Книга: Пан Володыёвский
Назад: ГЛАВА XXXVIII
Дальше: ГЛАВА XL

ГЛАВА XXXIX

Тугай-беевича никто и не думал искать, и он лежал в пустынном месте, покуда не пришел в себя.
Очнувшись, он сел и, силясь понять, что с ним, стал озираться вокруг.
Однако же видел он все как в полумраке и вскоре осознал, что видит всего одним глазом, да и то плохо. Второй был выбит или залит кровью.
Азья поднес руки к лицу. Пальцы его нащупали запекшуюся кровь на усах; во рту тоже полно было крови, он давился, кашлял, плевал ею; страшная боль пронзала лицо, он ощупал его повыше усов, но тут же со стоном отдернул пальцы.
Ударом своим Бася раздробила ему переносицу.
Минуту он сидел неподвижно; затем огляделся одним своим глазом, который как-то еще видел свет, заметил в расселине немного снега, подполз туда и, набрав его полную пригоршню, приложил к разбитому лицу.
Это сразу принесло невыразимое облегчение; когда снег, тая, розовыми струйками стекал ему на усы, он снова набирал его в горсть и снова прикладывал. А потом принялся жадно есть снег, это тоже приносило облегчение. Спустя какое-то время он перестал ощущать безмерную тяжесть в голове и вспомнил, что с ним случилось. Но в первую минуту не испытал ни бешенства, ни гнева, ни отчаяния. Телесная боль заглушила в нем все иные чувства, оставив одно-единственное желание — спастись любой ценою.
Заглотав еще несколько пригоршней снега, Азья стал высматривать свою лошадь: лошади не было; тогда он понял, что, если не хочет ждать, пока татары его хватятся, надобно идти пешком.
Он попытался встать, опершись на руки, но только завыл от боли и снова сел.
Он просидел около часа и снова сделал усилие подняться. На сей раз это ему удалось, он встал и, опершись спиною о скалу, сумел удержаться на ногах; но при мысли о том, что придется оторваться от опоры и сделать шаг в пространство, а за ним второй и третий, чувство такой немощи и страха овладело им, что он чуть было снова не сел.
Однако все же превозмог себя, вынул саблю и, опираясь на нее, двинулся вперед. Получилось. Сделав несколько шагов, он почувствовал, что ноги и тело у него сильные, что он отлично владеет ими, вот только голова будто не своя, как огромная гиря, мотается вправо, влево, взад, вперед. Эту слишком тяжелую голову приходилось нести с чрезвычайной осторожностью — ужасно страшно было уронить ее и разбить о камень.
Временами голова кружилась, темнело в единственном способном видеть глазу, тогда он обеими руками опирался на саблю.
Постепенно головокружение стало меньше, боль, однако, все возрастала и так сверлила во лбу, в глазах, во всей голове, что Азья принимался выть.
Горное эхо вторило ему, и так он двигался средь пустыни окровавленный, страшный, похожий больше на упыря, чем на человека.
Смеркалось уже, когда он услышал впереди конский топот.
То был десятник из его хоругви, приезжавший за распоряжениями.
В тот вечер у Азьи хватило еще сил выслать погоню, после чего он повалился на шкуры и три дня никого не желал видеть, кроме грека-цирюльника, который перевязывал ему раны, и Халима, цирюльнику тому подсоблявшего. Только на четвертый день Азья обрел дар речи, а с нею и сознание того, что произошло.
И тут же лихорадочная его мысль помчалась вослед Басе. Он видел ее то бегущей среди скал, в бескрайней степи, то птицею улетающей навечно; видел ее в Хрептеве, видел в объятьях мужа, и зрелище это вызывало в нем боль, куда более жестокую, чем боль от раны, а с нею тоску, а с тоскою чувство позора.
— Бежала! Бежала! — повторял он непрестанно, и бешенство душило его; порою казалось, будто он снова впадает в забытье.
— Горе мне! — отвечал он Халиму, когда тот старался его успокоить и уверял, что Басе не уйти от погони, и отшвыривал ногами шкуры, которыми старый татарин укрывал его, и грозил ножом ему и греку, и выл диким зверем, и срывался с места, чтобы мчаться, догнать, схватить ее, а потом в гневе и дикой страсти задушить собственными руками.
Порою он бредил в жару; как-то подозвал Халима и велел немедля принести ему голову маленького рыцаря, а жену его, связав, запереть в чулане. Случалось, он говорил с нею, молил, угрожал, а то протягивал руки, чтобы обнять ее; наконец погрузился в глубокий сон и проспал целые сутки. Зато, когда проснулся, жар совсем отпустил его; теперь можно было принять Крычинского и Адуровича.
