Мистерия зла
У Филиппа Морнея был в Англии всего один настоящий друг. Так как посол, не раз совершавший переезд через канал, теперь предпринимал его снова, и на этот раз с весьма тягостным поручением, он, естественно, перебирал в памяти своих знакомых. Их было немало, из различных слоев общества, и он давно потерял след многих, так что свободно мог даже позабыть их. Но самое длительное и давнее его пребывание в Англии относилось ко времени изгнания, к тому времени, когда он учился жизни, и люди, на которых он учился, продолжали жить в его памяти, некоторые уже только там. Имущество бежавшего протестанта подверглось конфискации, а если бы сам он был захвачен у себя на родине, то кончил бы дни свои за решеткой, а возможно, и на эшафоте. Молодой человек, почти без средств, но с пылким умом, не гнушался в Лондоне никаким обществом и, будучи во власти апокалипсических видений Варфоломеевской ночи, старался отделаться от них, облегчая себе душу где попало. Посетители дешевых харчевен выслушивали его с невозмутимым видом. Бог весть, принимали ли они его всерьез. Он слал исступленные проклятия убийцам, стоявшим в ту пору у власти в его стране, воскрешал картины зверств, пророчил неминуемые кары небесные и земные, — а слушатели только спрашивали:
— Вы и сами всему этому верите?
Морней той далекой поры однажды отдал свое платье в починку портному, и тот с готовностью согласился послушать его, пока сам будет шить; жена портного привела и других обитателей дома. Прошло довольно много времени, прежде чем одержимый одной мыслью изгнанник заметил, что он выставляет себя на посмешище, чуть ли не в одной рубашке — ибо снятая одежда была у него единственная, — и вместе с телом обнажает душу. Он тотчас умолк, и слушатели тоже не произнесли ни слова, пока портной вновь не одел его. После чего одна из соседок принесла ему кружку пива и сказала:
— Наверно, все так и было, как вы рассказываете, но уж очень это далеко отсюда. Я не знаю ни одной женщины, которая до того бы обезумела, чтобы пить кровь.
После этого урока молодой Морней не решался более обнаруживать свои чувства — Казалось бы, совершившиеся события должны потрясти весь мир, так они чудовищны и так громко вопиют к Богу, и что же — на расстоянии всего сотни миль, в том же христианском мире, они волнуют не больше, чем вымысел, и притом не слишком удачный. С тех пор изгнанник опирался лишь на знание, которое остается истиной за всеми границами и везде находит общий язык. Так принято думать.
Однако он напрасно обходил всех лондонских книгопродавцев, предлагая им напечатать свои богословские труды. Одних отпугивали кое-какие взгляды, считавшиеся запретными в этой, хоть и протестантской, стране. Другие требовали, чтобы автор писал не по-латыни, а по-английски. Единственной прибылью, которую он извлек из посещения книжных лавок, было знакомство с некоторыми учеными и знатными лицами. Многих он заинтересовал, они приглашали изгнанника к себе, вели с ним споры, а детей их он обучал французскому языку. Одним из них был лорд Барли.
У него были сыновья, старший — одного возраста с Морнеем, человек поистине светлого ума. Для него несчастье Морнея не было чем-то естественным. «Оба мы одной веры, оба стремимся к духовному совершенству и стоим за высшую человечность, к тому же оба, одинакового происхождения, и, оставляя в стороне неравенство двух аристократий, ибо английская стоит выше, он похож на меня, как я на него, так что судьба могла бы при желании поставить одного из нас на место другого». Все это видел человек светлого ума, но ничем не выражал удивления, почему именно ему удалось избегнуть невзгод. «Я сижу в безопасности, а ему пришлось спасаться бегством. Он ограблен, он под угрозой, он всячески обездолен. Мне все идет навстречу, прекраснейшее будущее открывается предо мной, потому что, при всем сходстве с ним, я англичанин. Да хранит Господь нашу королеву!»
