Давид и Голиаф
Шведский посол при французском дворе звался Гроций и был ученым с мировым именем. Король Генрих пригласил ученого до того, как тот получил официальную должность. Временами он запирался с господином Гроцием неизвестно для чего. Двор подозревал протестантский заговор против христианского мира. С таким же враждебным недоверием встречались и остальные его поступки, приемы чужеземных делегаций, вроде ганзейской; не менее подозрительны были его собственному двору военные приготовления короля. Его суждение о прирейнских герцогствах, которым не бывать габсбургскими, обратил в предательское оружие против него не кто иной, как его министр Вильруа.
По Европе то и дело распространяли обвинение, будто захватчик — он, и от него одного исходит опасность великой войны. Народы этому не верили. Они видели и ясно чувствовали, кто доводит до предела тяготы их жизни насильственным присоединением к своей религии, пыткой, хищениями детей и добра. Немцы, у которых нечисть разгулялась вовсю, создали королю Франции славу спасителя. Он беспристрастен, сторонникам обеих религий готов он даровать право исповедовать свою веру, не боясь за свою жизнь. Но ведь мнение света исходит от грамотеев, спрашивается только, кому они угождают. Они умеют одинаково убедительно доказывать как истину, так и ложь, а происходящее у них на глазах вряд ли побуждает их к прямодушию. Однако всем известно имя Гроция, и это-то светило международного права будто бы состоит советчиком при короле Франции, что отнюдь не говорит о бесчестных замыслах. Осторожно, тут можно поплатиться собственной репутацией!
При дворе императора толковали:
— Пусть он владеет империей. Пусть будет истинным римским самодержцем, а папе оставит лишь его сан. — Так говорили между собой, а не ему в глаза, как прежде, когда искушали его.
Неотразима бранная слава, если вдобавок она вооружена мечом духа. Обвинения, имеющие целью убедить Европу, встречали недоверие и отпор. Неточное представление о Великом плане делало его и заманчивей и страшней для одних и тех же людей. При дворе императора склонялись к тому, чтобы сложить оружие, и не только с тех пор, как оно стало бессильным. Но, возможно, оно и теряло силу оттого, что упование, непонятное всем и называвшееся Великий план, увлекало даже врагов короля Генриха — и они начинали колебаться.
Курфюрст Саксонский приказал в своем присутствии произнести проповедь об очевидном сходстве короля Генриха с Давидом, побивающим Голиафа. В Швейцарии вышла книга «Воскресение Карла Великого». Жители Венеции бросались вслед каждому французу.
— Ты видел его? — кричали они. Мало того, даже иные испанцы уповали на него.
Его тогдашнее положение разительно напоминало наблюдателям первые его шаги, когда молва отнюдь еще не избрала его королем всей Европы; она в лучшем случае именовала его королем Франции. Но и это в ту пору было неверно, ибо повелевал он, пожалуй, лишь там, где стояло его войско. За короля была мысль королевства. Теперь за него Великий план, который приобретает некоторую правдоподобность, хотя по-прежнему остается непонятен. Все попросту думают, что его войска победят, так как они к этому привычны. Его собственный начальник артиллерии только в этом и убежден. Он записывает мысли своего государя, невольно искажая их. Он видит одно: «Король готов ринуться в бой, чем скорее, тем лучше, остальное уж наша забота. То, что он измышляет с господином Гроцием, то, что он однажды доверил чужеземным купцам, да и сам я непрестанно узнаю о новых затеях, хоть и с опозданием, — все это в конце концов фантазия. Но королю, который много действовал, разрешается пофантазировать. Мы же все старательно запишем на случай, когда он, пусть нехотя, потребует нашего согласия. Оно ему обеспечено. А проще всего — ринуться в бой».
Для решительного и короткого удара, по мнению начальника артиллерии и короля, более всего подходили Нидерланды. Война откладывалась, самому Рони пришлось признать существенность помехи, когда Нидерландские Генеральные штаты заключили самостоятельное перемирие с Испанией. Это был встречный удар со стороны Габсбургов, так как Европа явно собиралась упасть в объятия своего спасителя. Король Франции отмечает неудачу — не в глазах народов, которые без ума от него, и больше всех самые дальние. Но державы видят, как ближайший из его союзников устраняется еще до испытания.
