более внимательно прочесть личное дело проклятого щенка, то знали бы об этом! – просто ушиблены Библией и считают, что Мэри Уайтхаус являет собой весьма опасную разновидность либералки…
– Отлично сформулировано, господин директор! – искренне восхитился я.
Услышав это, директор набычился и перешел в наступление, сунув мне пресловутый список, где слова, расставленные в алфавитном порядке, были аккуратно написаны знакомым остроконечным почерком Харрингтона.
Merda, merda, merdam…
– Ага… Ну и что? Разве хоть кто-то может на такое обидеться?
– Очевидно, кое-кто уже обиделся! – рявкнул директор.
– Да у этого мальчишки просто podex с merda вместо мозгов…
– Что?
– Просто фигура речи, господин директор.
– И, кстати, вполне соответствует действительности… Но что за идиот…
Заметив, что директор вот-вот окончательно выйдет из себя, я поспешил сказать:
– Господин директор, речь идет о латыни. Все эти слова есть в словаре. И, естественно, они вполне могут быть произнесены на уроке… (Хотя, может, podex или merda произносить и не стоило бы, подумал я.) И все это… – я сделал паузу и гневно взмахнул пресловутым списком, – все это просто особо тяжелый случай ханжества! То самое, что мои коллеги с французской кафедры называют honi soit qui mal y pense.
– Уфф! – с яростью выдохнул директор, но я уже видел, что красный туман у него перед глазами рассеивается. – Ладно. Но я больше не желаю ничего об этом слышать и буду вам очень признателен, если вы впредь на уроках будете все же склонять существительное mensa. У нас все-таки кафедра классической филологии, а не театр комедии.
Я был вынужден признать, что это действительно так. Мне сорок четыре года, я давно здесь преподаю, но ни разу, по-моему, не видел, чтобы старый Шейкшафт улыбнулся чьей-то шутке; я уж не говорю о том, чтобы он сам сподобился пошутить. И хотя он явно меня недолюбливал, я все же был уверен, что в случае чего он будет на моей стороне. Шейкшафт был истинным представителем старой школы, и я хорошо знал, что наедине он способен буквально осыпать упреками любого преподавателя, однако на публике стал бы до конца отстаивать его честь с оружием в руках.
Тем не менее эта жалоба меня возмутила. Я-то считал юного Харрингтона хорошим учеником, а он на самом деле оказался доносчиком! Точно школьный инспектор, записывал всякие случайно вырвавшиеся у меня словечки, а потом показывал все это родителям, заставляя их строчить на меня жалобы…
Черт побери! В этом, пожалуй, чувствовалось даже что-то зловещее. Какая-то гадость, совершенно испортившая мне все удовольствие от занятий с данной группой. Я никогда не стремился к популярности, но до сих пор мне казалось, что чисто по-человечески я для своих учеников вполне доступен, да и выдержки у меня хватает, чтобы мальчишки могли легко и просто со мной общаться. В душе я все еще чувствовал себя молодым и хорошо помнил, что значит быть четырнадцатилетним; я с удовольствием мог посмеяться вместе со всем классом, и вообще, по-моему, у меня с ребятами было полное взаимопонимание. Я часто оставался в классной комнате на переменах и во время ланча; я охотно участвовал в их разговорах и даже порой шутил. Мальчишки прозвали меня Квазимодо – потому что мой класс находится в башне под самой колокольней, – но я знал, что в целом они обо мне весьма неплохого мнения, считают, что со мной «вполне можно иметь дело», хотя я очень не люблю грубиянов и задир, которые терроризируют тех, кто заведомо слабее. Все мои ученики знали, что я могу довольно сильно рассердиться на того, кто регулярно не выполняет домашнее задание; однако, хотя на моих уроках и бывает порой трудновато, они все же проходят гораздо веселей, чем многие другие.
Но с приходом Харрингтона в моем классе что-то явно изменилось. Я не сразу это заметил – все-таки он действительно был мальчиком довольно бесцветным, – но в тот осенний триместр мне стало казаться, что в классе больше нет прежнего единства. Иногда бывает, что отношения внутри класса формируют две-три доминирующие личности; а иногда разногласия между двумя соперничающими группировками и вовсе превращают класс в нечто трудноуправляемое. Но на этот раз уже в самом начале учебного года ребята из моего 3S вдруг стали какими-то неуверенными, даже робким; сидели опустив голову и словно не решаясь посмотреть мне в глаза; и впервые мне потребовалось две недели, чтобы выучить все их фамилии – хотя раньше я, как правило, запоминал фамилии своих учеников за один день.
