Эскиз
Есть одно обстоятельство, о котором знают все, кто когда-либо работал с трупами. Сделай что-нибудь мертвому телу, и оно сделает что-нибудь в ответ. И это никакая не метафизика, а чистая психология. Это правило распространяется даже на самые малозаметные вмешательства: любой порез, нанесенный безмолвному образцу, уже вызывает отклик, причем многократно превосходящий само воздействие. Поэтому, чем быстрее режешь, тем лучше себя чувствуешь, но все равно в процессе всегда остается что-то подозрительное.
Документ, который я пишу сейчас, – моя вторая попытка исповедаться. Первая, предпринятая много лет назад, начиналась так: «Теперь, когда Уильяма больше нет с нами, я свободен от обязанности хранить его тайну». Написав тогда эти слова, я, к немалому своему удивлению, решил не снимать с себя этой заботы в связи с его кончиной, а подождать лучше до своей.
Приехав в Глазго, Уильям – юноша умный, охочий до почестей, слегка изнеженный, но при этом чуждый чванства – с энтузиазмом окунулся в тот водоворот пирушек и иных бурных развлечений, которые составляли тогда дурную славу студентов-медиков этого города. Вместе с тем он много и усердно занимался, в особенности анатомией. В те дни, говорил он мне потом, мертвые внушали ему уважение и будили научный интерес, но не более.
Секционная находилась в подвальном этаже. Ее забранные матовым стеклом окна располагались под самым потолком, днем в них часто мелькали ноги прохожих, видимые примерно до середины икр. Наш класс – тогда меня еще в нем не было, и то, о чем я сейчас буду говорить, я узнал позднее, – так вот, наш класс делился на группы по четыре человека; каждая группа обступала свой стол, на котором лежал труп; студенты приподнимали пропитанную формалином простыню и начинали орудовать зондами или ланцетами, выполняя команды профессора.
Шел уже третий месяц учебы, за окнами было темно, в зале холодно (по понятным причинам температуру там поддерживали минимальную). В лабораторию пускали и вечерами, однако всякий, кто приходил туда в одиночку, должен был иметь в виду, что хотя зубрежка – дело похвальное, однако резать труп в неофициальные часы – значит проявлять неуважение к другим членам своего квартета, все равно что подчеркивать в общественном учебнике. Одним из таких рьяных был Уильям.
Он срисовывал мускулатуру. Поднял освежеванную руку. Повертел ее туда-сюда, наблюдая, как ведут себя при сгибании мышцы.
Тело принадлежало мужчине моложе шестидесяти, еще довольно стройному и мускулистому, несмотря на кое-какие отложения последних лет жизни. Запустив пальцы в мускулатуру, Уильям пошарил между сгибателями и разгибателями. Они не соединялись сухожилиями, и он развел их в стороны. Открылась длинная, плавно изогнутая кость в руке мужчины.
Уильям замер. Несколько секунд подряд он оставался без движения, не сводя пристального взгляда с того, что ему открылось. Раздвигая ткани, он чувствовал, как кончики его пальцев скользят по тонкой, словно колбасная шкурка, оболочке локтевой кости.
На желтовато-белой костной поверхности были нанесены какие-то царапины. В первое мгновение Уильям подумал, что это, должно быть, след старой травмы. Но царапины были расположены отнюдь не произвольно. Ни перелом, ни какой-либо другой несчастный случай не могли оставить по себе таких следов.
Отметины на кости складывались в орнамент. Перед ним был рисунок.
Через разрыв в надкостнице, этой волокнистой опояске костной ткани, Уильям увидел причудливые завитки. Стебель локтевой кости и изгиб лучевой покрывал филигранный орнамент, наподобие тех, что можно видеть на страницах древних рукописных книг.
Уильям поднял голову и уперся взглядом в старую, покрытую пятнами стену прямо перед собой, потом посмотрел в сторону и увидел Джона и Харприта, которые корпели над своими трупами поодаль, и, наконец, снова устремил взгляд на кость у себя под пальцами. Рисунок никуда не исчез. Уильям по-прежнему различал его ржаво-красные линии, чуть расплывчатые, словно видимые сквозь тонкую вуаль.
Дрожащими руками он еще раздвинул мышцы, обнажив больший участок кости. И разобрал замысловатые изображения. У запястья полосы складывались в контуры растений, между листьями которых, очерченная еще более тонкими штрихами, виднелась крошечная человеческая фигурка.
Уильям точно знал, что кожа на руке трупа не имела никаких повреждений до того самого момента, как он и его товарищи впервые коснулись ее своими скальпелями. Он навалился на стол, склонился над лицом под простыней.
– Эй, парни, – позвал он. Ни Харприт, ни Джон его не услышали. Прочистив горло, он позвал их еще раз. Позже он рассказывал мне, что сам удивился, услышав слова, которые сорвались у него с языка, когда товарищи все-таки оглянулись. Он собирался сказать примерно следующее: «Тут такая странная штука – посмотрите и скажите мне, кто-нибудь из вас что-нибудь понимает?» Но выговорил, и то не сразу, вот что: «Этот зачет меня уморит. Я уже не понимаю, на что смотрю».
В ответ на эту обманчивую полуправду его товарищи только усмехнулись и, заверив его в своем не менее шокирующем невежестве, продолжали работать, а Уильям остался в одиночестве разглядывать бескровную руку трупа и замысловатости на ее костях.
У доставшегося ему волей судьбы трупа не было ни татуировок, ни заметных шрамов. Руки выдавали прижизненную привычку к физическому труду, костяшки пальцев – отсутствие опыта в драках.
Когда приводишь себя в такое состояние ума, которое соответствует задаче проведения вскрытия, то, уверяю, становится трудно рассматривать лицо трупа именно как лицо. Усилием воли заставив себя приподнять с его головы фланель, Уильям увидел не скопление плоскостей и выпуклостей, а человеческие черты. Он приподнял трупу веки и попытался вообразить, как этот гравированный человек двигался при жизни.
Наконец Джон и Харприт ушли. Борн, привратник, заглянул в лабораторию, кивком пожелал Уильяму доброго вечера и удалился, оставив его наедине с тайной. Уильям долго сидел в холодной, нетопленой комнате один, точно караульный. Когда он наконец поднялся, движения его были решительны. Взяв скальпель, он еще удлинил разрез с таким искусством, на которое даже не считал себя способным. Затем омыл водой открывшуюся кость и по всей ее длине увидел те же загадочные знаки.
Завитки, формы, похожие на облачка, волны. Вот женщина, она нагнулась, все ее тело – пересеченные линии. Уильям вскрыл мужчине бедро. Развел в стороны мощные мышцы, обнажил кость – а чего миндальничать с покойником? – и из нутра растерзанной ноги на него глянул нацарапанный на кости глаз.
Два разреза на груди, как раны христианских мучеников. На ребрах с одной стороны открылось изображение лодки, плывущей под парусом, с другой – абстракция.
Уильям мыл руки. Прислушивался к редким шагам за окнами.
В ближайшие два дня анатомического класса в расписании не было, но кто-нибудь из трех других совладельцев трупа мог прийти сюда когда угодно. Позднее он говорил мне, что прекрасно понимал: у него нет никакого морального права поступать так, как он задумал, рисунки попали в его руки лишь волею случая, и никто не поручал ему заботу о них. Но я никогда не принимал на веру его убежденность в своей не-избранности.
– Припозднились вы сегодня, – заметил Борн, когда Уильям зашел, наконец, расписаться в журнале перед уходом из лаборатории.
– И то верно, – сказал Уильям. – Зачет на носу.
Его била дрожь. Он моргнул, улыбнулся не очень убедительно и шагнул в стылую тьму.
Часа примерно через два он вернулся. На нем была старая, поношенная одежда неопределенного цвета и шляпа, надвинутая на самые брови. Перед собой он толкал тачку для компоста, которую только что угнал из сада своей квартирной хозяйки, мучительно стараясь, чтобы она не громыхнула и не скрипнула в процессе похищения. До рассвета оставалось еще несколько часов. Уильям окинул взглядом задние фасады домов вокруг. Они были темны. Опустившись коленями на тротуар, он толкнул окно, которое оставил незапертым.
