Глава десятая
Осенний триместр, 1981
Мой разговор с юным Джонни Харрингтоном имел только один положительный результат: жалобы от его отца поступать перестали. Но я отнюдь не чувствовал, что мне удалось существенно продвинуться в понимании этого мальчика.
Я слово в слово помню его характеристику, полученную из прежней школы; она была написана от руки на предпоследней странице его личного дела в голубой обложке. «Харрингтон – ученик способный, хорошо себя ведет, пунктуален» – такой краткой отпиской учитель обычно отделывается в том случае, когда ему больше нечего сказать. А разве я сам сумел бы выразить словами то зыбкое ощущение, что с Харрингтоном что-то не в порядке, что ему словно чего-то не хватает? Ведь он не совершал никаких дурных или неправильных поступков. Его имя всего раз или два мельком упоминалось в связи тем, что кто-то другой затеял в классе небольшую драку, кто-то другой вслух выразил свое недовольство неудовлетворительным уровнем преподавания одного из предметов, кто-то другой оставил неуместное граффити на старой, покрытой рубцами дубовой стене школьной столовой. Впрочем, во всех этих случаях Харрингтон – как и двое его друзей – был объявлен невиновным. Каким-то он, пожалуй, выглядел слишком невинным для четырнадцатилетнего мальчишки; на мой взгляд, просто ненормально, если у подростка столь мало очевидных пороков.
«Однако, – говорилось далее в характеристике Харрингтона, – его оценки по английской литературе свидетельствуют, к сожалению, о недостаточно серьезном отношении и к данному предмету в целом, и к тому списку литературы, который рекомендован для самостоятельного чтения. Остается надеяться, что в следующем учебном году он проявит большее прилежание и поднимет свои оценки по английскому языку до того уровня, которого уже достиг по другим предметам».
Черт побери! Я начинал нервничать, потому что это было уж совсем неестественно. И дело вовсе не в том, что я предпочитаю бунтарей и хулиганов; но этих-то я, по крайней мере, способен понять. Я ведь и сам в четырнадцать лет отнюдь не был воплощением добродетели, благодаря чему и стал в итоге настоящим учителем, способным живо реагировать на любые поступки и переживания своих учеников. Однако я не находил абсолютно ничего, что можно было бы вменить в вину Харрингтону, Наттеру или Спайкли; они не совершали никаких проступков и ничем не нарушали нормы поведения, но мне не давала покоя их отчужденность, даже, пожалуй, некоторая надменность в отношениях с остальными.
Конечно, потом я об этом еще обязательно расскажу. Но даже и без этого ретроспективного взгляда, без этого безупречного «заднего окошка», через которое мы оглядываемся на последствия автокатастрофы, мимо которой только что проехали, я готов поклясться: я уже тогда почувствовал в «троице Харрингтона» что-то не совсем нормальное. Почувствовал, если угодно, на уровне чистой интуиции. Во всяком случае, с ними явно что-то было не так, и это вызывало во мне ощущение приближающейся беды.
Вторая половина осеннего триместра была, как обычно, отмечена празднованием Ночи Костров и моего дня рождения, а двумя неделями позже природа преподнесла нам неожиданный и довольно двусмысленный подарок – чрезвычайно ранний, внезапно выпавший снег, который мальчишки восприняли с безудержным восторгом в отличие от преподавателей, понимавших, сколь вреден может быть подобный «снежный» энтузиазм для нормального усвоения учебного материала.
Наш старый директор даже провел общее собрание, на котором применил самые разнообразные угрозы – по большей части неосуществимые, – обвиняя учеников в таких опасных забавах, как забрасывание друг друга снежками, а также в том, что они регулярно забывают вытирать ноги о коврик, входя в здание школы. Все его угрозы, разумеется, были проигнорированы. На мои уроки латыни мальчишки являлись в мокрых рубашках и носках, а насквозь пропитавшиеся водой башмаки оставляли в коридоре на радиаторах; в результате за три дня весь Средний коридор буквально провонял мальчишечьим потом и мокрой обувью.