Были и другие аномалии. Обычно в классе имеется по крайней мере один клоун, один забияка, один борец за справедливость, один бунтарь и один предмет всеобщих насмешек. Но в сентябре 1981 года я, казалось, был не в состоянии выделить из общей массы никого из представителей перечисленных выше категорий; на лицах всех мальчишек, сидевших за партами, было одинаково вежливое выражение, так что мне их головы начинали напоминать аккуратные головки сыра. И все же атмосфера в классе явно была неприятная. Казалось, нечто мерзкое и скользкое шныряет украдкой между рядами и за всеми подсматривает.
Лишь спустя какое-то время я сумел связать происходящее с юным Джонни Харрингтоном. Хотя этот мальчик вроде бы особой популярностью не пользовался. И на публику не играл. И не проявлял сколько-нибудь явного интереса ни к девочкам, ни к общественным кружкам, ни к спорту – хотя очень неплохо плавал и однажды даже выиграл школьный приз за стометровку кролем. Харрингтон всегда вовремя сдавал домашние задания и никогда не забывал вовремя вернуть взятую в библиотеке книгу. Пожалуй, почти дружеские отношения у него установились с двумя другими учениками моего седьмого класса; Наттером, который, несмотря на многообещающую фамилию, был очень тихим и не проявлял ни малейших признаков эксцентричности, и Спайкли, типичным сплетником, аккуратным очкариком с живым и забавным умненьким личиком, что, впрочем, опровергалось посредственными результатами его экзаменов.
Меня очень интересовало, что у этих троих могло быть общего, если не считать того, что все они в школе новички, а значит – аутсайдеры. Впрочем, все трое были, что называется, из хороших семей, и каждый был в семье единственным ребенком; кроме того, все они принадлежали к одной и той же церкви. И все же эти мальчики были чрезвычайно разными. Дети в седьмом классе часто поначалу испытывают трудности с приобретением друзей, особенно это касается новичков, которые в шестом классе вместе с остальными не учились. Однако эти трое как-то особенно выделялись даже среди семиклассников. В четырнадцать лет мир представляется чем-то вроде ярмарки с опасными аттракционами. Это период бурных восторгов и столь же бурной антипатии, граничащей с отвращением; период острой печали, пьянящей радости и затаенного смеха, от которого порой щемит сердце. Другие семиклассники играли в футбол, обозначая ворота с помощью сложенных на земле джемперов; слушали последние музыкальные новинки, открывая для себя рок-музыку; впервые начинали ухаживать за девушками. Другие семиклассники сломя голову носились по игровым площадкам «Сент-Освальдз», не замечая, что рубашки у них вылезли из штанов, а обувь настолько заляпана грязью, что ее придется оставить за порогом, дабы пощадить паркетные полы, и она еще долго будет сохнуть на крыльце, покрываясь потрескавшейся глиняной коркой.
Но у Харрингтона, Наттера и Спайкли обувь никогда не была грязной; они никогда не носились сломя голову, и рубашка у них всегда была аккуратно заправлена в брюки. Наттер был подвержен аллергии и при малейшем напряжении или усилии сразу начинал чихать; Харрингтон был о себе слишком высокого мнения и считал детские забавы ниже своего достоинства; а Спайкли отличался изрядной неуклюжестью и вечно спотыкался. Эти трое редко беседовали с другими учениками или со мной, хотя вроде бы с удовольствием проводили время у Гарри Кларка, класс которого находился точно над нашим. Гарри тоже занимался с мальчиками третьего года обучения, как и я, и если бы это был не Гарри, а другой преподаватель (или какой-то другой класс), я, возможно, и огорчился бы немного, заметив, что мои ученики предпочитают чье-то еще общество. Но Гарри был моим добрым другом – и, честно говоря, будь я на месте этих ребят, я бы тоже предпочел его всем остальным преподавателям.
