Книга: Друзья и звезды
Назад: Михаил Веллер Друзья и звезды
Дальше: Евгений Евтушенко Ясное дело: поэт в России — больше, чем поэт

Василий Аксенов
О победе на полпути к Луне

Хрущев громит интеллигенцию! На трибуне оправдывается Андрей Вознесенский.
В президиуме третий справа Леонид Брежнев, четвертый — Михаил Суслов.

 

Легендарный «Метрополь», 1979 год. Слева направо снизу вверх: Борис Мессерер, Фазиль Искандер, Андрей Битов, Василий Аксенов, Евгений Попов, Виктор Ерофеев, Белла Ахмадулина, Андрей Вознесенский, Зоя Богуславская.
1
Новогодний вечер был прекрасен, и желание передушить гостей придавало ему внутренней энергичности. Шампанское и садизм сочетаются пикантно.
Напротив за столом сидел Василий Аксенов, и мои друзья, сбросив культурные личины, обращались к нему на ты и вообще с хамским равноправием. А одна лысая дубина, записной весельчак-тамада, утомительно дудел свои темы, слова не вставить.
Они типа давно знали Аксенова, понимаешь. Меня представили, я оказался влипшим в окружающий воздух до неподвижности и с негодованием завидовал развязным болтунам, шутившим с Аксеновым.
— Эге, ребята, да вы, я вижу, взялись за дело всерьез, — одобрительно сказал Аксенов, когда по отмашке Генделева я скрутил пробку очередному литру «Абсолюта». Сам он сдержанно общался с бутылкой бордо. Он ее и принес, правильно прогнозируя ситуацию. Он бегал по утрам и играл в баскет.
Уже рухнул Союз, и Аксенов наезжал в Москву периодами. Ему вернули гражданство и дали квартиру в высотке на Котельнической. Сумасшедшая жизнь в разоренной и обогащающейся Москве была непонятна. Литература рухнула в нети, советские писатели ушли под горизонт растерянно и ошеломленно.
Я встал и со злобной значительностью вбил тост про классика, честь сидеть рядом, пусть каждый знает свое место, и несмотря на окружающее, на прошлое и будущее, все отлично.
— А ты, Мишка, со своей ледяной эстонской жизнерадостностью, — сказал Кабаков, — только оттеняешь трагичность жизни русских писателей.
— Такой русский, хучь в рабины отдавай, — чмокнул цитату Генделев.
Аксенов был немногословен, дружелюбен и лукав. Он был естественно прост — никакой дистанции между ним и тобой. Спокойный мужик, сипатый голос, у глаз морщинки. Курит и слушает.
Я сидел и смотрел.
Когда он ушел, мы вдруг сразу напились.
2
Ни одна крупная личность не бывает понята до конца.
Любая крупная личность являет собой портрет и летопись эпохи.
Кто был ОН и кто был я — когда пятиклассник на забайкальской станции Борзя читал в журнале «Юность» странную повесть «Коллеги»? Странная она была тем, что люди разговаривали в ней не как в книжках, а как кругом на самом деле: это было непривычно и рождало некое непонятное волнение. И вся интонация повести была какой-то такой, как люди просто разговаривают о жизни и разных своих делах. Пятиклассник не отдавал себе в этом отчета, конечно, не мог это сформулировать, просто испытывал легкое приятное удивление от чтения: было в этом чтении доверительное узнавание интересной и настоящей жизни.
Это и была новая советская литература — молодежная проза оттепели: между писателем и читателем отсутствовало пространство взаимоусловленной фальши. И под уровнем слов всегда дышала наготове та подначка, с которой мы разговаривали между собой. Герои перестали выспренно вещать и прикрыли шуточками благородную сущность.
«Набравшись духа, он прополоскал рот двумя десятками английских слов. Капитан, сморщив лицо, слушал, а потом спросил:
— Ду ю спик инглиш? Френч? Джермен?»
— Слушай, как ты все это помнишь? — спросил Аксенов сорок лет спустя; это звучало так, словно он ответно возвращал мне тень сделанного ему комплимента.
— Ты это писал — а мы с этим формировались, в нас это осталось частью раз и навсегда воспринятой действительности, — ответил я.
И как только услышал свои прозвучавшие слова — я понял, что никакой лести тут не было, а была правда: просто странно и непривычно, что правда может звучать так — как заздравный тост. Или, того чище, надгробная речь, которая при жизни не имеет к человеку никакого отношения.
