Глава III. Мать и сын
Следующая сцена из моей византийской жизни, которую я вижу, происходит в величественном круглом здании, переполненном священнослужителями в епископских одеяниях. Некоторые из них увенчаны митрами, каждый окружен свитой, состоящей в основном из прислуживавших им монахов.
Шел какой-то религиозный диспут, больше походивший, пожалуй, на перебранку. Темой спора был вопрос, следовало ли поклоняться иконам в церкви. Он был яростным, этот диспут. Одна из сторон называлась иконоборцами, к ней принадлежали те, кто не обожествлял образа, другую же, насколько мне помнится, называли иконопоклонниками, или ортодоксами, хотя в последнем я не совсем уверен. Прения стали столь неистовыми, что мне, генералу и коменданту тюрьмы, было приказано позаботиться о тем, чтобы предотвратить насилие. Начала происходившего не помню, но хорошо помню иконопоклонников, партию, к которой принадлежала и сама императрица Ирина. Эта партия повсюду имела свои светские общины, и ее аргументы в споре с противниками казались мне неубедительными. Иконопоклонники прибегли к насилию.
После этого последовала большая суматоха, в которой приняли участие и зрители. Страшный же вид был у этих священников и их приверженцев, напавших на своих противников и бьющих их всем, что попало под руку, даже посохом! Чудесное зрелище: слуги Христовы колотят друг друга священными жезлами!
Партия, защищающая поклонение иконам, более многочисленная, имела больше приверженцев. Поэтому те, кто придерживался противоположных взглядов, были сокрушены. Некоторые – вытащены на улицу и убиты толпой, поджидавшей здесь исхода сражения, других ранили, несмотря на то что я и охрана пытались сделать все возможное, чтобы их защитить. Среди иконоборцев обращал на себя внимание старик из Египта с нежным лицом и длинной бородой, один из епископов, по имени Бернабас. Он коротко выступил в дебатах, длившихся несколько дней, и, когда он говорил, его слова отличались особой добротой и милосердием. Но тем не менее представители партии, отстаивавшей святость икон, возненавидели его, и, когда началась финальная схватка, некоторые бросились на Бернабаса. Какой-то мускулистый темноглазый епископ – по-моему, Антиох – двинулся на Бернабаса и прежде, чем я смог оттолкнуть нападающего, обрушил на его голову отделанный драгоценностями посох. Одновременно другие священники разорвали его мантию от шеи до плеч и плевали ему в лицо.
Наконец бунт был подавлен, мертвых унесли, а я получил приказ конвоировать Бернабаса в тюрьму, если он окажется жив, вместе с некоторыми другими лицами, о которых я сейчас ничего не могу вспомнить. Я доставил его в тюрьму и там с помощью тюремного врача – того самого, которому я давал на исследование отравленный инжир, – вернул епископа к жизни и восстановил его здоровье.
Болезнь Бернабаса оказалась длительной, так как один удар сильно покалечил его, и, пока он поправлялся, мы с ним часто и о многом беседовали. В беседах выяснилось, что этот человек с очень приятным и честным характером – выходец из Британии, что его отец (или дед) – датчанин, и это сразу же связало нас. В юности он тоже служил солдатом. Потом, будучи взятым в плен в какой-то войне, он попал в Италию, где и был посвящен в сан как священник Римской церкви. Впоследствии его послали миссионером в Египет, где назначили настоятелем монастыря, и в конце концов на церковных выборах он получил сан епископа. Но Бернабас не забыл родной датский язык, и поэтому мы могли беседовать на нем.
Мне кажется, что с той ночи, когда цезарь сделал попытку повеситься, я заинтересовался христианством, достал и изучил Библию и оказался в состоянии обсуждать религиозные вопросы с епископом Бернабасом. Я не помню ни одного аргумента, которые мы тогда приводили в своих беседах, кроме одного: я заявил ему, что хотя дерево и кажется хорошим, его плоды могут быть отвратительными, и в качестве примера я привел ему ту ужасную драку, в которой он едва не был убит, причем не простым смертным, а одним из высших лиц христианской церкви.
