ГЛАВА XXVIII
Все замолчали — такое впечатление произвело имя страшного воина. Это он вместе с грозным Хмельницким сотрясал устои Речи Посполитой; он пролил море польской крови; он истоптал копытами своих лошадей Украину, Волынь, Подолье и галицкие земли, обращал в руины замки и города, предавал огню веси, десятки тысяч людей угнал в полон. И вот теперь сын такого человека стоял в доме коменданта хрептевского гарнизона и говорил собравшимся прямо в глаза: «У меня на груди синие рыбы, я Азья, плоть от плоти Тугай-беевой». Но столь велико было в те времена почтение к знатности рода, что, несмотря на страх, невольно вспыхнувший в сердцах воинов при звуках имени прославленного мурзы, Меллехович вырос в их глазах, словно восприял величие своего отца.
Итак, все взирали на него с изумлением, и в особенности женщины, для которых нет ничего притягательнее таинственности; Меллехович же, словно признание возвысило его и в собственных глазах, стоял с надменным видом, даже головы не склонив. Наконец он заговорил:
— Шляхтич сей, — тут он указал на Нововейского, — твердит, будто я его слуга, а я ему на это скажу, что почище него перед родителем моим хребет гнули. Однако он правду говорит, что я ему служил, — да, служил, и под его плетью спина моя окровавилась, что я ему еще, даст бог, припомню!.. А Меллеховичем я назвался, чтоб его преследований избегнуть. Но теперь, хотя давно мог в Крым сбежать, второй своей отчизне служу, живота не жалея, стало быть, ничей я, а вернее, гетманов. Мой отец ханам сродни, в Крыму меня богатства ждали и роскошь, но я, не боясь унижений, здесь остался, потому что люблю эту отчизну, и пана гетмана люблю, и тех, кто меня никогда презрением не унизил.
При этих словах он поклонился Володыёвскому, поклонился Басе — так низко, что едва не коснулся головою ее колен, — а больше ни на кого не взглянул и, взяв под мышку саблю, вышел.
С минуту еще продолжалось молчание; первым его нарушил Заглоба:
— Ха! Где пан Снитко? Говорил я, что Азья этот волком смотрит, а он и есть волчий сын!
— Он сын льва! — возразил ему Володыёвский. — И кто знает, не пошел ли в отца!
— Тысяча чертей! А ваши милости заметили, как у него зубы сверкали — в точности как у старого Тугай-бея, когда тот в ярость впадал! — сказал Мушальский. — Я б его по одному этому узнал — папашу мне не раз случалось видеть.
— Но уж не столько, сколько мне! — вставил Заглоба.
— Теперь понятно, — отозвался пан Богуш, — почему его липеки и черемисы так уважают. Для них Тугай-беево имя свято. Боже правый! Да скажи этот человек слово, они все до единого к султану на службу перейдут. Он еще на нас их поведет!
— Этого он не сделает, — возразил Володыёвский. — Насчет любви к гетману и отчизне — не пустые слова, иначе зачем бы ему нам служить: он мог в Крым уйти и там как сыр в масле кататься. У нас-то ему ох как несладко бывало!
— Да, не сделает, — повторил Богуш. — Хотел бы, давно б уже сделал. Ничто ему не мешало.
— Больше того, — добавил Ненашинец, — теперь я верю, что он этих предателей-ротмистров обратно на сторону Речи Посполитой перетянет.
— Пан Нововейский, — спросил вдруг Заглоба, — а кабы твоей милости известно было, что это Тугай-беевич, возможно бы, ты, того… возможно б, ты так… а?
— Я б тогда вместо трехсот тысячу триста плетей приказал ему дать. Разрази меня гром, если б я поступил иначе! Странно мне, любезные судари, отчего он, будучи Тугай-беевым отродьем, в Крым не сбежал. Разве что сам узнал недавно, а у меня еще ни сном ни духом не ведал. Странно, доложу я вам, странно; не верьте вы ему, бога ради! Я ж его дольше вашего знаю и одно могу сказать: сатана не столь коварен, бешеный пес не столь неистов, волк не так жесток и злобен, как этот человек. Он еще тут нам всем покажет!
