Глава XXXIII. УДОБНЫЙ СЛУЧАЙ
— Изотта, дорогая, Марк уже говорил тебе, что он женат?
Граф сидел за столом с графиней и дочерью. Ужин закончился и слуги покинули комнату.
Изотта посмотрела с улыбкой, хотя она, казалось, в последнее время совсем утратила прежнюю способность улыбаться.
— Он, должно быть, забыл сделать это, — сказала она, и ее отец посчитал, что она шутит с ним.
— Именно это я и предполагал. Он посерьезнел, но улыбнулся вслед за ней. Графиня, переводившая взгляд со своего мужа на свою дочь, предположила, что то было шуткой, которую она не поняла. Она попросила объяснить. Граф отозвался, ясно и определенно изложив суть дела, напугав обеих — мать и дочь. Изотта, оправившись, вскинула свою темноволосую голову и уверенно сказала:
— Где-то в ваши сведения вкралась ошибка. Франческо Пиццамано со всей серьезностью отверг возможность ошибки. Он разъяснил, откуда получена эта информация, и теперь, наконец, уверенность Изотты покинула ее.
— О! Но это невероятно!
Глаза ее округлились и чернели на фоне лица, побледневшего от испуга.
— Истина зачастую такова, — сказал ее отец. — Я и сам сначала не мог в это поверить, пока это не было подтверждено самим Марком. Вот тогда, учитывая это, я понял, что у него должна быть серьезная причина для такой скрытности.
— Какая же это может быть причина? — голос ее дрогнул. Он ссутулился и всплеснул руками.
— Когда мужчина берет на себя тяжесть бремени, возложенного на себя Марком, в причинах не бывает недостатка Инквизиторы предположили причину — и весьма правдоподобную причину, — которая отнюдь не лестна для него. Зная его, можно довольно точно догадаться об истинной причине, представляющей все это в совершенно ином свете. Что я нахожу более всего достойным уважения в Марке-Антуане, так это то, что он — человек, который пожертвует всем ради дела которому служит.
— Но если инквизиторы… — начала Изотта и замолкла. Неожиданно она спросила:
— Ему грозит опасность?
Граф медленно покачал головой.
— Главным образом, я надеюсь в данном случае на то, что, как бы там ни было, Катарин не глуп.
Волнуясь, она подробно расспросила его о точных фразах, прозвучавших в беседе между инквизиторами и узником. Когда он со скрупулезной точностью ответил, она некоторое время сидела словно одурманенная, а затем, сославшись на слабость, встала из-за стола и попросила извинить ее.
Когда она вышла Франческо Пиццамано озабоченно посмотрел на графиню.
— Вы полагаете, что она глубоко огорчена этим? Прекрасная графиня ответила печально:
— Бедное дитя! Она выглядела так, будто ее смертельно ранили. Я зайду к ней.
Она встала.
— Минуточку, дорогая!
Она приблизилась к нему. Обняв ее за талию, он привлек ее к себе.
— Может быть, лучше оставить ее? Боюсь, что она плохо воспримет это. Бог знает из-за чего.
— Пожалуй, я знаю из-за чего. Граф задумчиво кивнул.
— Если все взвесить, дорогая, то наверное так будет лучше всего. Смирение приходит легче, если желаемое представляется более несуществующим.
— Вы не очень тверды, Франческо. Я никогда не видела вас таким. И все-таки даже там, где затронут ваш собственный ребенок, вы не принимаете в расчет ничего, кроме целесообразности. Подумайте о ее сердце, дорогой.
— О нем-то я и думаю. Я не хочу, чтобы оно страдало больше, чем это должно быть. Я не хочу, чтобы ему выпало страданий больше, чем я причинил ему. Вот почему я почти обрадовался тому положению вещей, которое ведет к смирению.
— Едва ли я понимаю вас, дорогой.
— Возможно, из-за того, что, если по совести, вы не доверяете мне. Я спекулировал собственной дочерью. Использовал ее как заклад в игре за Венецию. Игра проиграна. Я пожертвовал ею напрасно. Именно промотал ее. Иллюзий не осталось. Солнце Венеции зашло. Мы уже в сумерках. Скоро, очень скоро наступит темнота.
Граф был полон отчаяния.
— Но я хочу, чтобы вы поняли вот что: я бы никогда не просил Изотту об этой жертве, если бы мы оба — она и я — не верили, что Марк мертв. Иначе она не согласилась бы на это. Известие, что он выжил, было трагедией. Теперь, как и раньше, он вновь будет для нее умершим, и она сможет еще раз примирить себя с этой бесполезной жертвой, к которой нас принуждает обещание. Вот почему я говорю, что, возможно, так будет лучше. Они любили друг друга — она и Марк, — и он был достоин ее.
— Вы можете так говорить после этого разоблачения?
