Книга: Пан Володыёвский
Назад: ГЛАВА LVI
Дальше: ПРИМЕЧАНИЯ

ЭПИЛОГ

Год спустя после падения Каменца, когда поутихли распри меж различными партиями, Речь Посполитая выступила наконец в защиту восточных своих границ.
И перешла в наступление. Великий гетман Собеский с конницей и пехотой числом свыше тридцати тысяч направился в султанские земли под Хотин, вознамерясь нанести удар превосходным силам Хуссейна-паши, стоявшим под тем же замком.
Имя Собеского наводило страх на неприятеля. За год, прошедший после взятия Каменца, располагая всего несколькими тысячами войска, он столько успел совершить, так потрепал неисчислимую армию султана, столько чамбулов смял и ясырей отбил, что старый Хуссейн — хотя и войско его числом было сильнее, и конницей он располагал отборнейшей, и Каплан-паша его поддерживал — не посмел все же сойтись с Собеским в открытом поле и предпочел обороняться в укрепленном таборе.
Гетман окружил его табор войском, и слух провел, будто намерен он взять его с первого приступа. Многие полагали, правда, что отважиться выступить с меньшей силою против большей, кою к тому же рвы и валы защищают, — предприятие, в истории войн не слыханное. У Хуссейна было сто двадцать орудий, в польском же лагере всего пятьдесят. Турецкая пехота мощью втрое превосходила гетманскую; одних янычар, в рукопашном бою неустрашимых, стояло на турецких валах более восемнадцати тысяч. Но гетман верил в свою звезду, в чары своего имени и, наконец, в войско, которым командовал.
Ибо шли под его началом полки испытанные и в огне закаленные, люди, что с детских лет познали бранную жизнь, пережили множество походов, осад и битв. Многим еще памятны были страшные времена Хмельницкого, Збараж и Берестечко; многие прошли все войны: шведскую, прусскую, московскую, датскую, венгерскую. Были там отряды сплошь из одних ветеранов, были солдаты из приграничных крепостей, для этих, как для иных мир, война стала буднями, привычным образом жизни. Под водительством воеводы русского стояло пятнадцать гусарских хоругвей, конница, какую и иноземцы несравненной почитали; были легкие хоругви, это с ними сокрушил гетман рассеянные татарские чамбулы после падения Каменца; была, наконец, лановая пехота, способная схватиться с янычарами без единого выстрела, орудуя только прикладами.
Людей этих воспитала война, в Речи Посполитой она воспитывала целые поколения воинов; но до той поры были они разрознены, а то и враждовали меж собою, к разным принадлежа партиям. Ныне же, когда общие интересы свели их в один лагерь, под одну команду, гетман возымел надежду разбить с ними превосходные силы Хуссейна и не менее сильного Каплана. Вели этих людей искушенные в ратном деле военачальники, имена которых неоднократно вписаны были в историю последних войн чередою поражений и побед.
Сам гетман как солнце стоял надо всеми и направлял тысячи людей своею волей, но кто же были другие полководцы, которым предстояло в хотинском лагере завоевать себе бессмертную славу?
Были там два гетмана литовских: великий гетман Пац и польный Михал Казимеж Радзивилл. За несколько дней до битвы воссоединились они с коронными войсками, а нынче, по приказу Собеского, расположились на холмах меж Хотином и Жванцем. Двенадцать тысяч воинов были в подчинении у гетманов, в числе их две тысячи отборных пехотинцев. От Днестра к югу стояли союзные валашские полки; накануне битвы они покинули турецкий лагерь, дабы воссоединиться с христианами. По соседству с валахами стоял с артиллерией Контский, не знающий себе равных по части фортификации, а также во взятии оборонительных укреплений и наводке орудий. Обучался он этому искусству в заморских краях, но вскорости превзошел иноземцев. За Контским стояла русская и мазурская пехота Корыцкого; далее польный гетман Димитр Вишневецкий, хворого короля кузен. Он командовал легкой конницей. Подле него со своими хоругвями пехоты и конницы расположился Енджей Потоцкий, некогда противник гетмана, а ныне ярый его приверженец. Позади него и Корыцкого стояли под началом Яблоновского, воеводы русского, пятнадцать крылатых гусарских хоругвей в блестящих панцирях и шлемах, бросавших грозные тени на их лица. Лес копий высился над ними, они же стояли спокойные, веря в необоримость свою и в то, что им предстоит решить исход сражения.
