Книга: Молодые годы короля Генриха IV
Назад: Ее новое лицо
Дальше: Moralité

Последний вестник

Они допели до конца, потом смолкли, ожидая слова своего юного вождя. Ведь он стал королем Наварры здесь, на этой чужой проезжей дороге, и должен им сказать, куда теперь ехать, что делать. Дю Барта наклонился к Генриху, проговорил вполголоса: — Ваша мать погибла первой. Вторым будете вы сами. Поверните обратно!
— Соберем наших единомышленников! — посоветовал ему Морней. — Ревнители истинной веры сбегутся к вам со всего королевства. Мы двинемся на этот преступный двор, и никто нас не одолеет.
Д’Обинье же сказал гораздо спокойнее:
— Вам нечего бояться за себя, государь, пока жив хоть один из этих людей… — Эти люди смотрели на него, и он продолжал: — Старик пожертвовал ради нашего дела всей своей жизнью, я знаю, я слышал, что говорил ночью адмирал своей супруге. — И точно он был ясновидцем, Агриппа стал повторять слова Колиньи, сказанные им жене.
Так как д’Обинье был поэтом, он мог поведать о ночной беседе супругов так, будто сам присутствовал при ней:
— Уверена ли ты, что никакие испытания не могут тебя поколебать? — спрашивал Колиньи супругу. — Положи руку на сердце, проверь себя, останешься ли ты твердой, если даже все отпадут и тебе придется с позором, который обычно идет вослед за неудачей, удалиться в изгнание? Смотри! Даже король Наваррский готов отступиться — он женится на родной дочери той, кто наш главный враг.
Тут уж Генрих не выдержал. Он вскипел: — Не мог адмирал этого сказать! А если ты, Агриппа, считаешь, что мог, значит, лжет твоя муза! Я тверд в нашей вере… А теперь едем дальше!
Но этого-то и хотел Агриппа, считая, что спокойных убежищ на свете нет, и чем больше его внутреннее прозрение открывало ему опасности человеческой жизни, тем решительней поэт устремлялся вперед.
Всадники снова двинулись в путь под затянутым облаками небом. Но вскоре дорогу им преградили какие-то люди с воздетыми руками. И все твердили одно и то же: «Королеву Жанну отравили». Однако никто не мог объяснить, откуда это стало известно. Под конец всадники уже перестали спрашивать, кто они, из какой деревни. Достаточно было того, что они идут бог весть сколько времени, чтобы увидеть нового короля Наваррского и поведать ему то, что они знают. Многие уже так устали, что их первоначальный гнев угас и они в страхе бормотали, как заклинание, те же зловещие слова.
Даже на самых беззаботных искателей приключений подобные встречи оказывают свое действие. А тут произошла еще одна, решающая. На лесной опушке они неожиданно столкнулись с дворянином — неким Ларошфуко, все его отлично знали, он был другом их короля. И этот дворянин тоже имел измученный вид человека, проскакавшего в четыре дня путь, на который нужно пять. Всего несколько слов сказал он юному королю, но Генрих сейчас же натянул поводья и повернул обратно. Тогда повернул и весь отряд и, ни о чем не спрашивая, в глубоком молчании возвратился в Шоней.
Приехав туда, Генрих прежде всего отыскал уединенное тенистое местечко под сенью тополей и приказал Ларошфуко, гонцу его матери, в точности все ему поведать. Последние земные мысли умирающей Жанны перед тем, как ее дух вознесся к богу, были о сыне. Она не хотела, чтобы он из страха отказался от своего путешествия: об этом и речи не было. Однако она продолжала считать, что в Париж он должен явиться только как сильнейший.
Ее совет был подсказан опытом последних месяцев, а этот опыт был тяжел и горек. Она полагает — и чтобы высказать эту мысль, королева еще раз нашла в себе силы для своего необычного голоса, похожего на звон колокола, — что свадьба ее возлюбленного сына послужит началом решающих событий, но они могут стать решающими либо для него, либо для его врагов. Последние ее помыслы были мужественно устремлены навстречу всем опасностям жизни и на то, как их победить. Были времена, или ей казалось, что были, когда порок все же пугливо прятался от людских глаз. А сейчас — так велела она передать своему Генриху — он дерзко поднял голову и глумится над добродетелью. Затем, уже в предсмертные минуты, она, обращаясь к богу, произнесла слова псалма:
Явись, господь, и дрогнет враг!

