42. Раз в жизни сбывается несбыточное
Ларик позвонил на четвертый день — поздно вечером, разумеется.
— Что это ты вдруг решил о себе напомнить?
— Просто подумал, что поступил не очень вежливо…
— Ах. Мы обретаем манеры. Вращаемся в высоких сферах. Не волнуйся, я все давно забыла.
— В общем, мы тут едем компанией на выходные в Таллинн, и я подумал, что, может быть, тебе захочется.
— Может быть. (Опять Таллинн!..)
— Так как?
— Ты прекрасно знаешь, что я никуда с тобой не поеду.
— Нет, как хочешь. Извини. Счастливо.
Пи-пи-пи — сказала трубка ей в ухо. Ну, и что делать?..
Пораньше с утра (успеть!) позвонила ему на вахту общаги:
— Что ж ты так быстро бросил трубку? — съязвила.
— Ты-ы? А мне показалось…
— Это мне показалось. Если ты на полпути поцелуешь руку и выпрыгнешь из поезда — милая перспектива.
Он засмеялся.
— Скажи сам: с тобой можно куда-нибудь ехать?
— Со стороны виднее. Не только со мной — нас пятеро. Поезд в шестнадцать десять.
— Не уверена, что смогу. В общем, идея заманчивая…
— Билет по студенческому — треха, ну с собой двадцатку.
— А жить там где? Или блат в гостинице?
— У Володи знакомый художник, оставит мастерскую. С камином!
Вале нарисовался вечер, огонь в камине, островерхие таллиннские крыши, компания: один обязательно в старом кресле-качалке, остальные — на матрасах вдоль стен… кругом — картины, мольберты, холсты, запах красок… и художник — бородатый, в растянутом грубом свитере, дымящий трубкой. Хотелось отчаянно.
— Если к обеду не разболеюсь окончательно, — соврала, — то можно подумать… Не обещаю, но на всякий случай ждите.
— До четырех часов в зале, где кассы, — у буфета.
Он не упрашивал…
Пришлось звонить матери на работу, строить легенду о выпавшем срочно месте в двухдневной турпоездке от института, выслушивать сомнения на повышенных тонах… «В конце концов, тебе двадцать лет, ты взрослая девушка, что я могу поделать — взаперти тебя держать? — Мать что-то чуяла, и правильно чуяла… — Только позвони нам сразу, как добралась».
Ларик ждал на Варшавском вокзале, грея ладони о стакан с кофейной бурдой.
— Слушай, — неловко признался он. — Ничего не получилось…
— Что не получилось? (Опять!..) Негде остановиться? Или — поезд отменили, путь взорвали? — она полыхнула злым прищуром.
— Да нет, — вздохнул он. — Просто они не поехали. Там личные отношения… короче, разладилось. Извини…
Он вытащил из кошелька билеты:
— Надо пойти сдать. Или прямо продать в очереди…
Один билет у них схватили сразу, потом еще два. Ларик взглянул на два, оставшиеся в руке, на часы поверх расписания:
— Четыре минуты осталось. А может — рванем! А? Честно говоря, я уже настроился.
Она молниеносно прикинула время до вагона — и не отказала себе в наслаждении сыграть теперь на его нервах небольшой ритмический танец.
— Что-то скучно без компании… Да и не успеем уже.
— Да, разве что галопом, — согласился он легко.
Она взглянула невинно:
— Слушай — а почему ты с сумкой? раз все распалось?
— Так я ж прямо с работы, — удивился он. — С утра все с собой взял, иначе не успеть.
На часах оставалась минута с половинкой.
— Вообще-то мы старые друзья, — неторопливо проговорила она, следя за реакцией на слово «друзья».
— Вот я и подумал, — спокойно согласился он, хватая протянутую ему сумку.
Запыхавшись, они вскочили в последний вагон при негодующем вопле проводницы.
Их кресла были лицом по ходу движения. Оледеневший Ленинград со стуком выпускал путешественников из своего каменного лона.
Ларик извлек из сумки бутылочку с коньяком и четыре мандарина.
— За благополучный проскок! — приветствовал он. — А то не по-джентльменски получилось бы — пригласить девушку, а потом отказаться.
— За джентльменов, — ответила она. Стало тепло: он действительно хотел поехать с ней, а не блефовал. Еще посмотрим, Катенька, чего стоят твои прожекты!
А ночевать — вдвоем?.. Отмахнулась от этой мысли: э, разве не спали они в одной комнате. Но мысль посвечивала запретным, тем самым; она не спрашивала ничего.