Сын лорда благодарил свою звезду, но в нем была живая душа, и он ясно ощущал свою причастность к чужим судьбам, крушения которых можно было бы избегнуть. Неповинны только скудоумные. Кто разумеет, обязан вступиться и действовать, чтобы христианство, как одно целое и единое здание, само не было сокрушено творимым злом, которое мы созерцаем со стороны. Представим себе христианство как единое здание, состоящее из отдельных постепенно суживающихся кверху башенок, последние из коих уходят в необозримую высь. Страстный мечтатель тотчас же набросал эту картину, хотя обычно он рисованием не занимался. Внизу были столбы, обособленные, но смежные, как Англия, Франция и другие страны и королевства. На них покоится все здание. Но вдруг в стройную картину врывается злокозненный бес с зажженным факелом. Не ведая, что творит, он поджигает первый столб, вслед за тем загорается второй, потом и многие другие. На все это смотрит христианин, и хотя с тоскою прижимает руки к груди, однако не пытается отвратить беду. Как ни странно, но беды не приключается. Над разрушенными подпорками здание остается цело, словно витает в воздухе; верхушки его уходят в необозримую высь. Когда творец картины показал ее изгнаннику, тот, вглядевшись в нее, сказал:
— Зло полно тайн. Ваша картина изображает не что иное, как мистерию зла.
Это удивило автора картины, он склонился над листом бумаги, словно увидел его впервые. Морней же, прошедший долгий и поучительный путь изгнанника, ощутил при этом гордость за то зло, которое претерпел, ибо оно есть частица тайны. И никогда не переставал про себя называть его так, хотя в действительной жизни утверждал добро; а в добре нет ничего загадочного.
В юности он со своим английским другом больше увлекался игрой в мяч или гребными гонками, нежели учеными беседами. Они обменивались книгами, еще чаще делились товарищами и подругами, по-братски и невинно как теми, так и другими. Темза — река, воздух и берег — переливалась влажными нежными красками, в солнечные дни здесь бывало по-детски радостно всем, не исключая изгнанника с отмеченным страданием челом. Как быстро развеялся благовонный рай — прогулки, песни, цветы, поцелуи, укромная ласка в беседке, трепетные звуки скрипки, несущиеся из-за холма. Как быстро развеялся благовонный рай! Изгнанник возвращается на родину, он выбирает себе государя, которому хочет служить, и ездит от его имени ко дворам, чаще всего в Англию. Тут уж поистине не до детских забав. Теперь тамошние жители для него только лишь предмет дипломатических упражнений, и нет среди них ни приятных, ни простых. Однако он всегда причаливает к этому берегу, к этим меловым утесам с облегченным сердцем, словно попадает к друзьям. Между тем у него здесь только один друг. Но тот сполна отблагодарил его за дружеские чувства к этой стране. Страну любят за образ мыслей, за веру и древнюю славу, а это все ей самой хуже видно, чем тому, кто лишь наезжает сюда и причаливает к ее утесам.
Лорд Барли унаследовал титул отца и был первым лордом казначейства в королевстве. Чрезвычайный посол направился к нему раньше, чем к постоянному посланнику своего короля. Он подошел к дому, вокруг которого реяли облака, так одиноко стоял этот дом, а внизу был берег с рыбачьими хижинами. Морней застал своего друга в просторной комнате, где министр надзирал за несколькими писцами; здесь было сосредоточено управление финансами страны. При появлении гостя писцы с любопытством подняли головы. Он стоял под их взглядами до тех пор, пока взгляды не опустились сами собой, потому что для любопытства не было пищи. Выждав приличную паузу, благородный лорд сказал:
— Надеюсь, ваше путешествие сошло удачно, — после чего провел его в свой личный кабинет. Только там они обменялись рукопожатием и долго вглядывались друг другу в лицо. Как бы оправдываясь, он сказал: — Ты не изменился. — А настоящая причина была в том, что им доставляло радость глядеть друг другу в глаза. — Положение тяжелое, — начал Барли, когда они уселись на жестких черных стульях. Морней понял, что ему хотят помочь высказаться. Он с трудом проглотил слюну. — Вы к этому привыкли! — добавил Барли.
— Я и не падаю духом, — с трудом произнес Морней.
— В прошлый раз вам пришлось здесь нелегко, но под конец вы своего добились.
— Потому что ваша королева справедлива и верна себе, — добавил Морней. Он повторил: справедлива, и еще раз сказал: верна себе. О ком думал он, кто не был ни тем, ни другим? Он поспешно обуздал свои безмолвные мысли и сказал вслух: — Мой король внутренне тверд по-прежнему, потому я и служу ему все эти годы. Его положение неустойчиво, но отнюдь не он сам. Ваша королева недовольна, что он не хотел взять измором свою столицу. А что еще хуже, до ее британского величества дошел слух, будто мой король склонен отказаться от истинной веры.
Так как Барли молчал, и молчание было суровое, Морней тихо спросил:
— Вы верите этому? — И добавил, возвысив голос: — Бог свидетель, что я уверен в противном.