Гарри был немного старше и меня, и Эрика, но производил впечатление человека, совсем еще молодого. Этому способствовала и его внешность, и его манера говорить и держаться. Долговязый, даже чуточку неуклюжий, он носил волосы несколько длиннее, чем разрешалось в школе, и говорил всегда негромко, но так, что любому человеку сразу хотелось к нему прислушаться, хотя он не делал ни малейшей попытки как-то обратить на себя внимание. Гарри Кларк начал преподавать в «Сент-Освальдз» на несколько лет раньше, чем я, но пришел туда из государственной школы, а потому и не был обременен этаким застывшим «академическим» образом мышления. В результате он пользовался среди мальчишек необыкновенной популярностью – однако любили его совсем не за то, за что порой любят некоторых «добрых» учителей, которые практически ничего не задают на дом, полагая, что это поможет им обрести взаимопонимание с учениками. Просто Гарри заставлял каждого своего воспитанника чувствовать себя личностью. А вот среди преподавателей Кларк был куда менее популярен. Скорее всего потому, что он не предпринимал никаких усилий, чтобы приспособиться к коллегам, предпочитая не общаться с ними в учительской, а оставаться в классе, беседуя со своими учениками. Кроме того, многих раздражало, когда он разрешал (и даже сам предлагал) мальчикам обращаться к нему по имени; сказывалось, наверное, и скромное происхождение Гарри, а также отсутствие у него «должной квалификации», то есть дополнительных ученых степеней.
В то время большинство преподавателей «Сент-Освальдз» имели докторскую степень или, по крайней мере, магистерскую, полученную в Оксфорде или Кембридже. У Гарри докторской степени не было, а диплом он получил в Открытом университете. И все же Гарри был прямо-таки создан для преподавания. Его литературные вкусы охватывали все жанры; он обладал поистине энциклопедическими знаниями в области поп-культуры, а это означало, что урок английской литературы у него вполне мог начаться с сонета Шекспира и плавно перейти к лирике песен Дэвида Боуи, затем уступить место какой-нибудь оригинальной англосаксонской загадке и закончиться разговором о «Прайвэт Ай» или «Бино». Это был, безусловно, необычный подход к преподаванию литературы; мистер Фабрикант, например, относился к методам Гарри с большим подозрением; впрочем, согласно правилам «Сент-Освальдз», вмешиваться в работу других преподавателей не полагалось, если, конечно, это отрицательно не сказывается на конечных результатах; но поскольку результаты экзаменов по тем предметам, которые преподавал Гарри, всегда были значительно выше среднего, то более консервативным его коллегам приходилось помалкивать, хотя подобные методы они по-прежнему не одобряли.
Гарри занимал классную комнату № 58, и она находилась точно над моей № 59. Это было самое верхнее помещение, находившееся практически в старой колокольне и имевшее довольно странную шестиугольную форму; зимой там было холодно и промозгло, а летом стояла удушающая жара; добираться туда приходилось по узкой лесенке с щербатыми каменными ступенями. Именно там Гарри и проводил большую часть своего времени. Во время обеденного перерыва он либо слушал пластинки, либо беседовал с ребятами, уделяя внимание каждому, кто захотел к нему заглянуть, в том числе и Харрингтону с двумя его приятелями, которые явно предпочитали общество Гарри обществу своих одноклассников или своего классного наставника, то есть меня.
После моего визита к директору прошло уже две недели, и за это время я успел, подчиняясь начальству (хотя и с некоторой неохотой), удалить из своего преподавательского обихода большую часть наиболее грубых словечек. Меня это здорово раздражало – я чувствовал себя каким-то практикантом, который обязан отчитываться за каждое свое слово. А с какой, собственно, стати? Да, может, этим Харрингтонам, членам какой-то неведомой мне библейской секты, в каждом кусте дьявол мерещится? Мне был хорошо знаком этот тип людей; от них можно было всего ожидать, даже самого худшего. Так и случилось: поскольку я был классным наставником у Харрингтона-младшего, у меня вскоре собралась целая коллекция жалоб от Харрингтона-старшего – и насчет физкультуры (он возражал против общих душевых); и насчет английского (он был недоволен Барри Хайнсом, который пользуется в романе «Кес» «грязным языком»); и насчет биологии (которая открывала мальчику «двойное зло»: тайну человеческой репродукции и дарвиновскую теорию эволюции); и насчет французского (на уроках французского Эрик, большой любитель кино, планировал показать фильм «Дьяволицы»); и даже насчет географии, которая, на мой взгляд, является самым безобидным из школьных предметов; однако же (если верить доктору Харрингтону-старшему), наш преподаватель географии мистер Муни (типичный географ, серьезный, в высшей степени респектабельный, всегда в дорогом официальном костюме) позволял мальчикам на уроках рассматривать порнографический (!) журнал.
