Книга: Заговор сионских мудрецов (сборник)
Назад: Кошелек
Дальше: Транспортировка

Долги

1
Чем крепче нервы, тем ближе цель. С этим изречением я познакомился в девятнадцать лет: прочитал татуировку на плече. Плечо смотрелось: мускулистое под жестким загаром, оно как бы подкрепляло смысл надписи. И соответствующее лицо мужчины. Что слова эти из песенки американских матросов времен второй мировой войны, я узнал гораздо позднее.
У меня нервы скверные. Как у многих. Я долго запрягаю и медленно езжу, виляя по сторонам. Близость цели возбуждает меня сверх меры, перехлестывающий энтузиазм мешается со страхом упустить, и как следствие — паническая суета, затрудняющая дело. Мысленно я всего уже десять раз достиг и столько же раз потерял. И добившись наконец давно желаемого, я испытываю обычно только усталость и легкое разочарование, что ну вот и все.
Так было и сейчас — но и не совсем так. У меня вышла вторая книга. Не шедевр, греза начинающего, однако и не такая плохая книга, честное слово. На уровне. Телевидение поставило мой сценарий и заключило договор на другой. Тоже — не Штирлиц, но многим вполне понравилось. Я стал профессионалом.
Занятое мной положение не давало исчезнуть отраде, знакомой на моем месте любому. Удовлетворение лишь подстегивалось некоторыми отзывами вроде «талантливо начинал», «на халтуру разменивается», — подобные высказывания, как правило, исходят от людей, добившихся меньшего, чем ты, и продиктованы, вероятнее всего, завистью. А зависть, по формулировке Скрябина, есть признание себя побежденным… Я — оцениваю свои возможности реально; а профессионализм есть профессионализм: неумно тщиться гением в тридцать семь лет.
И вот в свои тридцать семь я получил возможность «остановиться, оглянуться», — право на передышку. Годы подряд я, без преувеличения, работал много и напряженно. Я писал и переписывал бесконечно, я предлагал десятки вариантов и вносил тысячи поправок. Кто сомневается, как трудно составить себе какое-то литературное имя, пусть попробует сам.
Теперь я обладал солидной суммой. Деньги гарантировали свободу во времени. Я погасил задолженность за свой однокомнатный кооператив. Раздал долги. И полтора месяца предавался сладостному ничегонеделанью.
Я просыпался в полдень, наливал из термоса кофе и читал в постели детективы. Бродил днем по музеям и просто по зимнему городу, едва ли не впервые воспринимая его красоту и красоту вообще всего кругом. Высшее, самое тонкое и полное наслаждение всем сущим доступно, наверное, одним бездельникам.
Характер мой выровнялся, исчезла раздражительность: я посвежел. Я наслаждался жизнью; с повторяемостью наслаждение требует дополнительной остроты: я мог позволить себе роскошь никчемных дел.

 

2
Большинство неактуальных вещей, которые мы откладываем, мы откладываем навсегда. Это можно считать слабостью характера; или давлением обстоятельств. Можно считать иначе: что не сделано, то не очень-то и нужно. И все же невыполненные намерения, неудовлетворенные желания, по мере времени теряя свою конкретность, превращаются в некий неопределенный груз, тяготеющий на душе. Ощущаешь какую-то незавершенность, неполноценность собственной личности и судьбы. А когда возраст переходит период надежд и откладывать уже некуда, эпизодическое отчаяние по поводу проходящих дней сменяется спокойным сознанием несостоятельности.
Ну, сознанием своей несостоятельности я, положим, не страдал. Главное-то я выполнил. А махнуть рукой на многое вынужден в жизненном движении каждый. Но тихо-тихо подтачивающий червячок, скрытый повседневностью, в моем комфортном состоянии сделался различимым.
У меня хорошая память на добро. Правда, не хвастаюсь. Вот ответить на него — это, по совести, несколько другое… Нужны деньги, или время, или то и другое, — а усилия направляешь на главное; все грешны…
Всегда перед появлением денег я решал рассчитаться по застаревшим должкам. Появившись, деньги с абсолютной неотвратимостью тратились на что угодно, должки же продолжали существовать; обычное дело.
В утешение я вспоминал байку, когда один меценат вещал о гордости человека слова, отдающего в срок, и как Маяковский отрубил, что присутствующим литераторам есть чем гордиться кроме отдачи долгов. Я не Маяковский, утешение действовало весьма частично.
Мне даже представляется, я знаю, с чего у меня возникла эта внутренняя потребность не быть должным.