— Тогда вы лучше, чем кто-либо, способны убедить королеву, — послышался ответ.
— Поможете вы мне, Барли, как в прошлый раз?
— Старый друг, — отвечал благородный лорд, стараясь попасть в прежний задушевный тон, — в прошлый раз дело было донельзя простое, не сравнить с тем, о чем предстоит договариваться теперь. Мысли королевы были тогда заняты мужчиной. Все мы были молоды.
— Молоды? Ведь прошло только два года.
Министр смутился, принялся высчитывать. Верно, два года назад королева еще любила, еще страдала. Но он не остановил Морнея, и тот сказал:
— Только два года, что могло измениться за этот срок? Страстная натура вашей великой королевы всегда останется таковой, будет ли поводом мужчина или нечто неизмеримо более важное, чем мужчина, а именно: религия. Но я уж и из-за графа Эссекса обливался кровавым потом.
Министр снова подумал свое, не прерывая чрезвычайного посла: «Страсти легче осилить, чем мудрость. Как могу я влиять там, где больше не волнуются и не страдают».
— Я уж и из-за Эссекса обливался кровавым потом, — повторил Морней, — каково мне придется на этот раз.
«Ты будешь удивлен, старый друг», — хотелось предсказать лорду Барли. Однако он только произнес:
— Дорогой мой, на этот раз вы сами больше будете говорить и горячиться, нежели ее величество. Вам нечего бояться вспыльчивости королевы.
— Это верно, Барли? Когда Эссекс, несмотря на приказания королевы, медлил откликнуться на ее зов и оставался при армии во Франции, предпочитая навлечь на себя ее немилость, только бы не пропустить прибытия герцога Пармского, сколько угроз и упреков сыпалось тогда на мою голову! Почему мой король лично не принял Эссекса и не оказал ему должных почестей? Почему мой король легкомысленно рисковал собственной жизнью, и, что непростительнее всего, почему он выдвинул английские войска на передовые позиции, а Эссекса, самого Эссекса, заставил сражаться впереди? Немедленно подать сюда графа Эссекса, ни один английский солдат не будет послан против знаменитого Пармы до тех пор, пока Эссекс не вернется ко двору! Французские дела опостылели королеве. Еще один гневный выкрик, и королева почувствовала себя дурно, она и так не спала ночь; на том беседа закончилась.
— Два года назад, — повторил Барли, опустив глаза. Потом поднял их и сказал: — Морней, не забудьте, что вы говорите о прошлых временах. В конце концов вы все же получили войска, хотя и после вашего отъезда, когда вернулся Эссекс. Мы оба, Морней, имели некоторое влияние на великую королеву, потому что мы не замечали — не нарочно, а просто по свойствам нашей натуры и нашего образа мыслей, — не замечали и не желали знать обстоятельств, при которых любая женщина похожа на всех остальных. Вы, Морней, приятны королеве.
— Приятен до сих пор? Во время моего отсутствия меня, кажется, очернили в ее глазах.
— Ну, это просто смешно, — сказал Барли, встал и действительно засмеялся, обрадовавшись, что тягостный разговор принял более безобидный оборот. — За вашим столом, когда вы осаждали Париж, кто-то посмеялся над плохим французским языком королевы. Она позабыла об этом со свойственным ей великодушием, и вы будете приняты так, как того заслуживаете. Вы испытанный друг нашей страны и ее повелительницы.
В общем, свидание оказалось ободряющим для Морнея. Можно было счесть хорошим предзнаменованием и то, что королева уже на третий день назначила аудиенцию чрезвычайному послу. Парадная карета дожидалась у дома посла, аккредитованного при королеве, и господин де Бовуар ла Нокль отправился вместе с Морнеем. За каретой следовал почетный английский эскорт. В ту минуту, когда оба дипломата переступили порог парадной залы, навстречу им с противоположного конца вышла королева Елизавета. Многочисленная свита, следовавшая за ней, разделилась пополам и выстроилась по обе стороны залы. Если бы не множество кавалеров и дам, Морней все еще ждал бы ее британское величество, в то время как она уже стояла перед ним, — впрочем, их разделяло большое пустое пространство. Она показалась ему меньше, чем прежде. Туловище как-то осело на длинных ногах, и волосы не были высоко взбиты, как раньше. Что это, — на голове у Елизаветы чепец!