«Порнографический журнал» оказался экземпляром «Нэшнл Джиографик» со специальным приложением, посвященным африканским племенам, но к тому времени, как все выяснилось, мистер Муни, обладавший чувствительной душой, превратился в комок нервов; он постоянно дергался, опасаясь, что его уволят с работы, и, когда он стал преподавать в моем классе 3S, от него уже попросту не было никакого толку.
– Мальчик – существо, постоянно ищущее внимания, – сказал мне Эрик Скунс во время ланча в учительской. Он в те времена считался еще «молодым стрелком» и метил на место заведующего учебной частью, да и талия его не успела претерпеть тех глобальных изменений, которые связаны с неизменной любовью моего старого друга к тортикам из кондитерской «Флёри». – Похоже, Рой, у тебя появился ОМД.
ОМД – или Особый Маленький Друг – это наш с ним специальный термин для тех учеников, которые выбирают кого-то одного из преподавателей и постоянно ищут его общества. Более всего страдают от этого учителя физкультуры и английского, хотя это может случиться практически с любым, так что и мы с Эриком не раз имели своих юных приверженцев; даже у доктора Шейкшафта – не пишущего картин маслом, не являющегося центральным нападающим в команде регби и определенно не имеющего отношения к тем людям, которых можно назвать харизматичными или хотя бы обаятельными, – были свои ярые сторонники, которых, несомненно, привлекал его высокий трон и могущество.
Я попытался объяснить присутствовавшим в учительской, что юный Харрингтон никакого отношения к моим ОМД не имеет, а его поистине разрушительное воздействие на класс куда серьезней, чем простая мольба о внимании.
– Нет, это нечто совсем иное, – сказал я. – Нечто куда более… тревожное и неприятное.
Никто не выразил несогласия со мной, кроме доктора Бёрка (школьного капеллана) и мистера Спейта (главы школьных реформистов), который, по слухам, распространяемым учениками, проводит уик-энды, разговаривая на непонятных языках и поклоняясь дьяволу. Скорее всего, эти невероятные слухи создавали и распространяли именно те ученики, которых Спейт особенно часто наказывал, – он был ярым приверженцем разнообразных дисциплинарных взысканий; например, оставлял провинившегося после уроков, или заставлял его стоять весь обеденный перерыв на коленях, или заставлял переписывать из Библии страницу за страницей, или назначал ему дополнительное дежурство по уборке класса и выносу мусора, или наносил несколько ударов хлыстом, или приказывал совершать так называемые «идиотские прыжки», во время которых ученик должен был, стоя на стуле, изображать прыжки к звездам и выкрикивать «Я идиот!», пока либо не упадет со стула, либо окончательно не охрипнет. В первую очередь благодаря именно этому наказанию мистер Спейт и заработал свою «дьявольскую» репутацию среди учеников, что в сочетании с его склонностью к сарказму и острой подозрительностью по отношению ко всему, что он мог бы квалифицировать как нечто оккультное, завоевало ему прозвище Сатанист.
– У этого мальчика есть принципы, – заметил Спейт. – Возможно, именно это и бросается вам в глаза.
Я только головой покачал и налил себе еще чаю. Мистер Спейт всегда меня недолюбливал и не упускал ни одной возможности, чтобы дать мне это почувствовать. Ничего удивительного, что он тут же принял сторону Харрингтона.
Капеллан, оторвавшись от газеты «Спортивная жизнь», посмотрел на меня и сказал:
– Мальчик неплохой и вполне здоровый. В День спорта принимал участие в заплыве от нашей школы. И принес нам целых пятнадцать очков.
Я только вздохнул про себя. Капеллан, человек, безусловно, прекрасный, на все готов закрыть глаза, если провинившийся занимается спортом. Многие юные негодяи были им спасены, получив отсрочку приговора исключительно благодаря тому, что были членами школьной команды регби или принесли нашей школе большое количество очков в каком-нибудь спортивном сражении с командой школы «Паркинсон Хаус». (Это архаичное соперничество школ имеет трехсотлетнюю историю; команда «Паркинсон Хаус» традиционно славится своими успехами в регби и в футболе, и наш капеллан иногда, сам того не замечая, начинает восхищаться ее игроками.)
В общем, в учительской я получил крайне малую поддержку и в итоге решил спросить совета у Гарри Кларка. В те времена я еще не столь сильно доверял собственным инстинктам, а Гарри, который был к тому же на четыре года меня старше, я считал одним из лучших классных наставников. Поскольку Харрингтон, Наттер и Спайкли, насколько мне было известно, немалую часть своего времени проводили в обществе Гарри, я надеялся, что ему, возможно, удастся подсказать мне решение этой болезненной проблемы.