Он ответил, что подобное должно происходить, что Христос сам сказал: «я пришел не с миром, но с мечом», и что только с помощью войны и борьбы можно добиться правды. «Дух всегда был добрым и высоким, а плоть – всегда низкой, – добавил он. – Все эти дела от плоти, которая исчезает, но дух же остается чистым и бессмертным…»
В конце концов под влиянием святого Бернабаса (впоследствии он был убит последователями лжепророка Магомета) я стал христианином, новым человеком. Теперь я понял, чье благоволение придало мне смелости предложить открытый бой языческому богу Одину и ниспровергнуть его. Также я понял, откуда исходит свет, который я искал многие годы. Да, этот свет, который я хранил в своей груди, служил мне путеводной звездой в жизни и смерти.
И вот пришел день, когда мой любимый епископ Бернабас, не признававший проволочек в святом деле, окрестил меня в своей камере водой, взятой из его сосуда для питья, и потребовал, чтобы я сделал первое признание в этом, как только позволят обстоятельства.
Это произошло как раз в то время, когда Ирина вернулась е вод. Я ей послал письменный отчет обо всем происшедшем со времени назначения меня комендантом. Я просил также разрешения оставить свой пост, так как он не подходил мне.
Несколькими днями позже, когда я сидел в своей комнате в тюрьме и писал бумагу, касающуюся заключенного, который умер, охранник у ворот сообщил, что меня желает видеть посланец Августы. Я приказал ввести посланца, и он сразу же вошел в помещение. Оказалось, что это не камергер или евнух, а женщина, закутанная в темный плащ. Когда охранник вышел, захлопнув за собой дверь, она сбросила с себя плащ, и я увидел, что моим посетителем была Мартина, любимая фрейлина императрицы. Мы тепло приветствовали друг друга, так как всегда были хорошими друзьями, и я спросил, какие у нее новости.
– Мои новости заключаются в том, что воды были полезны для Августы, Олаф. Она потеряла несколько фунтов веса, а ее кожа сейчас подобна коже маленького ребенка.
– Да будет здорова Августа! – смеясь, ответил я. – Но ведь вы сюда пришли не для того, чтобы рассказать мне о состоянии кожи императрицы? Что же дальше, Мартина?
– А вот что, Олаф. Ирина сама прочла ваш рапорт, что она делает редко. Она сказала, что ей захотелось посмотреть, умеете ли вы писать по-гречески, и осталась очень довольна вашим рапортом. Императрица объявила Стаурациусу в моем присутствии, что поступила мудро, назначив вас на этот пост на время своего отсутствия в городе, так как благодаря этому спасла жизнь цезаря и его братьев, а она пока желает, чтобы они были живы, – по крайней мере, в настоящее время. Она согласна с вашей просьбой и освободит вас от этой должности, как только будет подобран новый комендант. А вам надлежит явиться для охраны ее особы. Ваш же ранг генерала утверждается окончательно.
– Это добрые новости, Мартина, настолько добрые, что хотелось бы знать, где спрятано жало у этой пчелки.
– Вы это очень скоро узнаете, Олаф. Единственное, о чем я могу предупредить вас, – это о жале ревности. Такая карьера, как ваша, уже привлекает к вам взгляды окружающих, и не все они исполнены любви и доброжелательности.
Я кивнул, и она продолжала:
– Тем не менее, кажется, ваша звезда сейчас сверкает очень ярко. Почти с уверенностью можно утверждать, что Августа поклоняется ей, по крайней мере, она много говорит со мной о вас и несколько раз была уже готова послать за вами с вод. Конечно, это не было связано с государственными интересами и вашими донесениями. Мне так кажется.
– А-а! – сказал я. – Теперь, думаю, я уже начинаю чувствовать жало этой пчелки.
– У пчелки другое жало! Нет! Вы, конечно, хотели сказать, что чувствуете аромат цветов на холме Иды. Значит, Олаф, если бы я была вашим врагом, каким, полагаю, я стану в один прекрасный момент, так как часто мы учимся ненавидеть тех, кого слишком… кто нам слишком нравится… Так вот, если бы я была вашим врагом, то ваша голова и плечи уже могли бы говорить друг другу «до свидания!» после таких слов, как ваши.
– Возможно, Мартина. И если бы так случилось, то не знаю, настолько ли все это так важно для меня… теперь.