Из воинов, уступавших им званием, но не доблестью, был там каштелян подлясский Лужецкий; у него турки брата в Бодзанове убили, за что он поклялся вечно им мстить; был Стефан Чарнецкий, великого Стефана племянник, коронный писарь польный. В пору осады Каменца он, держа сторону короля, возглавил под Голомбом ватагу шляхтичей и чуть было усобицы не развязал, нынче же горел желанием блеснуть доблестью на более достойном поле боя. Был Габриэль Сильницкий, вся жизнь которого прошла в войнах и старость уже убелила голову; были разные другие воеводы и каштеляны, не столь в прошлых войнах известные, не столь и прославленные, но тем более до славы жадные.
А средь рыцарства, сенаторским званием не облеченного, выделялся полковник Скшетуский, известный герой Збаража, участник всех войн, какие Речь Посполитая за тридцать лет вела, солдат, служивший образцом для рыцарей. Седина уже покрыла его голову, зато шестеро сыновей пришли с ним, силою шести вепрям подобных. Старшие войну уже познали, двум же младшим предстояло еще боевое крещение, и оттого они пылали такою жаждой битвы, что отец почитал благоразумным охлаждать их пыл.
С большим уважением смотрели товарищи на отца с сыновьями, но еще более изумлялись они пану Яроцкому, который, будучи слепым на два глаза, подобно Яну, королю чешскому, отправился все же в поход. Ни детей, ни родных не было у него, челядинцы вели его под руки, одной надеждой он жил — в битве сложить голову и тем отчизне послужить и славу обрести. Там же был пан Жечицкий, у него в том году и отец, и брат полегли. И пан Мотовило был там; незадолго до того вырвавшись из татарской неволи, он немедля вместе с Мыслишевским в поле направился. Первый за плен отмстить жаждал, второй за обиду, нанесенную ему в Каменце, когда, пренебрегши ручательством и шляхетским его достоинством, янычары палками его избили. Были и давние рыцари из приднестровских крепостей: и одичалый Рущиц, и несравненный лучник Мушальский. Он в живых остался благодаря тому, что маленький рыцарь послал его с вестью к жене; был и Снитко, и Ненашинец, и Громыка, и несчастнейший из всех Нововейский.
Тому даже друзья и родные смерти желали, ибо не было уж для него утешения. Обретя разум, он целый год крошил чамбулы, с особенной яростью преследуя липеков. Когда Крычинский разбил Мотовило, он в погоне за Крычинским Подолию вдоль и поперек исколесил, не давая тому передышки — худо пришлось от него татарину. Во время этих набегов он пленников морил голодом, а поймав Адуровича, велел кожу с него содрать, — но от мук своих все же не излечился. За месяц перед битвой завербовался он в гусары к воеводе русскому.
Вот с какими рыцарями встал под Хотином гетман Собеский. За обиды, нанесенные Речи Посполитой, прежде всего, но и за свои личные тоже жаждали мести эти солдаты, ибо в постоянных схватках с басурманами на этой кровью политой земле почти всякий потерял кого-то из близких и нес в себе воспоминание о неизбывной своей беде. Вот и стремился к битве великий гетман, понимая, что ярость в сердцах его солдат с яростью львицы сравнима, у которой безрассудные охотники унесли из чащобы детенышей.
9 ноября 1673 года с поединков началось сражение. Поутру турецкие рати высыпали из-за валов, рати польских рыцарей жадно к ним поспешили. Падали люди с обеих сторон, но больше все же с турецкой. Однако видных воинов полегло немного. В самом начале стычки дюжий спаги острием кривой своей сабли пронзил Мая, зато младший Скшетуский одним ударом почти напрочь отсек спаги голову, чем заслужил похвалу благоразумного отца своего и славу немалую.
Так сшибались они и кучно, и один на один, а в тех, кто наблюдал за поединками, сердце вскипало жаждой борьбы. Польские полки тем временем располагались вкруг турецкого табора, где кому гетман назначил. Сам он, стоя позади пехотинцев Корыцкого на старой ясской дороге, обнимал взглядом гигантский лагерь Хуссейна, и лицо его выражало невозмутимое спокойствие; так, приступая к делу, спокоен мастер, уверенный в своем искусстве.
Время от времени он посылал вестовых с приказами или задумчивым взором следил за борьбой поединщиков. Под вечер к нему подскакал воевода русский.
— Валы очень широкие, — заметил он, — наступать сразу со всех сторон нет возможности.
— Завтра мы будем на этих валах, а послезавтра за три четверти часа всех там перебьем, — спокойно ответил Собеский.