Он, как обычно, сидел у себя в классе и слушал музыку, но, стоило мне войти, тут же снял с проигрывателя пластинку и приготовился внимательно меня слушать.
– Джонни Харрингтон, – сказал он, когда я завершил свой рассказ, – мальчик вроде бы неплохой, хотя и чересчур тихий. По-моему, он никак не может толком приспособиться к здешним условиям.
– Не может приспособиться? По-моему, он даже слишком легко приспособился. Он запросто даже с выключенным мотором проплывает сквозь все уроки, а потом жалуется родителям на всё и на всех…
– Я слышал об этом, – кивнул Гарри. – Но родители Харрингтона – большие друзья мистера Спейта и нашего капеллана. Все они принадлежат к одной и той же церкви. Разумеется, они и «Сент-Освальдз» вместе обсуждают. И потом, родители Харрингтона имеют привычку рыться в его вещах. Возможно, они сами обнаружили его тетради по латыни.
– Так вы думаете, что этот мальчишка на меня не доносил?
Гарри пожал плечами.
– Не знаю. Но я бы на вашем месте все-таки оправдал его за недостаточностью улик. Я знаю, он не входит в число ваших «Броди Бойз»…
– Моих – кого?
– Рой, не отрицайте, – сказал он. – У каждого из нас есть свои любимчики. Я знаю, что вы питаете слабость к бунтарям и клоунам. Вам нравится поощрять всяких ниспровергателей. Наш капеллан оказывает явное предпочтение спортсменам, а Эрик – ученикам вежливым и почтительным. – Гарри заметил выражение моего лица и улыбнулся. – Но это же совершенно нормально. Нельзя одинаково любить всех своих учеников. Мы всегда обязаны делать лишь одно: изо всех сил стараться ни к кому не проявлять несправедливости.
Некоторое время я молчал, сознавая, что Гарри в целом, разумеется, прав. Однако меня несколько встревожило то, что мои чувства, оказывается, так легко прочесть.
– А как бы вы поступили на моем месте? – спросил я.
– На вашем? Я бы просто поговорил с ним.
Я немало думал о том, что сказал мне Гарри. Теперь-то я вполне сознаю, что в любом классе у меня, безусловно, есть несколько учеников, которые мне наиболее симпатичны, а потому я довольно часто стараюсь как-то компенсировать эту мою невольную пристрастность. Но тогда я был значительно моложе и не особенно любил копаться в мотивах своего поведения, хотя с самого начала понимал, что Джонни Харрингтон мне неприятен. Неужели Гарри прав? – спрашивал я себя. Неужели я действительно позволил себе судить людей в соответствии с собственными предубеждениями?
До маленьких каникул в середине первого триместра оставалось две недели. Только что были сданы все тесты, и вскоре нам предстояли экзамены. Как я и ожидал, юный Харрингтон почти по всем предметам получил отличные оценки, заняв первое место в классе по латыни и шестое по остальным предметам – блестящее начало для новичка, однако по его лицу я, зачитывая результаты, сразу догадался, что он расстроен и, безусловно, надеялся на большее.
– Вы, несомненно, юноша очень способный, – сказал я ему после официальной регистрации оценок. – Я слышал, вы подумываете об одном из университетов Оксбриджа?
Он в этот момент возился в своем шкафчике. В те времена эти шкафчики еще находились в классных комнатах, и можно было многое сказать о том или ином ученике уже по состоянию его личного шкафчика: царит ли там порядок или устроен полнейший кавардак; какими картинками оклеены внутренние стенки; стоят ли книжки аккуратно на полке или свалены кучей как попало и у многих потрепанный вид и загнутые уголки.
В шкафчике Джонни порядок был поистине монашеский. Все книги были аккуратно обернуты коричневой бумагой и выстроены по размеру. Кроме книг, там имелся простой деревянный пенал для карандашей, одна линейка, ничем не украшенная и не разрисованная, и один батончик шоколада «Блу Рибанд». Никакого мусора я там не заметил, там не было даже стружек от карандашей. Но там не было и ничего такого, что могло бы дополнительно обрисовать личность этого мальчика – ни одного постера или стикера, ни одного собственного рисунка.
– Сэр… – сказал Харрингтон, поворачиваясь ко мне, и голос его звучал настолько невыразительно, что трудно было понять, это «да» или «нет».