— Да ты что, сударь! — воскликнул Мушальский. — Мы его в деле видели: под Кальником, под Уманью, под Брацлавом да еще в сотне сражений…
— Он своих обид не простит! Мстить будет.
— А сегодня как Азбовых головорезов отделал! Чепуху говоришь, сударь!
У Баси лицо пылало — до того ее взволновала история с Меллеховичем. А поскольку ей хотелось, чтоб и конец был достоин начала, она, толкая в бок Эву Нововейскую, шептала той на ухо:
— Эвка, а тебе он нравился? Не запирайся, скажи честно! Нравился, да? И до сих пор нравится? Ну конечно, я уверена! От меня хоть не скрывай. Кому ж еще открыться, как не мне, женщине? Он чуть ли не королевского рода! Пан гетман ему не одну, а десять бумаг на шляхетство выправит. Пан Нововейский не станет противиться. Да и Азья наверняка к тебе чувство сохранил! Уж я знаю, знаю. Не бойся! Он мне доверяет. Я его сей же час и допрошу. Как миленький все расскажет. Сильно ты его любила? И сейчас любишь?
У панны Нововейской голова кругом шла. Когда Азья впервые выказал ей сердечную склонность, она была почти еще ребенком, а потом, много лет не видя его, перестала о нем думать. В памяти ее остался пылкий подросток, то ли товарищ брата, то ли простой слуга. Но теперь перед нею предстал удалой молодец, красивый и грозный, как сокол, знаменитый наездник и офицер, притом отпрыск хоть и чужестранного, но княжеского рода. Потому и она взглянула на юного Азью другими глазами, а вид его не только ее ошеломил, но и ослепил и восхитил безмерно. В девушке пробудились воспоминания. Нельзя сказать, что в ее сердце мгновенно вспыхнула любовь к этому молодцу, но оно немедля исполнилось сладкой готовностью любить.
Бася, не добившись от Эвы толку, увела ее вместе с Зосей Боской в боковую светелку и там снова на нее насела:
— Эвка! А ну, говори быстро! Быстренько! Люб он тебе?
У Эвы ланиты пылали жарким румянцем. В жилах этой чернокосой и черноокой паненки текла горячая кровь, при всяком упоминании о любви волною ударявшая ей в лицо.
— Эвка! Любишь его? — в десятый раз повторила Бася.
— Не знаю, — после минутного колебания ответила панна Нововейская.
— Однако и «нет» не говоришь? Хо-хо! Все ясно! Не спорь! Я первая сказала Михалу, что люблю его, — и ничего! И правильно! Вы, должно быть, прежде ужасно друг друга любили! Ха! Теперь мне все понятно! Это он по тебе тосковал, оттого и ходил вечно угрюмый, как волк. Чуть не зачах солдатик! Рассказывай, что промежду вас было!
— Он мне в сенях сказал, что меня любит, — прошептала панна Нововейская.
— В сенях!.. Вот те на!.. Ну, а потом?
— Потом схватил и стал целовать, — еще тише продолжала девушка.
— Ай да Меллехович! А ты что?
— А я боялась кричать.
— Кричать боялась! Зоська! Ты слышишь?… Когда же ваша любовь открылась?
— Отец пришел и сразу его чеканом, потом меня побил, а его приказал высечь — он две недели в лежку лежал!
Тут панна Нововейская расплакалась — отчасти от жалости к себе, а отчасти от смущения. Лазоревые глазки чувствительной Зоси Боской тоже мгновенно наполнились слезами, Бася же принялась утешать Эвку:
— Все будет хорошо, я сама об этом позабочусь! И Михала в это дело втравлю, и пана Заглобу. Уж я их уговорю, не сомневайся! У пана Заглобы ума палата, перед ним никто не устоит. Ты его не знаешь! Кончай плакать, Эвка, ужинать пора…
Меллеховича за ужином не было. Он сидел в своей горнице и подогревал на очаге горелку с медом, а подогрев, переливал в сосуд поменьше и потягивал, заедая сухарями.
Поздней уже ночью к нему пришел пан Богуш, чтобы обсудить последние новости.
Татарин усадил гостя на табурет, обитый овчиной, и, поставив перед ним полную чарку горячего напитка, спросил:
— Пан Нововейский по-прежнему во мне холопа своего видит?