Наступила ночь. Поединщики покинули поле. Гетман приказал всем отрядам в темноте приблизиться к валам, чему Хуссейн препятствовал, — безуспешно, впрочем, — стрельбою из тяжелых орудий. Перед рассветом польские рати продвинулись еще немного. Пехотинцы стали рыть небольшие шанцы. Некоторые полки «ослабили стрельбу из мушкетов», янычары же, напротив, усилили ружейный огонь. По приказу гетмана огонь тот обошли молчанием, зато пехота готовилась к рукопашной схватке. Солдаты ожидали только знака, чтобы яростно кинуться в бой. Над вытянутой линией строя как стая птиц со свистом и шумом пролетала картечь. Артиллерия Контского, начав обстрел на рассвете, не замолкала ни на минуту. Лишь после битвы обнаружилось, сколь большое опустошение причинили ядра, угодившие в самую гущу шатров янычар и спаги.
Так прошло время до полудня, а день в ноябре короткий, надлежало спешить. И вот загремели литавры и трубы. Тысячи глоток издали воинственный клич, и пехота, поддерживаемая с тылу легкой конницей, сомкнутым строем кинулась в атаку. «Враз с пяти сторон атаковал турков его милость». Ян Деннемарк и Кристоф де Боан, исправные воины, вели иноземные полки. Первый, будучи по натуре человеком горячим, оторвался от своих, стремительно вынесся вперед и быстро достиг валов, чуть не загубив свой полк, на долю которого пришелся залп более десятка тысяч самопалов. Сам он погиб, солдаты его дрогнули, но в эту как раз минуту на подмогу пришел де Боан и панику предотвратил. Он спокойным и мерным шагом — будто под марш на смотру — преодолел все пространство до самых турецких валов и ответил на залп; когда же ров забросали фашинами, первым под градом пуль преодолел и его, поклонился с шляпой в руке янычарам и первым же проткнул навылет янычарского офицера. Тут кинулись на врага воодушевленные примером своего полковника солдаты, и завязалась жестокая сеча, в которой дисциплина и уменье состязались с дикой отвагой янычар.
Спешившихся драгун вели со стороны деревни Тарабанов Тетвин и Денгоф, а второй полк — Асвер Гребен и Гейдеполь, воины отличные, все, кроме Гейдеполя, еще при Чарнецком в Дании прославились. Солдаты у них были из крестьян королевских поместий — все рослые, как на подбор, отчаянные, прекрасно подготовленные ко всякому бою — что пеша, что верхами. Ворота защищали ямаки, в отличие от янычар воины слабые, и оттого, хотя было их без счета, они тотчас сбились в кучу и попятились; когда же до рукопашной дошло, то защищались они в тех лишь случаях, когда отступать было некуда. Ворота те были взяты прежде других, и конница через них впервые смогла проникнуть в табор.
Лановая польская пехота во главе с Кобылецким, Михалом Дебровским, Пиотрковчиком и Галецким ударила на окопы с трех сторон. Ожесточеннейшая битва закипела у главных ворот, выходящая на ясскую дорогу, где мазуры схватились с гвардией Хуссейна-паши. Эти ворота были для него всего важнее, через них польская конница могла хлынуть в табор, оттого он с особенным упорством защищал их, одну за другой бросая туда рати янычар. Лановые пехотинцы, с ходу захватив ворота, силились во что бы то ни стало удержаться там. Пушечные выстрелы и град ружейных пуль отгоняли пехотинцев от ворот, к тому же из клубов дыма возникали все новые и новые шеренги идущих в атаку турков. Кобылецкий, не дожидаясь, пока они дойдут, кидался им навстречу как разъяренный медведь, и две людские стены напирали одна на другую, толклись в давке, хаосе, сумятице, в потоках крови, на грудах тел. Бились там чем ни попадя, все шло в дело: сабли, ножи, приклады мушкетов, лопаты, дреколье, замахивались даже камнями; временами все сбивались в кучу, и люди, схватившись друг с другом, пускали в ход кулаки и зубы. Хуссейн дважды пытался сломить пехоту натиском конницы, но пехотинцы всякий раз налетали на нее с такою «экстраординарной смелостью», что она вынуждена была в беспорядке отступить. В конце концов Собеский сжалился над пехотинцами и послал им в подмогу всю обозную челядь.
Возглавил ее Мотовило. Сброд этот, обыкновенно в сражении не участвовавший и кое-как вооруженный, так рьяно ринулся в бой, что сам гетман изумился. То ли жажда добычи обуяла людей, то ли им передался порыв, охвативший в тот день все войско, — так или иначе, челядинцы смело ударили на янычар и сцепились с ними столь яростно, что после первой же схватки отогнали их от ворот на расстояние мушкетного выстрела. Хуссейн бросил в хаос боя новые полки, и битва, тотчас же возобновившись, длилась несколько часов. Тем временем отборные полки Корыцкого облегли ворота, а стоявшие поодаль гусары зашевелились подобно исполинской птице, неспеша готовящейся к полету, и стали подвигаться к воротам.