Вот все, что заметил посол при входе. Остальное он разглядел, уже очутившись в трех шагах от нее, когда выпрямился после почтительного поклона. Королева не была нарумянена, только налет синей и черной туши вокруг глаз несколько смягчал взгляд. Благодаря подрисовке он не подстерегал и не вперялся, точно взгляд сокола — серо-голубой и как будто без век. Все черты ее обострились за это время и постарели. Вернее, старости было дозволено наложить на них свою печать — наблюдатель был поражен тем, как ослабела воля великой женщины, всю свою жизнь он видел в Елизавете Английской стойкую, непреходящую мощь, даже в физическом смысле. Если бы не ее долгое правление и неувядаемая молодость, что стало бы в Европе со свободой совести, чья бы порука и поддержка укрепляла мужество короля Наваррского, впоследствии Французского, во времена величайшего одиночества? Вдруг Морней заметил, что из-под чепца у нее выбилась тонкая прядка седых волос. Он побледнел и с трудом мог приступить к речи.
Впрочем, речь эта была такой же данью церемониалу, как и все, что происходило сегодня. Королева стоя слушала торжественное приветствие короля Французского, произнесенное его чрезвычайным послом сначала по-латыни, затем по-английски. Для ответа она села — поднялась на четыре ступени к стоявшему на возвышении креслу, но не с той легкостью, как еще недавно. Наоборот, она двигалась медленно — быть может, умышленно подчеркивала свою медлительность. Тут Морней перестал ей верить. Перемена была слишком разительна, слишком неожиданна; к тому же ее нарочитая тяжеловесность дала повод одному из придворных предложить ей руку: то был граф Эссекс. Елизавета даже не взглянула на него, едва прикоснулась к его руке, но вся величавость разом возвратилась к ней. На возвышении, в узком и тугом корсаже, сидит королева, одетая в темно-серый шелк, сменивший яркие ткани, которые она носила прежде, невзирая на лета. Ее фавориту на вид, пожалуй, не больше двадцати шести весен, лицо у него слишком гладкое, чтобы можно было определить точнее, — держится он по-юношески беспечно, несколько вольно, хотя и с достоинством, но почему одна из его стройных ног осталась на весу? Помогая старухе подняться на ступени, он принял именно такую позу. Пусть знают посторонние наблюдатели и спешат разнести весть, что его роль при дворе больше, чем королеве угодно показать. Он мог быть господином, одно лишь средство нашла она уйти от его чар, — быстро состариться. Всем своим видом дает он это понять. Почтительность его только показная, и даже бесспорная грация кажется обманчивой. Галантный кавалер не замедлит преобразиться, если его покровительница не примет мер. Стройная нога недолго останется на весу: королева, следи за каждым шагом ненадежного юнца, который из чистого задора может сделаться для тебя бичом и грозою вместо былой забавы.
Фаворит очень не понравился чрезвычайному послу, а потому его крайне порадовало то, что произошло дальше. Эссекс поспешил захватить место впереди. Адмирал, гофмаршал и все приближенные расположились полукругом позади королевского трона, меж тем как Эссекс вел себя так, словно для них главное лицо — он, а королева только марионетка в его руках. Он кивнул своему дяде Лейтону, тот обратился к другому придворному, и, наконец, третий выступил со свитком исписанной бумаги — неохотно, видно было, что двор шокирован. Но Эссекс ни на кого не обращал внимания, он нетерпеливо прищелкивал пальцами, чтобы тронную речь королевы поскорей передали ему и чтобы он, а не кто другой, вручил ее. И в самом деле казалось, будто он один имел на это право, так небрежно и вместе с тем почтительно протянул он ее величеству развернутый свиток. В тот же миг ее величество резким движением оттолкнула бумагу, и та упала на пол. А королева начала речь. Лицо фаворита, оставшегося ни при чем, сперва приняло глупое выражение, затем постепенно омрачилось. Что с ним было дальше, не узнал никто, ибо Эссекс, тихо ступая, попятился и исчез за спиной дяди.
Голос королевы звучал ясно и повелительно, как всегда, он долетал за колонны и портьеры, дамы раскрывали рты: ведь подобную силу можно даже вдыхать. Елизавета назвала короля Французского единственным христианским государем, который поднял меч против Испании, — при этом она встала и выждала, пока не затих одобрительный шепот двора. Затем милостивыми словами отпустила обоих послов. Низко склонившись, они увидели, что свиток исписанной бумаги лежит на прежнем месте. Они удалились, пятясь к дверям, повернувшись лицом к королеве; Морней, глядевший зорко, заметил, что Елизавета спустилась по ступеням вбок и при этом наступила на свиток.