— Об этом уже и речи нет, — ответил подстолий новогрудский. — Скорей бы уж пан Ненашинец мог на тебя свои права заявить, но и ему ты ненужен: сестра его либо померла, либо давно со своей судьбой смирилась. Пан Нововейский не знал, кто такой, когда наказывал за амуры с дочерью. А теперь и он точно оглоушенный ходит: отец твой хоть и много зла причинил нашей отчизне, но воитель был превосходный, да и кровь — она всегда кровь. Господи! Тебя здесь никто пальцем не тронет, покуда ты отечеству честно служишь, к тому ж у тебя кругом друзья.
— А почему бы мне не служить честно? — сказал в ответ Азья. — Отец мой громил вас, но он неверный был, а я исповедую Христову веру.
— Вот-вот! То-то и оно! Тебе уже нельзя в Крым возвращаться, разве что от веры откажешься, но тогда и вечного спасения будешь лишен, а этого никакими земными благами, никакими высокими званиями не возместить. По правде говоря, ты и пану Ненашинцу, и пану Нововейскому должен быть благодарен: первый тебя из басурманских лап вытащил, а второй воспитал в истинной вере.
На что Азья сказал:
— Знаю, что у них в долгу, и постараюсь этот долг сполна отдать. И благодетелей у меня здесь тьма, как ваша милость справедливо изволили заметить!
— Чего губы кривишь? Посчитай сам, сколькие к тебе расположены.
— Его милость пан гетман ваша милость в первую очередь; это я до смерти повторять не устану. Кто еще, не знаю…
— А здешний комендант? Думаешь, он бы тебя кому-нибудь выдал, даже не будь ты Тугай-беев сын? А она? Пани Володыёвская! Я слышал, как она о тебе за ужином говорила… Ба! Да еще до того, как Нововейский тебя узнал, она, не раздумывая, за тебя вступилась! Пан Володыёвский ради жены все сделать готов, он в ней души не чает, а она тебя любит, как сестра. Весь вечер твое имя у нее с уст не сходило…
Молодой татарин внезапно опустил голову и принялся дуть на дымящийся напиток в кружке; когда он при этом выпятил синеватые свои губы, лицо его сделалось таким татарским, что Богуш, не удержавшись, сказал:
— Черт, до чего ты сейчас на старого Тугай-бея похож — бывают же такие чудеса на свете! Я ведь отца твоего отлично знал, и у хана при дворе видывал, и на бранном поле, да и в становье его по меньшей мере раз двадцать ездил.
— Благослови господи всех, кто по справедливости живет, а обидчиков пусть мор передушит! — ответил Азья. — Здоровье гетмана!
Богуш выпил и сказал:
— Здоровья ему и долголетия! Мы его не оставим. Хоть и немного нас, зато все настоящие солдаты. Даст бог, не уступим дармоедам этим, что только и умеют в сеймиках языком молоть да обвинять пана гетмана в измене королю. Бездельники! Мы в степях денно и нощно неприятелю отпор даем, а они горшки с бигосом да с пшенной кашей за собою возят, барабанят ложками по дну. Вот какая у них работа! Пан гетман посланца за посланцем шлет, помощи для Каменца просит, пророчит, словно Кассандра падение Илиона и гибель народа Приамова, а эти и в ус не дуют, только докапываются, кто перед королем провинился.
— Вы это о чем, сударь?
— А, так! Comparationem «Сравнение (лат.).» провел между нашим Каменцем и Троей, да ты, верно, про Трою и не слыхал. Пусть только поутихнет немного — пан гетман тебе бумагу на шляхетство выправит, головой клянусь! Времена близятся такие, что, коли ты и вправду хочешь славу стяжать, случай себя ждать не заставит.
— Либо славу стяжаю, либо глаза навеки сомкну. Вы еще обо мне услышите, как бог свят!
— А что те? Что Крычинский? Вернутся к нам? Не вернутся? Что они сейчас делают?
— В становищах своих стоят: одни в уджийской степи, другие еще дальше. Трудно им меж собой сговариваться — далеко очень. Весной всем приказано идти в Адрианополь и как можно больше провианту взять.
— Черт возьми! Это очень важно: ежели в Адрианополе большой военный congressus «Съезд, собрание (лат.).» соберется, быть войне. Надо немедля уведомить пана гетмана. Он и без того полагает, что войны не избежать, но это, почитай, верный знак.