Протянув руки во тьму, к мертвым, он извлек оттуда мешок с химикатами и инструментами, заранее привязанный им к раме. Прислонился к стене, собираясь с духом. Снова пошарил в темноте в поисках концов веревок из скрученных простыней. Они тянулись от окна к рабочему столу под ним, где лежал обвязанный ими результат его долгого и неприятного труда.
Уильям был неопытен, иначе дело у него наверняка бы пошло быстрее. Но он полистал найденные в прозекторской учебники и, умирая от отвращения и дрожа от страха, как бы его не застукали, со всей возможной для него тогда быстротой и осторожностью расчленил труп.
Одно неверное движение, и его ноша обрушится вниз с грохотом, который сразу поставит на всей его затее жирный крест. В прозекторскую примчится Борн. Постепенно, одну за другой, Уильям извлек наружу все части тела, завернутые каждая в свой саван.
Наконец он сел прямо на землю, чтобы перевести дух. Его сорочка была мокрой от пота и предохраняющей от разложения жидкости, которая сочилась из обмотанных простынями кусков. От него несло смертью. Уложив спеленатые части тела в тачку, он забросал их компостом. Похоронил своего мертвеца. Затем, надеясь, что встречные примут его за трудолюбивого садовника, отправляющегося на работу ни свет ни заря, он взялся за тачку и покатил ее прочь.
Преступление Уильяма было замечено лишь через сутки, не раньше. Двое студентов, придя в прозекторскую, обнаружили, что на каталке лежит совсем не то тело, с которым они работали до сих пор.
Уильям обдумал разные способы замести следы, включая нанесение увечий всем до единого трупам в зале (мысль, которую он отверг сразу). В конце концов, он просто перепутал все каталки, а свою, пустую, скромно задвинул к самой стене.
Это сработало. Джонсон и Хирш не менее получаса искали свой образец, пока, наконец, не обнаружили его в углу, куда его загнал Уильям. Найдя его, они решили, что в прозекторской произошла перестановка и что их предупредили, а они просто забыли об этом, и как ни в чем не бывало продолжали работать дальше. Позже, поразмыслив, они все же решили сообщить о странном происшествии, но и тогда прошло еще несколько часов, прежде чем привратники, кляня чью-то, как они думали тогда, проделку, принялись расставлять по местам каталки с трупами и обнаружили, что одного не хватает.
Уильяму срочно требовалось надежное укрытие. Он развернул свою тачку и с сильно бьющимся сердцем углубился в район, который пользовался в городе дурной славой и где его внезапно настигли сожаления о том, что он расчленил труп.
Ночь уже почти подошла к концу, когда он нашел памятный ему дом. Точнее, не дом, а целый квартал – четыре или пять необитаемых строений, без окон, с черными от огня стенами. Взломать заднюю дверь и въехать внутрь, лавируя между грудами мусора и отбросов, было делом одной минуты. Он миновал вонючую каморку, в которой бродяги и местные ребятишки справляли разную нужду. Смрад вокруг стоял такой, что, по замыслу Уильяма, должен был отпугнуть любого непрошеного гостя. Он втащил свою ношу на второй этаж и вывалил там на пол.
Потом заново сложил части в тело, привалив его спиной к стене. Он надеялся, что химикаты, которыми он пропитал плоть, отпугнут крыс. Но все же не оставил на виду ни одного фрагмента кожи. Нечто взирало на него грязной тряпкой, которая прикрывала лицо. Уильям смотрел на него в ответ, чувствуя, как у него переворачивается желудок.
Он представлял, как встанет солнце, как его лучи в какой-то миг коснутся савана и мертвеца под ним, как зальют его целиком и как он даже не шелохнется от их тепла.
Я уже присутствовал при том, как наш декан, доктор Келли, разразился громоподобной речью о гнусном деянии. Это был мой первый и самый драматичный день в медицинской школе Глазго. С предыдущего места учебы я переводился в спешке, лихорадочно заполняя документы и строя планы. И первым, что я услышал по прибытии, была та самая речь.
В зале присутствовали полицейские. Нас отпустили, и я уже шел к выходу в компании студентов, которые любезно называли мне свои имена, как вдруг увидел привратника – он отозвал четырех молодых людей в сторону, где их ждали констебли.
– Кто они? – спросил я.
– Те, у кого сбежало тело, – сказал кто-то. – Точнее, было украдено через форточку прямо под носом у охраны и начальства лучшей медицинской школы всей Шотландии, – и он изобразил содрогание.
Уильям взбодрился, когда услышал, как сильно огорчены допросом его ни в чем не повинные коллеги. Он с неменьшей горячностью уверял, что ничего не знает о происшествии. От одежды, которая была на нем в ту ночь, он избавился сразу. Тачка миссис Малли покоилась на дне канала. Но тот факт, что Уильяма не вывели тогда на чистую воду, еще не превращает эту историю в рассказ о некомпетентности полиции.
– Ну, что? Валяйте, выкладывайте, – начал Миллз, флегматичный молодой англичанин из Йоркшира, которому в сороковом году суждено было погибнуть во Франции. – У кого какие теории?
Мы по очереди излагали свои соображения о том, что могло случиться с трупом. Рассмотрели все возможные варианты: кражу, трупохождение, аферу с участием мертвого тела. Уильям тоже был с нами в пабе, и его полет фантазии был таков: может, мертвец очнулся, понял, что он вовсе не мертвец, встал, пожал плечами и пошел домой. Моя идея – товарищи по группе одобрили мое участие в игре, хоть я и был новеньким, – состояла в том, что все они стали жертвой колдовства, что им только показалось, будто труп был, а на самом деле его не было.
Внезапно оставшийся бестелесным квартет был рассеян – «словно чертово колено Израилево», по выражению Аденборо, – среди своих коллег. Мне тоже дали место, так что в анатомический класс мы теперь ходили пятью группами по пять человек в каждой. Уильям, как и все, сетовал на это нарушение привычного порядка.
Пропавшее тело скоро вошло у студентов в пословицу. Стоило кому-нибудь что-нибудь потерять, как сразу говорили, что это, наверное, наш труп по пути домой прикарманил. Внезапные шумы в коридоре приписывали неуклюжим передвижениям беглеца. Уильям тоже шутил на эту тему с другими, не больше, но и не меньше, чем все.
В ряду домов, смотревших фасадами на железную дорогу, Уильям отыскал склад, где местные лавочники хранили излишки товара. Он заглянул в закопченное окно. Прошел поезд. Маленькая девочка, игравшая с куклой в канаве, подняла голову.
Домовладелец, престарелый бандит на покое, согласился на предложенную цену. Уильяму удалось внушить ему мысль о том, что его нельзя отвлекать во время работы и вообще заходить к нему в комнату или пускать туда людей, так как ему, вполне возможно, придется использовать опасные химикаты. Тот, несомненно, вообразил, что речь идет о подпольной лаборатории по производству спиртного или наркотиков. Уильям не стал его разубеждать.
– Сможете держать подальше от моих дверей местных мальчишек? – спросил Уильям.
– Пусть только сунутся.
Прокрадываясь в полуразрушенный пожаром дом, Уильям был готов к тому, что там рядом с телом его уже поджидает полиция. Но нет, внутри были по-прежнему только грязные тряпки и мясо. Лунный луч светлым пятном лежал на полу чуть в стороне от останков: работа неопытного декоратора.
Три жуткие ночи Уильям курсировал между пожарищем и своей новой лабораторией. Торс он перенес в чемодане. Затем, в нем же, ноги; затем обе руки и голову – в ранце. Основательно пропитанная химикатами, его ноша не смердела и не разваливалась на куски, но пахло от нее все же не очень хорошо.
Замечал ли кто-нибудь в те дни, каким он был усталым? Пострадала ли его учеба, снизилась ли успеваемость? Думаю, что нет. Мы все много работали и все изрядно уставали. Тайные изыскания Уильяма приводили лишь к его периодическим отлучкам, но и это было делом вполне обычным. Мы, студенты, всегда прикрывали друг друга в таких случаях: «О, Брайс сегодня лежит, сэр, у него температура». Эти мелкие обманы давно стали для нас второй натурой. Да и профессора, хотя подозревали, что тут не все чисто, не портили нам игру и только сухо просили передать прогульщику их пожелания скорейшего выздоровления.