В эту минуту к гетману подбежал вестовой с восточной стороны табора.
— Пан воевода бельский на валах! — крикнул он, задохнувшись.
За ним подоспел второй.
— Литовские гетманы на валах!
Подбежали еще и другие с тою же вестью. На землю опускались сумерки, но лицо гетмана излучало свет. Он поворотился к стоявшему рядом Бидзинскому и молвил:
— Теперь коннице черед пришел, но это уж завтра.
Никто, однако, ни в польском, ни в турецком стане и ведать не ведал, что гетман замышляет соединенную атаку всех сил отложить до следующего утра. Напротив, офицеры-порученцы помчались к ротмистрам с распоряжением во всякую минуту быть готовыми. Пехота стояла сомкнутая строем, у конников руки, сабли, копья рвались к бою. Люди изголодались, иззябли и потому с нетерпением ожидали приказа.
Но шли часы, а приказа все не было. Ночь стала черной как траур. Еще днем началось ненастье, а в полночь сорвался сильный ветер с ледяным дождем и снегом. Порывы ветра пронизывали до костей, кони едва могли устоять на месте, люди цепенели. Даже трескучий мороз не мог бы докучать сильнее, нежели этот будто плетью секущий ветер, и снег, и дождь. В напряженном ожидании приказа невозможно было и думать о еде, питье, о том, чтобы разжечь огонь. Время с каждым часом становилось все враждебнее. То была памятная ночь, «ночь мучений и щелканья зубами». Ежеминутно слышались голоса ротмистров: «Стоять! Стоять!», и не смевший ослушаться солдат стоял в боевой готовности, недвижимо и терпеливо.
А по другую сторону, во мраке, под дождем, на ветру, в такой же готовности стояли окостеневшие от холода турецкие полки.
И там никто не жег огня, никто не ел, не пил. Атака всех польских сил ожидалась с минуты на минуту, и потому спаги не выпускали сабли из рук, а янычары стояли стеной с заряженными самопалами.
Выносливый польский солдат, приученный к суровой зиме, еще способен был выдержать такую ночь, но эти люди, выросшие в мягком климате Румелии или средь малоазиатских пальм, совсем изнемогали. Хуссейну наконец ясно стало, отчего Собеский не начинает атаки: леденящий дождь был наилучшим союзником ляхов. Было очевидно — если спаги и янычары простоят здесь двенадцать часов, завтра они как снопы повалятся на землю, даже не пытаясь защищаться, разве что жар битвы их согреет.
Уразумели это и поляки, и турки. Около четырех часов ночи к Хуссейну прибыли два паши: Яниш-паша и Кяйя — предводитель янычар, старый, испытанный, отличный полководец. Печаль и тревогу выражали их лица.
— О господин, — начал Кяйя, — если агнцы мои до рассвета так простоят, на них ни пуль, ни мечей не понадобится!
— О господин, — сказал Яниш-паша, — мои спаги закоченеют и драться не станут.
Хуссейн дергал себя за бороду, предвидя поражение и собственную погибель. Но что было делать? Позволь он людям хотя бы на минуту ослабить боевой порядок, разжечь огонь, согреться теплой пищей, атака началась бы немедля. И так со стороны валов время от времени слышались звуки рожков, словно сигнал коннице к выступлению.
Кяйя и Яниш-паша видели один только выход: не ждать атаки, а самим всеми силами ударить на неприятеля. То, что он стоит в боевой готовности, не помеха, ибо, сам вознамерившись атаковать, враг не ожидает атаки. Глядишь, и удастся оттеснить его с валов; разумеется, в ночной битве поражение возможно, но завтра днем оно неизбежно.
Хуссейн, однако, не отважился внять совету старых воителей.
— Как же так? — сказал он. — Мы все окрест изрезали рвами, полагая в них единственное спасение от дьявольской этой конницы, а теперь сами перейдем те рвы, навлекая на себя неминучую гибель? Вы мне советовали, вы предостерегали, а нынче что же говорите?
И приказа не отдал. Велел только из орудий палить по валам, на что Контский тут же и ответил, притом весьма успешно. Дождь становился все холоднее и сек все безжалостней, ветер шумел, выл, промозглая сырость проникала сквозь одежду и кожу, леденила кровь в жилах. Так прошла эта долгая ноябрьская ночь, во время которой подорваны были силы воинов ислама, и отчаяние вместе с предчувствием краха овладело их сердцами.