— Халим мне сказал, там у них поговаривают, будто и сам султан прибудет в Адрианополь.
— Боже правый! А у нас здесь войска — по пальцам перечесть. Вся надежда на каменецкую твердыню. А что Крычинский, неужто новые условия ставит?
— Не то чтоб условия — они там все претензии перечисляют. Всеобщая амнистия, возврат шляхетских прав и привилегий, каковые у них в прежние времена имелись, сохранение за ротмистрами званий — вот что им нужно. Но от султана они уже больше получили, оттого и колеблются.
— Ты что городишь? Как это султан может дать больше, нежели Речь Посполитая? В Турции absolutum dominium: что султану взбредет в голову, такие и будут законы. Да хоть бы и ныне здравствующий правитель все свои обещания сдержал, преемник его их нарушит, а захочет, и вовсе откажется выполнять. У нас же привилегия — вещь святая: кто однажды шляхтичем стал, того сам король ни в чем ущемить не может.
— Они говорят, что были шляхтичами и потому равными драгунам почитались, но старосты сплошь да рядом налагали на них разные повинности, от которых не только шляхта освобождена, но и путные бояре.
— Коли им гетман обещает…
— Никто из них в великодушии гетмана не сомневается и все его в душе втайне любят, но при этом так рассуждают: гетмана самого шляхта объявила изменником; при королевском дворе его ненавидят; конфедерация судом грозит — сумеет ли он чего добиться?
Пан Богуш почесал в затылке.
— Ну так что?
— А то, что они сами не знают, как быть.
— Неужто останутся у султана?
— Нет.
— Ба! Кто ж им прикажет возвращаться в Речь Посполитую?
— Я!
— Это как же?
— Я — сын Тугай-бея!
— Азья, милый друг! — сказал, помолчав, Богуш. — Не спорю, они могут тебя любить за то, что в твоих жилах славная Тугай-беева кровь течет, хоть они — наши татары, а Тугай-бей был нашим врагом. Это мне понятно: и у нас среди шляхты кое-кто не без гордости рассказывает, что Хмельницкий был шляхтич, притом не казацкого, а нашего, мазурского, рода… Великий был шельма, второго такого в аду не сыщешь, но воин превосходный, вот они и рады его своим считать. Такова уж человеческая натура! Однако чтоб твоя кровь давала тебе право всеми татарами командовать… нет, не вижу оснований.
Азья несколько времени сидел молча, а потом, упершись руками в колени, промолвил:
— Хорошо, пан подстолий, я скажу, почему Крычинский и другие меня слушают. Во-первых, это все простые татары, а я — князь, но еще они силу во мне чувствуют и мудрость… Вот! Ни вам, ни пану гетману того не понять…
— Какую еще силу, какую мудрость?
— Я того сказати не умiю, — ответил Азья. — Почему я к таким делам готов, за какие никто другой не посмеет взяться? Почему я о том подумал, о чем другие не задумываются?
— Что за чепуха! Ну, и о чем же ты подумал?
— О том подумал, что, дай мне пан гетман волю и право, я б не только этих ротмистров воротил, но и половину орды под его начало привел. Мало разве пустует земель на Украине и в Диком Поле? Пусть только гетман объявит, что всякий татарин, который придет в Речь Посполитую, получит шляхетство, не будет преследуем за свою веру и в собственных хоругвях сможет служить, что будет у татар свой гетман, как у казаков, — голову даю, на Украине вскоре свободного клочка земли не останется. Липеки придут и черемисы, из Добруджи придут и Белгорода, из Крыма — и стада пригонят, и жен с детьми на арбах привезут. Напрасно качаете головой, ваша милость, — придут! Как пришли в былые времена те, что потом веками верно служили Речи Посполитой. В Крыму, да и везде, их хан и мурзы утесняют, а здесь они шляхтою станут, сабли прицепят, собственный гетман будет их в походы водить. Клянусь, придут — они там от голода умрут. А когда по улусам слух полетит, что я от имени пана гетмана их зову, что Тугай-беев сын их зовет, — тысячами повалят.
Богуш схватился за голову:
— О господи, Азья! Откуда у тебя такие мысли? Что тогда будет?!