Мы с Уильямом работали тогда за разными столами, но я уже успел немного узнать его. Он был не из тех, к кому тянутся люди, да и я тоже.
Как-то вечером, когда мы оба были в гостях у Брэдли (отчаянного бахвала, которого все терпели только из-за его клуба), всеобщее внимание обратилось ко мне.
– А что такое стряслось? – приставал с расспросами Ледвит. Он был хороший малый, не вредный, но во хмелю глупел. – Чего это ты вдруг свалился к нам прямо посреди семестра, да еще в такой спешке? Ты же вроде из Дарема, нет? – Он фыркнул. – Уж не в девчонке ли тут дело? И почему именно Глазго?
Я отвечал расплывчато, стараясь перевести все в шутку, но он не унимался.
– Нет, правда, расскажи, Джеральд, – продолжал он. При этом он глядел на меня в упор, а я прятал глаза. – Сюда-то тебя чего принесло?
– Оставь его, Чарльз, – сказал кто-то, но другим однокашникам тоже было интересно, и, думаю, многие только радовались, что нашелся один бестактный и задал вопрос по существу. Нахал на пирушке – сущее благословение для не менее любопытных, но более воспитанных гостей.
И тут заговорил Уильям.
– Чарльз, – сказал он, – не будь занудой. Видишь же, человек не хочет говорить об этом. Ну и отстань от него, не срамись.
В наступившем молчании Уильям, казалось, был единственным, кто не испытал стыда.
– Кто бы говорил, – тихо произнес кто-то. – Сам тоже с подружкой куда-нибудь закатится, и ищи-свищи.
На что Уильям ответил:
– А разве это не мое право – закатываться с кем угодно и куда угодно?
И он улыбнулся. Многие засмеялись. Разговор потек своим чередом. Ледвит подошел ко мне и сказал:
– Прости меня, старина. Я болван.
Я, разумеется, ответил, что уже и думать об этом забыл.
Мы с Уильямом вышли на улицу вместе, сунув руки в карманы и нахохлившись от холода. Шли молча. Он даже не сказал: «Старине Ледвиту вечно неймется» – или еще что-нибудь в таком роде. Поравнявшись с домом, где я снимал комнату, мы остановились под фонарем, и Уильям заглянул мне прямо в глаза. Посмотрел, хлопнул меня по плечу и скрылся в тумане.
Химикаты химикатами, а останки все же начинали пованивать, и довольно противно. Полагаться на природу не приходилось – dermestes maculatus отворотили бы от них свои носы. Кислота повредила бы кости. Вот почему в своей новой тайной лаборатории за оконным стеклом, закрашенным краской, и дверью, запертой на замок, Уильям прибег к единственному доступному ему способу.
Часами он кромсал посеревшую плоть, остригая ее с костей, и складывал обрезки в ведро с крышкой. Окунал носовой платок в разведенный водой одеколон и повязывал его себе вокруг рта и носа. Крупные кости он отделял при помощи ножа; но с мелкими – фалангами пальцев, косточками плюсны – это не выходило.
Сколько раз он жалел, что не нашел помещения с печью! Вскипятив самую большую лохань воды, какая только влезла на его плиту, он положил в нее голову. В комнате стало очень жарко. Даже человеку научного склада ума и редкого бесстрастия не очень-то приятно смотреть, как кувыркаются в кипятке глаза, то и дело всплывая на поверхность, и запоздало соображать, что надо было удалить их, чтобы не ловить на себе теперь их взгляды; а уж наблюдать, как ухмыляется оскаленным от жара ртом ворочающийся в кипятке череп – испытание и вовсе не для слабонервных.
Вода густела. Орудуя шумовкой, что до тошноты напоминало ему самому процесс приготовления пищи, Уильям собирал с поверхности всплывающую вываренную плоть. Он не удержался и рыгнул.
Пока голова варилась, он курил и читал учебник, но сосредоточение не приходило. Тогда он встал и долил в лохань воды. Много позже, когда ночь уже близилась к концу, он взял щипцы и стал шарить ими в жиже. Выудив то, что ему было нужно, он вскрикнул и разжал руку. Предмет снова плюхнулся в воду, обжигающими каплями с частичками человеческой плоти обдав студента, который стоял у плиты, зажимая трясущейся ладонью рот.
Уильям предпринял вторую попытку. От головы шел пар. Глазницы превратились в растянутые яйцевидные мешки, в которых жутко болтались глаза. Он вынул их. Через размягченную плоть просвечивали кости.
Уильям сковырнул остатки лица. Очистил череп. Для извлечения мозга придется прибегнуть к какому-нибудь хитрому варианту церебротомии, возможно, по древнеегипетскому способу, через нос. Но пока он просто держал перед собой трофей и глядел в его пустые глазницы.
На нем были те же темно-красные линии, которые он помнил по руке. И нанесла их не игла, заряженная ламповой сажей, но непрекращающийся ток крови.
На одной половине лобной кости был нарисован большой корабль. Он нес по волнам причудливого моря неведомый груз. Закрученные в узел линии над левым глазом могли означать морского зверя, следующего за кораблем в пучине. Верхняя челюсть – джунгли. Заросли лиан, изгибы которых приводили на память стиль боз-ар, сучья, прогнувшиеся под тяжестью беличьих стай, ухаживания райских птиц в густой тени.
Клиновидная кость кишела животными. На скуле можно было различить шестеренки скрытого в тени механизма. Через височную кость плыли облака. Темя украшали изображения орудий труда; нижнюю челюсть – фруктов и обезьян. Вокруг носовых пазух виднелись отметины вроде тех, что наносит на бумагу каллиграф, испытывая новое перо.
Кое-где вид загораживали ошметки кожи и сгустки сварившейся крови. За какой же срок возник этот шедевр – сколько лет текла по жилам кровь, придавая нужную окраску линиям, как долго росли кости, вытягиваясь и расширяясь в нужном направлении, обретая нужную форму? Менялся ли рисунок со временем? Каким он был, когда мужчина был мальчиком лет шести? А потом в десять лет, в семнадцать?
Уильям провел по изображению парусника пальцами. Их кончики чувствовали царапины, углубления в еще не остывшей кости.
Можете не сомневаться, я не однажды расспрашивал однокашников о теле, которое так внезапно исчезло из школы перед самым моим появлением в ней. Мое любопытство никому не казалось удивительным. «Как оно выглядело? – спрашивал я. – Где у него были разрезы? И если серьезно, то что, по их мнению, могло с ним случиться?»
Эти вопросы я задавал тем, кто с этим образцом работал.
– Боюсь, что не имею об этом ни малейшего понятия, – отвечал Сандерс. – Я вообще терпеть не могу анатомию, – добавлял он, точно это имело какое-то отношение к делу. От Аденборо и Периша толку было не больше.
Когда я спросил о теле Уильяма, тот отвечал приветливо и любезно, но сдержанно, точно знал что-то, но не спешил расстаться со своим знанием. Я невольно обратил на это внимание и огорчился больше, чем готов был признать. К тому времени его предпочтения были мне уже небезразличны.
Происхождение трупов, с которыми мы работали в лаборатории, тщательно скрывалось, но не будем наивны – потратив достаточно сил, времени и денег, Уильям наверняка установил бы личность своего кадавра. Однако он не смог придумать, как защитить себя от подозрений, которые наверняка возникли бы в ходе подобных расспросов. И тогда он принял решение – с радостью, изумившей его самого, – что не будет пытаться узнать, кем и откуда был тот человек, над останками которого он теперь трудился.
В анатомическом классе мой стол помещался как раз рядом со столом Уильяма. Я наблюдал за странной сосредоточенностью всех его действий на занятиях. Когда мы по команде профессора обнажили черепа наших трупов, сняв по нескольку дюймов мягких тканей с макушки, Уильям начал переходить от одного стола к другому, заглядывая в разрезы. Не найдя ни в одном из них ничего необычного, он вздохнул, то ли огорченно, то ли, наоборот, с облегчением.
