Мы жить хотим
После случившегося Генрих полных двое суток чувствовал себя в самом деле побитым. Сейчас, после долгих терпеливых усилий, нескольких блестящих побед и при возрастающем внимании внешнего мира, это было куда серьезнее, нежели в раннюю пору жизни. Взятие столицы надолго отсрочено, а ведь именно ради этого войска сняты из провинций. Денег и так нет, вот уже два дня как не пекут хлеба, и даже рубашки короля изношены до дыр. А окружают его такие люди, что даже говорить не хочется! Totus mundus exercet histrionem, все мы комедианты, и едва человеку не повезет, у него сразу появляются подходящие друзья, сплошной сброд, откуда только их приносит? Вот изгнанный немецкий архиепископ, — из гордыни стал он протестантом, кого это напоминает? Мы тоже помышляем предать свою веру. Плут д’О ненадежен, но богат, пускай угощает нас и оплачивает наших сводников.
После того как в вечер битвы при Иври государственный казначей произнес некие слова — дурные слова, недостойные и незабываемые, — Генрих не забыл их, а человека, который их произнес, избегал. Не то чтобы он старался не встречаться с ним; это получается само собой, когда мы изнутри обороняемся не только от другого человека, но главным образом от себя самого. Что такое слова? Худо только, когда они знакомы, как будто сам уже знал их и утаил.
Теперь государственный казначей снова входит в милость. Кто тратит деньги, тот нам друг, хотя бы у него, как у некоего гасконского капитана, нашего земляка, не было носа вследствие любовной напасти. Король водит знакомство с искателями приключений, от которых многие бы шарахались.
Да. И он окружает себя ими, чтобы на них испытать себя, свое здоровье, свою способность сопротивляться. Послушайте, что происходит в Париже: там своеволие доведено до последней крайности. В конце концов каждый человек следует за своей химерой, которая оправдывает его существование. Но никак невозможно, особенно тому, кто высокороден, каждый миг быть достойным своей химеры, это слишком тяжко. Постараемся познать себя по этим искателям приключений, не переходя все же той грани, за которой начинаешь уподобляться им. Ведь еще сегодня пуля может попасть в цель, и закопают маленького короля в поношенной одежде, и никогда не взрывать ему землю этой страны копытами своих коней, никогда не владеть своим королевством. В Париже повесили президента верховного суда за то, что он якобы был в заговоре в пользу своего короля и против Испании.
Однако это очень решительная мера, она вернее, чем самые крепкие стены, разобщает со всем королевством город, который убивает того, кто еще отстаивал право. Потому-то враги президента Бриссона пустили в ход всяческие уловки, собрали подписи под требованием казни для какого-то неизвестного и лишь потом проставили имя верховного судьи. Они добились поддержки испанского командования, выпросили санкцию высшей духовной школы Сорбонны и соответственно настроили народ с помощью ораторов вроде Буше. На рассвете Бриссона выманили на улицу, предательски схватили и вместе с двумя его советниками втолкнули в тюрьму; затем повесили всех троих на потолочной балке, — зажгли фонарь и ждали до тех пор, пока тела, на взгляд палачей, достаточно вытянулись, а лица стали такими, что хуже некуда. Как следует обработав своих подопечных, злодеи отнесли их на Гревскую площадь и привязали к настоящей виселице.
Старый законовед никак не думал, что бесправие может дойти до таких пределов: ведь существовал же свод законов, первый в стране, он сам его составил. Но отвлеченный, умственный труд не только разобщает нас с дурною действительностью: он полностью вытесняет ее, так что трудно в нее поверить. Иначе обстоит дело с народом. Как не быть ему празднично возбужденным, когда верховный судья предан позорнейшей казни столь необычайным образом. Попрание права — это искушение, которому легче всего поддается человеческий дух. Когда настало утро, площадь наполнилась народом, и враг покойного судьи, стоявший у подножия виселицы, принялся выкрикивать, какой предатель Бриссон и как он хотел сдать Париж королю, а тот покарал бы город, и всем им, всем до единого пришел бы тогда конец. Народ! Ты спасен, Бриссон вон там, на виселице. Действительно, там висит кто-то, на теле одна рубашка и лицо почерневшее. И это — президент королевского парламента, и это — величайшее сокровище нашей бедной страны, одно из немногих, уцелевших в ней?