Он кивнул.
— Ибо я верю, что он отдал себя приблизительно в того же рода брак, в какой я отдаю ее. Чтобы послужить великому делу, которому подчинено все, что может дать человек. Когда он сегодня делал отчет по этому поводу, у него был вид одного из тех мучеников, которые приходят к самопожертвованию. Если это окажется не так, значит, я ничего не смыслю в человеческой природе, — он тяжело поднялся. — Теперь ступайте к ней, дорогая. Расскажите ей это. Она может обрести в этом утешение и силу. Бог да поможет ей. Бог да поможет всем нам, дорогая!
Но страдания Изотты были мучительнее, чем они думали или чем она позволила своей матери хотя бы заподозрить. Когда она все-таки смогла поверить в то, что отнюдь не заставило ее смириться, как надеялся ее отец, это лишило ее всего, что она уже завоевала. Обстоятельства навсегда запретили Марку и ей быть мужем и женой; но она по крайней мере находила утешение в душевной близости с ним, которая сделала бы их навсегда едиными. И теперь эта связь оборвалась, оставив ее ужасно одинокой, брошенной и испуганной.
Она выслушала теорию своего отца, переданную ей графиней. Это не убедило ее. Единственное найденное ею объяснение подвергало ее унижению. Когда она разыскала его в то утро в его апартаментах, она действовала, исходя из опрометчивого предположения, что именно ради нее он приехал в Венецию. Однако, как теперь оказалось, он приехал исключительно ради своего политического поручения. Чтобы не ранить ее гордости, он воздержался от разрушения ее иллюзий. И это тоже может быть причиной его дальнейшего молчания по поводу его брака. Мимолетные фразы о нежности и надежде, которые он тогда произнес, она теперь объясняла лишь как означавшие его надежду на избавление ее от этого обручения, которое, он чувствовал, было отвратительно для нее. Это обручение не стало для нее менее отвратительным и после того, что теперь выяснилось. Эта стена, выросшая между ней и Марком, отгораживая ее, лишила ее той маленькой толики мужества, что еще оставалась.
И если величайшая душевная апатия, которая охватила ее, в конце концов подавила бы ее гордость, она бы теперь покорилась браку с Вендрамином.
В эти дни она стала замечать в себе склонность к набожности. Испытывая отвращение к миру и бессмысленной постоянной борьбе, которой люди наполнили его, она стремилась к покою монастыря, чувствуя в нем убежище, святилище, которое не посмеет отринуть ее. Вендрамин мог оспаривать ее у мужчин, но не посмел бы оспаривать ее у бога.
При таком размышлении к ней вернулось мужество и только Доменико удержал ее от немедленного заявления об этом намерении.
Он узнал от отца то немногое, что было известно о браке Марка-Антуана, то есть лишь то, что выяснилось во время расследования инквизиторов. По случайному совпадению, он узнал об этом вечером того же дня, когда познакомился с виконтессой де Сол.
В ходе своего расследования причин ссоры между Марком и Вендрамином он разыскал майора Санфермо, с которым и прежде был в дружеских отношениях, и Санфермо привел его на поиски Андровича в казино дель Леоне, где Доменико побывал впервые в своей аскетической жизни.
Он заполучил сведения о деле с долгом, на выплате которого Марк-Антуан настаивал, прежде чем скрестил шпаги с Вендрамином, и об источнике, из которого Вендрамин мог заполучить такую сумму. Майор Санфермо подсказал, что предположительно деньги были даны ему виконтессой де Сол. Андрович определенно отрицал это. Но Доменико вряд ли прислушался к этому отрицанию.
— О ком вы говорите? — переспросил он, словно человек, веривший, будто слух обманывает его.
— Виконтесса де Сол. Вон она.
Санфермо указал на маленькую даму, которая собрала вокруг себя модно наряженную, оживленную группу.
Смутившегося капитана подвели к ней и представили, и он, хотя сам и не подозревал этого, стал почти столь же значительным объектом интереса маленькой француженки, каким она сама была для него. Когда Доменико покидал ее после получасовой беседы, он был смущен еще больше, чем прежде, но впоследствии отец успешно разрешил его сомнения.
— Она поддерживает вымысел о его гибели на гильотине, — объяснил граф, — чтобы обеспечить сокрытие его личности.
— Это вас удовлетворяет? — промолвил Доменико.
— Это кажется очевидным по размышлении.
Все, что он еще добавил из созданной им благородной версии, было теперь передано капитаном своей сестре.
— Должно быть, Изотта, подобно вам, Марк — жертва потребностей его страны и его партии. Но вы-то еще не у алтаря. Я кое-что разузнал и могу разузнать еще больше.
По требованию своего брата она отложила объявление о решении искать душевного убежища в монастыре, которое должно быть ее последним резервом.