Девчушку, которую он не раз заставал играющей у дверей своей импровизированной лаборатории, видимо, не принимали в компанию другие дети. Он часто видел ее в тени дома, всегда одну, не считая куклы – примитивной тряпичной особы с грубо намалеванным ртом, в потрепанном платье. На Уильяма, когда тот появлялся или уходил, она глядела с нескрываемой подозрительностью, свойственной всем маленьким детям.
Сам Уильям тем временем закалялся. Он так долго варил ступни и ладони трупа, что мясо распалось буквально на волокна, когда он стал вынимать из емкости маленькие косточки. Их он аккуратно разложил по простыни, на которой предварительно набросал человеческое тело. В кружок головы он поместил череп. Тщательно распределил головчатые, ладьевидные, трехгранные и полулунные кости, а фаланги ссыпал грудой, точно детали головоломки.
Все фрагменты костей, вплоть до самых мелких, оказались покрыты рисунками.
Он беспрерывно кипятил воду, размягчал закостеневшую плоть, легкими касаниями снимал ее с локтевых костей, с позвонков, ребер. Он выкладывал заново разобранного на части татуированного человека, нетерпеливо ожидая, когда же ему целиком откроется то, что он обнаружил под плотью.
Однажды мы с Уильямом зашли в скромный морской музей. Все время нашего визита туда я не уставал разыгрывать изумление этим фактом.
– Не то чтобы мне здесь не нравилось, – твердил я, – но как тебе удалось затащить меня сюда?
– Путем манипуляций, конечно, – сказал Уильям. – Нет такого человека, который не подчинился бы моей воле.
Я стал расспрашивать его о родных. Говоря об отце, заурядном служителе церкви, он в нескольких неприязненных словах набросал портрет ничтожного человека. Мать он, очевидно, любил, но и жалел, что тщетно пытался скрыть. Его сестра учительствовала, брат занимался импортом каких-то товаров, больше он ничего о них не знал.
Тогда я начал читать вслух велеречивые пояснения к экспонатам с судовой верфи города Глазго. Не без сарказма восхищался уменьшенной копией клипера, некогда величественного, такого и разэтакого, эт сетера, эт сетера.
Однако при виде Уильяма, замершего у стеклянной витрины с образцами резьбы по кости и раковинам, я умолк. Сценки из жизни моряков, морские чудовища, нравоучительные изречения на китовом усе и моржовом клыке – чего только там не было.
– Этот наверняка из Америки, – сказал он, указывая на рог нарвала, покрытый филигранной резьбой. Под ним не стояла подпись.
– Ты и в этом разбираешься? – выговорил наконец я. – Под чьим же руководством ты постигал сию премудрость?
– У людей бывают интересы и помимо профессиональных, – ответил он. – Не сомневаюсь, что и у тебя есть свои скрытые глубины, Джеральд.
Я не ответил. Уходя, мы опустили по благодарственной монете в коробку для пожертвований, стоявшую у дверей, и черкнули пару ехидных замечаний в гостевой книге.
– Когда ты только появился у нас, – снова заговорил Уильям после долгой паузы, – тебе, наверное, показалось, что ты попал в тайное общество.
– В смысле?
– Ну, не знаю. Мы все тогда уже перезнакомились. Бывает иногда, войдешь куда-нибудь и вдруг почувствуешь себя чужаком.
– Что ж, большое спасибо, – сказал я. – Мне-то как раз казалось, что я недурно вписался в вашу компанию.
– Да ладно тебе, – ответил он. – Я говорю вообще, а не о тебе именно, так что не передергивай. Я хочу сказать, что чувство непринадлежности возникает у людей чаще, чем они думают. Стоит хотя бы просто войти в комнату, где уже кто-то разговаривает, и пожалуйста – сразу начинаешь чувствовать себя не в своей тарелке. Даже если они очень мило стараются ввести тебя в курс общей беседы. Что уж говорить, если кто-то внезапно появляется в совершенно новом для себя месте, как ты. – Он не смотрел мне в глаза. – Хоть Ледвит и осел, но мне все же интересно, что привело тебя сюда.
Он наблюдал за тем, как я сначала открыл рот, собираясь заговорить, а потом закрыл его опять, так и не сказав ни слова. Кашлянул.
– Полагаю, что чувство непринадлежности присуще всем людям, в большей или в меньшей степени, – сказал он.
– Наверное, – отозвался я.
– И иногда, – продолжал он, – это чувство возникает не без причины. Например, когда внезапно натыкаешься на что-то такое, чего тебе лучше не знать и не видеть. Поневоле становится любопытно, что способны сотворить с тобой те, кто в курсе этого секрета.
Говоря это, он выглядел таким юным и покинутым, что у меня заныло сердце. Некоторое время мы оба молчали.
– У тебя все в порядке? – спросил наконец я.
– О, – словно очнулся он, – а я хотел то же самое спросить у тебя. – Я промолчал. – Не обращай внимания.
– Если что-то все же случилось… – начал я нерешительно, словно боясь, вдруг он возьмет и скажет, да, мол, случилось, да еще выложит, что именно.
– Не обращай внимания.
Дело было сделано. Кости очищены. Головоломка человеческого скелета собрана.
Заканчивалась зима. Уильям промыл кислотой сток в раковине.
В тот день он шел в свою лабораторию кружным путем, не в силах избавиться от ощущения, что за ним следят. Теперь он сушил скелет, тщательно обтирая все косточки. Повертел в руках плечевую кость, прослеживая на ней приключения в разных неведомых землях героя, похожего на Синдбада-морехода. Вдруг ему захотелось отполировать ее до блеска.
Поколебавшись, он нацарапал что-то в блокноте, вырвал листок, открыл дверь и увидел девочку, которая играла с куклой. Под его взглядом она настороженно встала.
– Здравствуй, – сказал он ей. – Хочешь заработать шиллинг?
Когда девочка все же ответила, у нее оказался такой густой местный акцент, что Уильям невольно расхохотался. Он почти ничего не понял.
– Знаешь мистера Мюррея? – В тех местах его знали все. – Отнесешь ему вот это. Он даст тебе пчелиного воску. Принесешь его сюда и получишь шиллинг.
Девочка взяла бумажку и убежала в нужном направлении. Возможно, он ее больше не увидит. Уильям сел на залитое солнцем крыльцо, закрыл дверь, прислонился к ней спиной и стал курить.
Когда девочка все же вернулась, неся большую банку, он, всплеснув руками, приветствовал ее радостным криком. Она отдала ему воск, сияя широченной улыбкой.
Потом она что-то сказала. Когда до него дошло, что она интересуется, «што там у ниво», он ответил:
– Не могу сказать.
И она тут же повернулась к нему спиной и пошла куда-то без слова упрека или огорчения. Его ужаснуло отсутствие удивления, с каким она отнеслась к крушению своей надежды. Он окликнул ее.
Уильям всецело отдался радостям полировки. Одна за другой обретали блеск гравированные кости. Первым засиял череп. Потом лопатка, грудина, все остальное. На левой коленной чашечке всходило солнце; на правой выл на полную луну волк. Опускаясь при жизни на колени, их владелец попирал языческие символы.
– Не постесняюсь сказать, – сообщил мне много позже Уильям, – что я даже прослезился, когда увидел наконец всю картину в целом.
«Какой богатый материал для анализа», – думал он тогда, переходя от иллюстрации к иллюстрации, прослеживая маршрут, путь того корабля, который он видел на многих костях. Рука, нога, нога, рука, голова, а потом что, вокруг грудной клетки? Что же это, странствие героя?
– Знаешь, что это? – спросил Уильям.
Девочка уставилась на расписной самородок, который он вложил ей в ладонь.
– Печенька? – рискнула предположить она.
– Это называется крестец, – ответил он. – У меня такой есть. И у тебя будет, когда вырастешь. А сейчас, видишь? Флаги на ветру, полощутся из стороны в сторону, по всей ширине кости. Горы, лес.