Перед самым рассветом Яниш-паша еще раз явился к Хуссейну с советом: отступить в боевом порядке к мосту через Днестр и там осторожно затеять военную игру. «Ибо в случае, если бы войско наше не сумело противостоять натиску конницы, — говорил он, — то, мост перейдя, оно на другом берегу укроется, и река послужит ему заслоном». Кяйя, предводитель янычар, был, однако, иного мнения. Он полагал совет Яниша запоздалым и при том опасался, что, когда огласят приказ об отступлении, войском тотчас овладеет паника. «Спаги с помощью ямаков надлежит сдержать первый натиск конницы гяуров, даже если всем им при этом полечь суждено. Янычары тем временем им на подмогу подоспеют, а коль скоро первый натиск гяуров будет отражен, аллах, быть может, ниспошлет нам победу».
Так советовал Кяйя, и Хуссейн послушался его совета. Конница выдвинулась вперед, а янычары и ямаки встали в боевых порядках позади нее у шатров Хуссейна. Рати их выглядели внушительно и грозно. Белобородый Кяйя, «божественный лев», до сей поры привыкший исключительно к победам вести солдат, носился вдоль строя, всех ободрял, укреплял дух, поминая прежние успехи. А воинам тоже милей была битва, нежели бездеятельное стояние в слякоти, под дождем, ожидание на ветру, пронизывающем до мозга костей, и потому, хотя окоченевшие пальцы солдат едва удерживали ружья и пики, они радовались, что согреются в бою. С меньшим воодушевлением ожидали атаки спаги: и оттого, что на них приходился первый удар, и оттого, что было средь них много уроженцев Малой Азии и Египта; весьма чувствительные к холоду, они едва живы остались к концу той ночи. Кони тоже натерпелись немало; пышно убранные, они стояли, свесив головы, и от храпов их валил пар. Люди с посиневшими лицами и потухшим взором вовсе не о победе помышляли, а том, что даже смерть лучше той муки, какую принесла им прошедшая ночь, но всего лучше — бегство в отчий дом, под горячие лучи солнца.
В польском войске десяток-другой солдат из тех, что легко были одеты, к утру замерзли на валах, но в целом и пехота и конница перенесли холод несравненно легче, нежели турки; их подкрепляла и надежда на победу, и почти что слепая вера в то, что, коль скоро гетману было угодно, чтобы они коченели в ненастье, муки эти им несомненно добром обернутся, туркам же — злом и погибелью. Впрочем, первые признаки утра они тоже встретили с радостью.
В это как раз время на гребне вала показался Собеский. Зари на небе в тот день не было, но лицо его озарилось, когда он понял, что неприятель хочет дать ему бой в самом таборе. Нисколько уже не сомневаясь, что день этот принесет роковое поражение Магомету, он стал объезжать полки, повсюду призывая: «За костелы посрамленные! За оскорбление пресвятой богородицы в Каменце! За зло, христианству и Речи Посполитой причиненное! За Каменец!» А солдаты поглядывали грозно, как бы говоря: «Да уж едва стоим! Дозволь, великий гетман, тогда увидишь!» Светлело, в серых сумерках утра все явственней вырисовывались очертания конских голов, фигуры людей, копья, прапорцы и, наконец, пехотные полки. Они первыми пришли в движение и поплыли во мгле неприятелю навстречу, как бы двумя потоками обтекая с боков конницу; затем двинулась легкая кавалерия, оставляя в средине широкую дорогу, по которой в надлежащий момент должны были промчаться гусары.
Каждый командующий пехотным полком, каждый ротмистр уже получил инструкцию и знал, что положено ему делать. Пушки Контского ревели все мощнее, вызывая столь же мощный рев с турецкой стороны. Но вот защелкали мушкетные выстрелы, призывный вопль облетел лагерь — грянул бой.
Все застила мгла, но отголоски сражения доходили и до гусаров. Слышны были выстрелы, лязг орудий, крики людей. Гетман — он оставался до сей поры с гусарами и беседовал с воеводой русским — вдруг умолк и стал прислушиваться, а потом сказал воеводе:
— Пехота с ямаком бьется, те, что впереди, там в шанцах, смяты уже.
Эхо выстрелов ослабло, когда грянул вдруг оглушительный залп — один и другой. Очевидно было, что легкие хоругви одолели спаги и лицом к лицу столкнулись с янычарами.
Великий гетман вздыбил коня и молнией помчался с группой приближенных к месту сражения; воевода русский с пятнадцатью гусарскими хоругвями стоял наготове, ожидая только знака, чтобы двинуться на подмогу и решить судьбу сражения.