Он преувеличивал мои способности: скажем, я десятилетиями помнил из «Коллег», как «аппетитно булькнула поллитровочка», в оригинале же писалось «заклокотала водочка», а «аппетитно» — это уже хрустнул соленый огурец. Вообще все фразы из книг, что помнишь, со временем подтачиваются в памяти под собственный слух.
3
— «Я смотрю, как мелькают впереди него чешская рубашка с такими, знаете ли, искорками, штаны неизвестного мне происхождения, австрийские туфли и стриженная под французский ежик русская голова», — сказал я.
— Да я уж этого и не помню, — сказал он.
— Самое начало «Звездного билета» брало сразу. Это было ни на что не похоже, это было кратко, просто, смачно и весело.
— Да просто — как мы говорили, так оно и писалось, — пожал плечами он не совсем всерьез.
Мы помолчали, потому что все, что я мог сказать Аксенову про звездных мальчиков, язык поколения, метания и судьбу, было уже тысячи раз слышано им от других и читано.
— «Слазь с коня, иди сам!» Мы этими фразами разговаривали друг с другом.
— Знаешь, — Аксенов оживился, вспоминая с легким вздохом удовольствия, — «Звездный билет» был напечатан в «Юности», окончание седьмой номер шестьдесят первый год. В это время уже снимали фильм, мы в Таллине были. И вот выходим на пляж — и весь пляж, сколько глазу видно, в оранжевых таких прямоугольниках. Тот номер «Юности» был в оранжевой обложке. Тираж же огромный был, ты помнишь. И вот люди лежат, загорают, и везде эти оранжевые обложки. Вот тогда я почувствовал реально в первый раз, что-то вроде славы пришло.
4
«— Досталось нам, правда?
— Немного досталось.
— Ну и рейс был, а?
— Бывает и хуже.
— В самом деле бывает?
— Ага.
— А улов-то за столько дней — курам на смех, а?
— Не говори.
— Половим еще, правда?
— Что за вопрос!
— В Атлантике на следующий год половим, да?
— Возможно».
Когда я это перечитывал, у меня не было сил не процитировать себе самому: «Она любила ловить рыбу. Она любила ловить рыбу с Ником». Хемингуэй, «Что-то кончилось». Все мы читали Хемингуэя, все под впечатлением, куда ж денешься, и хоть иногда подражали, вольно или невольно. Это было возвращение честности в литературу, а он — вернулся первым. Седобородый символ мужества в грубом свитере — портрет висел в каждой интеллигентной квартире.
— Слушай, а критики в свое время говорили что-нибудь о связи диалогов ранней прозы Аксенова со стилем Хемингуэя?
— Ну, это было общее место. А кто с ним не был связан? Все мы с ним были связаны. Всем хотелось быть честными и такими грубовато-мужественными. Пафос советской литературы мы просто люто ненавидели. И было понимание, ощущение, что нельзя писать так, как раньше. Они писали для Сталинских премий, а мы хотели — для своих друзей, знакомых, нормальных людей.
А сколько тогда под Хемингуэя и разговаривали, и пили, вообще вели себя.
Помнишь, в пятьдесят седьмом, кажется, году вышел такой черный двухтомник Хемингуэя знаменитый? Вот это была почти обязательная книга.
Никому я, конечно, не подражал. Но если были где-то близкие совпадения — значит, это естественно, по логике текста получалось, по строю мыслей, по интонации.
«— А я с пятого класса не могу забыть, — говорю я.
— Скажи там папе, маме… — говорю я.
— Скажу, — говорит он.
— Пиши им, старик, — говорит он.
— Обязательно, — говорю я.
— Вот я и отдохнул, — говорит он.
— Жаль, что так получилось, — говорит он.
— Ладно, старик, — говорит он.
— Держи хвост пистолетом, — говорит он.
— Пока, — говорит он».
5
Это ж надо, ему не исполнилось тридцати, он был такой спортивный крепышок, стиляга, хоть выпить, хоть за бабой, хоть по морде. Сын репрессированных партработников, магаданский школьник, ленинградский врач, золотая московская молодежь. У него оказался точный слух на слово. А слово — это звучание эпохи.
Эпоха звучала: «За что боролись? Не то построили!..» Это называлось XX Съезд КПСС.