– Настолько ли важно? И это говорите вы, галопом скачущий по дороге Судьбы к храму Славы в одной колеснице с императрицей?! Вы что, Олаф, сошли с ума? Или с вами происходит и то и другое одновременно? И что вы имели в виду, говоря «теперь»? Олаф, с вами что-то происходит с тех пор, как я видела вас в последний раз. Вы что, влюбились в какую-нибудь прелестную узницу в этой отвратительной тюрьме и были отвергнуты? Такой увалень, как вы, может получить отказ даже от пленницы, которую он держит в собственных руках. Ей-Богу, вы необычайный человек!
– Да, Мартина, кое-что со мной случилось. Я стал христианином.
– О, Олаф, теперь-то и я вижу, что вы не дурак, как я считала, а, наоборот, очень умны. Потому что только вчера Августа сказала мне (это произошло после того, как она прочла ваш рапорт), что если бы вы были христианином, она подумала бы, как дальше возвысить вас. Но так как он остается одним из самых упрямых язычников, говорит она, то это не удастся сделать без больших хлопот.
– Теперь я желал бы только одного: самому быть христианином и оставаться язычником для других, – отозвался я, нахмурившись, – хотя, увы! Этого желания могло бы и не быть, Мартина, вы не поняли, что это случилось не по тем причинам, о которых вы подумали. Я целовал крест не ради карьеры, а для того лишь, чтобы служить ему.
– Клянусь всеми святыми! В следующий раз вы можете пойти дальше и выбрить себе тонзуру! Но вряд ли и это вас устроит! – воскликнула она. – Помните, что если дела пойдут слишком… трудно, священником вы всегда успеете стать, Олаф. Только в этом случае вы должны будете отказаться от поисков той особы, которая где-то носит вторую половину ожерелья. Я имею в виду не поддельную половину, которая находится у Ирины, а настоящую! Я знаю всю вашу историю, а также все об Идуне Прекрасной. Одна высокопоставленная персона рассказала мне ее, да и вы сами, не сознавая того, часто делали то же самое, так как вы не тот человек, который может долго хранить в себе тайну. Пусть все ангелы-хранители помогают этой женщине с ожерельем, если она когда-нибудь повстречается с некоей другой особой, имени которой я не назову. И затем, почему вы столь многословны? Вы что, учитесь читать проповеди? Если вы собираетесь стать монахом, Олаф, то вам придется оставить и такое дело, как участие в войнах и битвах, кроме тех, одну из которых вы однажды видели в церковном храме. Господи! Вот бы вид был у вас, когда бы вы молотили другого епископа кривым посохом после дискуссии об иконах и Двух Сущностях! Мне было бы жалко этого епископа. Но вы не сказали, кто же вас обратил в христианство?
– Бернабас Египетский, – ответил я.
– О! А я думала, что это была какая-нибудь святая. В этом случае ваша история была бы интересней для двора. Что ж, наша госпожа-императрица не любит Бернабаса, так как тому не нравятся иконы. И это может быть жалом у той пчелки. Но, возможно, она простит его ради вас. Вы же должны боготворить иконы!..
– К чему волноваться из-за икон? Есть духовное начало, в которое я верю, а остальное – ничто!
– Вы – прямой человек, как и во всем остальном, Олаф. Поэтому вы прыгаете дальше, чем можете видеть. Ну да ладно, будьте только осторожны и не говорите ничего об иконах, ни хорошего, ни плохого. Раз они ничего не значат для вас, то какая разница, есть они здесь или их нет? Оставьте их слепым глазам и неразумным головам. А теперь я должна уйти, так как не могу больше слушать вашу болтовню. О! Я забыла о своем поручении. Августа приказала вам посетить ее сегодня вечером, сразу же после ужина. Слушайте и повинуйтесь!
Передав это поручение с таким видом, будто дело шло, по крайней мере, о тюремном заключении или чем-то еще более худшем, она накинула на себя плащ и, бросив на меня любопытствующий взгляд, открыла дверь и вышла.
В назначенный час или, точнее, чуть раньше я прибыл в личные императорские покои. Очевидно, меня ждали, ибо одна из фрейлин, увидев меня, поклонилась и велела присесть, затем оставила приемную. Вскоре дверь открылась, и в нее вошла Мартина, одетая в белое платье.
– Вы пришли рановато, Олаф, – сказала она. – Подобно любовнику, жаждущему свидания. Что ж, всегда благоразумно встретить удачливую судьбу на полпути. Но почему вы пришли во всеоружии? Не принято, чтобы в этот час императрицу навещали в таком виде. И, кроме того, вы сейчас не на посту.
