О совести
Дом финансиста Цамета стоял уединенно, хотя и на шумной улице, которая начинается у Сент-Антуанских ворот. Эта улица триумфальных въездов расширялась вправо к Королевской площади короля Генриха, которая все еще не была закончена. Дом напротив повернулся тылом к прекрасной улице и был к тому же отгорожен высокой стеной; чтобы попасть в это обособленное владение, приходилось завернуть за угол в узкую уличку, оттуда — в небольшой тупик. Иногда случалось, что железная дверца не была заперта. Для посетителя, явившегося в этот ранний час, она отворилась.
Он попал на широкий двор и, как человек бывалый, не слишком подивился обширным строениям итальянской виллы. Все здания низкие, а крытые галереи и террасы легкие, изящные и поднятые над землей. Любитель красоты мог прогуливаться по ним, когда день был ясен и сад благоухал. Жилой дом, купальни, конюшни, службы и помещения для челяди были устроены на широкую ногу, однако без излишеств, — «ибо, в противоположность варварам, мы никогда не стараемся казаться выше, чем нам приличествует», — подумал посетитель.
Он спросил привратника, встал ли уже господин. Неизвестно, гласил ответ. Этот ранний час, после того как удалились последние гости и он позволил себе краткий отдых, господин проводит в своей спальне у секретера, но мешать ему не дозволено. Конечно, не считая особых случаев, — добавил слуга с непонятной учтивостью — посетитель не похож был на богатого человека. И все же его тотчас же проводили в дом, ступая при этом на цыпочках. В доме его с поклоном встретил дворецкий и, приложив палец к губам в знак молчания, прошел впереди таинственного гостя и тихонько постучал в стену, а затем нажал невидимую пружину.
Себастьян Цамет не сидел за расчетами, как предполагалось. Таинственный посетитель проник в комнату несколько преждевременно и застал финансиста за молитвой. По крайней мере так могло показаться, ибо он, запахивая шелковый халат, поспешно поднялся с пола. Свет занимающегося зимнего дня боролся с мерцанием свеч.
— Вы давно уже встали. У вас утомленный вид, — заметил мессер Франческо Бончани, агент великого герцога Тосканского.
— Я ждал вас, — сказал сапожник Цамет, кланяясь совсем так же, как дворецкий. Он не ложился вовсе, его душа была полна тревоги, и он изо всех сил старался не обнаружить ее. Но политический агент уже отвел от него взор и оглядывал богато убранную спальню. У этого человека было больше вкуса к красивым вещам, чем охоты наблюдать за людьми. Их он знал и так, и, кроме того, естественно, чтобы богач низкого происхождения молился. Кому же быть религиозным, если не таким людям?
Взгляд посетителя блуждал по изящным колонкам кровати из розового дерева и по узорчатому шелку на стенах.
— Что-то у вас тут изменилось, — заметил он.
— Не угодно ли вам позавтракать? — поспешно сказал Цамет. — Я сейчас отдам приказание, — Но, прежде чем подойти к воронке рупора, он приблизил лицо к свечам и задул их. Благодаря этому в углу стало темно, тем легче Бончани обнаружил картину. — Так я и знал, — сказал он.
— Что вы знали? — спросил Цамет, жестоко сожалея, что позабыл спрятать картину. Неудобный гость сказал:
— Вы правильно сделали, потушив свет. Такие краски сверкают сами по себе, точно алмазы.
Он прекрасно знал, что ни камни, ни смеси из масла и разноцветной пыли сами по себе не имеют блеска. Зато им обладает богатство. А не благоговеть перед богатством, хотя бы это было недостойно человека просвещенного ума, Бончани не мог. Он презирал богатых и преклонялся лишь перед идеей богатства; в этом было его оправдание.
Цамет настойчиво предлагал ему кресло. Он клал на него одну подушку за другой, но Бончани нельзя было оторвать от картины. Он угадал художника по особенностям его письма, понял также, что это был первый набросок, позднее дописанный на потребу зрителю.