Суть-то в чем? Что молодежь не знала, как дальше жить и зачем. Старперы-отцы изолгались и обанкротились.
И вот: война позади, жизнь улучшается, дают квартиры, растут зарплаты, есть тряпки и музыка, можно поступать в институты и жить в общем безбедно. А где смысл?!
Дорога в коммунизм окончилась в комфортном спутанном лесу.
Духовный кризис — это когда молодежь не знает, на фига такая жизнь, а стариков это приводит в ярость.
Когда рушится страна, сначала это крушение происходит в мозгах. Причем в мозгах передового класса. Причем из лучших побуждений. В пропасть — вслед за духовным авангардом общества.
Онегины и Печорины надели джинсы и станцевали твист. «Звездные мальчики» несли в себе вопрос без ответа. Несли в себе крушение страны, но страна это еще не понимала. И лишь критики, охранные клетки идеологии страны, инстинктивно попытались сожрать и переварить нечто чуждое.
Самое глупое, что может быть в литературе, — это когда критик объясняет писателю, что же на самом деле писатель написал. Если в роли критика выступает другой писатель, то глупость ситуации достигает юмористических высот. Правда, есть вариант: писателю прямо, честно и грубо говорят в лицо, что он гений.
Тогда вспоминается тот афоризм, что лесть — это агрессия на коленях.
Таким образом, ничего я Аксенову на это не сказал, а только подумал. Дальше Зощенко переходит в Хармса: «посмотрел в глаза со значением и молча руку пожал».
6
Никогда Васе не давали его лет. Был легок, подвижен, стилен. Не поседел, не облысел, не бросил курить, от рюмки отказываться не думал. От соразмерной рюмки.
В свое время квасили шестидесятники со страшной силой. И, ослабнув в свой срок здоровьем, вспоминали молодые подвиги с положенной ностальгией.
Гены Аксенову достались крепкие. Отец дожил чуть не до ста лет. Мать вынесла колымские лагеря и ссылки, и на старости лет сын еще успел показать ей Париж. Но неизбежный образ жизни советского писателя таков, что подлечивать внутренние органы типа печенки иногда приходилось.
— Мне то же, что Василию Павловичу, — сказал я в ресторане, куда Аксенов пришел первым.
— Я пью водку, — показал Аксенов.
Вот черт. А я думал, что он, с его спортивным образом жизни, потребляет исключительно красное для здоровья.
— Да там одно время врачи рекомендовали повоздерживаться… — пояснил он.
Лицо его выражало готовность к доброте. Характернейшей чертой Аксенова в жизни была постоянная внутренняя улыбка.
7
— Я по твоим рассказам на филфаке курсовую писал, — сказал я.
— Что ж там можно было написать, — сказал он. — Интересно было бы почитать.
— В дипломе у меня была глава по «Завтракам сорок третьего года» — как пример контрапункта в новеллистике.
— А какой там контрапункт?..
— Ну там же идут две временные линии параллельно: они сидят в вагоне-ресторане — и враждуют долгие месяцы в школьном военном детстве.
— Ну, если так…
Рассказы Аксенова были категорически нетрадиционны в советской литературе. («Советская» — это была русская советского периода. Нерусские того же периода назывались «литературы народов СССР». Русская заграничная литература — официально не существовала.)
«У нас в Рязани
Грибы с глазами:
Их едят —
А они глядят», —
сказал я. — «Дикой» — поразительно гениальный рассказ, один из лучших, которые я вообще читал. Два варианта судьбы. Оба правы. И оба утопичны. Оба преследовали недостижимые цели. Один строил коммунизм, другой — вечный двигатель. И через неявную иллюзорность созданного в сарае вечного двигателя — подразумевается невозможность якобы реальной коммунистической утопии. А можно и наоборот: если один земляк создал вечный двигатель — так и другой создал справедливое счастье на Земле, которое раньше считалось невозможным. И вся эта дуалистичность бытия закольцована народным стихом, превращаясь в фольклорную байку.
— Вот ты как это понял, — с растяжкой сказал Аксенов, хмыкнул и помолчал.
— А разве не так?.. — спросил я утвердительно.
— Можно, наверное, и так, — согласился он.
— А ты сам разве не этот смысл имел в виду?.. — немного растерялся я, ожидавший естественного согласия с оттенком похвалы за мое глубокое понимание авторского замысла.