– Я полагал, что вызван по служебным делам и что сейчас нахожусь при исполнении своих обязанностей, Мартина.
– Значит, вы ошиблись, как всегда; снимите с себя все это оружие и доспехи. Императрица говорит, что от одного вида оружия после ужина она чувствует смертельный холод. Я сказала: снимите все! Я должна помочь вам?
После того как я снял кольчугу, я остался одетым в простую голубую тунику и штаны.
– Вы хотите, чтобы я предстал перед императрицей в таком виде? – спросил я.
Ничего не ответив, она хлопнула в ладоши и позвала евнуха, который кивнул ей, получив какое-то приказание. Он вышел и вскоре вернулся с чудесной шелковой одеждой, расшитой золотом, подобной той, какую высокотитулованные люди надевают на праздники. Костюм был мне как раз впору, словно его сшили специально для меня. Я надел его, хотя мне и хотелось им еще полюбоваться. Мартина предложила мне снять меч, но я отказался, заявив:
– Пока на этот счет не будет специального приказания императрицы, я и мой меч – мы не расстанемся.
– Ну что ж, Олаф, она ничего не говорила в отношении меча, так что можете пока оставить его. Единственное, что она сказала, так это то, чтобы ваш костюм по цвету гармонировал с ожерельем, которое вы носите. Она не терпит, когда цвета не соответствуют один другому, особенно при свете ламп.
– Так кто же я, по-вашему? – сердито спросил я. – Мужчина или животное, которое убивают перед тем, как принести в жертву?
– Фи, Олаф, вы еще помните ваши языческие обряды? Не забывайте, что вы теперь христианин, умоляю вас.
– Благодарю вас, что напомнили мне об этом, – сказал я, и в этот момент другая фрейлина, поспешно войдя в комнату, потребовала, чтобы я следовал за ней.
– Удачи вам, Олаф, – пожелала мне Мартина, когда я проходил мимо нее. – Непременно позже расскажете мне все новости или же сделаете это завтра.
Фрейлина проводила меня не в холл для аудиенций, а в личную столовую императрицы. Здесь, откинувшись по древнеримской моде на кушетке, стоявшей с другой стороны узкого столика, уставленного фруктами и графинами с греческим вином, сидели два величайших создания мира: Августа Ирина и Август Константин, ее сын.
Она была одета восхитительно: в длинное платье из белого шелка с накинутой поверх него мантией из красивого императорского пурпура. Я заметил на ее великолепной груди ожерелье из изумрудных жуков, разделенных золотыми раковинами, скопированное с моего ожерелья. На своих прелестных волосах, которые низко опускались на лоб и разделялись пробором посредине, она носила золотую диадему, в которой тоже сверкали изумруды, подобные жукам на ожерелье. На Августе Константине была праздничная одежда цезарей, также прикрытая пурпурной мантией. Его лицо казалось грубоватым, взгляд – глуповато-юным. Он был темноволосым, как его отец и дядя, но с голубыми глазами и недобрым взглядом. По его пылающему лицу я понял, что он изрядно выпил вина, а по угрюмо сжатому рту – что он, как обычно, уже успел поссориться со своей матерью.
Я остановился у края стола и отсалютовал вначале императрице, затем императору.
– Кто это? – осведомился он, посмотрев на меня.
– Генерал Олаф, из моей охраны, – пояснила она. – Комендант государственной тюрьмы. Помните, вы пожелали, чтобы я послала за ним для решения вопроса, о котором мы спорили.
– Ах да! Ну что ж, генерал Олаф, страж моей матери, не объясните ли вы, почему вы вначале салютовали Августе, а лишь затем мне, Августу?
– Ваше императорское величество, – смиренно ответил я. – Я не знаток здешних правил в этом отношении, но в той стране, где я воспитывался, меня учили, что если я вижу сидящих рядом мужчину и женщину, я должен поклониться сначала женщине, затем – мужчине.
– Хорошо сказано! – воскликнула императрица, захлопав в ладоши, но император изрек:
– Несомненно, этому вас научила ваша мать, а не отец. В следующий раз, когда будете входить в императорские покои, будьте любезны не забывать об этом. И помните: император и императрица – не просто мужчина и женщина.
– Ваше императорское величество, – обратился я к нему. – Как вы приказали, я буду помнить, что император и императрица – не просто мужчина и женщина, а Император и Императрица.