Три вечера в начале декабря всегда полагалось отводить для встреч с родителями – с ними следовало обсуждать работу детей в классе, результаты экзаменов или еще какие-то вопросы, вызывавшие озабоченность той или другой стороны; впрочем, от родителей Харрингтона я особо серьезных претензий не ожидал. Да и юный Харрингтон после той нашей беседы возле школьных шкафчиков больше ни слова мне не сказал, а на вопросы в классе отвечал так холодно и снисходительно, словно оказывал мне этим большую услугу.
Впрочем, забот у меня хватало и без Харрингтона, и эти заботы отнимали немало времени. Один из моих учеников, например, завалил экзамен по латыни, и я был вынужден заниматься с ним дополнительно; у другого родители пребывали в состоянии развода, и он очень болезненно это переживал; кроме того, четверо моих учеников пятого года обучения были заняты в спектакле «Антигона» по пьесе Софокла, который ставили девочки из «Малберри Хаус», и в результате двое мальчишек влюбились в одну и ту же особу, исполнявшую главную роль, – довольно привлекательную рыжеволосую девицу, которой судьба явно сулила славный путь актрисы. Эта драматическая полудетская любовная история случилась в самое неподходящее время и вполне могла стоить всем троим как минимум снижения оценки на экзамене.
А потому вы должны понять, что Харрингтон застал меня врасплох, когда пришел ко мне сильно встревоженный и сказал, что ему необходимо серьезно со мной поговорить. Я заволновался. Во-первых, потому, что он обратил внимание на данную проблему раньше, чем это успел сделать я сам; а во-вторых, потому, что он, четырнадцатилетний мальчик, оказался на редкость проницательным. В итоге я был вынужден не только переоценить душевные способности Джонни, но и поставить под вопрос надежность моих собственных инстинктов.
Это случилось в последнюю неделю ноября, в пятницу. После обычной утренней Ассамблеи мальчики отправились в часовню, а я остался в своей классной комнате № 59, чтобы просмотреть кое-какие документы, касавшиеся группы четвертого года обучения. В восемь сорок пять небо все еще оставалось темным, но на нем уже появился какой-то болезненный оранжевый отблеск, не суливший ничего хорошего.
И тут в класс вошел Харрингтон; он был один; одежда, как всегда, тщательно отглажена; лицо сияет, точно сама весна.
– Простите, сэр, нельзя ли мне с вами переговорить?
Я поспешно отложил ручку и сказал:
– Конечно. А что случилось?
Он, похоже, некоторое время обдумывал мой вопрос, потом сказал:
– Возможно, что и случится.
– Ну ладно, – сказал я, – садитесь. И спокойно рассказывайте.
Признаюсь, сердце у меня ёкнуло. После того скандала с «mensa – merda» и последовавшего за этим потока жалоб от родителей Харрингтона я был почти уверен, что теперь не за горами обвинение меня, классного наставника, в богохульстве – скажем, из-за «Кентерберийских рассказов» Чосера, – или в нарушении моральных норм на уроках географии; хотя с тех пор, как я столь неудачно попытался побеседовать с Джонни возле школьных шкафчиков, возмущенных писем от Харрингтона-старшего больше не приходило. Их поток прекратился столь же внезапно, как и начался.
Джонни сел за одну из ближайших к моему столу парт. Мне всегда представлялось, что в облике классной комнаты № 59 есть нечто от морского судна; два двойных ряда деревянных парт, повернутых лицом к моей кафедре, напоминали скамьи гребцов на галере, а я, возвышаясь на кафедре, чувствовал себя капитаном на мостике пиратского корабля, взирающим на сидящих внизу рабов, прикованных к веслам. Но сейчас я чувствовал себя не капитаном, а Верховным судьей, выслушивающим жалобщика. Впрочем, Харрингтон говорил все тем же бесцветным голосом, что и всегда, но, как мне показалось, на этот раз голос его все же чуточку дрожал – возможно, то был отголосок неких тщательно скрываемых эмоций.