Последний вестник извлек ее завещание и, коснувшись его губами, вручил королю. Однако в нем она не обмолвилась ни словом о своих сокровеннейших тревогах, ибо под конец не доверяла даже бумаге. Она поручала заботам Генриха его бедную сестренку. И тут Генрих, наконец, зарыдал, — он еще не пролил ни одной слезы.
Сквозь слезы он то и дело восклицал: — Бедная сестренка! Так назвала ее наша мать! — И сердце подсказало ему: «Она должна быть здесь! Мы же одни на свете! Ничего и никого нет у брата и сестры, кроме друг друга! Все остальное — обман души и зрения, все эти женщины, и возвышенные чувства к ним, и страх, как бы ни одной не упустить! А на самом деле я всегда упускаю только одну, и каждый раз — только ее! У нее мне еще никогда не приходилось просить любви или искать понимания. Мы с ней дети одной матери, и нам нечего таить друг от друга. Говорят, у нее мой смех. А сейчас она плачет теми же слезами, но даже эти слезы, которыми она оплакивает нашу мать, не упадут на мои руки. Она далеко, она всегда от меня далеко, и мы не едины в нашей высшей скорби — ее и моей!»
Тут он узнал от гонца, что его сестра Екатерина тоже хотела ехать. Все уже было готово: и лошадь во дворе и карета за городскими воротами. Однако сестру задержали — не силой, но под всякими ловкими предлогами, пока Ларошфуко наконец не уехал, да и ему не легко было вырваться: пришлось действовать очень решительно.
— Значит, ее держат в плену? — спросил брат, глаза у него были уже сухие и гневные, рот горько скривился.
Нет, он ошибается. Ее окружают заботами и вниманием, особенно Марго, его невеста, и даже старуха Екатерина. Свадебное торжество, которого, видимо, ждал с нетерпением двор, так омрачено смертью королевы Наваррской, что нельзя допускать новых прискорбных случайностей. Не хватало еще, чтобы случилась беда с сестрой, болезненной молодой девушкой, ведь она, может быть, даже унаследовала от матери слабые легкие.
Генрих близко нагнулся к Ларошфуко и, содрогаясь, спросил:
— Значит, дело только в легких?
Последовало долгое молчание. Наконец вместо ответа дворянин пожал плечами.
— Кто подозревает яд? — спросил Генрих. — Только наши друзья?
— Еще больше подозревают другие, ибо они знают, на что люди там способны.
Генрих сказал: — Я предпочитаю не знать. Иначе мне пришлось бы только ненавидеть и преследовать. А слишком большая ненависть лишает сил.
У него всегда было такое чувство, что жить важнее, чем мстить, и тот, кто действует, смотрит вперед, а не назад, на дорогих покойников. Однако оставались его сыновние обязанности, из-за них он сдерживал себя и, ожидая подкрепления, день за днем сидел в Шонее, хотя и рвался отсюда. Его гугеноты на конях стекались к нему со всех сторон, да и сам он высылал им навстречу проводников, чтобы те показывали дорогу. Ему хотелось явиться в Париж с большими силами, как того требовала Жанна. Он успел передать и ее последние распоряжения своему наместнику в королевстве Беарн. Когда письмо было дописано, Генрих заметил, что не подчеркнул в ее поручениях того, что касалось духовной жизни, а ведь матери она была дороже всего! Сын только подивился — как мог он совершенно забыть о религии? — и сделал необходимую приписку.
Гонец, принесший ему весть о смерти королевы и о крайне подозрительных обстоятельствах, при которых она произошла, потратил четверо суток на путь из Парижа. Генрих же ехал из Шонея в Пуату три недели. Когда Генрих встретил его, тот совсем изнемогал. Генрих делал привалы, останавливался для ночевок, принимал пополнения, пил вино и смеялся. Да, смеялся. Истомившиеся гугеноты дивились, въезжая в его лагерь; а он махал руками, приветствуя их, и шутил на их южном наречии. В тот час, когда гонец пустился в путь со своей скорбной вестью, сыну во сне привиделась мать, у нее было новое лицо — лицо вечности, а незадолго до приезда гонца Генрих опять вспомнил это лицо. Но теперь он уже не видел его, и оно больше не являлось ему никогда. Позднее он стал вспоминать Жанну в цветущую пору ее жизни, вспоминал ее ум, и волю, и как она руководила им в годы его отрочества; но и для этого надо было представлять себе ее образ, ибо образы не умирают.
Назад: Ее новое лицо
Дальше: Moralité