 

3
Во втором классе я проспорил Леньке Чашкину рубль. Споря, я поступал здраво и практично, прямо неловко становилось — запросто, задаром получить Ленькин рубль. Затрудняюсь изложить сомнительной приличности предмет спора. Ленька поплевывая попрал мораль, проявив известную мальчишескую доблесть. За попрание морали платить оказался обязан я. Рубль представлялся мне платой чрезмерной. У меня не было рубля.
Как все герои, Ленька был великодушен и забывчив. Через несколько дней вопрос о рубле, к моему облегчению, заглох. Радостью я поделился с отцом.
К моему разочарованию, поддержки в нем я не обнаружил. Отец преподнес мне те истины, что, во-первых, спорить вообще нехорошо, во-вторых, спорить на деньги особенно нехорошо, в-третьих, спорить на то, что не тобой заработано — вовсе плохо, но не отдавать проспоренное — не годится уже совершенно никуда. И выдал рубль.
Я вручил Леньке рубль. Он принял его, быстро скрыв уважительное удивление, с превосходством насмешки над неудачником и вдобавок дураком. Я ожидал иной реакции. Я слегка обиделся.
Но жить стало легче: исчезла опасность напоминаний, осталось сознание правильности поступка.

 

4
Первый перекос мое представление о необходимости отдавать долги получило на собрании абитуриентов, где Надька Литвинова одолжила у меня рубль до завтра, и это светлое завтра еще не наступило. У нее ни в коем случае руки не были устроены к себе, раздавая пять лет как староста группы стипендии она вечно себя обсчитывала, кому-то давая больше — и ей не всегда возвращали: легкая натура, не придавала она значения рублю. Рублю я тоже не придавал, а факт — ну засел, что ты поделаешь. Первый раз памятный.
Позднее я помню всего четыре случая, когда мне не возвращали. Черт его знает, не верится, чтобы всего четыре. Я задолжал куда больше, ого. Хороший я такой, что не помню, или скотина, что мне отдавали, а я нет — затрудняюсь определенно сказать.
Как я впервые не отдал — тоже помню отлично. В сентябре, в начале второго курса, собирались мы на какую-то пьянку. (Написал «пьянка» и споткнулся — предложат ведь заменить «вечеринкой», «днем рождения». И пусть слово цензурное, общелитературное, всеми употребимое… А, — я сам раньше заменю…) Да, и мне срочно требовались два рубля, причем не на вино, а на цветы. Кому цветы, зачем — позабылось, но точно на цветы. И занял я у Машки Юнгмейстер, и у Машки дочка кончает школу, и Машка наверняка ни сном ни духом про эти два рубля не ведает — а у меня память. Сколько раз я хотел отдать. Или цветов ей принести. Или конфет. Фиг. Не до того.

 

5
Мы все собираемся когда-нибудь раздать все долги.
И наступает время. Или так и не наступает.
Господи, деньги у меня есть — больше нужного, машина, дача и лайковое пальто мне ни к чему, родные обеспечены, алименты платить не на кого, ресторанов я не переношу, пить избегаю, нынешние мои знакомые сами в достатке, а я столько в жизни добра от людей видел, клянусь, иногда злобишься: «Стану сволочью — насколько легче заживется», — да оттаиваешь при касании участия человеческого…
Привлекает и благородная праведность — разбогатев, воздать за добро сторицей. Ну, сторицей — не шибко-то и получится, — но воздать. Желательно с лихвой.
«Понял?» — сказал я червячку, шевелящемуся в безмятежном довольстве моей души. И червячок явственно пообещал превратиться в благоухающую розу, лучшее украшение этой самой моей души.