Королева выждала всего пять дней, чтобы неофициально пригласить к себе Морнея. Он пришел пешком и застал Елизавету одну за столом с книгами. Во дворце он никого не встретил. Дипломат воспользовался этим обстоятельством, чтобы воздать должное счастливому положению монархии, которая не является военным лагерем и не ставит у дверей двойных караулов, но видит свою опору в справедливых законах. Елизавета, милостиво приветствовавшая Морнея, после первых его слов склонила голову так, чтобы, глядя на него снизу вверх, молчаливо вопрошать, что он думает в действительности. Она очень заботилась о своей безопасности, независимо от того, преграждали ли ее солдаты путь каждому встречному или нет; и он, конечно, это знал. Но он думал только, как бы подойти к главному, к тому, что король Французский открывает век мира внутри страны, такой же, каким Англия обязана своей великой королеве. Отсюда некоторые странности и колебания в поведении его господина, которые могут показаться непонятными. Этими словами он намеревался перевести разговор к слухам о перемене веры. Королева оставила их без внимания.
— У меня были все основания жаловаться на короля Франции, — сказала она отчетливым, ясным голосом, заученным и испытанным в публичных выступлениях. И неожиданно прибавила: — Он должен был взять Руан вооруженной рукой, для того я ему и посылала оружие.
Морней припомнил: «Еще два года назад она казалась страждущим бесплотным духом, потому что ее Эссекса нельзя было оторвать от Руана. А теперь это женщина, которая смирилась. Сейчас она без чепца, видны белые пряди, и рыжие не начесаны сверху, а прикрыты, как золото, которое прячут».
— Париж он мог взять измором, — сказала она затем, но уже менее решительно, чем то, что говорила о Руане. Морней тотчас же привел доводы, которые подготовил заранее: король должен щадить жизнь своих подданных, даже если они восстают против него. Ибо и ему и им надлежит, по воле Божьей, жить общей жизнью.
Она еще раз вгляделась в него, стараясь понять, в какой мере он лукавит. После чего сказала просто:
— Я одобряю вашего государя.
Посол поклонился в знак благодарности. «А перемена веры?» — подумал он. Она пояснила ему более доверчиво, чем раньше, что именно она одобряет.
— Ваш государь — истинный король. Он предпочитает покупать свои города, нежели обращать их в развалины. Для этой цели он пользуется торгашами и пройдохами, вроде Рони.
— Это верный слуга, — решительно возразил Морней.
Елизавета кивнула.
— Он из числа прежних друзей. А короли ищут новых. Старых они отметают… — Пояснительный жест. — Когда те отслужили.
Морнею хотелось спросить, дозволено ли новым быть подлецами и изменниками. Он промолчал и продолжал слушать.
— Возможно, что он обошелся бы без перемены веры. — Слово было произнесено. У посла сильно забилось сердце. Елизавета застыла с открытым ртом, вслушиваясь во что-то далекое. — Это стоило бы много крови, — произнесла она вполголоса, пожимая плечами. — И век мира наступил бы не скоро. После каждого его сражения державы задумывались бы, не преждевременно ли признать его. Vederemo, — сказал папа. И союзники короля Французского в конце концов устали бы и потеряли надежду и терпение. — Неожиданный, пронизывающий взгляд прямо в глаза послу.
Он понял, что настал подходящий миг, и только не знал, как начать. Он ожидал града упреков; однако Елизавету как будто вовсе не покоробил роковой слух; она говорила так, будто это правда, и делала вид, будто для нее это желательно. Морней ей не верил. Великая протестантка не могла потерять надежду и терпение оттого, что союзник упорно держался своей веры. Не о себе говорила она. Она подозревала других. Морней предположил, что под личиной старости и отречения она скрывает свою испытанную приверженность к истинной вере, и речь ее этого не опровергала. «Время не терпит; не сделай промаха. Не сознавайся, что король может отступиться от своей веры. Она искушает тебя, чтобы ты заговорил откровенно. Иначе мы и не предполагали, нам бояться нечего. Мой король не отступится».
Пока Морней таким образом подстегивал себя, прошло лишь одно мгновение, и к нему уже вернулась давным-давно приобретенная сноровка вместе со всей душевной силой. Итак, он начал спокойно, отметил, как преуспела новая вера и дело освобождения человечества; они нерасторжимы, и именно поэтому протестантство овладевает миром. Венеция, древнейшая республика, признала короля Франции, она уповает на него и на его деяния, чтобы отделиться от Рима. Самому папе пришлось сказать: «Посмотрим», ибо рано или поздно он принужден будет снять отлучение с государя, на чьей стороне пол-Европы.