— Будет на Украине татарский народ, как сейчас казацкий! Казакам вы позволили гетмана иметь — почему бы и нам не позволить? Твоя милость спрашивает, что будет? Второго Хмельницкого не будет, потому что мы тотчас казакам наступим на глотку; бунтов крестьянских не будет, резни, погромов; и Дорошенко головы не посмеет поднять: пусть только попробует, я первый его на аркане гетману под ноги приволоку. А вздумает турецкая рать на нас пойти, мы и султана побьем; хан затеет набег — и хана. Не так разве поступали в прежние времена липеки и черемисы, хотя оставались верными Магомету? Отчего нам поступать иначе, нам, татарам Речи Посполитой; нам, шляхте!.. А теперь посчитайте, ваша милость: на Украине спокойно, казаки в крепкой узде, от турка — заслон, войска на несколько десятков тысяч больше… Вот о чем я подумал! Вот что мне в голову пришло, вот почему меня Крычинский, Адурович, Моравский, Творовский слушают, вот почему, когда я кликну клич, половина Крыма ринется в эти степи!
Пан Богуш речами Азьи был так поражен и подавлен, как если бы стены комнаты, в которой они сидели, внезапно раздвинулись и глазам представились новые, неведомые края.
Долгое время он слова не мог вымолвить и только глядел на молодого татарина, а тот расхаживал большими шагами по горнице и наконец произнес:
— Без меня такому не бывать: я сын Тугай-бея, а от Днепра до Дуная нет среди татар имени громче. — И, помолчав минуту, добавил: — Что мне Крычинский, Творовский и прочие! Не о них речь и не о нескольких тысячах липеков и черемисов, а обо всей Речи Посполитой. Говорят, весной начнется большая война с могучей султанской ратью, но вы только дайте мне волю: я такого варева с татарами наварю — сам султан обожжется.
— Господи! Да кто ты, Азья?
Тот поднял голову:
— Будущий татарский гетман!
Отблеск огня, упавший в эту минуту на говорившего, осветил его лицо — жестокое, но прекрасное, и Богушу почудилось, перед ним стоит иной человек, — такую величественность и гордость излучал весь облик молодого татарина. И почувствовал пан Богуш, что Азья говорит правду. Если б подобный гетманский призыв был обнародован, липеки и черемисы несомненно бы все возвратились, да и многие из диких татар потянулись бы за ними. Старый шляхтич превосходно знал Крым, где дважды побывал невольником и куда потом, будучи выкуплен, ездил посланником гетмана; ему знаком был бахчисарайский двор, известны нравы ордынцев, стоящих в степях между Доном и Добруджей; он знал, что зимой множество улусов вымирает от голода, знал, что мурзам надоело сносить деспотизм и лихоимство ханских баскаков, что в самом Крыму часто вспыхивают смуты, — и ему сразу стало ясно: плодородные земли и шляхетские привилегии не могут не прельстить тех, кому в нынешних обиталищах плохо, тесно или неспокойно.
И прельстят тем скорее, если призовет их Тугай-беев сын. Он один может это сделать — никто больше. Он, овеянный славой своего отца, может взбунтовать улусы, настроить одну половину Крыма против другой, подчинить себе дикие белгородские орды и подорвать мощь хана; мало того — мощь самого султана!
Гетман вправе считать Тугай-беева сына посланцем самого провидения — другой такой случай вряд ли еще представится.
Пан Богуш совсем другими глазами стал смотреть на Азью и все сильней изумлялся, как подобные мысли могли созреть в голове молодого татарина? Даже чело пана подстолия оросилось потом — так потряс его размах задуманного. Но в душе осталось еще множество сомнений, и потому, помолчав с минуту, он спросил:
— А ты понимаешь, что это приведет к войне с турками?
— Войны так и так не избежать! Зачем, думаете, приказано ордам идти в Адрианополь? Скорей уж войны не будет, когда в султановых владениях подымется смута, но даже ежели придется воевать, половина орды на нашу сторону станет.
«На каждое слово у шельмы ответ готов!» — подумал Богуш, а вслух сказал:
— Голова кругом идет! Пойми, Азья, в любом случае это дело непростое. Что скажет король, канцлер? А сословия? А вся шляхта, в большинстве своем к гетману не расположенная?