Им это было крайне необходимо: они не знали, что делать. Правда, войско, которое вышло из города во главе с молодым Нововейским, должно было воротиться только недели через две, но что, если оно вдруг прибудет раньше? Разумеется, Крычинский с Адуровичем лишь делали вид, будто хотят вернуться на службу Речи Посполитой, всем верховодил здесь Азья — он один мог распорядиться ими, он один мог разъяснить, что нынче выгодней: немедля идти назад, в султанские земли, или притворяться, и как долго притворяться, будто они служат Речи Посполитой? Оба отлично знали, что сам Азья в конце концов предаст Речь Посполитую, не исключено, однако, что он велит им повременить с изменой до начала войны, чтобы после извлечь из этого большую пользу. Его указания были для них непреложны: он навязался им в вожди как голова всего дела, как самый хитрый и влиятельный человек, наконец, как сын Тугай-бея — прославленного средь ордынцев воителя.
Преисполненные усердия, встали они у его ложа, низко кланяясь, а он в ответ приветствовал их, глядя одним глазом из-под перевязок, слабый еще, но бодрый. И начал так:
— Я болен. Женщина, которую хотел я для себя похитить, вырвалась из моих рук, ранивши меня рукоятью пистолета. То была жена коменданта Володыёвского… Да падет мор на него и на весь его род!..
— Быть посему! — ответили оба ротмистра.
— Да ниспошлет вам аллах, правоверные, счастье и удачу!..
— И тебе, господин!
И тут же принялись обсуждать, как надлежит им действовать.
— Медлить нельзя, надо уходить к султану, не дожидаясь войны, — сказал Азья. — После того, что случилось с той женщиной, они перестанут доверять нам и в сабли на нас ударят. Но мы прежде нанесем им удар и сожжем этот город во славу аллаха! А горсть солдат, что тут осталась, ясырями возьмем, добро валахов, армян и греков меж собою разделим и за Днестр подадимся, в султанские земли.
У Крычинского и Адуровича, которые вконец одичали, с давних пор кочуя и грабя вместе с дикой ордой, при этих словах загорелись глаза.
— Благодаря тебе, господин, — молвил Крычинский, — нас пустили в этот город, который бог отдает нам нынче…
— Нововейский думал, что мы на службу Речи Посполитой переходим, он знал, что ты подходишь, чтобы соединиться с нами, и потому счел нас своими, как тебя своим считает.
— Мы стояли на молдавской стороне, — вставил Адурович, — но оба с Крычинским в гости к нему наезжали, и он принимал нас как шляхтичей и так говорил: нынешним своим поступком вы страшные грехи искупаете, а коль скоро гетман вас за поручительством Азьи простил, мне-то чего на вас волком смотреть? Он хотел даже, чтоб мы в город вошли, но мы так ответили: «Не войдем, покуда Азья, сын Тугай-бея, не вручит нам позволение от гетмана…» Напоследок он еще пир нам закатил и просил, чтобы мы за городом присматривали…
— На пиру том, — подхватил Крычинский, — видели мы отца его и старуху, что мужа в плену разыскивает, и ту девицу, на которой Нововейский жениться надумал.
— А, — вскричал Азья, — верно, они же все тут!.. А панну Нововейскую я сам привез!
И хлопнул в ладоши, а когда, мгновение спустя, появился Халим, сказал ему так:
— Пускай татары мои, как огонь в городе увидят, тотчас кинутся на солдат, что в крепости остались, и перережут им глотки; а женщин и старого шляхтича пускай свяжут и стерегут до моего распоряжения.
Потом обратился к Крычинскому и Адуровичу:
— Сам я помогать вам не буду, слаб еще, однако на коня все же сяду, чтобы поглядеть хотя бы. Ну, други мои, за дело!
Крычинский с Адуровичем опрометью кинулись к дверям, он же вышел вслед за ними и, велев подать себе коня, подъехал к частоколу, чтобы из ворот высоко положенной крепости наблюдать за тем, что происходит в городе.
Липеки во множестве перелезли через частокол, чтобы с вала насытиться видом резни. Те из солдат Нововейского, кто не ушел в степь, при виде толпы татар решили, что предстоит какое-то зрелище, и тут же смешались с ними без тени тревоги или подозрения. Впрочем, было той пехтуры не более двух десятков, остальные сидели себе спокойно по кабакам.
Тем временем отряды Адуровича и Крычинского в мгновение ока рассыпались по городу. Были в тех отрядах почти исключительно липеки и черемисы, то есть давние жители Речи Посполитой, по большей части шляхта, но они уже давно покинули страну и за время своих скитаний вполне уподобились диким татарам. Жупаны их изодрались, почти на всех были теперь бараньи тулупы шерстью наружу, надетые прямо на голые тела, задубелые от степного ветра и дыма костров; оружие, однако, у них было лучше, нежели у диких татар; у всех сабли, луки с калеными стрелами, а у многих и самопалы. Лица же выражали жестокую кровожадность, как и лица их добруджских, белгородских или крымских сородичей.