Дитя глядело серьезно. Это он сам нарисовал? Нет, ответил он ей. И объяснил, что это сделано кем-то – или чем-то – до него.
Он подождал, пока она проведет пальцем по контурам рисунка. Его радовало, что теперь это чудо увидел еще кто-то, кроме него самого. Благодаря ему девочка сохранит этот момент в своей памяти. Он сказал ей, что эта штука была у человека под кожей.
– Представляешь, в какое положение это ставит человека моего склада, а? – сказал он. – В былые времена я бы, наверное, назвал себя вольнодумцем, но сегодня в вольнодумстве нет уже никакой дерзости. И все равно, человеку моих занятий это кажется подозрительным, потому что кто еще мог оставить там эти рисунки, а? – Он снизил голос почти до шепота. – Бог – резчик по кости.
Девочка не смотрела на него, а он не смотрел на нее.
– Кем он был? – продолжал он. – Знал ли он, что носит под кожей? Был он такой один или их много? Может быть, существует некое братство – хотя почему обязательно братство, кто сказал, что в нем не может быть женщин? Наверняка они там тоже есть, так что это, скорее, целый клан – расписанных с любовью.
В доме что-то скрипнуло. Уильям вскинул голову. Прямо над ним поселился новый жилец, чьи шаги внушали ему опасения, так как ему казалось, будто он откуда-то их знает.
– Нельзя сказать, будто эти рисунки не изящны, – продолжал он. – Нет, вся штука в другом. Почему выбор пал именно на этого человека?
Если в рисунке и была зашифрована некая история, то Уильям не смог ее прочесть. Мужчины и обезьяны, женщины и козодои, звезды, монстры мохнатые и пернатые, механизмы, часы, охотники с кремневыми ружьями, жираф-паша, восседающий на каменном троне, города с луковицами куполов выше туч, узлы вроде тех, что бывают на кельтских могилах, – все это никак не складывалось для него в единую повесть. Зато он посмешил девочку, показав ей зверей, изображенных на челюсти.
– Есть такие иллюминированные рукописи, – продолжал он, – на которые смотришь, и становится понятно, почему те или иные образы нарисованы именно там, где они нарисованы. Но есть и другие, в которых, сколько ни гляди, ясно одно – порождения буйной фантазии художника, которыми пестрят их поля, остались бы неизменными при любом тексте.
Сверху опять донесся звук – на этот раз скрип, как будто кто-то опустился на пол, приложив ухо к отверстию. Но Уильям уже слишком глубоко ушел в свои мысли и ничего не слышал. Зато услышала девочка. Она испуганно вскинула голову и стала смотреть на потолок, а Уильям тем временем продолжал:
– Какое-то время я думал, что именно так обстоит дело и с этим. Более или менее… – Он помешкал. – То есть это просто ничего не значащая разминка руки. Хотя и превосходного качества. Маргиналии своего рода. Но…
Уильям указал на завитушки в изгибе ребра.
– Посмотри на эти отметины, – сказал он. – Их изменения показательны. Волнистость нарастает. То, что начинается у одного края кости как набор относительно простых линий, к другому ее краю превращается в творение виртуоза. И так повсюду. Развитие. Одна и та же фигура здесь… – голень, – и здесь… – боковая поверхность черепа, – но наверху она куда утонченнее. И таких усовершенствований сотни… Мне кажется, то, что мы видим здесь, на этих костях, представляет собой эксперимент. Наброски, подготовительные замечания, проверка идей. Кто-то разминал руку на этом скелете. Перед настоящей работой. Какой – кто знает? Уж, во всяком случае, не над этим человеком. Да и над человеком ли вообще?
Уильям бросил взгляд на закрашенное окно. Оно сияло, пропуская солнечный свет снаружи. Он торопливо продолжал:
– Может быть, лет двадцать спустя норвежское китобойное судно поймает, ну, скажем, голубого кита. И пока команда будет заниматься разделкой его туши, какой-нибудь Гуннар Гуннарсон заметит: здесь, на обнажившемся уголке черепной кости, вырезана человеческая фигура. В натуральную величину. Прямо как живая. Даже лучше, чем живая, деликатнее. И тогда под толстой кожей морского гиганта обнаружится наконец шедевр, предварительным наброском к которому послужило вот это. И он будет прекрасен. А еще он будет рассказывать удивительную историю. Ну, что ты на это скажешь? – Он улыбнулся девчушке. – История, вырезанная на костях кита.
Девочка посмотрела на него серьезно.
– Или нашего друга? – переспросил он. – А может, и еще чьих-то, кто знает? – И он поднял руку, указывая на запертую дверь и на весь Глазго за ней. – Может, мы все лишь несовершенные наброски. А с этим парнем произошло то, что происходит с любой ненужной бумажкой. Его выбросили. Так мы и оказались здесь. – Он снова улыбнулся, и его глаза наполнились слезами. – В мусорной корзине.
Он так волновался, что даже взрослому теперь было бы нелегко уследить за его мыслью, тем более ребенку. Но он смотрел только на кости.
– Если бы мы могли заглянуть под мою или под твою кожу, как ты думаешь, что бы мы там увидели? Таких людей, как он, вряд ли много – иначе мы бы об этом слышали. И в то же время я не могу поверить, что он такой один. Сколько же среди нас таких, расписанных?.. Я думал, о, конечно, я думал о том, чтобы приоткрыть себя хоть немного. – Он постучал себя пальцем по голени. – И знаешь что? Я понял, что мне страшно узнать, какой я – разрисованный или нет.
Уильям поднес к губам палец. Девочка очень серьезно повторила его жест. Она снова взглянула на потолок, но наверху было тихо.
– Если носители эскиза знают, что он у них внутри, – сказал он, – то, независимо от того, понимают они его предназначение и смысл или нет, они всячески стараются избежать ненужного внимания. Но тогда появление на моем столе вот этого парня – серьезный недосмотр с их стороны. Кто знает, что они могут сделать, кого подослать к такому, как я, – случайно натолкнувшемуся на их тайну? Так что лучше молчи о том, что знаешь. Вдруг они окажутся плохими парнями?.. В конце концов, не исключено ведь, что художник – вовсе не Бог, а совсем другая сила.
Девочка попыталась стащить позвонок. Уильям выудил его из ее кармана и изобразил такое удивление, точно натолкнулся на окаменелый обломок на морском берегу.
– Какой чудесный образец, – сказал он. – Мне тоже нужен такой.
Потом сказал, что покупает его, и дал девочке еще шиллинг.
Она остановилась у двери.
– Не кит, – сказала она. – Масенькая мыска.
– Да. Да! – восхитился Уильям. – Почему нет?
Он смотрел девочке вслед. Действительно, почему шедевр, эскизом для которого был этот человек, обязательно должен обретаться в библейской пучине вод, почему он не может охотиться за крошками? И тогда в один прекрасный день некий кот – или кошка – поймает его и с хрустом раскусит изысканную работу, губя тончайшую филигрань, которую нельзя было нанести на мышиные косточки иначе как под микроскопом.
Принимая во внимание возраст и общественное положение этой девочки, разумно предположить, что, даже пожелай она что-нибудь рассказать, ее просто не стали бы слушать. Однако несколько лет спустя я, стоя на пороге новой фазы жизни, почувствовал, что просто обязан разыскать молодую женщину, которой она к тому времени стала. Я не знал, как ее зовут, зато знал, что она, скорее всего, очень мало помнит. И все же, взвесив все шансы, я забеспокоился, как бы она не поделилась своими воспоминаниями с кем-то из заинтересованных лиц и вообще с кем-либо, кроме меня, и как бы это не привлекло нежелательного внимания.
Бледность Уильяма уже нельзя было списать на жизнь под шотландским небом, к тому же он сильно похудел. Я наблюдал за ним, когда он, снова опоздав на лекцию, ввалился в аудиторию и шел к своему месту, роняя по дороге листки, словно какой-нибудь рассеянный персонаж из «Панча».
– Я могу говорить откровенно? – спросил я его однажды.
– В каких ты отношениях с Богом? – перебил он меня. Голос у него был напряженный. Он говорил торопливо, как тогда, с девочкой.
