Книга: Пан Володыёвский
Назад: ГЛАВА XXIX
Дальше: ГЛАВА XXXI

ГЛАВА XXX

В тот же день Бася принялась выпытывать татарина. Следуя совету мужа и предупрежденная о диком нраве Азьи, она хотела начать издалека. Но едва он встал перед нею, тотчас все и выложила:
— Пан Богуш говорит, что ты, сударь, из знатных, но я полагаю, что и наизнатнейшему любить не заказано.
Азья прикрыл глаза, склонил голову.
— Твоя правда, вельможная пани! — сказал он.
— С сердцем оно ведь так: раз, и готово!
Бася тряхнула светлыми вихрами, заморгала, всем своим видом показывая, что она и сама-де в этих делах знает толк и надеется, что перед ней человек с пониманием.
Азья вскинул голову, охватил взглядом прелестную ее фигурку, никогда еще не виделась она ему столь обворожительной: румяное детское личико, повернутое к нему, сияло улыбкой, глаза излучали оживление и любопытство.
Но чем невиннее она казалась, тем соблазнительней была, тем сильнее вожделел ее Азья; он упивался страстью, как вином, отдаваясь одному желанию — выкрасть ее у мужа, похитить, удержать навечно у своей груди, руки ее сплетенные чувствовать на шее — и любить, любить до помрачения, пусть бы пришлось и погибнуть самому или с нею вместе.
От мысли такой все закружилось у него перед глазами; новые желания повыползали из пещер души, как змеи из горных расщелин; но то был человек железной воли, и он сказал себе: «Не время еще» — и держал свое дикое сердце в узде словно необъезженного коня.
Он стоял перед нею с холодным лицом, хотя губы и глаза его горели, и бездонные зеницы выражали то, о чем молчал стиснутый рот.
Но Баська — душа ее была чиста, как вода в роднике, да и мысли совсем иным заняты — вовсе не понимала той речи; она думала, что бы такое еще сказать татарину, и, наконец, поднявши пальчик, изрекла:
— Бывает, таит человек в сердце чувство и не смеет открыться, а признайся он, глядишь, что-то приятное узнал бы.
Лицо у Азьи потемнело; безумная надежда сверкнула молнией, но он тотчас опомнился и спросил:
— Это о чем ты, вельможная пани?
А Бася на это:
— Другая бы не стала церемониться, в женщинах ведь ни тебе терпения, ни благоразумия, да я не таковская, помочь я бы охотно помогла, но конфиденции сразу не требую; одно сажу: ты, сударь, не таись, а приходи ко мне хотя бы и всякий день, я уж и с мужем уговорилась. Мало-помалу пообвыкнешь и то поймешь, что я добра тебе желаю, и что выспрашиваю не из праздного любопытства, а только из сострадания, а коль скоро помочь хочу, то в твоих, сударь, чувствах должна быть уверена. Впрочем, тебе первому обнаружить их должно; мне признаешься, и я, может, кое-что скажу.
Сын Тугай-бея тотчас уразумел, сколь тщетной была надежда, блеснувшая в мозгу его, догадался, что речь шла об Эве Нововейской, и проклятия всему семейству, годами копившиеся в мстительной душе татарина, уже готовы были сорваться с его уст. Ненависть пламенем вспыхнула в нем, тем большая, что минутою ранее его тешило совсем иное чувство. Но он тотчас овладел собой. Не только силой воли обладал Азья, но и восточным коварством тоже. И потому сообразил мгновенно, что, брызнув ядом на Нововейских, он утратит расположение Баси и всякую возможность видеться с нею; с другой стороны, он не в силах был превозмочь себя — сейчас, по крайней мере — и против воли солгать любимой, будто он любит другую.
Испытывая душевное смятение и непритворные муки, он припал вдруг к Басиным ногам и так сказал:
— Препоручаю душу свою вашей милости; ничего иного не желаю и знать не хочу, кроме того, что вы мне велите! Делайте со мною что вам угодно! В муках и скорби пребываю я, несчастный! Сжальтесь надо мною! Пусть бы пришлось даже голову сложить!