Запасливый Ларик разложил Конан-Дойля и Сименона, — не читалось: болтали, смотрели в окно. В Нарве он добежал до буфета, принес в свертке горячие пирожки и бутерброды, Валя налила кофе из термоса.
— Слушай — как мы хорошо едем!
Потом он раскрыл коробку со «скрэбл», каковая игра по-русски получила официальное название «эрудит»: играли в слова…
Летящий пейзаж затягивало темью, электричество задрожало в стеклах, вагон постепенно пустел.
Над перроном горела латиницей надпись «Tallinn», звучала непривычная чужая речь, и Валя почувствовала дух заграницы.
— Нам теперь куда?
— Может, погуляем немного сначала?
— Конечно! А сумки не тяжелые?
— Да ну, одна на плече, вторая в руке. Пошли…
За подземным переходом углубились в витую булыжную улочку. Древняя стена в подсветке прожекторов вздымалась над заснеженным парком. Экспрессивные афиши с непонятными надписями пестрели под фонарем длинной вереницей. Крохотные проулки отделялись от улицы; свежевыпеченной горячей сдобой пахнуло из низких воротец.
Улочка трудолюбиво взобралась на взгорбок и распалась между теснящихся углов на рукава; по лесенкам и подворотням Валя и Ларик спустились на игрушечную площадь; трубач на шпиле ратуши пронзал вишнево-черное небо, лепившиеся друг к другу пряничные домики светились стрельчатыми окнами. Прозрачные серые хлопья плыли на фоне луны, яркой и четкой, как на японских гравюрах.
— Красиво-о… — протянула Валя.
— Дарю, — простер руку Ларик. — Не жалеешь, что увидела?
— Пока нет!
Он изучил карманный план города, повел ее за повороты вниз, за перекрестком светилась модерная башня отеля «Виру».
— Нам на сороковой автобус. Езды десять минут.
Автобус вывернул в конце концов на современную безлико-коробочную улицу. Они куда-то свернули за магазином, обошли крохотный парк и углубились меж двух рядов двухэтажных строеньиц, перед которыми росли елки и рдели в редком свете окошек гроздья рябин.
— Ты здесь когда-нибудь уже был?
— Впервые в жизни. Просто строители хорошо ориентируются в городской местности.
Сверил номер на домике с записанным, взял ее под руку и ввел в подъезд. Не поднялись по лестнице, но спустились на несколько ступенек вниз и оказались перед обычной дверью, ведущей в полуподвал.
Валя предполагала, что мастерская будет на чердаке, в мансарде; жаль… но тут тоже неплохо…
— А он дома? — спросила она про художника.
— Хм. Посмотрим, — ответил Ларик и вытащил из-под кнопки звонка записку: «Уехал до понедельника. Ключ под ковриком. Прошу быть как дома». Нагнулся и из-под половичка извлек ключ.
Замок щелкнул.
Ларик протянул руку и повернул выключатель:
— Прошу входить!
Мастерская промерзла. Не раздеваясь, быстро осмотрелись. Крохотная прихожая переходила в кухню, скошенную и безоконную: электроплитка, старенький холодильник, посуда на полке, в углу — поленница вкусно пахнущих березовых дров.
— А зачем дрова? Для камина?
— Здесь парового нет. Видела трубы на крышах?
Она не представляла себе, что где-то сейчас, кроме таежной глуши, люди могут обходиться без центрального отопления. Это внесло романтическую струю: они будут обогреваться живым огнем!
Собственно, камин правильнее было бы назвать очагом: грубая печь с отверстым широким зевом, но это выглядело еще стариннее и привлекательнее.
Рядом с камином висело растресканное зеркало в старинной раме, а за рамой белела записка: «Ребята, пользуйтесь свободно всем, что есть — кроме красок. Белье на диване чистое, второй тюфяк в шкафу. Счастливо отдохнуть!»
— Очаг еще теплый!..
— Ой, он что, специально для нас топил?
В комнате с низким окошком под потолком стены полнились картинами: кривая бутылка с воткнутой хризантемой, косо развевающийся черный плащ с рыжим шарфом, женщина из цветных треугольников; на дряхлом письменном столе — тюбики, разбавители, кисти.
— А он здесь живет?
— Нет, в нормальной квартире. А у отца хутор, он там часто работает.
Ларик раскопал в фанерном шкафу складной столик, накрыл куском ткани, поставил свечу в медном шандале с подоконника:
— Перезимуем?
Радость маленькой девочки: хотелось запрыгать, хотелось чмокнуть его в щеку.