– В наилучших: обеими ногами стою прямо на верхушке его божественной маковки, – сказал я. Как я и надеялся, это заставило его улыбнуться, пусть и ненадолго. – Я ведь из тех, кого называют нонконформистами, – добавил я уже серьезно. – Верую ли я сам? Обычно я стараюсь не забивать себе голову разным теологическим мусором. Но вера, она ведь не только в том, что у нас на плечах, она во всем теле. Каждый из нас – живое воплощение веры и догматов, которых придерживались и наши родители, и все, кто жил до нас. Только одни воплощают их скрыто, другие – явно. – Я коротко глянул на него. – Все мы – живые заповеди.
Он явно был удивлен тем, что услышал от меня. Я и сам удивился. Я жил тогда точно под каким-то давлением.
– Конечно, исполняем мы то, чему нас учили в детстве, или нет – это уже другое дело, – торопливо продолжал я. – Иногда мы способны сами себя удивить. Послушание всегда риск, непослушание – тоже, но, похоже, каждый рискует только тем, что хочет потерять. Знаешь, все наши беспокоятся за тебя. И я тоже.
– Очень мило с их стороны, – сказал Уильям и откашлялся. – Только напрасно они беспокоятся.
– Нет, не напрасно, – возразил я. Он вздрогнул, но я серьезно настроился не позволить ему улизнуть от разговора. – Не знаю, что ты затеял, но это явно идет тебе во вред. Уильям, настала пора остановиться.
Он посмотрел на меня замученными глазами и попытался сформулировать ответ.
– Что до Яхве, – продолжал он, – и аналогичных ему феноменов, то боюсь, что в их отношении силу человеческого понимания сильно переоценили. В конце концов, не все мы философы по натуре, есть среди нас и наблюдатели. Как ты думаешь?
– Я думаю, – ответил я не спеша, со всей доступной мне легкомысленностью, – что мне понравится быть хирургом. – Я отвел глаза. – Ковыряние в чужом мясе окончательно меня покорило. Берешь в руки нож и никогда не знаешь, чем кончится дело.
– Ты прав, – сказал он.
Я не смотрел на него. Он тут же отвлекся. По его лицу я видел, как его мысль снова ускользает туда, где сдается дешевое жилье, как следует путем, по которому так и не прошел я, как возвращается к тайне, которую он так и не раскрыл мне. Я знал – я видел, – он чует, что кто-то идет за ним по следу.
Момент настал. Был обычный серый день, обычный ветер мел по мостовым неунывающего города. Уильяму до самого конца не давало покоя то, что он так никогда и не узнал, ни чье подозрение он разбудил, ни кто его выдал.
Он сидел в своей импровизированной лаборатории, описывал в дневнике кости и снимал причудливые рисунки на пленку; из-за его неопытности в обращении с фотографическим аппаратом снимки выходили слишком темными и странно угрюмыми. Пригласить профессионального фотографа он не рискнул, не надеясь купить его молчание. Раздался стук в дверь.
На пороге стояли два офицера полиции и привратник из медицинской школы. Они сразу шагнули внутрь, не обратив внимания на слабое сопротивление Уильяма. Пока они проводили обыск, он вышел на улицу. Стал ждать их там. Собрались местные. Маленькой девочки среди них не было, зато был квартирохозяин. Он поднял глаза и взглянул на окно второго этажа поверх головы Уильяма. Вид у него был виноватый. Наверное, он винит себя в том, подумал Уильям, что такая неприятность случилась с его жильцом: человеком, находящимся под его защитой, пользующимся его поддержкой. Как только Уильяму удалось перехватить его взгляд, он кивнул ему так, словно хотел успокоить.
За годы нашего с Уильямом общения мне не раз приходилось становиться свидетелем его добрых дел. Само собой, я видел, как он спасал людей от смерти; больше того, я видел, как он возвращал встревоженным людям душевный покой, причем так, как далеко не всякий доктор сможет, а главное, захочет сделать. И все же именно тот случай его непоказной заботы о другом поразил меня больше всего. Подумать только, что в тот миг, который грозил ему разоблачением и большими неприятностями, он нашел в себе силы бросить едва знакомому человеку обнадеживающий взгляд. Как это всегда было трудно для меня – так восхищаться им и не иметь возможности выразить это восхищение вслух.
На полу рядом со скелетом лежала маленькая дрель, набор миниатюрных шурупов, пастообразный клей и проволока. Уильям сверлил в костях крохотные дырочки.
– Не мог же я оставить его разобранным на части, – сказал он привратнику. Он указал на подставку, формой удивительно похожую на виселицу: на ней он намеревался закрепить скелет.
– О, пожалуйста, прошу вас, – вырвалось у него, когда он увидел, как констебли сгребали кости в охапки. Они так грубо перетягивали их веревками, что он не сдержался.
К немалому удивлению Уильяма, предстать ему пришлось не перед судом, а всего лишь перед университетским начальством. Семь стариков – провост, деканы факультетов и так далее, – словно крыльями, хлопали своими мантиями у него перед носом и каркающими голосами задавали ему разные вопросы. Потом Уильям говорил мне, что думал тогда о своих родителях и о том, что теперь его непременно отчислят. Выбросят из университета с клеймом резчика по кости.
– А еще я думал о тебе, – добавил он.
– Что за гнусное удовольствие, – доискивался доктор Келли, – доставляет вам подобная резьба по кости?
– О. – Уильям вздрогнул. – Нет, – начал оправдываться он. – Это не я. Этот скелет…
Но выражение лица декана заставило его умолкнуть.
– Отвратительное дело, – сказал Келли с яростью, как потом рассказывал мне Уильям. – Ваши художественные наклонности аморальны, для врача в особенности, хотя, не стану отрицать, именно с медицинской точки зрения вы продемонстрировали немалую сноровку. И все же я назову их противоестественными. А теперь главный вопрос. Где вы достали материал?
Уильям смотрел на него молча.
– Уверен, – медленно продолжал Келли, – что вы не захотите пятнать свою многообещающую доселе репутацию преступлением. Отвечайте – где вы взяли эти кости?
И Уильяму ничего не оставалось, как понять намек и ухватиться за брошенный ему спасательный круг.
– Я купил их, сэр, – отвечал он наконец недрогнувшим голосом. – Для занятий искусством.
И он поднял руку и сделал в воздухе царапающее движение. Декан откинулся на спинку своего кресла. На его лице было написано облегчение.
Хозяйка квартиры Уильяма сообщила, что он заплатил за жилье до конца будущего месяца, но сам куда-то исчез. В нашей группе почти все решили, что его отчислили. Даже я ничего о нем не слышал. Но вот однажды, недели через две после его разговора с университетским начальством, мы сидели на лекции, когда дверь вдруг приотворилась и – неожиданно для всех, кроме меня, – в аудиторию вошел Уильям собственной персоной и бочком пробрался на свое место.
Поднявшийся было девятый вал изумления тут же стих, усмиренный гневным взглядом профессора Серджа. Лишь раз за всю лекцию Уильям оторвался от своего конспекта и нашел меня взглядом. Он широко мне улыбнулся и поднял палец в знак того, что все объяснит позже.
После занятия мы все столпились вокруг него и, возбужденно хлопая его по спине и плечам, требовали рассказа. Он только ухмылялся.
– Да так, ничего особенного, – сказал он. – Дурака свалял. Попался на мелком воровстве. Много я пропустил? – и все в таком духе.
Когда остальные разошлись и нас уже никто не мог услышать, он сказал мне:
– Меня поймали, когда я крутился там, где не следовало. А у меня при себе были кости, вот и…
– Человеческие?
– Разумеется, человеческие. – Мы поглядели друг на друга. – Они наверняка что-то заподозрили. Но по совершенно непонятным мне причинам – наверное, кто-то замолвил за меня словечко, не иначе… В общем, я отделался строгим предупреждением с конфискацией костей, а еще мне пришлось дать клятвенное обещание быть паинькой до самого конца моей медицинской карьеры. И вот я снова здесь. – Он невесело усмехнулся.