Они рассыпались по городу, пронзительно крича, чтобы криком возбудить, подстрекнуть друг друга на убийства и грабежи. Но хотя многие из них, по обыкновению, уже держали ножи в зубах, местные жители — как и в Ямполе, валахи, армяне, греки и татары-купцы — смотрели на них без малейшего недоверия. Все лавки были открыты, купцы сидели подле на скамьях, по-турецки скрестив ноги и перебирая четки. Крики татар только возбудили любопытство, похоже было, что затевается какое-то игрище.
Но вот внезапно на углах базарной площади взвились кверху столбы дыма, и все татары разом издали такой ужасающий вопль, что смертельный страх объял валахов, армян и греков, женщин и детей.
Тотчас засверкали сабли, и ливень стрел обрушился на мирных жителей. Крики жертв, грохот спешно затворяемых дверей и ставен смешались с топотом конских копыт и воплями грабителей.
Площадь заволокло дымом. Послышались крики: «Горе нам! Горе!» Татары уже взламывали лавки, врывались в дома, выволакивали за волосы объятых ужасом женщин, швыряли на улицу утварь, сафьян, всевозможные товары, постели — облаком взметнулись кверху перья; со всех сторон слышались стоны закалываемых, стенания, вой собак, рев скотины — пожар настиг ее в задних пристройках; алые языки пламени, видные даже при свете дня на фоне черных клубов дыма, выстреливали все выше в небо.
А в крепости конники Азьи в самом начале резни набросились на почти что безоружных пехотинцев.
Борьбы не было вовсе: несколько десятков ножей с маху вонзились в грудь полякам, затем несчастным поотрубали головы и снесли эти головы к копытам Азьева коня.
Тугай-беевич разрешил большинству своих татар принять участие в кровавой работе сородичей; сам же стоял и смотрел.
Дым заслонял дело рук Крычинского и Адуровича, запах гари достиг даже крепости; город пылал как гигантский костер, все заволокло дымной пеленой; временами в дыму раздавался выстрел из самопала, как гром в тучах; временами мелькал бегущий человек либо группа татар, кого-то преследующих.
Азья все стоял и смотрел, чуя радость в сердце своем; свирепая усмешка — еще свирепее оттого, что болела подсохшая рана, — раздвигала его губы, белые зубы поблескивали меж них. Не только радостью, но и гордыней полнилось сердце татарина. Наконец-то он сбросил с себя бремя притворства, впервые дал волю ненависти, столь долгие годы скрываемой, наконец был самим собою, истинным Азьей, сыном Тугай-бея…
Но вместе с тем страшная тоска охватила его оттого, что Бася не видит этого страшного пожара, этой резни, не видит его в новой ипостаси. Страсть и в то же время дикая жажда мести распирала его.
«Вот здесь бы она стояла у лошади, — думал он, — и я бы за волосы ее держал, а она цеплялась бы за мои ноги, а потом я взял бы ее и в губы ее целовал бы, и была бы она моя, моя, моя… рабыня!»
Удерживала его от отчаяния одна лишь надежда, что отряды, посланные вдогонку Басе, или те, что он оставил по пути, вернут ее. Он цеплялся за эту надежду как утопающий за соломинку и, не в силах смириться с утратой Баси, непрестанно мечтал о той минуте, когда обретет ее и овладеет ею.
Он стоял у ворот, пока резня в городе не утихла, а утихла она вскоре, поскольку отряды Адуровича и Крычинского насчитывали почти столько же людей, сколько было их во всем городишке; лишь пожар пережил людские стоны и бушевал до самого вечера. Азья слез с коня и медленным шагом направился в просторную горницу, где настелены были бараньи шкуры; он уселся там и стал ожидать двух ротмистров.
Те подошли тотчас же, а с ними и сотники. Все так и сияли довольством — добыча превзошла из ожидания. Городишко со времени крестьянского мятежа успел уже окрепнуть и разбогатеть, к тому же взято было около ста молодых женщин и много детей в возрасте от десяти лет, которых можно было выгодно продать на восточных базарах. Мужчин же, старух и маленьких детей, которые не могли выдержать долгого пути, прирезали. Руки татар дымились от крови, гарью несло от тулупов. Все расположились вкруг Азьи, и Крычинский сказал:
— Лишь пепел останется тут… Прежде чем отряды сюда воротятся, мы бы и в Ямполь поспели. Добра там всяческого не меньше, а то и больше, нежели в Рашкове.
— Нет, — ответил сын Тугай-бея, — в Ямполе мои люди, они сами с городом расправятся, а нам в ханские и султанские земли пора.
— Как прикажешь! Воротимся со славой и с добычею! — откликнулись ротмистры и десятники.