Между тем шли дни. Наступила страстная неделя, затянувшая мрачными тучами отчаяния как небо Изотты, так и небо Венеции.
Война завершилась. Это теперь понимали в Венеции, как и то, что этот мир, к которому она весь год так стремилась, вовсе не означал обязательного прекращения враждебных действий по отношению к ней. То, что было на самом деле уготовано Светлейшей, было жестоко намечено на страстную субботу.
Революции в Бергамо и Брешиа привели к вооружению крестьян, которые стремились поддержать милицию в подавлении дальнейших революционных вспышек. Они также создали повсюду в венецианских владениях сильный эмоциональный настрой против французов, которые были в долгу перед ними.
Франкофобию развязал наглый грабеж, в котором французы были повинны перед крестьянами, захватывая их урожай, их скот, их жен. Повсюду на вербовочные пункты стекались крестьяне и вскоре под ружьем их оказалось около тридцати тысяч. Они вооружились для подавления революционеров. Но единственным известным им врагом были французы, и где бы ни были обнаружены мелкие группы французов, они расплачивались своими жизнями за причиненное насилие.
Чтобы положить конец такому положению вещей, в Венецию был направлен Андрош Юнот.
Для людей, представляющих новый французский режим, были характерны дурные манеры. Установленное ими равенство освобождало от вежливости и выражалось прежде всего в наглой и грубой прямоте и отрицании всякой церемонности. Именно строгое соблюдение этих правил позволило Марку-Антуану так успешно играть роль Лебеля. Дурные манеры Бонапарта затмевались бесспорным величием этого человека; его надменность происходила, скорее всего, от осознания своего собственного могущества, нежели от веса его должности. Дурные манеры тех, кто его окружал, каждый из которых играл перед остальной публикой роль маленького Бонапарта, были непреклонными, ужасающими и открыто оскорбительными.
Чтобы принять этого эмиссара, Коллегия собралась в роскошной палате, в росписях которой Веронезе и Тинторетто увековечили силу и славу Венеции. Наверху, на потолке, расписанном с чувственной красотой Веронезе, Венеция была возведена на престол земного шара, поддерживаемая Правосудием и Миром. Над троном Дожа красовалась великая картина того же мастера о битве при Леканто, тогда как справа вытянулась галерея портретов работы Тинторетто — портретов таких великих дожей, как Дома, да-Понте, Элвис Мочениго.
Облаченные в свои патрицианские мантии, члены Коллегии под председательством восседавшего на троне Дожа ожидали здесь солдата
Когда он появился перед ними на пороге, обутый в сапоги со шпорами и со шляпой на голове, это словно было встречей старого порядка с новым: строгого, церемонного и предупредительно любезного с откровенно прямым, грубым и непристойным. Церемониймейстер, рыцарь дожеского сословия, шествовал впереди с жезлом в руке, чтобы ввести и представить эмиссара, как того требовал этикет. Но грубый солдат, отпихнув его в сторону, протопал через залу, не обнажив головы, лязгая саблей по полу позади себя. Не ожидая приглашения, он поднялся по ступенькам к трону и плюхнулся на сиденье справа от Дожа, предназначенное для иностранных послов.
Сенаторы неодобрительно переглядывались, онемев от столь пренебрежительного отношения. Солнце Венеции и вправду зашло, коли наглый иностранный выскочка позволяет себе быть столь небрежным и неуважительным по отношению к столь представительной ассамблее. Людовико Манин, бледный и взволнованный, настолько утратил чувство собственного достоинства и своего высокого положения, что все-таки произнес учтивые слова приветствия, которые предписывались формой.
Полное равнодушие Юнота к этим словам было пощечиной каждому присутствовавшему патрицию. Француз вытащил из-за пояса документ. Громким и грубым голосом посланец зачитал собравшимся его содержание, которое было под стать его поведению. Оно было проникнуто той же отвратительной агрессивной прямотой. Командующий Итальянской Армией выражал недовольство вооружением крестьян и убийствами французских солдат. О возмутительном бандитизме этих самых французских солдат, грабеже, насилии и убийствах подданных государства, находящегося в состоянии мира с Францией, он умалчивал.
«Вы напрасно пытаетесь, — писал Бонапарт, — уклониться от ответственности за ваш указ. Вы думаете, что я не могу заставить относиться с уважением к первому народу во Вселенной? Сенат Венеции ответил предательством на великодушие, которое мы всегда проявляли. Мой адъютант, которого я направляю к вам, предложит вам выбор мира или войны. Если вы не разоружите и не разгоните немедленно враждебных к нам крестьян, а также не арестуете и не передадите нам виновников убийств, война будет считаться объявленной…»
И далее шло в том же духе.
Прочитав его до конца, Юнот вскочил на ноги так же резко, как и сел, и с тем же оскорбительным игнорированием правил этикета побряцал вон.