Ожидали они довольно долго, пока там, в глубине табора, кипело и гудело все страшнее. Битва, казалось, перекатывалась то вправо, то влево, то в сторону литовских войск, то к воеводе бельскому — подобно громовым перекатам во время грозы. Орудийные выстрелы турков редели, зато артиллерия Контского била с удвоенной силой. Спустя час воевода русский почувствовал, что центр битвы снова переместился и происходит она как раз напротив его гусаров.
В эту минуту примчался во главе своих людей великий гетман. Глаза его сияли. Осадив коня перед воеводой русским, он крикнул:
— За дело, с богом!
— За дело! — гаркнул воевода.
Его команду подхватили ротмистры. Лес копий с грозным шумом враз склонился к конским головам, пятнадцать хоругвей конницы, привыкшей все крушить на своем пути, тяжкой тучей двинулись вперед.
С того самого времени, когда в трехдневной битве под Варшавой литовские гусары под началом Полубинского расщепили будто клином шведскую армию и прошли сквозь нее, никто не помнил столь мощной атаки. Рысью с места взяли хоругви, но шагов через двести ротмистры дали команду: «Вскачь!», гусары, заявив о себе криками: «Бей! Убивай!», пригнулись в седлах, и кони стремительно понесли их вперед. Лавина вихрем мчавшихся коней, железных рыцарей, склоненных копий была как необузданная стихия. И надвигалась как гроза, как бушующие волны — с шумом и грохотом. Земля стонала под ее тяжестью, и ясно было, что, даже если никто из гусар копьем не нацелится, сабли не выхватит, они с разбегу самим весом своим повалят, сомнут, втопчут в землю все на своем пути, как смерч, что ломает и валит лес. Так домчались они до кровавого, трупами устланного поля, где кипело сражение. Легкие хоругви бились еще на флангах с турецкой конницей и сумели значительно потеснить ее, однако в средине еще стояли необоримой стеной сомкнутые шеренги янычар. Не одна легкая хоругвь уже разбилась о них, как волна, что катит из морских просторов и разбивается о скалистый берег. Сокрушить их, превозмочь предстояло теперь гусарам.
Десятки тысяч янычарских ружей грянули враз, «как один выстрел». Еще минута: янычары напряжены, при виде смертоносной лавины кто-то щурит глаза, у кого-то, сжимая пику, дрожит рука, сердце колотится молотом, зубы стиснуты, бурно вздымается грудь.
А те все ближе, ближе, уже слышно громкое дыхание коней — сама гибель летит, смерть летит!
«Аллах!.. Иисус, Мария!» — два ужасных, словно и не человеческих вопля слились воедино. Живая стена колеблется, поддается — рухнула! Сухой треск ломаемых копий на мгновенье заглушил все прочие звуки, затем слышится скрежет железа и грохот — будто тысячи молотов что есть силы лупят по наковальне, и удары — будто тысячи цепов молотят зерно на току, и крики, множество криков, и стоны, и одиночные выстрелы из мушкетов и рушниц, и вопль ужаса. Атакующие и атакуемые смешались в каком-то немыслимом коловороте; закипела жестокая сеча, в вихре боя потоками льется кровь — дымящаяся, теплая, сырым запахом насыщает воздух.
Первые, вторые, третьи, десятые шеренги янычар падают во прах — опрокинутые, копытами задавленные, копьями исколотые, мечами изрубленные. Но белобородый Кяйя, «божественный лев», бросает в бой свежие рати. Янычарам нипочем, что многих из них выбило и положило, как градом выбивает ниву, — они дерутся. Охваченные яростью, они несут смерть и смерти жаждут. Лавина коней грудью напирает на янычар, теснит, валит, а они ножами вспарывают лошадям брюхо, тысячи сабель рубят их без роздыха, лезвия взметываются как молнии и обрушиваются на головы, шеи, руки, а они секут конников по ногам, по коленям, взвиваются и кусают как ядовитые гады — гибнут, отмстив.
Кяйя, «божественный лев», бросает в пасть смерти все новые шеренги; кликами увлекает в бой и сам с вознесенной кривой саблею кидается в пучину. Но вот гусар-исполин, изничтожающий все на своем пути, как пламя, настиг белобородого старца и, встав в стременах, чтобы мощнее нанести удар, со всего маху обрушил меч на седую голову. Не выдержала удара ни сабля, ни выкованная в Дамаске мисюрская шапка, и Кяйя, рассеченный до самых почти плеч, упал на землю как громом пораженный.