— Раньше это, несомненно, было лучше. Готов биться об заклад, что осуществление в большом масштабе, которое непременно должно было соблазнить этого варвара, много отняло от первоначального вдохновенного замысла. Такой гений, несомненно, изучал наших итальянских мастеров, однако не уразумел главного. Ему даже при большом старании почти не удается выйти за пределы чувственного восприятия. Яркие краски и изобилие плоти; но совершенство недоступно ему, ибо оно находится в области духа.
— Пожалуйте, — сказал Цамет у накрытого стола, который бесшумно поднялся снизу. Бончани продолжал говорить:
— Все равно, вначале замысел был вдохновенный. Король недвижим на своем троне, как идея величия, а подле распростерта голая возлюбленная. Плакать хочется, что это не удалось. Что с этим сделал бы любой из наших!
— Ничего не сделал бы, — отвечал Цамет, ибо богач не любил, чтобы хулили его собственность. — Далеко не у всех художников есть способность к смелым выдумкам. А чего стоило добиться, чтобы он продал большое полотно королю, а набросок мне. Конечно, предложенная мною сумма была настолько высока, что никто в Европе не мог бы ее превысить.
Бончани оглянулся на него.
— Я уплачу вам вдвое за счет герцога.
— Из достодолжного почтения я охотно предоставил бы его высочеству столь ничтожную вещь безвозмездно. — Цамет прижал руки к груди, где испуганно билось сердце. — Но король никогда бы мне этого не простил, — робко закончил он.
Политический агент всем корпусом повернулся к нему. Опасений этой твари он не принял во внимание; небрежно окинул он взглядом фигуру сапожника, опущенные плечи, женские бедра, лицо, которое порой, в жажде наживы, становилось волевым и тем не менее оставалось плоским, как у рабов. Зрелище малоинтересное. Бончани отвернулся — меж тем как Цамет не мог отвести круглых глаз от тягостного гостя. Он чувствовал, что этот сухопарый, но благообразный человек в поношенной одежде принес с собой большие осложнения. Какая польза, что он с недавних пор предвидел их. Цамет внезапно заахал, что печеные устрицы остынут.
— Я велю подать другие.
— Нет, — сказал Бончани. — Я не ем устриц. А если съем, то лишь из уважения к вашей знаменитой кухне.
Он сел за стол и сделал вид, будто ест. Глядя на его запавший рот, нельзя было поверить, что он действительно поглощает пищу. Над ввалившимися щеками возвышался выпуклый лоб и сильно развитые надбровья. Трудно было решить: череп ли оголен спереди, или лоб слишком высок. Бончани не опирался на спинку кресла, ни разу не опустил головы, и когда Цамет сидел, наклонясь над тарелкой, на нем неотвратимо покоился холодный взор. Гость молчал и не мешал ему жевать — это была отсрочка, как понимал сапожник. Набив рот, он, чтобы выиграть время, принялся извиняться, что сегодня пятница и у него имеются лишь рыбные блюда, запеканка из камбалы с устрицами в лакомом соусе, приготовление которого хранится в секрете. Король любит его из-за травы эстрагон, которая напоминает ему его родину Беарн.
Цамет поспешил налить гостю второй стакан; первый тот осушил без заметных результатов. Светлое вино горячило кровь, но холодный взгляд оставался холоден. Цамет злился на гостя; нищий, которого великий герцог содержит весьма скудно. Богатый вельможа знает, кому следует платить; меньше всего тому, кто добровольно постится и кому собственный ум заменяет любые сокровища. Ему дают возможность применять свои способности и втихомолку вести опасную работу, меж тем как официальный посол окружен соответствующей пышностью, но редко посвящается в самые важные дела.
— Больше не угодно? — спросил Цамет, решив положить конец как завтраку, так и раннему визиту. Однако он предчувствовал, что это не удастся. Гость заговорил.
— Только у Цамета знают толк в еде, — сказал он.
Хозяин с облегчением вздохнул.
— Вы повторяете то, что говорят все. Господин Бончани, сравните только, как скудно питаются при здешнем дворе.
— Я не бываю при дворе, — возразил агент и напрямик подошел к делу. — Я упомянул о вашей кухне, ибо при известных обстоятельствах даже важные государственные вопросы могут быть разрешены через посредство кухни.