Дрова затрещали в очаге. Зашкворчала сковорода на плитке: в холодильнике нашлась снедь и полбутылки водки.
— Мне ночью всегда ужасно хочется есть, — призналась Валя, сервируя столик щербатыми тарелками и столовскими вилками.
Ларик набрал воды в надбитый кувшин, вышел наружу — принес гроздь рябины и украсил натюрмортом стол:
— Прошу выпивать и закусывать! — Из его сумки материализовались бутылочка французского коньяка и шампанское «Мумм».
— Ого? — протянула она.
— Или плохой праздник? Или не имеем права?
«Неужели вот так и произойдет то самое…», — подумала она, но мысль об этом была как-то нехороша, а все происходящее было хорошо, и очень, и мысль эту она погнала прочь; успокоила:
— Имеем, Ларька, имеем.
— За огонь, чтоб светил и грел всю жизнь, — поднял рюмку, и они чокнулись.
Водку под жареную кровяную колбасу, шампанское под яблоки, коньяк под конфеты: он вел меню грамотно. Вале сначала обожгло горло, но сразу стало тепло, приятно зашумело. Время понеслось неизвестно куда, вот уже и три, хотелось спать, но не хотелось, чтоб все кончилось, Ларик сварил кофе в мятом кофейнике, вытащил из-под хлама запыленную гитару, подстроил.
Когда ты научился играть, хотела спросить она, но не спросила, хотелось молчать, слушать, сидеть так рядом с ним, подобрав ноги и укутавшись в плед, и ждать сладко, что будет…
Нехитрый перебор вплелся в треск огня и молчание ночи, в тепло коньяка и тонкую горечь оттаявшей рябины, тени на стене и низком потолке, он хрипловатым речитативом выпевал слова о той, с которой не светло, но с ней не надо света, и это было о них… в этот момент она его любила — еще не его, она любила просто — весь мир, жизнь, свое будущее и свою молодость, этот вечер, но рядом был он, он любил ее, ясно ведь теперь, что любил, иначе не может быть, и он был хороший, добрый, умный, храбрый и мужественный, верный, на все готов ради нее, и в этот миг она любила его, и страшилась, что это может кончиться ничем, — боялась, но знала, что должно быть то, что должно, и страшилась только сожалеюще, что он окажется недостаточно решительным, мальчишкой, не таким как надо: женщина жила в ней, жило предощущение счастья, познания, забвения, всего…
— Пора спать. — Он отложил гитару, бросил на пол тюфячок, накрыл простыней и одеялом. — Я выйду, ты ложись. Туалет на площадке, — добавил он естественно, просто: проинструктирован.
Ах, Том, какой вы благородный, улыбнулась про себя Валя. И хочется, и колется, и мама не велит, подумала она бесшабашно. Если не сегодня, то… Да я что, замуж за него хочу?.. А, да что мучиться! Ей не хотелось ни за что отвечать, принимать решения, пусть решает мужчина, в конце концов…
Он вошел, когда она уже легла, плеснул шампанского, сел рядом, протянул ей:
— Выпьем за золотую рыбку, — полушепотом сказал он.
— Которая исполняет любые желания?
— Нет, только одно, и только раз в жизни.
Очаг догорал. Он лежал на тюфячке совсем рядом.
— Тебе не холодно на полу?
— Да нет.
Рука его была рядом, коснулась ее пальцев, пальцы сжались на ней, теплые, тонкие, сжались нежно, крепко, и он перетек весь следом за своей рукой, обнял, зарылся лицом в волосы, обмер до судороги, теряя сознание от ощущения того, что руки ее сплелись на его шее, щека ее не отодвигается от его щеки, щекотка ее ресниц, поцеловал в закрытый глаз, теплую щеку, мягкие душистые губы, медленно раскрывшиеся, разрываясь от нежности шептал вне реальности: «Я люблю тебя… умру за тебя… как я мог без тебя жить… как я мог без тебя жить… единственная, родная, любимая, всю жизнь, одна светлая, родина, жизнь моя…», и чувствовал невероятную гладкость ее кожи, все ее тепло под мохнатым пледом, вытягиваясь рядом с ней и умирая от прикосновения ее руки на своей спине под свитером, стягивая этот свитер, трясясь, как от озноба, «Тебе не холодно?.. — Нет…», плечи были уже под пледом, рядом с ней, грудь прижалась к ее груди, она не отталкивала его руки, тонкие одежды, ненужные чехлы, сходили с ее тела, он замер, пораженный прикосновением к ней, всей, к ней, не во сне, не в мечтах, освобождаясь от того, что на нем еще было, не надо торопиться, не все сразу, это пока пусть остается, боже мой, это ты, моя любимая, мое чудо, прекраснейшая из женщин, какая ты красивая вся, я сойду с ума, это неправда, какая ты красивая вся, это все — ты, это все — ты, и она с закрытыми глазами чуть меняла положение тела так, чтобы ему было удобнее освобождать ее от всего, от последнего, и уже ничто больше не разделяло их, совсем ничто, боже мой, я сейчас сойду с ума, я сейчас сойду с ума, дыхание ее прерывалось, он ласкал ее всю, игольчатый сладкий ток пронзал, только бы это не кончалось, неужели это правда, неужели, неужели…
Огонь угас. Достигла прохлада. Он укрыл ее, встал, перекинув через плечо одеяло римским плащом, подложил дров, вздул головешки. Часы: четверть пятого. Разлил остатки коньяка, выкопал со дна сумки пачку «Честерфилда», дымок прозрачной струйкой потек в очаг, плавно загибаясь над огнем и тая в языках желтого пламени, с гудением улетающих в дымоход.