– С вашими способностями вам это, разумеется, удастся, – весело продолжал я. – По латыни вы во всех отношениях у меня на первом месте – э-э, да вы девяносто процентов набрали! – а по остальным предметам вы шестой в классе. Хотя, не сомневаюсь, могли бы оказаться и первым, если бы не весьма посредственные результаты вашего теста по английскому.
Мне показалось, что при этих словах Харрингтон слегка помрачнел. С программой по английской литературе у него пока что были одни неприятности – «Кес» Барри Хайнса сменился Тедом Хьюзом, Д. Лоуренсом и, наконец, великим Чосером, но ни одного из этих писателей родители Харрингтона не сочли подходящим для ученика средней школы. В результате мальчик еле-еле сдал тесты и по оценкам оказался на семнадцатом месте в группе из двадцати одного ученика; и отзыв его преподавателя – мистера Фабриканта, ветерана Твидовых Пиджаков, не желавшего зря тратить время на тех, кого он называл «чувствительной бригадой», – ясно свидетельствовал о том, что с семнадцатым местом Джонни еще очень повезло, поскольку и эти-то положительные оценки он буквально «выцарапал», и если он не возьмется за ум, не начнет по-настоящему читать предложенные преподавателем книги, а также обдумывать написанное в этих книгах, то на экзамене в конце триместра опять получит в лучшем случае «посредственно».
– Насколько я понимаю, английской литературой вы не интересуетесь?
– Сэр… – с той же непонятной интонацией сказал Харрингтон, запирая шкафчик.
– А жаль, – по-прежнему бодро продолжал я, – поскольку во всех лучших университетах существует мнение, что те, кто не любит и не понимает литературу, обычно плохо понимают и многое другое.
Харрингтон промолчал, но чуть прищурился, явно скрывая досаду.
– Литература развивает способность мыслить, расширяет душу, – сказал я, – а вам, по-моему, неплохо было свою душу чуточку расширить.
Он изумленно на меня глянул, непривычный к столь прямым упрекам.
Я ободряюще ему улыбнулся и продолжил:
– Расширив свое восприятие, вы с удивлением обнаружите, что школа и жизнь имеют много общего. Если угодно, школа – это некий тренировочный механизм жизни, некая безопасная модель человеческого общества, благодаря которой можно получить не только знания по предметам, предлагаемым школьным расписанием, но определенное умение общаться с людьми, а также воспринимать такие идеи, с которыми никогда раньше не сталкивался. Говорят, что страус, оказавшись перед чем-то неизвестным и непонятным, просто прячет голову в песок. Ну, для страуса это, может, и годится… – Я посмотрел на свои часы и встал из-за стола, но потом все же не удержался и прибавил: – Но в целом среди тех, кто стремится в университет, «страусы» встречаются не так уж часто.
Ну что ж, Харрингтон был, безусловно, умен. Сохранив прежнее, вежливое, выражение лица, он тем не менее ясно показал мне, что прекрасно все понял. При этом на его мраморных щеках выступил лишь легкий румянец, да спина, казалось, стала еще прямее; однако его неизбывное «сэр» (когда он в очередной раз его произнес) упало как камень, холодный камень, лишенный каких бы то ни было чувств.
– Я всего лишь пытаюсь как ваш учитель и, надеюсь, как друг, – это была неправда, но мне хотелось хотя бы частично смягчить свои слова, убрать из них ядовитое жало, – объяснить, что школа – это отнюдь не то место, где вам кто-то силой или обманом навязывает свои идеи. Школа – это некое привилегированное сообщество людей, где вас, учеников, знакомят с великим множеством новых идей, и некоторые из этих идей, возможно, совпадут с вашими собственными мыслями и представлениями, а некоторые нет. Вы, разумеется, можете их отвергнуть – но лишь после того, как внимательно изучите. И помните: у человека, прячущего голову в песок, для коммуникации с остальным миром остается еще только одно отверстие.
У любого другого мальчишки подобное завершение разговора с учителем могло бы вызвать улыбку. Но Харрингтон не улыбнулся. Он лишь сдержанно кивнул, словно помечая меня этим кивком в качестве объекта, в дальнейшем подлежащего уничтожению, подхватил свой рюкзак и вышел из класса, оставив в моей душе четкое опасение, что я не только не сумел установить с этим мальчиком контакт, но и, возможно, приобрел себе заклятого врага.