Майкла Редгрейва и меня страшно сердило то, что Кембридж запрещал женщинам появляться на сцене. Мы устали от игравших Офелию смазливых итонцев из «Кингза». И считали, что пришло время все изменить. Я обратился к директрисам «Гертона» и «Ньюнема» с предложением создать новый, серьезный театральный клуб, в котором женщинам разрешено будет исполнять на сцене женские роли. Директриса «Гертона» приходилась не то тетушкой, не то кузиной, не то еще кем-то П. Г. Вудхаузу, женщиной она была устрашающей, но доброй. После того как она и директриса «Ньюнема» убедились в том, что побуждения наши чисты, эстетичны и благородны, каковыми они, разумеется, были только отчасти, обе согласились разрешить своим студенткам выступать в театре — так и появились на свет «Лицедеи». Едва по Кембриджу пошли разговоры о новом, позволяющем женщинам играть на сцене театральном клубе, сотни студентов-мужчин начали осаждать меня, умоляя дать им роль в нашей первой постановке. Помню, я проводил прослушивание. На него пришел студент «Питерхауса», прочитавший монолог из «Юлия Цезаря». «Скажите, — спросил я у него настолько благодушно, насколько смог, — что вы изучаете в университете?» «Архитектуру», — ответил он. «Вот за нее и держитесь, — сказал я. — Уверен, архитектор из вас получится великолепный». Студент этот и вправду получил диплом с отличием, однако теперь, всякий раз как я встречаюсь с Джеймсом Мейсоном, он говорит мне: «Черт, надо было послушаться вас и держаться за архитектуру».
Я отправился с другом в пешую прогулку по Германии. Тогда это было в порядке вещей. С книгами, перевязанными кожаными ремешками и заброшенными за спину, мы бродили по лугам Франконии, останавливаясь во всех тавернах и гостиничках, какие попадались нам по пути. Как-то поздним утром мы оказались в маленькой баварской долине и нашли отличную пивную в заросшем геранями и лобелиями саду при милейшем старинном постоялом дворе. Пока мы сидели за столиком, попивая из кружек светлое пиво, по саду начали рядами расставлять стулья. Мы решили, что здесь вот-вот начнется какой-то концерт. Потом приехали две машины «скорой помощи». Водители и санитары вылезли из них, позевали, закурили, распахнули задние дверцы своих машин и замерли у них с таким видом, точно ничего необычного в их появлении нет. Начали собираться люди, и вскоре все стулья были заняты, а десятки тех, кому они не достались, стояли за ними или сидели, скрестив ноги, на траве перед маленькой временной сценой. Мы терялись в догадках о том, что же здесь должно сейчас произойти. Толпа явно предвкушала нечто волнующее, однако никаких музыкантов видно не было, а самым странным казалось нам присутствие санитаров. И наконец, к саду подъехали два огромных, открытых лимузина, «мерседесы», до отказа и даже сверх него набитые мужчинами в какой-то форме. Они повыскакивали на траву, а один из них, коротышка в длинном кожаном пальто, поднялся на сцену и заговорил, обращаясь к собравшимся в саду людям. Почти не зная немецкого, я не понимал большей части того, что он говорил, однако одну то и дело повторявшуюся им фразу уловил: «Fünf Minuten bis Mitternacht! Fünf Minuten bis Mitternacht! — Пять минут до полуночи! Пять минут до полуночи!» Выглядело все очень странно. Прошло совсем немного времени, и в толпе начали падать в обморок женщины, и санитары стали укладывать их на носилки и уносить в свои машины. Что же это был за оратор, если слова его с гарантией отправляли людей в обморок, чем и объяснялось заблаговременное появление машин «скорой помощи»? Закончив речь, оратор пошел по проходу между стульями и, дойдя до нашего столика, зацепил меня, высунувшегося, чтобы получше разглядеть его, в проход, локтем за плечо. Я едва не свалился со стула, но он успел схватить меня за то же плечо и удержать. «Entschuldigen Sie, mein Herr! — сказал он. — Прошу прощения, сэр!» Потом я не один год, увидев этого оратора в кинохронике, а он появлялся в ней все чаще, поскольку известность его разрасталась, сообщал сидевшей рядом со мной девушке: «Однажды Гитлер извинился передо мной и назвал меня сэром».