— Разве ты куришь?
— Очень редко. Сегодня можно. Я хочу покурить с тобой. Я хочу сегодня ночью выкурить сигарету с тобой, у огня, здесь.
Он осторожно вытащил из пачки сигарету, прикурил от своей и вложил ей в губы.
— Я не умею… Надо тянуть в себя?
— Ага. Вот так. Вдохнуть. Подожди, — сначала выпьем по глотку. За город Верону. По последней.
— Почему за Верону?
— Нельзя спрашивать. Сначала выпить тост, потом вопрос.
Она выпила и затянулась. Дымок показался некрепким, сладковатым, приятным, он заполнил легкие и выдохнулся почти незримым продолговатым клубочком.
— В Италии есть город Верона, — шепотом говорил Ларик, глядя черными прозрачными глазами на нее и сквозь — в себя, в пространство. — В этом городе, маленьком и старинном, есть тесная, булыжная центральная площадь с колокольней и сторожевой башней. А в середине стоит памятник Ромео и Джульетте.
Тихий голос его удалился ввысь, стал едва различимой музыкой, счастливое ощущение легкости и полета объяло Валино тело. Прозрачная струйка сигаретного дыма развеялась и стала деревом, дерево ветвилось, черепичные крыши просвечивали сквозь крону, на сизой, отмытой веками каменной площади светился белизной памятник, и два живых, прекрасных и юных тела сплелись на постаменте, струясь и переливаясь одно в другое.
— И если влюбленный положит белую розу к подножию этого памятника, — покачивал и пересыпался музыкальный звон, — то он будет счастлив в любви, и любовь его не изменит ему никогда.
Памятник превратился в картину на стене, на его месте появилось пятно неясного цвета, в центре пятна образовался черный четкий прямоугольник, и из него возник Ромео — в коротком плаще, бархатном берете на кудрях, в чулках до бедер, придерживая шпагу на боку. В руке у него благоухала белая роза, бьянка роса. Неслышными шагами приблизившись к ним, он склонился в плавном поклоне и положил розу на стол. Белая роза лучилась в темноте. Из складок плаща Ромео достал коробочку, на белом шелке горело золотое обручальное кольцо, он протянул его Вале и теплой, сухой, крепкой рукой сам надел ей на безымянный палец, опустившись на одно колено. И удалился так же беззвучно, вернулся в пятно света, свет медленно потускнел, померк, и видение исчезло.
Валя, ничуть не удивленная, засмеялась, потрогала колечко, потянулась к розе, ощутив упругость свежего стебля, взмахнула ею, понюхала, провела по лицу Ларика:
— Это тебе или мне?
— Нам.
— Значит, мы будем счастливы в любви?
— Всю жизнь.
— И мы теперь обручены? — повернула руку с кольцом.
— Ромео сам обручил нас.
— Мы теперь муж и жена?
— Да.
И этот прекрасный сон принял медленное вращение лазурной воронки тропического моря, и когда Валя закрыла глаза, улетая на теплой волне прибоя, уносящей ее туда, куда она хотела, она не чувствовала ни боли, ни страха, а была только волшебная и бесстыжая сказка, она была свободна свободой полета, и в остром блаженстве сна делала то, что хотела, и умирала раз за разом, благодарная ему за то, что он делает то, что она хочет, они были одно, и когда, паря и уносясь в забвении, она прошептала:
— Я люблю тебя… — это была такая правда, правдивее которой она никогда ничего не говорила.