— Теперь мы видим, — сказал граф Пиццамано, ни к кому конкретно не обращаясь, — куда наша скверная политика пассивности, наше малодушие и наша жадность завели нас. Из первого народа в Европе мы стали самым жалким.
И теперь они униженно послали Бонапарту свои извинения, свои заверения в уважении и верности и свое обещание немедленно выполнить его требования.
С этим ответом, предотвращающим войну, Юнот уехал из Венеции в пасхальный понедельник, и в тот же день в Вероне с криками «Святой Марк!» и «Смерть французам!» ярость долго терпевшего народа с ужасной силой вырвалась наружу.
Французы бежали под защиту крепостных стен, но прежде несколько сотен их были убиты. В этих крепостях их осадили далматские отряды и вооруженные крестьяне, поднявшиеся на восстание, а граф Франческо Элшли был направлен в Венецию просить Сенат о разрыве отношений с Францией и высылке подкреплений в поддержку патриотов Вероны.
Но Светлейшая, не пошедшая на разрыв с Францией в тот момент, когда она могла успешно сделать это, была в ужасе от предложения порвать сейчас. Разлагающаяся из-за восстания, известного как Веронезская Пасха, она еще раз заявила о своем нейтралитете и своей дружбе с Францией, бросив тех, кто поднялся на борьбу из своей преданности Венеции, готовый к смерти, как к награде.
Тем временем Бонапарт направил Огнера в Верону и мир был восстановлен там в течение нескольких дней.
В резне Веронезской Пасхи содержался достаточный предлог, который был необходим французам для объявления войны. Но, словно этого было недостаточно, в самой Венеции в тот самый день, когда было подавлено восстание в Вероне, произошла военная стычка, героем которой стал Доменико Пиццамано.
В пасхальный понедельник Совет Десяти обнародовал декрет, соответствующий венецианскому нейтралитету, запрещающий заход в гавань любым иностранным кораблям.
На следующий день французский фрегат «Освободитель Италии» под командованием Жана Батиста Логера в сопровождении двух люггеров, взяв на борт в качестве лоцмана местного рыбака, пытался войти в порт Лидо.
Доменико Пиццамано, который командовал фортом Св. Андрее, разделял отчаяние и унижение, которые такие патриоты, как его отец, видели в неизбежном и позорном конце Самой Светлой Республики. Может быть, он приветствовал этот удобный случай, предоставивший шанс доказать, что в Венеции еще сохранились последние тлеющие угольки того великого огня, который в иные дни составлял ее славу; в любом случае, приказы Совета Десяти подтверждали его обязанности.
Когда ему доложили о появлении этих вражеских кораблей, он немедленно направился на укрепления, чтобы самому изучить обстановку.
Корабли не выбрасывали флагов, но они определенно были не венецианскими, и как бы ни обстояло дело с двумя кораблями сопровождения, «Освободитель» был серьезно вооружен.
Доменико моментально принял решение. Он приказал выпустить два снаряда в качестве предупреждения, преграждая путь кораблям.
Для люггеров этого было достаточно. Без дальнейших раздумий они развернулись и удалились от берега. Однако капитан Логер неуклонно следовал своим курсом, выкинув французский трехцветный флаг.
Теперь Доменико благодарил бога, что ему, как и тем мученикам в Вероне, выпала возможность нанести удар за венецианскую честь, невзирая на последствия. Он открыл огонь всерьез. «Освободитель» отвечал, пока, пораженный ядром в наиболее уязвимое место, он не выбросился на мель, чтобы не утонуть.
Доменико отправился с двумя вооруженными баркасами, чтобы овладеть кораблем, в сопровождении галлиота под командованием капитана Висковича с ротой словенских солдат.
Они взяли французский корабль на абордаж и после короткой горячей схватки, в которой Логер был убит, овладели им к наступлению ночи.
Среди документов, которыми он овладел, Доменико обнаружил обильные свидетельства связи между Логером и французскими резидентами в Венеции. Эти документы он передал Совету Десяти, чтобы против шпионов были предприняты необходимые действия. Но на следующее утро по строжайшему приказу Лальманта все агенты собрались у посла.
На следующий после этого день Доменико получил приказ предстать перед Советом Десяти. Его встретили с энтузиазмом, официально поблагодарили и пожелали с таким же усердием исполнять свои обязанности и впредь. Людям, участвовавшим в этом деле, Совет учредил доплату сверх месячной выплаты.
В глазах самого Доменико не было великим подвигом то, что он сделал. Но в глазах венецианцев, разгневанных на французскую наглость, он оказался героем дня, что очень печалило его. Это лишь показало ему, как далека Венеция от того, чтобы хотя бы надеяться услышать рев льва Св. Марка, который некогда был столь сильным и столь гордым.