«Разрешены — так он это называет», — подумал финансист, и ему стало тяжело на душе, ибо теперь уже не отвратить судьбы.
Бончани начал:
— Люди, которые говорят, что для них священна жизнь других людей, бывают двоякого рода. Во-первых, те, кому она действительно священна. Это глупцы, и они становятся опасны, когда чернят перед общественным мнением смелые и жестокие деяния или, чего доброго, осмеливаются разгласить то, что решено и неминуемо свершится.
Слова сопровождались грозным взглядом в круглые глаза собеседника. Затем агент продолжал свою речь невозмутимо, как книга:
— Вторые говорят, что их совесть никогда не позволила бы им убить, хотя они часто убивали, что известно всякому. Наш монарх, великий герцог, мудрый и справедливый государь…
Бончани остановился и наклонил голову в сторону двери.
— Будьте спокойны, — сказал Цамет, готовый ко всему. — Я умышленно держу туземных слуг, они не понимают нашего языка.
Тот продолжал невозмутимо, как книга:
— Государю не надобно иметь собственной совести, ему нужна только совесть власти. Мой государь убил своего брата и жену брата, что знают все, и все молчат, ибо он этим доказал свое нравственное достоинство и силу. Это признают именно заурядные и слабые люди, которые сами никогда не могли бы убить. Посредственность так создана, что охотно переносит господство убийц, в чем нет никакого противоречия с ее готовностью верить убийце, когда он говорит, что уважает жизнь.
Бончани выпил второй стакан, но и после него сохранил желтоватую бледность. Цамет не все понял из его ученой речи, но тем явственнее слышал поступь судьбы.
Подняв длинный восковой палец, ученый говорил:
— Лишь очень большой и очевидной лжи верят безоговорочно. Если ты умертвил ядом или мечом тринадцать человек, не говори: их было двенадцать. А скажи: ни одного. Это будет принято и станет неоспоримым при условии, конечно, что ты обладаешь властью насильственно приучить угнетенный народ к легковерию. Тогда в дальнейшем не понадобится и принуждение. Народ верит и блаженствует.
Мыслитель превосходно сознавал, что мечет бисер перед свиньями, он ни на минуту и не думал приобщать какого-то Цамета к своим изысканным откровениям. Он отнюдь не удостаивал этой чести ростовщика, кто бы тот ни был; он видел перед собой богатство, как таковое, — идея, величие и сущность которой не обусловливается людьми. Невзирая на меньшую одаренность богатых, установлено, что их орбита имеет какую-то тайную притягательную силу для мощных и блистательных творений или деяний, которые они покупают. Если приглядеться внимательнее, то плата за прекрасные дерзновенные создания определяется не деньгами, а скорее низостью тех, кто может за них заплатить. Искусство не знает совести. Мысль бессовестна. Оба существуют благодаря наличию той породы людей, которой не полагается знать нравственные препоны, хотя бы какой-нибудь из финансистов по слабодушию стоял на коленях и молился. Однако же Цаметы необходимы, дабы могли существовать Бончани.
В то время как мыслитель без долгих проволочек шел прямо к делу, Цамет, в свою очередь, напрягал все силы ради безнадежной попытки, — а может быть, и не вполне безнадежной. В конце концов, перед ним ведь всего лишь жалкий тунеядец, брюзга и шпион, и никакими злодеяниями ему никогда не попасть в сильные мира сего. И какая польза ему от его бахвальства.
— Почтеннейший! — попытался заговорить Цамет. — Я, подобно вам, ценю красоту формы. Ваша речь доставляет мне несравненное наслаждение. Избавьте мой менее утонченный ум от словесного ответа. Разрешите мне лучше, так как я богат, показать вам скрытые сокровища моего дома. Это настоящие чудеса ювелирного искусства! Толпы блюдолизов, которые дни и ночи тунеядствуют и шпионят в моих залах, даже не подозревают о них. Вам же будет предоставлено самое ценное, и не только чтобы полюбоваться, а и унести с собой что понравится!