— Здесь, в крепости, еще женщины есть да тот шляхтич, что растил меня, — сказал Азья, — справедливая причитается ему за то награда.
При этих словах он хлопнул в ладоши и велел привести пленных…
Их вскоре привели — пани Боскую, всю в слезах Зосю, Эву, белую как платок, и старого Нововейского — руки и ноги ему стянули лыком. Пленники были перепуганы, но еще более потрясены всем происшедшим — и ничего не могли понять. Одна Эвка, хотя и не могла взять в толк, что приключилось с пани Володыёвской, куда запропастился Азья, зачем в городе учинили резню, а их связали, как невольников, предположила, однако, что причиной тому она. Азья, вероятно, впал в ярость из-за любви к ней и, не желая в гордыне своей просить ее руки у отца, вознамерился похитить ее силою. Все это само по себе было ужасно, но Эвка по крайней мере не дрожала за собственную жизнь.
Пленники не узнали Азьи — повязка почти полностью скрывала его лицо. У женщин от страха тряслись колени; они подумали было, что дикие татары каким-то немыслимым образом истребили липеков и овладели Рашковом. Но при виде Крычинского и Адуровича убедились все же, что находятся в руках польских татар.
Какое-то время они молча переглядывались, наконец старый Нововейский произнес слабым, но решительным голосом:
— В чьих же мы руках?
Азья стал разматывать с головы повязку, и вскоре показалось лицо его, прежде красивое, хотя и хищное, а ныне навек обезображенное, со сломанным носом и черно-синим пятном на месте глаза; лицо страшное, перекошенное усмешкой, как конвульсией — олицетворение холодной мести.
Он помолчал, затем вперив горящий глаз свой в старого шляхтича и ответил:
— В моих руках, руках Тугай-беева сына.
Но старый Нововейский узнал его прежде, нежели он назвал себя, узнала его и Эва, хотя сердце ее сжалось от ужаса и отвращения при виде безобразной этой головы.
Девушка закрыла глаза руками — они не были связаны, а шляхтич открыл рот и заморгал от изумления.
— Азья! Азья! — повторял он.
— Которого вы, ваша милость, растили, и были ему отцом, и у которого от руки вашей родительской спина кровью истекала…
Кровь бросилась шляхтичу в голову.
— Изменник, — сказал он, — пред судом ответишь ты за свои бесчинства! Змий!.. У меня еще сын есть…
— И дочь, — ответил Азья, — из-за которой ты велел меня насмерть плетью засечь, а я эту дочь твою самому что ни есть захудалому ордынцу пожалую, чтобы служанкой ему была и наложницей!
— Вождь! Подари ее мне! — откликнулся вдруг Адурович.
— Азья! Азья! Я всегда тебя… — крикнула Эва, бросаясь к его ногам.
Но он пнул ее ногой, а Адурович подхватил ее под руки и поволок по полу. Нововейский сделался из багрового синий. Лыко скрипело на руках его, так он напряг их, с губ слетали нечленораздельные звуки.
Азья поднялся со шкур и пошел на него, сперва медленно, постепенно убыстряя шаг, как дикий зверь, жаждущий расправиться со своею жертвой. Подойдя наконец к старику вплотную, он схватил его за усы худой своей рукою с кривыми пальцами, а другой принялся нещадно бить по лицу, по голове.
Хриплый рев вырывался из глотки татарина. Наконец, когда шляхтич повалился на землю, сын Тугай-бея наступил коленом ему на грудь, и лезвие ножа сверкнуло вдруг в сумраке комнаты.
— Пощады! Спасите! — кричала Эва.
Но Адурович ударил ее по голове и закрыл ей рот широкой своей ладонью; Азья тем временем приканчивал пана Нововейского.
Это было так страшно, что даже у татар-десятников кровь застыла в жилах. Азья с хладнокровной жестокостью медленно водил лезвием ножа по горлу несчастного шляхтича, а тот стонал и хрипел ужасно. Кровь из вскрытых жил все сильнее хлестала на руки убийцы и ручьем стекала на пол. Наконец стоны и хрип утихли, только воздух со свистом вырывался из перерезанной глотки, а ноги умирающего, конвульсивно дергаясь, били по полу.
Азья встал.
Взгляд его упал на бледное, прелестное личико Зоси Боской, которая казалась неживой — в глубоком обмороке она повисла на плече поддерживающего ее татарина, — и сказал:
— Эту девку я себе беру, покуда не подарю кому-нибудь или не продам.
После чего обратился к татарам:
— А теперь, только погоня воротится, подадимся в султанские земли.
Погоня воротилась два дня спустя, но с пустыми руками.
И пошел сын Тугай-бея в султанские земли с отчаянием и яростью в сердце, оставив после себя голубовато-серую груду пепла.
Назад: ГЛАВА XXXVIII
Дальше: ГЛАВА XL