– Я так понимаю, старина, – сказал я, и мой голос, по всей видимости, дрогнул, – что это еще не вся история. – Он снова засмеялся. – Но, помнится, однажды ты в самых изысканных выражениях объяснил одному типу, что человек имеет право не распространяться о том, что ему хочется сохранить в секрете. Так вот. – Я склонил перед ним голову.
Он действительно долго не говорил со мной об этом деле. Но я всегда знал, что продолжение следует.
Я кончил курс прилично, Уильям хорошо. Нас разбросало: Южный Лондон, Оксфорд, Лидс, снова Лондон. Уильям получил место в Свонси, где оставался два года, пока не перебрался в больницу на южном побережье. Я согласился на предложение в Дареме.
– Невероятно, – сказал Уильям.
Я настаивал, что это совсем недалеко.
– Еще как далеко. – Он повысил голос. – Тебе даже говорить о нем, и то противно. Возможно, ты отчего-то чувствуешь себя обязанным снова посетить места былых мучений… – Уильям был сердит, но даже тогда не домогался моей откровенности. – …однако Дарем тебе решительно вреден. Я же вижу, каким похудевшим и измученным ты каждый раз выходишь из поезда.
– Ну да, перспектива не самая блестящая, – согласился я, – но все же не преувеличивай. В конце концов, в любой жизни бывают свои обретения и потери.
Пять лет врачебной практики пронеслись как один день, когда в Глазго созвали медицинскую конференцию с такой обширной тематикой, что почти все выпускники нашего года смогли приехать. Для нас это стало настоящим воссоединением. Приятно было снова всех увидеть, пообщаться кое с кем из прежних преподавателей и нынешних коллег. Хотя пять лет – ничтожный срок, конечно: теперь я не могу без улыбки вспоминать ни ту нашу встречу, ни ностальгию, которую мы испытывали тогда.
В те времена в одном крыле четырехугольного здания нашей медицинской школы был – а может, и сейчас еще есть – крохотный медицинский музей.
– Давай зайдем, – предложил я Уильяму в самый день отъезда.
– Давай.
Подозреваю, что читателю уже понятно, в каком направлении движется мой рассказ.
Две комнатки музея были битком набиты шкафами и витринами, очаровательными каждая по-своему. Старые хирургические артефакты, диорамы медицинской истории. Косые солнечные лучи проникали внутрь помещения, почти ничего не освещая.
Я повернул за угол и замер.
– Что там? – спросил Уильям, заметив выражение моего лица. Он бросился к витрине и увидел мою находку.
Внутри висел скелет, но не весь: череп, ключицы с грудной клеткой, правая рука целиком и плечевая кость левой – вот все, что от него осталось. Ниже четырнадцатого позвонка все отсутствовало. Кости были отполированы. Рисунок выступал на них очень четко. Я смотрел на морские сцены, разглядывал горгулий, причудливые растения и орнаменты, линии, которые выглядели так, словно их провели только ради удовольствия проводить линии.
Уильям положил на стекло руку.
– Это же… – начал было он, но я перебил его:
– Не надо.
«Происхождение невыяснено, – гласил сопроводительный ярлычок. – Художник неизвестен».
Я глядел на череп.
– Уильям, – сказал я, – когда тебя отстранили тогда от занятий, по университету, как ты сам понимаешь, поползли слухи…
– Ладно, – произнес он. – Тебе я расскажу.
И он сделал шаг вперед.
– Это оно. То тело, о котором ты столько слышал. В первый момент я подумал, что это, возможно, другое, но нет. Это оно. Точнее, то, что от него осталось. Что они с ним сделали? – прошептал он. – Ты только посмотри…
– Откуда оно здесь? – спросил я.
– Здесь, в смысле, вот тут? – Он указал рукой на витрину. – Или вообще? – И он повел рукой, словно заключая в очерченную им окружность весь мир. – Не знаю. Более того, я считаю, что с моей стороны было бы неразумно пытаться это узнать. – Его голос звучал на удивление сухо. – Если на свете и есть те, кто знает, как это попало сюда, то именно их компании мне следует избегать. – Он посмотрел на меня в упор. – Но с тобой мы поговорим.
Я приехал на юг. Когда я вышел из вагона, Уильям окинул меня внимательным взглядом: я снова похудел. Мы сели на велосипеды и покатили в Даунз, а по дороге съехали в какой-то глиняный карьер, где с удовольствием пообедали сандвичами. День выдался необычайно жаркий. Из тех, когда басовито жужжат шмели, грузно перелетая с цветка на цветок, одуряюще пахнет жимолостью и всякой такой всячиной, – короче, из тех, на которые так горазда наша природа летом, когда ей случается бывать в хорошем расположении духа: нигде, кроме Англии, не бывает больше таких дней. Тишина, покой и очарование, почти всегда проникнутые ощущением близящейся угрозы. В общем, день был из тех, по которым начинаешь ностальгировать еще до того, как они закончатся.
– Так как там у тебя дела, на твоем севере? – натянуто спросил Уильям.
– Справляюсь потихоньку, – ответил я. – Осталось уже недолго.
Он кивнул.
– Знаешь, – продолжил он после некоторого молчания, – я, кажется, знаю, что, по-вашему, произошло тогда в Глазго. – Он откусил от сандвича, затянулся сигаретой, запил это все глотком сидра. – Но я не умею резать по кости, Джеральд. Даже плохо, и то не умею. – И он улыбнулся мне. – Пренеприятное испытываешь чувство, когда знаешь, что коллеги видят в тебе вора, крадущего мертвые тела ради того, чтобы превращать их в жуткие произведения искусства. И считают, что по тебе виселица плачет…
– Не все, – перебил его я. – Кое-кто из нас…
Он поднял руку, чтобы я умолк.
– Не я расписал этот чертов труп, хотя украл его действительно я, – сказал он.
И пока воздух вокруг нас густел, а тени становились длиннее, он рассказал мне все, вот эту самую историю, которую я, с некоторыми изъятиями и незначительными исправлениями, набросал здесь.
Было ясно, что он понимал – я верю каждому его слову. Я видел, что мое безоглядное доверие дает ему облегчение. Только его описание первых ночей, проведенных с трупом в съемной каморке, где Уильям устроил свою лабораторию, вызвало у меня реакцию, близкую к шоку.
Назад, к поезду, мы неслись с бешеной скоростью, так что волосы развевались.
Много лет спустя я имел честь долго работать с Уильямом рука об руку. А после его смерти некоторое время даже управлял делами одной из основанных им благотворительных организаций. Это давалось мне нелегко, но ради его памяти я старался.
Карьера Уильяма стала набирать обороты уже после войны, когда его изначально прохладное отношение к Национальной службе здравоохранения постепенно сменилось энтузиазмом. Он никогда не интересовался политикой, зато много работал с молодыми врачами в больницах по всей стране, в результате чего в пятидесятые его имя оказалось накрепко связанным в общественном сознании с так называемой социальной медициной. Именно за заслуги в этой сфере его и наградили орденом Британской империи. Интересовался он и педагогикой: из него вышел хороший учитель, хотя и увлекающийся порой. Сегодня его имя связывают по большей части с одним хирургическим приемом – честь, над которой он посмеялся бы вслух, хотя в глубине души наверняка был бы польщен.
У него были своеобразные воззрения на медицинскую этику. Он не просто поддерживал идею предполагаемого согласия передачи органов, он считал, что при отсутствии воли покойного, прямо воспрещающей подобные действия с его телом, все тела должны рассматриваться как собственность медицинской науки.
– Уильям, – ворчал на него я, – но это же смехотворно. Ты ведь шутишь.
– Ни капли. – Это был один из тех споров, которым люди, многое пережившие вместе, любят предаваться на публике. – Когда я умру, ты и меня положишь на стол, – твердил он. – Чтобы я и тогда мог приглядывать за студентами.
И действительно, шутки шутками, а к самой идее он относился очень серьезно. И не только завещал медицине свое тело, но и произносил пылкие речи перед друзьями-докторами, уверяя их, что моральный и профессиональный долг всякого медика сделать то же самое. Разумеется, наиболее частым объектом его словоизлияний становился я, так что в один прекрасный день я не выдержал и заполнил в его присутствии соответствующую форму.