— Он единственный из государей, который поднял меч против Испании. — Морней точно повторил собственные слова Елизаветы. — И пусть Испания, чувствуя близость крушения, выставляет новые войска, пусть она доселе всей тяжестью мертвого тела тяготеет над народами: что она может и чего достигнет в конце концов? Здесь не только одинокий герой и государь, который поднял меч, — здесь народы Европы и борьба за освобождение человечества. Это освобождение может задержаться, но тем увереннее шагнет оно вперед, оно может потерпеть неудачу, но тем несомненнее будет его поступательный ход. Мой король стоит и сражается на твердой почве: такова воля Божья в истории.
Королева слушала и молчала. Выражение ее лица стало почтительным, точно у внимательной ученицы, в конце концов она совсем перегнулась над столом, опершись подбородком на ладони. Морней ощутил мимолетно: «Я щеголяю умелой речью, она перенимает у меня искусство, и ничего больше? — У него не было времени остановиться на этой мысли. Он преследовал одну цель — усилить впечатление и увлечь королеву — чем? — ведь подлинное положение уже обрисовано. — Правда, я придал ему такой поворот, при котором мой повелитель может остаться верен истинной религии. Но я не могу продолжать в этом духе, — признал Морней, — ибо он не останется ей верен. Он отречется». Впервые это стало для бедного Морнея неотвратимой неизбежностью, и она открылась ему в его собственной речи под одобрительным взглядом королевы Английской.
Он приподнял обе руки с локотников кресла и, держа их на весу, отвел глаза. Мгновенно принял он решение, встал, прижал правую руку к груди и сказал просто:
— Я признаюсь. Мой король отречется от своей веры. Он отважится на смертельный прыжок, как сам его называет.
Елизавета без слов дала понять: мы вполне единодушны. Но почему именно теперь? Морней ответил:
— Таковы обстоятельства и такова очевидность, и тем не менее они обманчивы. Двадцать лет войны за нашу веру не менее действительны и неизгладимы. Сердцем он не может отречься.
Движением плеч она сказала: тогда без сердца. Морней заговорил тверже:
— Пять раз менял он исповедание. Из них три раза то был обман по необходимости и принуждению. Теперь будет четвертый и тоже недолговременный. Это я утверждаю и знаю. Мой король велик лишь своей борьбой за нашу свободу, больше у него нет ничего. Не забывайте, ваше величество, этот день и смиренного слугу, который дал вам добрый совет. Никогда не принимайте всерьез переход моего государя в другую веру, не лишайте его вашей помощи и дружбы. — Морней перевел дух, перед тем как отважиться на последнее, хотя, в сущности, оно пришло ему в голову, только пока он переводил дух. — Королем Французским будет основана собственная господствующая церковь: оба исповедания слиты воедино, и папа устранен из нашей религии. — Решительно, ибо все это он теперь вполне постиг и осознал, заключил он готовой формулой: — Imminet schisma in Gallia.
Елизавета поглядела на него, одобрительно кивнула и в ответ лишь сказала, что он из усердия способен на то, в чем ему отказала природа: на поэтический вымысел.
— Si natura negat, facit indignatio versum, — сказала она. Что, правда, означало также: все сплошь ваша выдумка, и вы не в своем уме. Но сказала она это по-дружески. Дальше она принялась вразумлять его. — Ваши слова о борьбе за свободу очень хороши, мой милый. Больше у него нет ничего, чтобы быть великим. Потому он и после своего обращения будет побивать и побеждать его католическое величество короля Испании. В этом я уверена, и тут я ему помогу. Однако борьба за веру… — В голосе прозвучала резкая нота. — Господин дю Плесси, где вы были последние десять лет?
Он понял: «Я проиграл, и здесь мне больше незачем притворяться, я могу говорить просто как христианин».
— Служение Богу столь же важно, как и служба государю, — признал он.
Елизавета как услышала это, точно сразу состарилась.