— Сир! Ваша победа была бесспорна, — сказал Рони. — На мой взгляд, она обеспечена и сейчас, хотя бы и остальные ваши союзники имели поползновение последовать примеру принца Оранского.
Отсюда король заключил, что лучше подождать благоприятных перемен. Их не будет, он это знал. Твой успех достиг предела; не жди, чтобы он ослабел! Что такое в конечном итоге твой успех? Собственная готовность, которая излучается из тебя. Власть твоего духа такова, что перед тобой больше нет равнодушных. Друг или враг — все одинаково пленены. Но власть духа труднее всего растянуть надолго. Не упусти минуты! Будь в движении! Теперь или никогда начинай свою войну, иначе она проиграна заранее.
Генрих, по натуре подвижной, с этого времени все чаще посиживал. Кабинет его был буквально заполнен мыслями, которые возвращались непрошено и вновь проходили весь свой путь. Он не хотел сознаться, что кабинет был для него прибежищем от его двора, ближайшего из дворов Европы, а потому самого недоверчивого. Здесь сомневались в короле, ибо знали человека, или дерзали судить о нем, каждый по своему ничтожному опыту, который, однако, был привычен и проверен. Король — закоренелый игрок, старый волокита и нечестивец. Такой неугомонный ум опасен в любом государе, а тем более в том, для кого нет ничего святого. Он разрушитель от рождения. Если бы он двадцатилетним юношей в Варфоломеевскую ночь встретил смерть, незачем было бы искать ее теперь в войне против целой Европы.
Он возвысил простонародье, унизил вельмож и, будучи первым, кто презрел наследственные права, сам отступник, карает за отступничество, казнит маршалов, отнимает у князей их княжества. Выставляет посреди Нового моста свою собственную статую, чтобы чернь поклонялась ей. Чернь — это его протестанты, неизменные участники всех его бесчинств. Едва бы его не стало, как наступил бы мир и покой. Королевству сверх меры прискучило грозить христианским странам и быть для них страшилищем. Скорей бы конец этому владычеству! Регентство королевы — вот что нам нужно. Тогда восстановится порядок и у нас и во всем мире.
Все это, по приказанию свыше, говорилось с амвона. Как было некоторым мирянам не поддаться на такие речи. Произносились они с камней на перекрестках перед толпами народа, однако народ был научен другому. Он сохранил память о делах короля Генриха, против которых всякие слова — пустой звук. Люди делили с ним любовь к родной стране. Трудно было очернить перед ними всеобщее благополучие, так, же как государственную веротерпимость, ибо и то и другое достигалось долгими трудами. Без него они и не пытались бы чего-либо добиться, он же действовал за них. Простой люд, ремесленники и прочие обитатели парижских улиц, держали тайную связь с королем Генрихом: правда, случалось, что они забывали о ней. Ораторам на перекрестках нередко удавалось стяжать у них успех. Так было однажды, когда король, возвращаясь с охоты, очутился в толпе.
Она загородила улицу де-ла-Ферронри возле одного дома — на нем вывеска, где увенчанное сердце пронзено стрелой. Подкупленный оратор на придорожном камне хрипло лаял, горло у него было разъедено болезнью. Прежде он в качестве судейского писаря брал взятки с обеих сторон, но был уволен не за это, а потому, что заразился дурной болезнью. Теперь он проедал по харчевням, что успевал набрехать, хотя голос временами совсем отказывался ему служить. Тогда он высовывал язык на целый локоть, пускал в ход еще другие ужимки, а потом вновь начинал каркать и обзывал короля похотливым стариком. Промышлял он этим за счет герцога д’Эпернона, того самого, который ехал сейчас бок о бок с королем. Кроме того, короля сопровождал герцог де Бельгард. Далее, в карете, окруженной дворянами, следовала королева; вместе с ней на подушках сидела маркиза де Вернейль, ибо обе дамы успели столковаться.
Д’Эпернон не ожидал никого увидеть на придорожном камне. К тому же он был туг на ухо и сведен подагрой. Но, узнав им самим подкупленного плута, он все же не растерялся и пришпорил лошадь. Однако это ему не помогло. Плут совсем лишился голоса, зато какая-то женщина затянула песню. Песню короля — едва она зазвучала снова, как все подхватили ее, она не была забыта. И самому королю ничего не оставалось, как придержать коня.