Нововейский (а это был он) и перед тем уже сеял окрест ужас и смерть, ибо никто не мог противостоять его силе и мрачному ожесточению, на сей раз великую оказал битве услугу, сразивши старца, который один поддерживал до той поры накал битвы. Страшным криком откликнулись на смерть своего вождя янычары, и несколько десятков ружей нацелились в грудь молодому рыцарю, а он обернулся к ним, лицом мрачной ночи подобный. И прежде чем рыцари подоспели на подмогу, грянул залп, и вздыбил коня Нововейский, и стал клониться в седле. Двое товарищей подхватили его под руки, и вдруг улыбка, давно не виданный гость, прояснила хмурый его лик, и тотчас глаза его закатились, а побелевшие губы шепнули слова, какие в шуме битвы невозможно было расслышать.
Тем временем дрогнули последние ряды янычар. Воинственный Яниш-паша хотел было возобновить битву, но безумство страха овладело уже людьми, и тщетны оказались все усилия. Смешались, сбились в кучу все шеренги — их теснили, били, топтали, рубили — оправиться они уже не могли. И наконец рассыпались, как туго натянутая цепь, и люди, как отдельные звенья той цепи, разлетелись в разные стороны с воем, с криком, бросая оружие и заслонив голову руками. Конница гнала их, а они расстерявшись, не зная, куда бежать, порою сбивались в плотную массу, и конники, сидя у них на плечах, буквально купались в крови.
Грозный лучник Мушальский ударил воинственного Яниша-пашу саблею по шее, да так, что спинной мозг брызнул у того из порубленных позвонков, окропив шелк и серебристые чешуйки панциря.
Янычары, смятые польской пехотой ямаки и часть рассеянной уже в начале битвы конницы, словом, все скопище турков обратилось в бегство, держа путь к противоположной стороне табора, туда, где над глубокой пропастью высился крутой, в несколько десятков футов, поросший чащобой холм. «Туда страх гнал безумных». Многие бросались с обрыва в пропасть, «не чая избежать смерти, но чтобы принять ее не от руки поляков». Обезумевшей этой толпе преградил дорогу стражник коронный пан Бидзинский, но, увлекаемый людским потоком, он вместе со своими людьми был низринут на дно пропасти, которая вскорости почти до краев наполнилась грудами тел — убитых, раненых, задушенных. Со дна доносились жуткие стоны, несчастные дергались в конвульсиях, пинались ногами, раздирали себя ногтями в предсмертных судорогах. До вечера слышались стоны, до вечера шевелилась людская масса, все меньше, все тише; наконец в сумерках все утихло.
Страшными оказались последствия гусарской атаки. Восемь тысяч изрубленных мечами янычар лежало у рва, окружавшего шатры Хуссейна-паши, не считая тех, кто погиб, спасаясь бегством либо на дне пропасти. Польская конница ворвалась в шатры. Собеский торжествовал. Трубы и рожки хриплыми голосами уже возвещали победу, когда битва вдруг закипела с новой силой. Дело в том, что отважный воитель турецкий Хуссейн-паша во главе своей конной гвардии и остатков прочей конницы бежал после поражения янычар через ворота, ведущие к Яссам, но когда дорогу ему преградили хоругви Димитра Вишневецкого, гетмана польного, и принялись рубить без пощады, он воротился обратно в табор, подобно зверю, окруженному в пуще, который нашел лазейку. Причем ворвался он в табор с таким напором, что в мгновенье ока разбил легкую казацкую хоругвь, вызвал замешательство в пехоте, отчасти уже занятой ограблением табора, и почти достиг — на расстоянии «в половину пистолетного выстрела» — самого гетмана.
«Будучи уже в самом таборе, мы оказались близки к поражению, — писал позднее Собеский, — то, что сие нас минуло, надлежит приписать исключительно экстраординарной смелости гусар».
В самом деле, атака турков, совершенная в порыве крайнего отчаяния, к тому же совершенно нежданно, была поистине ужасна. Но гусары, не остыв еще от боевого пыла, тут же с места на полном скаку вынеслись им навстречу. Первой вступила в дело хоругвь Прусиновского и остановила атакующих; за нею двинулся Скшетуский со своими, а потом вся какая ни есть конница, пехота, обозные, кто где стоял, где кто был — все в приступе ярости ринулись на неприятеля, и закипел бой, хотя несколько и беспорядочный, но не менее ожесточенный, нежели перед тем схватка гусар с янычарами.
По окончании сей битвы рыцари с изумлением вспоминали доблесть турков, которые, когда подоспел уже Вишневецкий с литовскими гетманами, окруженные со всех сторон, защищались с таким неистовством, что — хотя гетман дозволил брать их живьем — пленить удалось лишь ничтожную горсть. Когда тяжелые хоругви опрокинули их наконец после получасового сражения, отдельные кучки, а затем и одиночные всадники, призывая аллаха, продолжали биться до последнего вздоха.
Много подвигов совершено было там, незабвенна память о них.