— Говоря так, вы подготовляете себя ко второму изгнанию, — сказала она дрожащим голоском и, казалось, была растрогана до слез. — Вы одарены силой воображения и убеждения. Вы всячески уговаривали меня, но я — старая королева, и я знаю, что будет дальше. Ваш господин будет обнимать вас, протестантов, потому что, говорят, у него доброе сердце, а стоит вам всерьез воспротивиться ему, как он вас обезглавит. Сама я так поступала со своими католиками, только без объятий. Воля Божья здесь одна, там другая. Обезглавит, — повторила старуха тоскливо, если бы она говорила по-иному, своим обычным четким голосом и с повелительной осанкой, это было бы отвратительно, невыносимо. Даже и теперь Морнею очень хотелось убежать. — Вас бы я хотела оградить! — сказала она, словно сейчас лишь вспомнила о нем. — Вы никак не должны пострадать, за вас я замолвлю слово. Вы служили мне, как своему королю, я ничего не забываю. Но в качестве его посла мне больше не придется вас приветствовать. — С каждым словом она становилась естественнее и моложе. — Взяв эту новую возлюбленную, он лишил себя протестантской славы. — Возражение Морнея она остановила жестом. — Мне, королеве, знакомо и это. Кто же теперь будет участвовать в заговоре против его католической славы? В заговорах всегда участвуют возлюбленные. — Она сидела прямо, стиснув пальцами концы локотников, глаза стали точно у птицы, серо-голубые и как будто без век. Вскочила, сделала несколько торопливых шагов; обернувшись, спросила, почти выкрикнула: — Видели вы его?
Морней остолбенел — перед ним было чудовище.
— Я знаю его, — выкрикнула она. — Начала его узнавать. Тогда мы с большим трудом вытребовали его из Руана, а следовало оставить его там; казалось бы, я достаточно умудрена опытом. — Длинными своими ногами она стремительно шагнула вперед, наклонилась над Морнеем: — Исписанный свиток, а? Вы поняли истинный смысл церемонии? Он на переднем плане, а я — марионетка у него в руках! Ну, так заметьте себе, какова на вид опасность. Ваш король называет это смертельным прыжком. А я не хочу прыгать. — Крик превратился в стон. — Вашему королю придется обезглавить тех, кого он сильнее всего любил. Скажите ему это! Не забудьте напомнить ему, чтобы он вовремя предупреждал заговоры. Ему надо распознавать своих врагов раньше, чем они сами поймут, до чего им суждено дойти.
Теперь женщина плакала непритворно, она во весь рост распростерлась на бархатных подушках ларя; бедное чудовище страдало без злобы и без стыда. «Я не должен видеть это, — думал Морней и не двигался с места. — Ведь это королева». Его пронизывала дрожь, трудно сказать — гадливости или благоговения. Под личиной отречения и старости в ней по-прежнему теплились страсти, все равно какие. «Конечно, она болеет не за веру, но за власть и свое королевство», — решил праведник, чтобы только не заподозрить худшего. Все же перед его внутренним взором стал черный эшафот, и он видел, кто всходит туда.
Он ждал, отвернувшись. Когда он оглянулся, Елизавета сидела за столом с книгами, одну из них она раскрыла и шевелила губами. Заметила его и обратилась к нему:
— Вы были погружены в размышления, господин посол. Я покамест читала по-латыни — не по-французски: как вам известно, я слабо владею французским языком. Вы, вероятно, задумались о тяжелых временах, а они действительно могут настать для вас. Новое изгнание, в ваши годы, когда пора уже на покой!.. Но моя благосклонность к вам неизменна, и я предлагаю вам убежище.
После этого Морней был отпущен и возвратился в свою гостиницу на Темзе. У него не было охоты идти к кому-либо, ни к постоянному послу, ни — пожалуй, еще меньше — к лорду Барли. Его комната убранством подражала дворцовой роскоши — без права и смысла, и в этом несчастный усмотрел уподобление себе самому. «Отныне мы гроб повапленный. Будь у меня хоть мужество, подобающее новому моему положению. К королеве я вошел еще живым человеком: ей пришлось сказать мне, что я выброшен к мертвецам». Он вспомнил: «Несколько раз я улаживал политические дела, уверяя, что мой повелитель отречется от своей религии; но сам считал это обманом. А это стало правдой, и обманутым оказался я сам». Сгорбившись, стоял он у окна; река внизу плыла и сверкала. Некогда были летние дни, Темза-река, воздух и берег переливались влажными нежными красками. Всем становилось по-детски радостно, не исключая изгнанника. Некогда были здесь летние дни.