— Да как тебе сказать… — протянул он своим сипатым улыбчивым голосом. — Когда пишешь — ни о чем таком ведь не думаешь. У тебя есть какое-то положение вещей, какое-то их развитие… образы возникают, характеры, разговоры. А вот об этих идеях, что ты говоришь, — это, наверное, так, но это уже возникает, значит, само, если ты все правильно почувствовал и написал. Я в «Диком» писал просто о двух людях, ровесниках, с диаметрально противоположными судьбами, и каждый по-своему прав. А если ты там еще что-то увидел — ну, наверно неплохо получилось.
— Поразительно, — неумно пробормотал я, чтоб что-то сказать. — А в «На полпути к Луне» — кроме того, что это и полпути к счастью, и ни туда и ни сюда, — ты никак не имел в виду названием, что «отправить на Луну» — это один из эвфемизмов «расстрелять», типа «в штаб Духонина» или «в Могилевскую губернию»?
— Да нет конечно!
— Я всегда хотел спросить: «Такой же я, как и все, только, может… — и, медленно растягивая в улыбке губы, Кирпиченко произнес гадость». Что он сказал? (Я озвучил свое предположение — гадость, которой мужчина может оскорбить женщину, характеризуя свои достоинства.) Это?
— Да я ничего конкретного в виду не имел, — отрекся Аксенов.
— Нет? — немного разочаровался я.
8
Социалистический реализм — это прославление партии в доступной для нее форме.
— Я много лет не мог понять, что форма у нас была идеологизирована сама по себе, — сказал я.
— Да ты что, — сказал он. — Неужели же кто-то думал иначе. Да когда Хрущев на нас орал, когда он материл Эрнста Неизвестного, — дело же было именно в форме.
— Слышал я от одного редактора ответ на вопрос: «Да что же в этом невинном и патриотическом тексте антисоветского?» — спросил я. «Да каждая запятая!» — ответил он. И потом я понял, что он был прав: эстетический нонконформизм — это эстетический аспект общего протеста. Протестная мода — хоть в одежде, хоть в музыке! Видно молодца по походке, видно сокола по перу. Отличаешься формой — значит отличаешься сущностью. Форма — она и есть проявление содержания. Содержание можно завуалировать, сделать неоднозначным, а форма — вот она! А получи розог! Тоталитарный строй — это единообразие, управляемость, предписанность во всем. И в форме творчества это отражается автоматически!
— «Затоваренная бочкотара» вышла в 68-м. И танки в Праге тоже были в 68-м, — медленно сказал Аксенов. — И жизнь после этого стала другой. Никакой связи здесь, разумеется, нет. Но можно увидеть какое-то совпадение. «Бочкотару» я уже писал не так, как ранние повести. Мне говорили, что сюрреализм советской жизни отразился в сюрреализме литературного изображения помимо сознательного желания автора. И не было у меня никакого сознательного желания. Вот писалось так. Так что с вопросами — это уже к моему подсознанию.
Понимаешь, в чем расхождение. Пишешь как хочешь. Хоть не все, что хочешь. А жизнь такая, как не хочешь. Вот это несовпадение начинает мучить.
9
Слава — это когда другие знают о тебе то, чего ты сам о себе не знаешь.
В погроме «МетрОполя» приняли участие «коллеги-писатели» Сергей Михалков, Юрий Бондарев, Борис Полевой, Виктор Розов, Григорий Бакланов, Римма Казакова, Сергей Залыгин, Александр Борщаговский, Егор Исаев, Яков Козловский и группа товарищей. Юным дарованиям настучали по всем местам. Свободы нанюхались?! Хотели издать альманах помимо цензуры, без редактуры и вне очереди… М-мэрзавцы антисоветские!!! Жаль, что посадить не за что…
Наука об изготовлении и распространении слухов называется «руматология», ею владели политики всех стран тысячи лет, и она преподается на высших курсах всех спецслужб мира.
Таким образом Виктор Ерофеев и Евгений Попов, скажем, оказались гомосексуалистами, которые решили издать неподцензурный альманах. Чтобы испытать свою крепкую мужскую дружбу. Все остальные выглядели немногим лучше: выродки и извращенцы, маньяки и бездари. Народ должен знать своих предателей.