– Речь пойдет об одном моем друге, сэр, – сказал он. – Мне кажется, ему грозит беда.
Когда используется выражение «один мой друг», это обычно связано с проблемой весьма деликатного свойства. Интересно, думал я, почему с данной проблемой Харрингтон вздумал прийти именно ко мне, а, скажем, не к нашему капеллану, который в школе считается официальным советчиком по всем вопросам, касающимся души и сердца.
– Нет, сэр, это не я, – вновь проявил проницательность Харрингтон. – Это действительно один мой друг.
Что ж, у этого мальчика не так уж много друзей. Если он говорит не о себе, это могут быть только Наттер или Спайкли, остальные две трети неразлучной троицы. Дэвид Спайкли – это, на мой взгляд, самый обычный средний мальчик из самой обычной средней семьи, разве что, пожалуй, успехи у него так себе, особенно по французскому; но в целом вряд ли есть основания предполагать, что проблемы могли возникнуть именно у него. А Чарли Наттер – экземпляр и вовсе, по-моему, неинтересный; бледный худенький мальчик со следами экземы на руках; в классе вечно молчит; внимания к себе старается не привлекать.
А вот отец Чарли, Стивен Наттер, один из местных ЧП, похожий на резинового бульдога, всегда славился своими откровенными высказываниями. Он, как мне казалось, вполне мог быть разочарован тем, что у него такой заурядный сынок, – некоторые люди, особенно мужчины, испытывают острую потребность самоутвердиться еще и за счет своих отпрысков, и, насколько я мог это себе представить, Наттер-старший, готовясь стать отцом, безусловно, мечтал об ином сыне, куда более мужественном и успешном. Но его сын оказался удивительно похожим на мать; миссис Наттер, дама аристократически-бледная и вежливо-вкрадчивая, была такой же худенькой, хрупкой и остролицей, как Чарли. Она весьма активно занималась благотворительностью и часто выступала на страницах местной газеты «Молбри Икземинер» то с одной, то с другой доброй инициативой. Весьма сомнительно, что при таких родителях у Чарли Наттера было достаточно возможностей угодить в сколько-нибудь неприятную переделку.
– А ваш… друг… знает, что вы со мной разговариваете?
Джонни Харрингтон молча покачал головой. Мне с моего «капитанского мостика» был хорошо виден его идеальный, как по линейке, пробор.
– Но что заставляет вас думать, что он попал в беду? – спросил я. – Он сам вам так сказал?
– Нет, сэр.
– Что же тогда?
Признаюсь, то, что Харрингтон пришел за советом именно ко мне, вызвало в моей душе какие-то странные чувства. Отцовские, пожалуй. Возможно, мои суждения об этом мальчике оказались слишком поспешными, думал я; в конце концов, он ведь у нас новичок – хотя по возрасту он в любой средней школе оказался бы новичком, – и у него, скорее всего, имеются определенные трудности с привыканием к новым условиям и новому коллективу. Впервые мне подумалось, что мой в целом здравый, хотя, может, и грубоватый, подход к пастырским заботам в случае с Джонни Харрингтоном мог оказаться не самым лучшим.
И я сказал:
– Даже если мы с вами и несколько не совпадаем во взглядах на особенности английской литературы, вы, как я все же надеюсь, понимаете: что бы вы мне сейчас ни сказали, все это останется строго между нами. Я не бегаю с докладом к директору, если кто-то из моих учеников обратился ко мне за помощью. Итак, в чем, по-вашему, заключается проблема вашего друга?
Впервые мне показалось, что Харрингтон с трудом подбирает слова, не зная, как начать.
– Сэр, – начал он, – я не… то есть я хочу сказать…
– Не волнуйтесь, – подбодрил я его. – И не торопитесь.
Он на минуту отвел глаза, но руки его продолжали спокойно лежать на коленях. Затем он снова посмотрел прямо на меня и спросил:
– Сэр, вы верите в одержимость?