И он застонал, ощутив боль безмерную. Сдерживаемая страсть жгла его огнем. А Бася сочла слова эти вспышкой долго и мучительно скрываемой любви его к Эве, и стало ей жалко юношу до слез.
— Встань, Азья, — обратилась она к коленопреклонному татарину. — Я всегда желала тебе добра и теперь от всей души хочу тебе помочь; в жилах твоих течет благородная кровь, за заслуги твои, я полагаю, в шляхетстве тебе не откажут, пана Нововейского удастся умолить, он уже иными глазами смотрит на тебя, ну а Эвка…
Тут Бася поднялась с лавки, обратила к Азье свое розовое улыбающееся личико и, встав на цыпочки, шепнула ему на ухо:
— Эвка тебя любит!
У Азьи лицо перекосилось — от ярости, как видно; схватившись обеими руками за чуб и позабыв о том, какое изумление может это вызвать, он хрипло крикнул:
— Алла! Алла! Алла!
И выбежал из комнаты.
Бася проводила его взглядом; восклицание Азьи не слишком ее удивило, она слыхивала его и от польских солдат, но, увидев, как вспыльчив молодой татарин, она сказал себе: «Чисто огонь, с ума по ней сходит!»
И опрометью помчалась обо всем поведать мужу, Заглобе и Эве. Володыёвского она застала в канцелярии, занятого реестром хоругвей хрептевской крепости. Он сидел и писал, когда она вбежала к нему и крикнула:
— Знаешь, я говорила с ним! Он упал к моим ногам! Ну прямо с ума по ней сходит!
Маленький рыцарь отложил перо и стал смотреть на жену. Она была оживлена и так хороша собою, что глаза его блеснули, зажглись смехом, руки потянулись к ней, она же, словно противясь, повторила:
— Азья с ума по Эвке сходит!
— Как я по тебе! — ответил маленький рыцарь, обнимая ее.
В тот же день и Заглоба, и Эва Нововейская во всех подробностях знали об ее разговоре с татарином. Девичье сердце предалось сладким мечтам, молотом стучало при мысли о первом свидании, а еще более при мысли о том, что будет, когда со временем им случится с глазу на глаз остаться. Эва уже видела смуглое лицо Азьи у своих колен, ощущала поцелуи на своих руках, ее охватывало томленье… Вот девичья головка клонится на плечо любимого, уста шепчут: «И я люблю…»
А пока, млея и трепеща, она порывисто целовала Басины руки, то и дело поглядывая на дверь: не мелькнет ли там мрачное, но прекрасное лицо Тугай-беевича.
Азья, однако, не показывался в крепости — к нему явился Халим, давний слуга его родителя, а ныне известный добруджский мурза.
На этот раз явился он открыто; в Хрептеве знали уже, что он посредник меж Азьей и ротмистрами тех липеков и черемисов, что перешли нынче на службу к султану. Оба заперлись на квартире у Азьи, и Халим, отбив причитающиеся Тугай-беевичу поклоны, ожидал вопросов, скрестив руки на груди и склонив голову.
— Письма есть? — спросил его Азья.
— Нет, эфенди. Все велели передать на словах!
— Так говори же!
— Война неизбежна. Весной надлежит всем нам под Адрианополь идти. Болгарам приказано уже сено и ячмень туда свозить.
— А хан где будет?
— Хан через Дикое Поле прямо на Украйну к Дорошу направится.
— Что в стане слыхать?
— Войне все рады, весны ждут не дождутся — нужда нынче в стане, хотя зима только началась.
— Нужда, говоришь?
— Лошадей пало гибель. В Белгороде нашлись даже охотники в неволю уйти, лишь бы как-то до весны продержаться. Лошади попадали оттого, эфенди, что осенью трава в степи была чалая. Солнцем ее пожгло.