— Мне нужно только письменное разрешение гетмана; когда мы здесь осядем, пусть попробуют нас выгнать! Кто гнать будет и чем? Вы бы рады запорожцев из Сечи выкурить, да руки коротки.
— Пан гетман испугается ответственности.
— За пана гетмана пятьдесят тысяч ордынских сабель подымется, а еще у него свое войско есть.
— А казаки? О казаках забыл? Эти тотчас всколыхнутся.
— На то мы и нужны, чтобы над казацкой шеей меч висел. В чем сила Дороша? В татарах! Будет моя над татарами власть — Дорош к гетману с повинной придет.
При этих словах Азья протянул вперед руки и растопырил пальцы наподобие орлиных когтей, а потом схватился за эфес сабли.
— Покажем мы казакам их права! В холопов обратим, а сами на Украине хозяйствовать станем. Слышь, пан Богуш, вы думали, я маленький человек, а я не такой уж и маленький, как Нововейскому, здешнему коменданту, офицерью и вам, пан Богуш, казалось! Да я над этим дни и ночи думал, исхудал аж, с лица спал, — гляди, ваша милость! — почернел весь. Но что обмыслил, то обмыслил как следует, потому и сказал, что при мне сила и мудрость. Сам видишь: это великое дело; езжай-ка, сударь, к гетману, да поскорее! Все ему доложи, пускай письменное согласие даст, а на сословия мне плевать. Гетман вам всем не чета, он поймет, что у меня и сила, и мудрость! Скажешь ему, что я Тугай-беев сын, что один лишь я могу это сделать; объясни все — пусть соглашается. Только ради бога побыстрей — пока не поздно, пока в степях снег лежит, пока весна не пришла, потому как весной война будет! Езжай немедля и тотчас возвращайся: мне как можно скорей надо знать, что делать.
Богуш даже не заметил, что Азья заговорил в повелительном тоне, словно уже стал гетманом и отдает распоряжение своему офицеру.
— Как думаешь, сударь, согласится пан гетман?
— Возможно, он прикажет к нему явиться, ты в Рашков пока не уезжай, отсюда быстрей до Яворова доберешься. Согласится ли он, не знаю, но особое внимание, конечно, обратит, так как ты серьезные доводы приводишь. Богом клянусь, не ждал я от тебя такого, но теперь вижу, ты человек необыкновенный, господь тебя для великих дел сотворил. Ах, Азья, Азья! И всего-то ты наместник в татарской хоругви, а какие помыслы выносил в уме — подумать страшно. Я теперь уже не удивлюсь, коли увижу на твоей шапке перо цапли, а в руке — бунчук… И что такие мысли тебя по ночам, как ты говоришь, терзали, верю… Послезавтра же и отправлюсь, только отдохну малость, а сейчас пойду, поздно уже, и в голове у меня точно мельничные жернова ворочаются. Дай тебе бог, Азья… В висках стучит, словно с похмелья… Помоги тебе бог, Азья, Тугай-беев сын!
Пан Богуш пожал исхудалую руку татарина и пошел к двери, но на пороге приостановился и сказал:
— Как же так?… Новые войска на службе Речи Посполитой… меч над казацкой шеей… Дорош усмирен… в Крыму раздоры… турецкая мощь подорвана… конец набегам на Руси… Боже правый!
И с этими словами ушел, а Азья, поглядев ему вслед, прошептал:
— А у меня — бунчук, булава и… любой ценой — она! А то горе вам!
После чего допил остававшуюся в кружке горелку и бросился на покрытый шкурами топчан, стоявший в углу горницы. Огонь в очаге погас, зато в окошко заглянул ясный месяц, высоко уже поднявшийся в холодное зимнее небо.
Азья несколько времени лежал недвижно, но, видно, заснуть не мог. Наконец он встал, подошел к окну и загляделся на месяц, плывущий, словно одинокий корабль, по бескрайней и пустынной небесной равнине.
Долго смотрел на него молодой татарин, потом поднес к груди сжатые кулаки, поднял вверх оба больших пальца, и с уст его, лишь час назад с благоговением произносивших имя Христово, сорвалась не то песня, не то протяжная печальная молитва:
— Ляха иль алла, ляха иль алла, Магомет россула!..