После такого предложения, которым его рассчитывали подкупить, тайный агент вперил взгляд в хозяина. Гладкое лицо гостя, такое гладкое, как будто мысль пощадила его, покрылось морщинами и перекосилось, — но не сразу, а настолько медленно, что Цамет некоторое время был в недоумении, чего ждать дальше. Наконец его взорам предстало воплощенное презрение; такого совершенного презрения он не видел никогда, как ни часто сталкивался с ним в жизни. Несмотря на сильнейший испуг, он сохранил еще некоторую способность иронизировать над собой и подумал: «Себастьян, ты раздавлен». После этого он перестал сопротивляться и жестом показал, что готов теперь выслушать главное.
Тогда Бончани стал выказывать своей жертве чрезвычайное почтение, которого до сих пор не было заметно, но, по сути, расстояние между ними осталось прежним. Он заговорил:
— Весьма важное государственное дело должно благополучно завершиться через посредство кухни. Выбор пал на вас и на вашу кухню. Поздравляю вас с такой честью.
— Незаслуженная милость, — пробормотал несчастный Цамет.
— Особа, — сказал Бончани, отчеканивая каждый слог, — которая здесь часто и охотно кушала, должна вкусить в этом доме также и последнюю трапезу.
— Я повинуюсь. Прошу вас не думать, что я хочу ослушаться высочайшего приказания, но по моему скромному разумению, которое совсем не идет в счет, и человек вашего веса, конечно, не обратит на него внимания, — так вот, по моему разумению, известная особа и без того не достигнет своей цели. К чему же еще…
Цамет проглотил слово, он продолжал:
— К чему подносить ей плохое блюдо?
— Очень хорошее. Чрезвычайно полезное. Оно пойдет впрок, если не той особе, которая его вкусит, то его высочеству великому герцогу. Затем королю Французскому. А в дальнейшем и всему христианскому миру. Картина, которую я у вас покупаю, обойдет скоро всю Европу. Зрелище этой плоти, нагло распростертой подле королевского величия, убедит дворы и народы, что спасения можно ждать лишь от пресвятой руки Божией.
«Неужто рука моего повара столь свята? — мысленно спросил себя Цамет, серьезно призадумавшись. — Неужто это и вправду будет доброе дело? Но возможность угодить потом на колесо или на виселицу тоже мало заманчива. Все равно уже поздно, страха мы больше не обнаружим. Страшнее всего — человек, что сидит сейчас у нас в комнате. Он или я. Разве позвать людей, чтобы они избавили меня от него», — думал Цамет. Но думал нерешительно; от одного острого взгляда гостя весь пыл его погас.
— Я повинуюсь, — лепетал он. — Мне очень лестно, что выбор пал на меня. К сожалению, я не вижу подходящего способа, если можно так выразиться, залучить сюда известную особу.
— Она придет сама в надлежащий час, — гласил ответ.
С этими словами посланец судьбы достал листок бумаги и прочел вслух новости, которые услышал от королевского духовника Бенуа. Раньше чем лист был сложен вновь, Цамет привычными зоркими глазами разглядел, что он совсем чист. А если бы он и был исписан, все равно то, что Бончани прочел, никак не могло быть запечатлено на бумаге. Такое не удостоверяется подписью и печатью, и эти двое просто столковались без свидетелей и документов. Да, чистый лист бумаги убедил Цамета, он отбил у него всякую охоту отрекаться от навязанного ему решения.
Когда Бончани несколько раз обернул вокруг себя большое полотнище, служившее ему плащом, и собрался уходить, Цамет все еще продолжал бормотать торжественные клятвы. Непрошеный гость наконец-то удалился, и тут Цамет оцепенел. Он поднял было кверху обе руки, громко застонал, попробовал встать на колени, но отбросил эти попытки и застыл в неподвижности, ощущая лишь сразивший его удар. Его совесть говорила: «Я, Себастьян Цамет, сапожник Цамет, должен отравить возлюбленную короля. И сделаю это, ибо я труслив, как сапожник, а не то яд достанется мне самому».