— Блеклый Лист, — сказал он, — нам как будто уже случалось слышать это. «Прелестной Габриели — последнее „прости“, за славой к сладкой цели, за бедами пути».
Песня несется над толпой, подобно псалму. Расстояние между всадниками, которые остановились, и продолжавшей ехать каретой вскоре было наверстано. Королева в ярости приказала кучеру: вперед. Посторониться было некуда; королю пришлось снова тронуться в путь. До него доносилось все отдаленнее, все тише: «Жестокое прощанье, безмерность мук, умри в груди страданье и сердца стук».
Король скакал быстро, все быстрее; все отстали, кроме его обер-шталмейстера.
— Д’Эпернон, — приказала королева пожилому кавалеру, который угодливо сунул голову к ней в окно, — прикажите засадить в тюрьму столько наглой черни, сколько удастся изловить.
Кавалер много раз переспрашивал «как» и «что», прежде чем понял, и заверил ее величество, что распоряжение уже дано. Затем пришел черед маркизы: она всякому умела надорвать душу, что нетрудно для особы, у которой до конца жизни ломается голос.
— О себе я не думаю вовсе, я привыкла к обидам, слезы — моя пища. Лишь судьба вашего величества тревожит меня, мне очень страшно. От государя, поступающего так жестоко, как мы только что видели и слышали, можно ждать всего. Жутко вымолвить, на карту поставлена жизнь королевы. Господин д’Эпернон, изобличите меня во лжи, я на коленях возблагодарю вас.
— Как? Что? — спрашивал подагрик. Он перегнулся в седле со всей возможной угодливостью, которая вообще была свойственна ему, если не считать, что на уме у него было убийство.
Сподвижник короля и его любовница в последующем заговоре играют главные роли. Д’Эпернон получил предостережение, начальник артиллерии не спускает с него глаз, он уже поймал Бирона и Тюренна, не упустит и его — если не забежать вперед. То же, раз и навсегда, решено в злобной головке юной Генриетты. Что бы ни обрушилось на Генриха, все заранее предусмотрено дряхлеющим вельможей, чьи последние привилегии под угрозой, и женщиной, которая предъявляет королю не меньшие обвинения. Остается лишь внушить королеве, что это необходимо; она еще не знает, что именно. Никаких опрометчивых шагов — теперь бы она еще испугалась и покаялась супругу. Лишь бы удалось довести ее до того, чтобы она выслушала — он должен умереть — впрочем, можно не беспокоиться, дойдет и до этого, а высказанное слово равносильно делу.
Карета ехала теперь медленно, по желанию королевы, которая больше не спешила. Улицы пустели, наступило время садиться за ужин, надвигались сумерки. В другое окно с Марией заговорил ее кавалер для услуг Кончини. Его она ненавидела за то, что он не спал с ней, но любила его, когда он сидел на коне. Слишком он был красив, с этим она не могла совладать. Она открыто играла роль его дамы на турнирах, где он сражался за нее. Это были попросту состязания с кольцами, смешно и только. Король в самом деле смеялся. Если же он и чувствовал стыд, то об этом слышал один Рони.
Лакей, которому так бессовестно повезло, как Кончини, не без труда придает своей наглой физиономии смиренное выражение. Он старался изо всех сил, разговаривая с королевой, он сокрушался о короле.
— Его вероломные друзья предложили ему убить меня.
Мария приглушила свой зычный голос.
— Если он отважится на это…
Все затаили дыхание — вот сейчас слово будет произнесено ею самой, и не понадобится никаких трудов, но она сказала:
— Тогда я готова к тому, что он отравит меня.
Больше ничего; лишь одна мысль, которая давно посетила ее убогий мозг, казалось, засела в нем неистребимо крепко. «Она непозволительно глупа», — думала маркиза, сидя рядом. «Никак не ожидал, что с особой из дома Медичи будет столько возни», — заключил д’Эпернон, когда разобрался во всем. Неизменный лакей, по другую сторону кареты, закусил белыми зубами стебелек цветка и ухмыльнулся.