Аксенов был фигурой центральной, ключевой. За него и взялись основательней. Он имел миллион долларов в США, исписался, спился, и устроил «МетрОполь» ради скандала, который привлечет к нему внимание на Западе, куда он давно собрался уехать.
Я читал собственными глазами — Виктор Конецкий:
— Аксенову я никогда не прощу, что из-за него молодые талантливые Попов и Ерофеев не могли печататься. И передай Ваське — пусть не попадается мне на каком-нибудь международном перекрестке — в морду заеду! Он меня знает, я это могу!
Учитывая крепкую форму Аксенова и сорок кило пьющего Конецкого — угроза забавляла. Но Витя Конецкий, свой парень, любимец всех моряков, ругатель официальных инстанций — боже мой, и он туда же…
Самый подлый слух пустили про якобы наследство Романа Кармена. Что Аксенов с Майей, еще официальной женой Кармена, ждут только его смерти, чтоб получить немалые киношные деньги Кармена — и тогда сразу уехать в Америку.
И мы спорили, что это неправда.
10
— Вась, а ведь я тебе однажды письмо написал.
— Ну? Правда? И где же оно?
— Где надо, наверно.
— В ГБ, что ли?
— Я ведь тогда никаких ваших дел не знал. Ну, «МетрОполь», ну, слухи.
— Ты что, тоже в альманах хотел? Я о тебе тогда ничего не слышал.
— Потому и написал, что не слышал. Меня однажды совсем достало, что совсем никто не печатает. И я впервые в жизни написал письмо писателю. И два рассказа отправил. Не понравится — выбросите. Понравится — может, хоть доброе слово ответите. Аксенову Василию Павловичу. Кому же еще. Адрес взял в справочнике в Союзе писателей.
— Слушай, я не помню такого письма. Я не мог не ответить. Я бы точно тебе ответил.
— Я его не вовремя послал.
— В смысле?
— 1 июля 80-го года.
— Ну тогда понятно. Так точно помнишь?
— Я как раз на заработки улетал.
— А я как раз в Америку. Вроде того что насовсем.
— 22 июля. Я знаю.
— Ты выбрал время написать.
— Я, честно говоря, обиделся. Пока не узнал, что тебя как раз из Союза выдавливали.
— Видишь, как все в жизни в конце концов встает на свои места.
11
В 1988 году я заведовал в Таллине отделом русской литературы журнала «Радуга». И первым в Союзе напечатал запрещенного Аксенова. В Эстонии было уже можно.
«Остров Крым» в перестроечных мозгах резонировал взрывчато. Объем в нашу скромную тетрадку не влезал. Я нашел телефон Аксенова через гарвардского профессора-слависта Боба Клеменса, занесенного в Эстонию новыми ветрами.
Я позвонил из редакции вечером, когда в Вашингтоне было утро. Какой-то час — и телефонистка соединила. Из другого мира донесся голос. Не знаю, чего я ждал, но простота обращения по контрасту со звездной легендой несколько ошеломляла. Аксенов дал легкое добро на три отрывка в трех номерах — по усмотрению журнала. Чуть недоверчиво благодарил.
— Веришь ли, совершенно не помню, — удивлялся он несколько лет спустя. — И звонка твоего не помню.
— Ну как же, — уязвленно настаивал я.
— Тут столько всего понеслось, — перечислял он. — Границы открыли, друзья поехали, издатели стали звонить, о возвращении заговорили, Горбачев, Берлинская стена, Форос… Слушай — а ты мне эти журналы посылал?
— Нет, — признался я.
— Ну так тогда понятно, почему не помню, — оправдал себя он.
— Ты не представляешь, что это была за публикация! У нас тираж за три номера взлетел где-то с семи до тридцати тысяч. Народ собирал журналы и слал друзьям по стране. Кстати — это была первая публикация мата в советской печати!
— А у меня там разве есть мат?
— Ты серьезно? Нет — это не мат: это просто раскованный язык, не признающий цензуру. Если где-то надо ее не признать.
— Это другое дело. Ты не представляешь, как мы ненавидели цензуру.
— Я — не представляю?!
— Ты представляешь, — успокоил он.
— Я много лет задавался вопросом: твои написанные в Америке романы, мне чудилось, словно написаны по-американски русским языком. Все реалии могут быть русскими, русский язык блестящ, но система условностей и деталей такая, ментальность героев такая, будто это предназначено именно для американского читателя. For use outside only. Американской аудитории в переводе на американский язык. В их традиции.