— А о сыне Тугай-бея слыхали?
— Лишь то, что ты мне говорить дозволил. Весть ту разнесли липеки и черемисы, однако правды никто толком не знает. И еще слух пошел, будто Речь Посполитая волю и землю даст им и на службу призовет под начало сына Тугай-беева. Вот и всполошились улусы, что победнее. Хотят, эфенди, ох хотят! А другие толкуют, будто пустое это, будто Речь Посполитая войско против них вышлет, а Тугай-беева сына никакого и нету вовсе. Еще были у нас купцы из Крыма, и там то же; одни уверяют: «Объявился сын Тугай-бея» — и бунтуются, а другие «нету» твердят и тех удерживают. Но кабы весть разнеслась, что ваша милость на службу зовет, землю и волю сулит, полчища бы двинулись… Только сказать дозвольте…
Лицо Азьи прояснилось от удовольствия, большими шагами меряя комнату, он сказал:
— Будь благословен под моей крышей, Халим! Садись и ешь!
— Я верный пес твой и слуга, — ответил старый татарин.
Азья хлопнул в ладоши, на знак его вошел денщик и по его приказу тотчас принес еду: горелку, вяленое мясо, хлеб, сласти и несколько пригоршней сушеных арбузных семечек, излюбленного, как и семечки подсолнуха, лакомства татар.
— Ты друг мне, а не слуга, — сказал Азья, когда денщик вышел, — будь благословен, ибо ты приносишь добрые вести: садись и ешь!
Халим с живостью принялся за еду, и, пока не кончил, они не обменялись ни словом; подкрепившись, Халим стал следить глазами за Азьей, ожидая, когда тот заговорит.
— Здесь уже знают, кто я, — сказал наконец Тугай-беевич.
— И что же, эфенди?
— А ничего. Только больше уважать стали. Все равно я должен был открыться, когда б до дела дошло. А оттягивал потому, что вестей из орды ожидал, хотелось, чтобы гетману прежде других стало обо мне все известно, но приехал Нововейский и узнал меня.
— Молодой? — с тревогой спросил Халим.
— Не молодой, старый. Аллах их всех пригнал сюда, и девку тоже. Шайтан их побери. Только бы гетманом стать, уж натешусь я ими. Девку сватают мне, ну да ладно! В гареме тоже нужны невольницы!
— Старый сватает?
— Нет… Она!.. Она полагает, я ту люблю!
— Эфенди! — с поклоном сказал Халим. — Я раб дома твоего и не дерзаю пред тобою слово молвить, но я меж липеками тебя сразу признал, я под Брацлавом открыл тебе, кто ты, и с той поры верно тебе служу; я и другим сказал, чтоб за господина тебя почитали, но, хотя все они тебе преданы, никто не любит тебя так, как я; дозволено ли мне будет слово молвить?
— Молви.
— Маленького рыцаря остерегайся. Страшен он, в Крыму и в Добрудже знаменит.
— А слыхал ли ты, Халим, о Хмельницком?
— Слыхал, я у Тугай-бея служил, а он с Хмельницким войной на ляхов хаживал, замки рушил, добычу брал…
— А знаешь ли ты, что Хмельницкий у Чаплинского жену похитил и себе в жены взял и детей с нею прижил? И что же? Была война, и никакое войско, ни гетманское, ни королевское, ни Речи Посполитой не сумело ее у него отнять. Он и гетманов одолел, и короля, и Речь Посполитую, оттого что отец мой ему помог, да к тому же был он казацкий гетман. А я кем стану? Татарским гетманом. Земли мне должны много дать и город за столицу, а вкруг того города улусы вырастут на богатой земле, а в улусах статные молодцы ордынцы с саблями — много луков и много сабель! А как я ее в город мой мыкну и женой ее, красавицу, гетманской женою назову, на чьей стороне будет сила? На моей! Кто ее у меня отымет? Маленький рыцарь!.. Если уцелеет!.. И пускай бы даже он уцелел и волком выл и к самому королю ходил с челобитной, ты что полагаешь, они войну против меня начнут из-за одной русой косы? Была уж у них такая война, половина Речи Посполитой сгорела в огне. Кто против меня пойдет? Гетман? А я с казаками соединюсь, Дорошу побратимом стану, а землю султану отдам. Я второй Хмельницкий, я посильнее Хмельницкого, лютый лев я! Коли дозволят мне взять ее, я стану служить им, казаков бить и хана бить и султана, а нет — весь Лехистан конскими копытами истопчу, гетманов заберу в полон, войско изрублю, города спалю огнем, людей истреблю, не будь я Тугай-беев сын, я лев!..