Морней не был способен долго предаваться чувствительным воспоминаниям и в отчаяние не впадал. Целую неделю он не выходил из комнаты, сказавшись больным, а сам подготовлял научное, весьма убедительно обоснованное сочинение о необходимости галликанской господствующей церкви. Если бы он мог созвать собор пасторов и прелатов, совместно с королем, сейчас же в этой комнате, он был уверен, что добился бы своего. Но работа была сделана, а комната оставалась пустынна и уныла. Тогда Морней развел огонь и бросил в него исписанные листы. После чего он отправился к послу Бовуару, без прикрас рассказал ему о неудаче у королевы, но сослался на свой опыт: она может перерешить, если настаивать. Бовуар должен выхлопотать ему еще одну аудиенцию. Морней поставит на своем, Елизавета выразит королю свое неудовольствие по поводу его перехода в другую веру. Тем самым она удержит его от невыгодной сделки, подчеркнул Морней. Бовуар согласился, но в душе не желал вмешательства королевы Английской, а господина де Морнея считал скорее богословом, нежели мастером в искусстве дипломатии, хоть он и приводит мирские доводы. Кстати, королева ответила, что не располагает сейчас свободным временем, однако надеется скоро опять увидеть господина дю Плесси-Морнея, а ее адмирал предоставит ему для обратного пути судно из королевского флота.
Прежде чем судно было готово к отплытию, Морней пошел проститься со своим единственным английским другом. Первый лорд казначейства избавил его на сей раз от необходимости проходить через общую канцелярию, открыв для него потайную дверь. Морней пригнулся и проник в кабинет черного дерева. На столе стояла бутылка кларета — это было излюбленное вино короля Франции — и два бокала.
— Выпьем за его счастье и благополучие, — сказал лорд Барли, и они выпили стоя.
Посидели и помолчали.
— Теперь вам известно все, — сказал благородный лорд и поморщился, словно вино вдруг показалось ему кислым. — У вашего короля по-прежнему есть союзница против Испании.
«И против религии, — подумали оба. — И против права. Таков наш мир, — думали они. — Ни одному венценосцу не миновать греха и покаяния». Морней говорил очень медленно, стараясь вчувствоваться в свои слова:
— Король решается на смертельный прыжок из великого самоотречения, на которое мы не способны. А где найти мне слова, чтобы прославить мудрость вашей великой королевы? Ее величество поистине чудесно просветила меня насчет того, что такое добро и зло.
— Чудесно, — повторил Барли. У него заблестели глаза, и он поднял указательный палец, словно в памяти у него возникли былые представления о чудесах. — Я вижу, — сказал он просто, как обычно. — Ваша попытка была напрасна. Извините, мой друг, что я не решился предупредить вас об этом. Я знал мудрость королевы, знал также, что осилить мудрость труднее, чем страсти, а она свои страсти победила.
Морней ничего не возразил — оставил в тайне бесстыдную откровенность Елизаветы, он и сам был бы рад не присутствовать при этом.
— Между мной и моим королем ничего не изменится, — сказал он только. — Я знаю свой долг и еще усерднее буду его выполнять после перехода моего государя в другую веру, потому что мой государь окажется в более опасном положении, нежели раньше.
Барли взглянул на него искоса и бросил:
— Вам самому придется переменить веру.
— Нет, — воскликнул Морней, но сейчас же спохватился и закончил приглушенно — говорило ли в нем смирение или упорство? — Кто я такой, чтобы отрекаться от истины? Я дивлюсь, что короли это делают и мир продолжает стоять.
— Выпейте стакан вина, пока я кое-что поищу, — попросил Барли, встал, нажал какую-то планку в стене, и она повернулась. Немного погодя он нашел то, что искал, и разложил на столе лист бумаги, истертый на сгибах и пожелтевший. Картина по-прежнему изображала старое здание христианства, состоящее из отдельных, постепенно суживающихся кверху башенок, последние из коих уходят в необозримую высь. Оба молча смотрели, как врывается таинственный бес с зажженным факелом, столбы уже горят, рядом, ужасаясь, но бездействуя, стоит христианин, а здание все же остается невредимым над разрушенными подпорками, словно парит в воздухе. Наконец Барли заговорил: — Мистерия зла, так назвали вы мой рисунок. Что мы знали тогда — до тех пор, пока узнали по-настоящему?
— И на что только мы не надеемся вопреки всякой надежде, — сказал Морней.
Друг передал ему листок, он сложил его по ветхим сгибам и взял с собой.
— Прощай, Филипп! — сказал друг.
Ни один из них не пролил слезы, наоборот, лица у обоих стали жестче. Однако, против обыкновения, они раскрыли друг другу объятия.