Там польный гетман литовский собственной рукою зарубил могущественного пашу, который перед тем настиг пана Рудомино, Кимбара и Рдултовского; гетман же, заехав спереди, одним взмахом сабли снес ему голову. Там пан Собеский на глазах всего войска соизволил обезглавить спаги, который целил в него из пистолета; там и Бидзинский, стражник коронный, спасшийся чудом из пропасти, хотя побитый и раненый, тот же час кинулся в вихрь боя и дрался до тех пор, покуда чувств не лишился от изнурения. Долго после того хворал он, но спустя несколько месяцев, выздоровевши, снова на войну подался славу себе завоевывать.
Из людей ниже званием более других безумствовал Рущиц, похищая конников, как волк похищает баранов из стада. Много свершил также Скшетуский, подле которого сыны его сражались, как злые львята. С грустью и болью размышляли после рыцари, чего только в тот день не свершил бы несравнимый фехтовальщик пан Володыёвский, кабы не то, что год уже как почил он в бозе. Те же, кого учил он сражаться, и его, и себя прославили на кровавом поле брани.
В возобновленном том сражении из давних хрептевских рыцарей, кроме Нововейского, двое еще погибло: пан Мотовило и грозный лучник Мушальский. Пану Мотовило одновременно несколько пуль прошили грудь, и он повалился, как дуб, которому настал конец. Очевидцы говорили, будто погиб он от руки тех братьев казаков, что под началом Хохоля при Хуссейне до последнего вздоха сражались против отчизны своей и христианства. А пан Мушальский — о диво! — от стрелы погиб, ее турок какой-то, спасаясь бегством, в него выпустил. Стрела пробила Мушальскому горло навылет в ту самую минуту, когда, после полного краха басурман, он протянул руку к сагайдаку, чтобы пустить вослед убегающим еще несколько метких посланцев смерти. Душа его, должно быть, с душою Дыдюка воссоединилась, дабы дружба, на турецкой галере возникшая, укрепилась узами вечности. Бывшие хрептевские сотоварищи отыскали после битвы три этих тела и простились с ними, горько их оплакивая, хотя и завидовали смерти столь славной. У Нововейского улыбка была на устах и тихая безмятежность в лице; Мотовило, казалось, спал спокойно, а Мушальский вознес взор к небу — будто молился. Погребли всех троих на славном хотинском поле под скалою и велели высечь под крестом три имени на вечную память.
Предводитель всей турецкой армии Хуссейн-паша спасся бегством на быстром анатолийском коне, но лишь затем, чтобы получить в Стамбуле шелковую веревку из рук султана. Из превосходной турецкой армии мало кто вышел живым из того побоища. Остатки конницы Хуссейна воители Речи Посполитой передавали один другому; гетман польный гнал их к великому гетману, а тот — гетманам литовским, те же — обратно польному, и так оно длилось, покуда почти все конники не погибли. Из янычар мало кто уцелел. Весь гигантский табор залит был кровью, смешанной с дождем и снегом, трупов лежало столько, что только морозы, вороны да волки предотвратили заразу, какая обыкновенно проистекает от множества гниющих тел. Польские ратники, одержимые боевым пылом, едва переведя дух после битвы, овладели Хотином. Трофеи в таборе были взяты огромные. Сто двадцать орудий, а с ними триста флагов и знамен прислал великий гетман с того поля, на коем второй уж раз в течение века одержала триумф польская сабля.
Сам гетман Собеский расположился в шатре Хуссейна-паши, сверкающем золотом и виссоном, и оттуда с помощью крылатых гонцов рассыпал во все концы вести о счастливой победе. Затем собрались воедино конница и пехота, хоругви польские, литовские и казацкие — все войско выстроилось в боевом порядке. Началось благодарственное богослужение — и на том самом плацу, где вчера еще муэдзины выкрикивали «Ляха иль аллах!», зазвучала молитва «Te Deum Laudamus» «Тебя, боже, хвалим (лат.).».
Гетман слушал мессу, распростершись ниц, а когда поднялся, слезы радости текли по благородному его лицу. При виде этого не обтершие еще крови, не остывшие от напряжения битвы рыцари возгласили троекратно:
— Vivat Joannes victor! «Да здравствует Иоанн победитель! (Лат.)»
А спустя десять лет, когда его величество король Ян III в прах обратил турецкие полчища под Веной, возглас этот был повторен от моря до моря, от гор до гор, повсюду в мире, где колокола зовут христиан на молитву.
* * *
На том кончается наша трилогия; создавалась она не один год и в трудах немалых — для укрепления сердец.

notes

Назад: ГЛАВА LVI
Дальше: ПРИМЕЧАНИЯ