— Конечно, — подтвердил он невесело и спокойно. — Мы же там были уверены, что это никогда не будет напечатано в Союзе… в России. Билет был в один конец.
12
— За что это ты усатого любишь? — с отчуждением спросил Аксенов, глядя мимо.
Я отрекся от вождя раньше, чем петух успел бы открыть клюв. Я спросил, с чего такой вывод? Я отверг напраслину мимикой и жестом.
— А на «Эхе Москвы» ты же защищал Сталина где-то на прошлой неделе.
— Я?
— Конечно.
— Да нет. Я мог сказать «товарищ Сталин». Мог сказать об его воле и последовательности. О том, что жестокостью добивался результатов. Но вообще вот так чтоб хвалил — это невозможно.
— Я ж помню — именно вообще ты его хвалил.
Мы сидели компанией за столом у Генделева, накрытым обильно и изощренно, как всегда. Цветная батарея настоек разделяла стол, и Аксенов бурчал и пускал сигаретный дым.
Стали выяснять, какого числа я на радио поминал Сталина. Я восстановил фразы дословно. Аксенов помнил иначе. Общий разговор упал в сталинское русло и начинал терять приятную легкость.
Вовка Соловьев, самый технически продвинутый и активный из нас всех, под шумок достал телефон-компьютер-наладонник последней на тот момент модели и стал молча тыкать в кнопки стерженьком.
— Какого числа, говоришь, ты был на «Эхе»? — уточнил он. И через минуту озвучил соответствующее место по распечатке передачи на сайте канала.
Я был прав. Я не любил Сталина. Аксенов побурчал веселее, настроение шло вверх, как трос за взмывающим шаром. Ненавидимый им Сталин исчезал внизу.
Генделев раздал всем коллекцию своих котелков, мы уселись группой в кадре и стали фотографироваться.
13
Скандал приключился изрядный, как выразились бы веком ранее. Председатель жюри Василий Аксенов отказался вручать премию победителю и демонстративно покинул церемонию. «Русский Букер» 2005 удался на редкость. Спонсор премии, основанный Ходорковским фонд «Открытая Россия», финансирование прекратил по ряду деликатных обстоятельств.
Аксенов пребывал в большом раздражении.
— С этими четырьмя членами жюри совершенно невозможно было не то что договориться — вообще говорить нормально о том, что такое роман. У них какие-то свои представления о литературе, которых я вообще не понимаю. Вот они по каким-то своим причинам решили дать премию этому парню. За решительно слабую книгу. Это вообще не роман, если на то пошло. Я не знаю — сговор у них, какие-то свои планы, или что-то они имеют в виду, чего я не знаю. А если так — не хочу я в этом участвовать. Пусть тогда без меня сами все делают. На кой черт я тогда нужен.
— Был отличный роман Толи Наймана. Гениальный роман. На несколько голов выше остальных. Так они его буквально обсуждать отказывались. Что же я могу сделать? Нечего было звать.
— Я чувствую, не сложилось у меня с этой новой компанией. Не то они там какие-то деньги, копейки какие-то делят, не то какие-то свои отношения строят, поездки у них какие-то. Да не желаю я ничего этого знать даже.
В жюри входили Ермолин из Ярославля, Кононов из Петербурга, Марченко из Москвы и дирижер Владимир Спиваков. Они дали премию Гуцко.
Дополнительную пикантность истории придавал тот факт, что в предыдущем году «Букера» единогласно присудили Аксенову за «Вольтерьянцев и вольтерьянок». В этом ощущалось некое композиционное изящество.
14
Мы гуляли с Аксеновым по Великой Китайской стене. Ничего фраза, аж во рту не помещается. Там рядом еще сотня уродов гуляла. Российская писательская делегация, два автобуса из Пекина привезли. И все гуляли. С ним и со всеми остальными.
На Пекинской книжной ярмарке русские писатели выступали в университете. Я этот парад талантов завершал, и подбил бабки «современной русской литературе», как и была означена тема. Пока все скучали в очереди на слово и рисовали узоры, я смастерил такой компакт-докладик с персоналиями и направлениями. Ничего примечательного.
Примечательным лично для меня явилось то, что когда вышли курить в университетский сад, Аксенов мне пожал руку и поздравил с выступлением, присовокупив эпитеты. Я скромно мекал, удивленно бекал и извивался от незначительности повода.