Сначала от этих слов Август начал было морщиться, но, внезапно изменив намерение, рассмеялся, как и его мать. Он наполнил вином золотую чашу и, протянув ее мне, проговорил:
– Выпей это, солдат, за нас, так как только после этого, возможно, наши умы станут лучше понимать один другой.
Я поднял чашу и, держа ее в руке, произнес:
– Я пью за ваши императорские величества, сияющие над миром, подобно двум звездам на небе. Слава вашим величествам! – И я выпил вино, но не до конца.
– А ты умен! – прорычал Август. – Что ж, возьми эту чашу, ты заслужил ее. Но вначале осуши ее, ты ведь только омочил в ней свои губы. Ты что, боишься, что в ней яд, как в тех фруктах, о которых мне рассказывали? А может быть, и в этих? – И он показал на столик у стены, на котором стоял стеклянный кувшин с точно такими же плодами инжира, какие были посланы в тюрьму принцам.
– Чаша, которую вам дали, моя, – перебила его Ирина. – Но мой слуга с благодарностью принимает этот дар, который будет доставлен ему на дом.
– Солдат не нуждается в подобных игрушках, ваше императорское величество, – начал было я, но в это время Константин, проглотив еще одну порцию крепкого вина, сердито прервал меня:
– Могу и не дарить эту чашу, но ты еще попросишь меня об этом. Меня, которому принадлежит империя и все ее богатства!
И, схватив чашу, он швырнул ее на пол, разлив вино, чему я, желавший сохранить голову трезвой, был искренне рад.
– Дело сделано, – продолжал он с пьяной яростью. – Достойно ли торговаться цезарю из-за куска золота, подобно меняле в его лавке? Подайте мне эти фиги, я еще должен решить вопрос о яде!
Я поднял кувшин с фигами и, поклонившись, поставил его перед ним. Я был уверен, что это те самые фрукты, так как на стекле еще сохранилась моя собственная бирка с пометкой, а также с подписью врача. Я срезал печать на пергаменте, натянутом на горлышко кувшина.
– Теперь, Олаф, слушай, – сказал он. – Это правда, что я приказал послать фрукты дураку-цезарю, своему дядьке, потому что в последний раз, когда я его видел, он сам молил меня об этом, и я захотел сделать ему приятное, но то, что будто бы я велел отравить фрукты, как утверждает моя мать, – это ложь, и, возможно, Господь накажет язык, проговоривший подобное. Я вам докажу, что это ложь! – И, храбро погрузив руку в кувшин, он вытащил оттуда две фиги. – Значит, – спросил он, подбрасывая фрукты, – ваш генерал Олаф утверждает, что это те самые фиги, посланные цезарю? Так, Олаф?
– Да, господин, – откликнулся я, – они были положены в кувшин в моем присутствии и опечатаны моей печатью.
– Отлично! Эти фиги были посланы мной, и Олаф заявляет, что они отравлены. Я докажу ему и вам, мать, что они не отравлены, тем, что сам съем одну из них.
Теперь я смотрел на Августу, но она сидела молча, с руками, сложенными на груди, а ее красивое лицо обрело каменное выражение.
Константин поднес фиги ко рту. Я снова взглянул на Августу: она по-прежнему сидела подобно статуе, и мне вдруг пришло в голову, что это в ее интересах – позволить опьяненному мужчине съесть фигу из кувшина. И я решил действовать.
– Августус, – обратился я к нему. – Не следует трогать эти фрукты. – И, подойдя к Константину, я забрал фиги из его рук.
Он вскочил на ноги и стал оскорблять меня.
– Ты, сторожевой пес с Севера! – орал он. – И ты осмеливаешься говорить императору, что он должен, а чего не должен трогать? Клянусь всеми иконами своей матери, я тебя прикажу выпороть на площади.
– Этого вы никогда не сделаете, – ответил я, в то время как моя гордая кровь закипела от подобного оскорбления. – Я говорю вам, ваше императорское величество, – продолжал я, удерживая готовые сорваться с языка резкие выражения, – что эти фиги отравлены.
– А я говорю, что ты лжешь, ты – языческий дикарь! Смотри! Или ты сделаешь это, или я! И тогда ты узнаешь, кто из нас говорит правду, ты или же я. А теперь – повинуйся или, клянусь Христом, завтра ты станешь короче на голову!