Никто не пошевельнется, толпа застыла от этого зрелища, каждого вновь приходящего тотчас охватывает оцепенение. По краям площади расставлены подручные палача, они кричат, что заговорщики были богаты и что дома их со всем добром по праву достанутся народу. Никто не пошевельнется. Грабить доводится не каждый день, казалось бы, надо воспользоваться случаем, однако народ молчаливо расходится по домам. Только отойдя на некоторое расстояние от места казни, он поднял голос. И один из шестнадцати услыхал, как люди говорили, что в это утро дело короля Франции выиграно, стоит лишь ему самому отречься от неправой веры. Члена совета шестнадцати, по ремеслу портного, это порядком озадачило, и он в бешенстве крикнул, что король не преминет перерезать горло всем шестнадцати, за вычетом одного.
Король, окруженный своими искателями приключений, знал, что говорили в Париже, однако не собирался никому перерезать горло и спокойно выслушивал искателей приключений — не из любопытства. Он и без того знал, каковы взгляды таких людей и какого совета можно ждать от них. Отречься немедленно, и столица откроет свои ворота! Такие люди опираются на собственный опыт, на собственные промахи и упущения. Об этом они усерднее, чем когда-либо, рассказывали теперь двору, который был и походным лагерем; и так как они целых два дня считались друзьями короля, предостережения их не остались без внимания. У Генриха слух был тонкий. В шуме большой залы, с виду отдаваясь природному легкомыслию, он улавливал чужие разговоры, и даже по нескольку одновременно. Молодые люди, которые не были видны королю, но которых выдавали их свежие голоса, выслушивали поучения испытанных знатоков жизни и поддакивали им. Жулик д’О не признавал бедности, ее надо избегать во что бы то ни стало.
— Таким бедным, как король, быть нельзя, — подтвердил Рони.
Генрих, хоть и смеялся в эту минуту, однако не упустил ни слова. После своего Рони услышал он и своего мудрого Тюренна, тот был согласен с капитаном Алексисом.
— От беды надо себя ограждать, — утверждал безносый проходимец.
Полушепотом совещались старик Бирон со стариком Ла Ну. Они не повышали голоса, потому что у них теперь не было разногласий. После унижения, которое король претерпел от Фарнезе, ему оставалось лишь положить всему конец. Тот конец, какой сам Париж предлагал ему сейчас: ничего другого не могли иметь в виду старые полководцы, хотя стыд не позволял им назвать вещи своими именами, и если бы кто-нибудь произнес перед ними роковое слово, они вспыхнули бы от гнева. Бирон не меньше, чем протестант Ла Ну. Будучи солдатами, они не стремились к миру, ибо война кормила их. Особенно обидно было им сложить оружие после неудачи. Тем не менее они говорили о требовании данной минуты, не объясняя, в чем оно, но Генрих слышал и понял.
До него донесся громкий голос его гугенота Агриппы. Агриппа д’Обинье спорил с немецким архиепископом, которому переход в протестантство стоил престола, с тех пор он считал одну лишь мессу верной опорой престолов; он и тут настоятельно советовал пойти к мессе. Генрих покинул свой кружок, протиснулся к гугеноту Агриппе и открыл рот, чтобы, глядя ему в глаза, сказать свое слово. Он сказал бы: «Я этого не сделаю», — Агриппа тоже этого ждал. Но тут некий дворянин, по имени Шико, тронул короля за рукав. Шико имел право высказывать все, о чем другие помалкивали, а потому назывался шутом короля и, обладая незаурядным умом иронического склада, создал себе из этого должность. Король делал вид, будто и вправду утвердил его в такой должности, и временами поручал дворянину, носившему звание шута, распространять истины, в которых сам не хотел еще признаться. Новые истины прежде всего разрешены шуту. Шико подтолкнул короля и, перебивая его, изрек во всеуслышание:
— Приятель! Ты, кажется, болен. Поставь себе клистир из святой воды.