— Василий Павлович, — сказал я. — Я все понимаю, но все равно мне нужно делать над собой какое-то внутреннее усилие, чтоб говорить «Вася» и «ты».
— Не выеживайся, — сказал он. — Будь ты проще.
15
Если вы представите себе интеллигентного красавца-бандита, то получите представление о внешности мэра Казани Ильсура Метшина. Кумиром юности рокера Метшина был Андрей Макаревич, и ради дружбы с ним Метшин был готов еще раз организовать взятие Казани русскими. Таким образом, в осуществлении пира духа под названием «Аксенов-Фест» первичная и базовая заслуга принадлежит Макаревичу с Метшиным. Без музыки не имеет смысла: шестидесятник Аксенов любил джаз, а Макаревич джаз играет и руководит «Оркестром креольского танго».
Аксенову исполнилось 75, а Белле Ахмадулиной исполнилось 70 (Боже мой…), и в родной Казани решили устроить им праздник. По высшему разряду.
Много народу Вася видеть не хотел. Он стал уставать. Поехали, кроме Ахмадулиной с Мессерером, Женя Попов, Саша Кабаков, Мишка Генделев и я. Само собой Макаревич. Из Парижа прилетел Толя Гладилин. Потом из Питера подъехал еще Алексей Козлов, легенда, «козел на саксе».
Спальный вагон фирменного экспресса был обит голубым плюшем, окружавшим зеркала в форме сердец, и походил на генеральский бордель. Мудрый и обстоятельный Макаревич достал холодную вареную курицу, крутые яйца, краковскую колбасу, черный хлеб, соль в спичечном коробке и помидоры. Ну и ее, родимую. Народ бросил ресторан и побежал к нему в купе, умильно подстанывая от запаха. Ностальгический классический вагонный припас был как материализация молодости, приличного достатка и СССР. Аксенов ехал в город своего детства.
На перроне встречали человека по два на гостя. Потолки в гостинице были метра четыре. В номере можно было играть в футбол. Гигантские окна, зеленый бархат, фрукты на столике и кровать гаремного размера.
Телевидение работало на нас. В книжных магазинах висели плакаты с расписанием встреч. Эксклюзивные кормушки накрыли ханские столы. Сиживали мы за столами, сиживали, но это нельзя было съесть, от силы надкусить.
— По-моему, я обедаю сегодня в пятый раз, — задыхаясь, проговорил Генделев. Все координационные увязки он взял на себя, и увязал так, что палец было некуда просунуть.
Актовый зал университета был битком, Аксенов сидел в центре президиума, нерешительные вначале вопросы стали сыпаться лавиной, и мы из кожи вон лезли, подавая студиозусам товар лицом: что имеем — все и открываем.
Шлейф журналистов ловил каждое слово Аксенова, а фотошники фиксировали каждое его движение. Было положено начало музею Аксенова. Ребята, это было что-то с чем-то. Мы признавались друг другу, что уровень беспрецедентен.
Президент Шаймиев дал полуденный прием в резиденции. Семь человек правительства сидели напротив семи писателей. Чай не пили, пирожных не ели, правительство рта не раскрывало, — президент Шаймиев, старый лис, непринужденно и компетентно беседовал с русскими писателями об их книгах. Часа два. С коллективной фотографией.
Билеты на вечер в главный оперно-драматический театр были распроданы давно. Мы выходили на сцену в честь Аксенова: читали его прозу, вспоминали его жизнь и говорили про то, что он есть для нас всех. Потом Макар щелкнул пальцами и задал темп своим креолам, потом Козлов подул в сакс, потом Аксенова вытащили под овацию танцевать на сцене, он вел партнершу изящно, стильно, в ритме, было просто удивительно, как пластично он движется, щурится, усмехается в усы.
В семьдесят пять лет, спустя жизнь после детства, огромную, пеструю и славную жизнь, «в России надо жить долго», он вернулся в свой город королем, и был принят по-королевски, триумфально, выше не бывает.
Как жаль, что вас не было с нами, да?
— Ведь скоро уже, — сказал он о смерти журналистке в Москве и повел плечом. — И не страшно это, просто — непостижимо.
Назад: Михаил Веллер Друзья и звезды
Дальше: Евгений Евтушенко Ясное дело: поэт в России — больше, чем поэт