…Она уснула, дыша ровно и бесшумно, а он еще долго лежал рядом, боясь пошевелиться, хотя знал, что она не проснется.
Затем повел себя несколько странно. Зажег свечу, всунул в золу очага ее окурок из пепельницы, а на его место, прикурив, положил другой; в золу же последовали еще три сигареты, внимательно извлеченные из пачки. В прихожей он снял ключ с гвоздика, вставил в дверь и повернул поперек. Из глубины письменного стола достал старинную вазу, сунул туда розу, налил воды и спрятал в кухонный шкафчик. Закрыл глухую штору на окошке, которая была отдернута.
После чего лег рядом, проверил фонарик, приказал себе проснуться в половине девятого, обнял Валю и растворился в счастливом сне.
Проснулся во тьме кромешной. Ежась от холода, помылся ледяной водой на кухне, снял лезвием легкую щетинку, брызнул одеколоном и дезодорантом, ворот свежей белой рубашки раскинул над вырезом черного пуловера. Валя спала, свернувшись калачиком под пледом и одеялом.
Из магазина вернулся со снедью, накрыл завтрак, водрузил бутылку шампанского, поставил повиднее треснутую, матовую от возраста вазу — королевским незапятнанным знаменем роза высилась в ней. Из карманчика куртки вытащил диктофон, проверил кассету, включил — отдернул штору.
Комната подсветилась чистым и несильным утренним светом. Музыка звучала негромко.
Валя пошевелилась и с сонной улыбкой открыла глаза.
Ларик, свежий, улыбающийся, сидел на тюфячке возле столика, и две чашки кофе дымились рядом. Неяркий в свете солнца огонь трещал в очаге.
— Доброе утро, — сказал он, подходя и целуя, и это было как продолжение сна и одновременно пробуждение. — Чашку кофе принцессе в постель?
Она увидела розу, что-то припомнила, глаза ее изумленно распахнулись.
— Послушай… — выговорила она и увидела на пальце кольцо.
Шампанское хлопнуло, стакан охолодил ее руку, колечко звякнуло об стекло.
— За лучшую из женщин, — сказал Ларик. — За тебя.
Она машинально глотнула, отдала стакан, — кропотливо припомнила ночь; не почувствовала ожога от горячего кофе, вспомнила, ахнула… кофе пролился на подушку, расплываясь коричневым пятном, похожим на Австралию.
Роза.
Кольцо.
Ромео!
Ночь.
— Я люблю тебя всю мою жизнь, — сказал он.
— Ты прекраснее всех на свете, — сказал он.
Зрачки ее расширились, рот приоткрылся.
— Откуда эта роза? — выговорила она.
— Я сейчас купил возле магазина.
— Откуда это кольцо?..
— Кольцо? — изумился он. — Я надел тебе ночью на палец… ты не помнишь?.. Мы выпили, но…
Она помотала головой, глотнула кофе и стала вытирать ладонью впитавшееся пятно.
— Мне такое чудилось… странный сон… наваждение.
И рассказала ему все.
Он сел рядом, обнял, прошептал в лицо:
— Если ты жалеешь, мне остается только умереть…
— Не надо, — сказала она. — Ты живи. Иначе как же я теперь?..
И потом, в тепле постели, испытывая такую близость с другим человеком, о возможности которой раньше и не подозревала:
— Слушай, но ведь так не может быть… А может, я сошла с ума…
— Мы оба сошли с ума…
— Я не думала, что у меня это будет так…
— Я тоже…
— И ты никогда теперь от меня не уйдешь?
— Никогда. До березки. И после смерти тоже.
— Хм. Не думала, что я такая бесстыжая.
— Любить не может быть стыдно.
— А как же она? — спросила Валя, имея в виду Катю.
— Есть только ты. Одна ты во всем мире.
— А ты мне что-нибудь сказал, когда надевал кольцо?
— Я просил тебя быть моей женой.
— Да? И что же я ответила?
— А ты не помнишь?
— По-моему, я сказала, что мы теперь уже и есть.
Она села, скрестив ноги, и стала водить пальцем по его лицу.
— Слушай, — сказала она, — ты можешь мне ответить сейчас на один вопрос?
— Любой. Всегда.
— О чем ты сейчас думаешь?
Он открыл глаза и потянулся за сигаретой. Она зажгла ему спичку — новым, незнакомым ей самой движением поднесла.
— Об одном человеке, — медленно ответил он. — Который вытащил меня в декабре из метро, когда я собирался… не тянуть дальше без тебя…