Из боязни, что его уединение может броситься в глаза, он покинул спальню и занялся обычными делами. В глубине души он продолжал неутомимо считать, но только не деньги. Он мысленно клал на одну чашу весов великого герцога Фердинанда и его страшного ученого, а на другую короля Генриха и его бесценное сокровище. Как бы он ни поступил, в обоих случаях ему грозит гибель. Только от Бога можно ждать спасения; если бы Он простер Свою святую длань, Он, наверно, оградил бы бедного Цамета. Сапожник испугался оттого, что внутренний голос назвал его бедным. Он давно отвык быть бедняком.
Тут финансист возмутился. Хотя робко и тихо, но он воззвал к Всемогущему, прося пощадить его. Святая рука Божья легко может обойтись без ростовщика при французском дворе, где он составил свое счастье и хочет его сохранить милостью короля Франции. И с помощью благосклонности герцогини де Бофор, присовокупил он. «Ей постоянно нужны деньги, я сейчас сосчитаю, сколько она мне должна, и могу ли я решиться собственными руками лишить ее возможности когда-либо заплатить мне. Наоборот, она должна стать королевой, чтобы погасить счета!»
Цамет предавался этим размышлениям, сидя в своей конторе, между его пальцами скользили деньги, кругом скрипели перья писцов, то и дело входили и выходили клиенты. Цамет наклонился над мешками с золотом, дабы никто не заметил, что глаза у него влажны. Он печалился о Габриели.
В его памяти над ним снова склонялись все ее божественные прелести, как в ту ночь, когда она потребовала шесть мешков золота для военного похода короля. «Прекраснейшая женщина разрешает сапожнику Цамету созерцать свою красоту только за большие деньги, иначе и быть не может. Однако же я поступил тогда как благородный человек, она сама это сказала. К чему было становиться благородным по ее милости, если я должен воздать ей теперь за это таким супом. Дабы она почувствовала, что съела, а я бы стоял подле, и ее последнее слово ко мне было: негодяй? Нет, я не хочу этого. Этого я не сделаю».
Вечером, в переполненном доме, под музыку и крики игроков настроение Цамета изменилось, теперь важны были лишь Тоскана и Габсбург, всемогущие властители, верное обеспечение для делового человека. Здешние дворяне — все бедняки, клянчат, чтобы он отсрочил им карточные долги, да и королева не уплатит никогда. А при этом позволяет себе презирать его, как только он почтительнейше обращается к ней со счетами, будь то лишь проценты на проценты. И все-таки на следующий день Себастьян Цамет отправился в арсенал к господину де Сюлли.
Кареты у финансиста были роскошней, чем у короля.
На этот раз он воспользовался скромным экипажем, принадлежащим его дворецкому, и поехал окольными путями, чтобы не бросаться в глаза. Он сидел, упершись руками в колени, в уме его непрерывно мелькали слова, с которыми он обратится к министру, за ними следовали ответы благородного господина. Цамет намеревался называть его сегодня «благородный господин», хотя обычно, во время их постоянных сношений, между ними был принят деловой тон. Он скажет: «Благородный господин! Ваша деятельность, равно как и моя, подвергается большой опасности. Случилось так, что мы сейчас находимся в одинаковом положении и в смысле выгоды, и в смысле ущерба, что не всегда имело место. События, которые надвигаются, уравнивают ростовщика и благородного господина».
Министр скажет: «Я знаю, то, что происходит, мне известно. Между тем все ограничивается до сих пор одними слухами. А где факты? Как мне быть в случае, если бы я захотел вмешаться?»
Цамет скажет: «Вы захотите, благородный господин, когда я вам расскажу, какого посещения я удостоился вчера ранним утром, второго такого я себе не желаю. Если в самом деле случится несчастье, что будет с нами? Мне не видать моих денег, а вам? Может ли кто-нибудь при таком ненадежном положении в королевстве советовать моему государю, великому герцогу, чтобы он и дальше вкладывал сюда капитал? Вы возразите, что ведь он сам отдал приказ совершить злодеяние. Это выдумка агента, я знаю моего государя. Если же он обо всем осведомлен, тогда, значит, он просто хочет удостовериться, может ли самая высокая дама в стране быть уверена в своей безопасности — и этим будет руководствоваться. Как же ему прислать сюда свою племянницу, если ей грозит такая же участь? Благородный господин, об этом нечего и думать. Ваш деловой ум направит вас по верному пути, если даже несчастная женщина подала вам повод для не совсем добрых чувств».