Над человеком, который прослыл шутом, кажется, принято смеяться? Однако стоявшие вблизи умолкли, и постепенно молчание распространилось на всю залу, стало гнетущим. Заполнившая ее толпа почувствовала вдруг, что здесь больше нечем дышать; окна распахнулись в темноту; и так как все поспешили к окнам, Генрих и старый друг его Агриппа очутились одни посреди залы. Оба побледнели, они заметили это при свете внесенных канделябров. Они молчали, поглощенные одинаковым ощущением, что последнее слово произнесено.
Агриппа, бывало, сочинял желчные стихи, когда, на его взгляд, король платил ему неблагодарностью. Он был бодр духом, красноречив и до сих пор всегда без колебаний высказывал своему королю жестокую истину. Не страшно вызвать неудовольствие и даже перенести немилость. Но тут другое: слишком явно было, что король страдает. Агриппа опустил взор, прежде чем сказать:
— Вы долго и храбро сопротивлялись.
— Это еще не конец, — поспешно возразил Генрих. Вместо ответа Агриппа поднял взор.
— Агриппа! — приказал Генрих. — Воззовем вместе к Господу Богу нашему.
— Я к вам взываю, сир, и прошу: «Дай мне уйти под сению креста…»
— Дю Барта умер во имя этого, — заметил Генрих. — А мы с тобой друг друга знаем. Мы жить хотим. — Затем они вышли.
Они сели на коней и там в открытом поле увидали сторожевые огни, палатки, целый военный лагерь; никто из приближенных короля не подозревал об этом, даже и внимательный д’Обинье. Значит, ты, Генрих, формировал новую армию взамен той, которая разбежалась; ты тайком писал бессчетные письма, слал гонцов, на расстоянии ободрял и воодушевлял своих дворян такими словами, которые не даны Агриппе, хотя он и поэт. Ты творил это втайне, Генрих, в то время как для отвода глаз ты водился с искателями приключений и готовился отречься от своей веры.
— Сир! — вслух сказал Агриппа. — Я уже не прошу, чтобы вы дали мне уйти под сению креста…
Король не показал виду, что услыхал его; он отдавал распоряжения, необходимые для того, чтобы в ближайшем будущем выступить на Руан. Раз Париж пока что взять нельзя, надо поскорее отобрать у Лиги столицу Нормандии, а Майенна и Фарнезе надо отвлечь к северу, на поля сражения, уже знакомые одному из них. Агриппа д’Обинье разгадал этот план и порадовался его мудрости, когда сопутствовал своему удивительному королю, объезжавшему лагерь. Но тут его ждала новая неожиданность. Король окликнул одного из пасторов:
— Господин Дамур. Помолитесь вместе с войском.
Этот же самый пастор запевал гимн у деревни Арк по приказу короля, и то была победа над мощным войском Лиги, бесплодная, но вместе с тем принесшая спасение войскам борцов за свободу, борцов за веру. И вот теперь они снова здесь. Из палаток, от сторожевых огней в круг собираются гугеноты, старейшие впереди; лица в таких же морщинах, что у их короля, тело в таких же рубцах, что у него, — и этого сознания им довольно. Мы за него сражались, мы будем сражаться за него и молимся сейчас с ним.
Агриппа д’Обинье пытается вторить хору хриплых ревностных голосов, но собственный внутренний голос мешает ему. Он думает: «Благочестивый обман. Сир! Вы вводите, в заблуждение старых своих борцов за свободу и веру. То, что вы намерены сделать в действительности, окончательно решено. Вы ничего не переиначите, ибо иначе не угодно Богу. Господи! Да будет воля Твоя. Если король мой отречется от своей веры и от своего слова, я сохраню верность и ему и Богу». Так Агриппа начал наконец молиться вместе со всеми, ничем более не отвлекаясь.