– Августусу угодно грозить мне, но в этом нет необходимости, – заметил я. – Но если я съем фигу, то поклянется ли Августус не трогать больше ни одной из оставшихся?
– Да, – согласился он, икая, – так как тогда я буду знать правду. А ради правды я и живу, хотя, – добавил он, – я ее еще не нашел.
– А если я не стану есть, то не переменит ли Августус своего намерения?
– Клянусь святой кровью, нет! Я съем их целую дюжину. Я не позволю оскорблять себя женщине и варвару. Ешьте, иначе начну я.
– Хорошо, ваше императорское величество. Пусть лучше сегодня утром умрет варвар, чем мир потеряет своего великолепного императора. Я съем этот плод, и тогда вам станет ясно, что могло произойти с вами, императором; возможно, что моя кровь ляжет грузом на вашу душу. Кровь, которую я отдаю, спасая вашу жизнь!
С этими словами я поднес фигу ко рту. Но, прежде чем я успел прикоснуться к ней, быстрым движением, подобным тому, с каким пантера прыгает на свою жертву, Ирина вскочила с кушетки и выбила ее из моей руки.
– Ну что вы за существо, – сказала она, – если заставляете этого храброго человека отравить себя, чтобы он мог спасти вашу бесценную жизнь! О Господи! Что же я сделала, что должна была дать жизнь такому негодяю? Кто бы ни отравил эти фиги, они же отравлены, что уже доказано и может быть доказано снова. Я говорю вам, что если бы Олаф попробовал сейчас одну из них, он был бы уже мертв или умирал.
Константин выпил еще один кубок вина, который неожиданно на мгновение отрезвил его.
– Я нахожу это странным, – проговорил он с усилием. – Вы, моя мать, готовы были позволить мне съесть этот плод, который отравлен, по вашему заявлению, то есть кое-что по этому поводу вам известно. Но когда генерал Олаф предложил съесть его вместо меня, вы вырываете плод из его рук, как он сам сделал это со мной. И еще одно обстоятельство, не менее странное. Этот Олаф, заявивший, что фрукты отравлены, предлагает съесть один из них, если я дам обещание не трогать их. А это значит, что если он прав, то он предлагает отдать свою жизнь вместо моей. Я же для него ничего не сделал, кроме того, что обозвал его крепкими словами. А так как он ваш слуга, то ему нечего ожидать от меня, если я в конце концов одержу над вами победу в борьбе за власти. Теперь много говорят о чудаках, но такого я еще не видывал. Или Олаф – лжец, или же он – великий человек и святой. Он говорит, мне рассказывали, что обезьяна, съевшая принесенную в тюрьму фигу, издохла. Что ж, раньше мне это не приходило в голову, но и здесь, во дворце, немало обезьян. Давайте же решим вопрос испытанием и выясним, что за штучка этот Олаф.
На столе стоял серебряный колокольчик, и, пока он говорил, я взял его и позвонил. Вошла фрейлина, и ей был отдан приказ привести обезьяну. Она удалилась, и скоро прибыли смотритель и его обезьяна. Это было крупное животное из породы бабуинов, хорошо известное всему дворцу своими шалостями.
Войдя по команде человека, приведшего ее, обезьяна поклонилась всем нам.
– Дайте животному вот это, – император протянул смотрителю несколько фиг.
Обезьяна взяла фиги и, понюхав их, отложила в сторону. Тогда смотритель покормил ее какими-то засахаренными фруктами, которые она ловила и поедала. Наконец, когда ее подозрительность несколько уменьшилась, он бросил ей одну из фиг, которую она тоже проглотила, не сомневаясь, что это засахаренный плод. Через пару минут она стала проявлять признаки недомогания и вскоре умерла в конвульсиях.
– А теперь вы верите, мой сын? – спросила Ирина.
– Да, – ответил он. – Я верю, что в Константинополе есть святой. Господин святой, я салютую вам! Вы спасли мою жизнь и, если все выйдет по-моему, жизнь вашего святого собрата! И я спасу вашу жизнь, хотя вы и служите моей матери.
Договорив это, он выпил еще один кубок вина и, шатаясь, вышел из комнаты.
Смотритель по знаку Ирины поднял свою мертвую обезьяну и тоже оставил помещение, сотрясаясь в рыданиях, ибо он очень любил это животное.