Министр сделает протестующий жест: «Недобрые чувства здесь ни при чем. Я лицо ответственное. В столице моего монарха подобные сомнительные происшествия не должны иметь место, не говоря уже об их финансовых последствиях. Господин Цамет, вы показали себя мудрым и храбрым, ибо вполне ясно, что вы открываете мне заговор с опасностью для собственной жизни. За этим человеком будут следить».
Цамет, растроганный до глубины души: «Благородный господин!»
Министр: «Дайте мне вашу руку и не зовите меня благородным, я не более благороден, чем вы. Поистине достойно удивления, что человек, занимающийся лишь коммерческими делами, сам собой превращается в дворянина. Это не иначе, как предопределение. Король сделает нужный вывод и возведет вас в дворянство. На вашем гербе будет ангел с распростертыми крыльями, ибо вы спасли от беды высокопоставленную даму и все королевство».
До таких высот вознеслись в уме финансиста его слова и ответы на них, которые он предвидел. Когда коляска подъехала, с запяток соскочил лакей и побежал наверх доложить о своем господине, как это всегда бывало. Вернулся он много медленнее: господин де Сюлли не принимает.
Разве он выехал, спросил Цамет. Нет. Значит, у него совещание? Нет, он один. Почему же он никого не принимает? Никого — это не сказано. Ответ относится только к господину Цамету.
Тот не понял — не сразу понял. Пылкие мечты и возвышенные чувства, с которыми он приехал сюда, до сих пор держали его в плену. В его коляске имелись письменные принадлежности. Цамет спешно написал, что он единолично владеет государственной тайной и требует аудиенции. Лакей побежал вторично. Вскоре сверху послышался грохот, стук, и к подножию лестницы скатился его посланец: на сей раз головой и руками вперед. Кто это сделал, спросил Цамет и услыхал: господин де Сюлли самолично. Тогда он понял и повернул назад.
Рони снова принялся за работу, помехи словно не бывало. Не смело быть. Однако взять себя в руки было нелегко. Человек с длинной вогнутой спиной покинул свой громадный стол и очутился перед портретом рыцаря в латах: это был он сам. Он тотчас же отошел от портрета, только глаза рыцаря следовали за ним и глядели на него, где бы он ни находился. Это была знакомая особенность портрета, но сегодня краска залила лицо преследуемого и жгла его.
«Не приказать ли воротить сапожника? Да, я его верну. Долг требует, чтобы я его выслушал. Как я предстану перед королем, если он будет знать, что я уклонился: как я предстану перед ним — потом! А если ничего не случится? Не в моих привычках тратить время на болтовню. Недоказанную болтовню, ибо, кто занимается предприятиями такого рода, не оставляет никаких следов, это предусмотрено. Следовало бы совсем не знаться с ним и ему подобными. Против разбойников я могу выслать солдат — этому же я все равно не воспрепятствую. Я стану соучастником, если призову к себе доносчика. Соучастником я быть не хочу.
Я ничего не сделаю, я умываю руки. Разве не предупреждал я, когда еще было время, не советовал им обоим отказаться от своей прихоти, раз она неугодна Богу. Богу неугодно все, что противно порядку и высшему служению. Королевское служение превыше всего. Я призван радеть о его служении больше, чем он сам. Ей я уже однажды спас жизнь. Мне она обязана спасительной немилостью короля. Тем хуже для нее, раз она не внемлет разуму и не устраняется, а, наоборот, добровольно стремится к погибели, хотя и знает, что ей суждено.
Поздно, я не могу ей помочь. Она сама затянула веревку, и оборвется веревка лишь с ее жизнью. Без моего участия. Отец Небесный видит мое сердце. Я по долгу соглашаюсь на тот конец, который предначертал Ты, Господь Саваоф!»
Сказав это, Рони почувствовал, как совесть его словно чудом успокоилась. Он уселся за свой гигантский загроможденный письменный стол, и на взгляд рыцаря, который последовал за ним и сюда, он ответил твердым взглядом.