Как-то я предложил ему вместе поехать в Глазго и еще раз взглянуть на экспонат.
– Это ни к чему не приведет, – твердо ответил мне Уильям.
– Знаешь, – осторожно начал я, – мне кажется, я мог бы попытаться разузнать, что с ним случилось. Для тебя это, разумеется, было бы неловко, но я…
– Джеральд, – сказал он, – тебе тоже незачем привлекать к себе внимание. Я не хочу, чтобы кто-нибудь, как-то связанный с тем, на что я натолкнулся по чистой случайности, начал искать меня. Или тебя.
Я кивнул и отвел глаза, чем напомнил себе его былую собеседницу.
– Может, оно и к лучшему, что кто-то тогда навел полицию на твою лабораторию, – сказал я. – Пока не нагрянули те, другие.
Всякий раз, наблюдая за тем, как оперирует Уильям, я замечал, что он обращает особое внимание на кости. Может быть, он надеялся, что молния все же ударит дважды в одно место, а может, полагал, что тот первый случай был вовсе не случаем, а посланием, адресованным именно ему.
– В иные дни, – не один раз говорил он мне, – всякий, на кого я ни взгляну, кажется мне кандидатом. Как будто мир полон ходячих эскизов.
Проверить кости самого Уильяма было бы легче легкого. Я ему предлагал. Постучал его по колену.
– Как насчет маленькой анестезии?
Он взглянул на меня с любопытством. Промямлил какую-то банальность насчет того, что Бог никогда не дает доказательств своего существования. На самом же деле любая определенность была бы для него так же непереносима тогда, как и много лет назад, когда он признавался в этом той девочке.
Никто из нас не обязан повиноваться инструкциям. Свое существование я считаю прямым тому доказательством. В конце концов, как часто бывает, жизнь только тогда и начинается, когда рушатся все заранее составленные планы. Крушение надежд приводит к счастью.
Как только у меня появилась возможность, я закончил все свои дела в Дареме и перебрался на юг насовсем. Там мы с Уильямом поселились в доме, который, вообще-то, был нам не по карману.
В те ранние годы мы часто исчезали куда-то поодиночке на день или на два без всяких объяснений. Так поступил я после того дня в Даунзе. Так же поступал и Уильям, и каждый раз он возвращался в задумчивости.
К секретам друг друга мы всегда относились с неизменным уважением. Я не расспрашивал его о том, куда он ездит, но и самого беглого осмотра было достаточно, чтобы обнаружить среди его вещей шотландские газеты и корешки от автобусных билетов из Глазго, хотя в разговорах он всегда был крайне осмотрителен во всем, что касалось его путешествий. Лишь один раз он вообще заговорил об этом. Через много лет, после двухдневной отлучки, Уильям, кашлянув и налив себе чаю, сказал:
– Его больше нет.
Я тогда ответил:
– Все музеи меняют свои экспозиции время от времени.
Больше мы о нем не говорили.
Возможно, после моих отлучек Уильям тоже искал улики, как и я. В таком случае его ждало разочарование: я был более осторожен, чем он, и никогда не обременял себя ни сувенирами, ни трофеями, даже когда мои розыски бывали удачными. Так что меня не выдали бы ни автобусные билеты, ни наспех нацарапанные адреса наемных домов в Глазго, ни старая тряпочная кукла с губами, из которых торчали нитки.
Много позже, когда уже невозможно было игнорировать тот факт, что Уильям умирает, он снова заговорил со мной о том эскизе. Моя задача в то время сводилась к тому, чтобы позволять ему говорить, о чем он хочет. И я горжусь тем, как я ее выполнял, даже если он пускался в воспоминания о том, о чем мне вовсе не хотелось слышать: о забракованных эскизах; о том, как слухи о его занятиях дошли до полиции и его вычислили; о том, что он так и не смог найти ту девочку. Его причудливые теории были полны удивительных прозрений. Но труднее всего мне было слушать, когда он говорил о своей смерти.
В самом конце, когда он был уже почти недвижим и полностью ослеп, он шепнул мне:
– Пусть меня примет Глазго. Почему бы и нет, а? Никогда ведь нельзя знать заранее, Джеральд. – И потом тревожной скороговоркой: – О, но… о, мне жаль, мне так жаль, жаль, жаль…
Жажда определенности снедала его, сколько бы он ни отрицал это, как бы ни пытался стать частью чего-то иного, эти его признания все равно было очень тяжело слушать.
И когда дыхание уже покидало его, я протянул ему руку, он взял ее, я зашептал и стиснул его ладонь в своих. Он ответил на мое пожатие.
Но я хотя и хотел быть нежным, продолжал сжимать его ладонь все сильнее. Уильям открыл глаза, и тогда я вдавил в нее свои пальцы. Я сжимал его руку так, что он наверняка чувствовал кости под моей тонкой стариковской кожей. Я молчал, и он ничего не говорил. Он не произнес больше ни слова. Он смотрел на меня, когда его глаза вдруг расширились, словно от удивления, а я, увидев это, зажмурился.
Тело Уильяма, как он и хотел, передали длинноволосой студенческой братии, пришедшей нам на смену.
Этот последний педагогический подвиг не дал неожиданных результатов. Несколько лет спустя, выжав из его тела весь потенциал наглядности, его отпустили покоиться с миром. Местом его последнего пристанища стало прелестное кладбище вблизи тех самых холмов: то есть настолько близко, насколько это возможно было устроить.
Я был один в кухне, меня окружал мир, где утонченные, изысканные тайны лежат лишь на дюйм глубже поверхности, доступной взгляду. Я сидел среди этих костей в пижаме, пил чай и говорил отсутствующему Уильяму, как мне жаль, что он оказался лишь нечаянным свидетелем, да и то лишь в лучшем случае. Я говорил ему, как жаль, что он так и не смог разыскать свою юную конфидентку и не получил подтверждения тому, что кто-то еще кроме него видел весь эскиз целиком, свободным, открытым для взгляда.
Теперь, когда я сам стою на пороге смерти, мне грустно, но я устал от постоянного отсутствия того, кого мне так не хватает. А еще я устал от тайн.
Тот скелет больше не появится ни в медицинском музее, ни где-либо еще. Единственный человек, кому, кроме меня, Уильям раскрыл свою тайну, не заговорит. Ну а для документа, который я с таким облегчением пишу сейчас, время настанет, когда истечет мой срок.
Я уже обо всем позаботился. Меня глубоко трогает мысль о друзьях, которые придут на мою поминальную службу. Сам бы я попросил их не беспокоиться, но я знаю, что они все равно придут, ведь им это нужно больше, чем мне.
Конечно, нехорошо нарушать слово, данное покойному, но я просто обязан привлечь внимание моих душеприказчиков к более позднему варианту распоряжений на случай моей кончины – документу, который я составил уже после смерти Уильяма. Медицинской школе города Глазго причитается теперь сумма куда крупнее той, на которую они могли рассчитывать прежде, – взамен обещанного раньше трупа. Участок земли, давным-давно приобретенный мной на кладбище, где лежит Уильям, останется пустым. Пусть лучше мой прах развеют над его могилой.
Не исключено, что по нашей с Уильямом могиле будут бегать мыши, каждая со своим рисунком под пушистой шкуркой. Как обрадовался бы Уильям, узнай он наверняка, что хотя бы в чем-то не ошибался! Что в темных глубинах океана и впрямь плавают огромные рыбы и киты с расписными костями. А воздух полон птиц, из которых каждая возносит свой эскиз к небу.
Я хочу предупредить того, кому доведется исполнять мою последнюю волю: прах после кремации состоит из куда более крупных частиц, чем зола от прогоревшего камина и тем более пепел от сигары. Но не бойтесь, эта костная труха недолго будет лежать в траве над моим Уильямом. Налетит с моря порыв ветра, и я рассеюсь с ним по свету. Прольет дождь, и, будьте уверены, вода понесет меня к нему, под землю, где я скроюсь из виду.
notes