Глаза у Азьи загорелись красным огнем, белые клыки сверкнули, как некогда у Тугай-бея; вознеся руку, он погрозил ею в сторону севера, и велик он был, и страшен, и прекрасен, так что Халим принялся торопливо бить ему поклоны, едва слышно приговаривая:
— Аллах керим! Аллах керим!
Долго длилось молчание; Тугай-беевич постепенно успокоился и наконец сказал:
— Богуш сюда приезжал. Я ему открыл свое могущество и предложил, чтобы на Украине, бок о бок с казаками, татары поселились, а подле гетмана казацкого чтобы гетман татарский был.
— И что он, согласен ли?
— Он за голову схватился и только что челом мне не бил, и на другой же день к гетману поспешил с радостной вестью.
— Эфенди, — робок проговорил Халим, — а что, если Великий Лев не пойдет на это?
— Собеский?
— Да.
Глаза Азьи полыхнули пламенем, но тут же и погасли. Лицо стало спокойным. Он уселся на лавку и, подперев голову руками, глубоко задумался.
— Я уж и так и этак умом раскидывал, — сказал он наконец, — что великий гетман ответит, получив от Богуша столь радостную весть. Гетман умный, он согласится. Гетману известно, что весною начнется война с султаном, на которую у Речи Посполитой ни денег нет, ни людей, а Дорошенко с казаками на стороне султана, и Лехистану воистину гибель грозит, тем паче что ни король, ни шляхта в войну не верят и не спешат к ней готовиться. Я тут в оба гляжу, все знаю, да и Богуш не таит от меня, что говорят при дворе у гетмана. Пан Собеский великий муж, он согласится, оттого что знает — коли татары сюда прибудут за землей и волей, то в Крыму и в добруджских степях усобица может начаться, а тогда мощь ордынская ослабнет и султану придется думать, как смуте конец положить… Гетман меж тем выиграет время, чтобы получше к войне подготовиться, а казаки с Дорошем призадумаются — так ли уж стоит хранить верность султану. Только это может спасти Речь Посполитую, которая так ослабла, что и несколько тысяч назад воротившихся липеков нынче для нее сила. Гетману это известно, гетман умный, он согласится…
— Преклоняюсь пред мудростью твоею, эфенди, — ответил Халим, — но что, если аллах затмит разум Великого Льва или шайтан так ослепит его гордыней, что он отвергнет твои замыслы?
Азья приблизил хищное свое лицо к уху Халима и зашептал:
— Ты останься здесь, пока не прибудет ответ от гетмана, а я до той поры в Рашков не двинусь. Коли он отвергнет мои замыслы, я пошлю тебя к Крычинскому и прочим. Ты им передашь мой приказ, чтобы они сюда, под самый Хрептев, подошли тем берегом и были бы в готовности, а я тут с моими татарами в одну прекрасную ночь ударю на гарнизон и такое им учиню, ого!
Азья провел рукой по шее и прибавил:
— Кесим! Кесим! Кесим!
Халим спрятал голову в плечи, и на зверином лице его появилась зловещая ухмылка.
— Алла. И Маленькому Соколу… да?
— Да! Ему первому!
— А после в султанские земли?
— Да!.. С нею!..
Назад: ГЛАВА XXIX
Дальше: ГЛАВА XXXI