 

6
По порядку — первый долг следовал Машке. Я запасся бутылкой сухого, тортом, купил букет белых цветов, названия которых и поныне не знаю — они одни зимой и продаются у нас, кажется хризантемы, — и отправился. Адрес еще уточнил в госправке.
Перед дверью постоял. Покурил.
Машка сама открыла. Толстая, нездоровая на вид. Секунду смотрела, узнавая.
— Ой, Тишка! — и повисла у меня на шее. — Тыщу лет!
Я видел ее как бы раздвоенно, не в фокусе, — глазами и памятью, и было чуть больно и печально, пока изображения не совместились и она не стала прежней Машкой, какую я всегда знал.
— С цветами! С бутылкой! Ну же ты лапуня!..
— Машка, — сказал я, — за мной должок.
Она отодвинулась взглядом.
Я вынул два рубля и подал:
— Восемнадцать с половиной лет. Вот — взбрело в голову…
— Ты что, спятил? — осведомилась Машка с собранным лицом. Она, похоже, заподозрила, что я решил расплеваться и демонстрирую жест.
— Спокойно, — успокоил я. — Просто я, понимаешь, немножко разбогател, и вдобавок мне нечего делать; и вдруг как-то припомнилось…
Она с исчезающей опаской послушалась, взяла:
— И черт с тобой, — удивилась она. — Раньше я за тобой ненормальностей не замечала. Да раздевайся, чего встал. Или только за этим приехал?
— Обижаешь, мать, — облегченно поспешил я. — Накормишь?
— Другой разговор. Цветы. Ну обалдеть! Спасибо, — чмокнула меня и впервые удалилась из захламленной прихожей: — Вова! Кто к нам пришел!
Вовку Колесника, ее мужа, я знал со студенческих времен. Изменился он мало; приветствуя, мы друг друга похлопали.
Продолжалось обыденно: ну, пришел в гости… быстрое хлопотание, стол, рюмки, цветы в вазе. Представили свою шестнадцатилетнюю дочку, довольно милую, попутно упрекнув ее в слабовыраженности интересов. Сели вчетвером. Машка сияла.
— Где работаешь-то?
— Пишу, — сказал я; не то чтобы я надеялся, что они меня читали…
— Да? Где тебя печатали?
— Ерунда, — небрежно махнул я рукой. — Так, печатаюсь. Телефильм тут недавно, «Зимний отпуск», не смотрели?
— Нет. А что, ты ставил?
— Не совсем, — сценарий мой.
— Так молодец!.. — стали радоваться они. — Его по второй программе еще будут показывать? знали бы… чего ты не предупредил-то.
Вовка преподавал в институте, Машка по-прежнему торчала в библиотеке; разговор пошел о делах… Когда-то Машка здорово играла на гитаре. И пела. И могла в стройотряде матом поднять на работу бригаду ребят.
— …Гитара-то в доме есть, Машка? — спросил я.
— С ума сошел, — отреклась она, — десять лет в руках не держу.
— Возьми-и, — в голос заканючили Вовка и дочь Света.
После сухого Вовка твердо выдержал супругин взгляд и достал водку. Постепенно все стало хорошо, по-свой ски, без нарочитости и напряжения, Машка без повторных просьб сама принесла гитару и пела те, старые песни, и было приятно еще от того, как смотрела на меня — писателя — юная дочка. Отпустили меня только в половине первого, — поспеть на метро. Мне неловко было говорить, что поеду я все равно на такси. Да и — им-то завтра на работу.
Засыпал я с удовлетворением. Первый пункт намеченной программы был выполнен толково.

 

7
Со вторым долгом обстояло сложнее.
На третьем курсе я одолжил у дяди Валентина червонец.
Зимним вечером мы с ребятами в общежитии тосковали: изыскание ресурсов окончилось безнадежно. Я плюнул, оделся и пошел к дяде, благо жил он через два дома. Надо заметить, время перевалило за десять, а стопы в его дом я направлял второй раз в жизни.
Долго звонил, вознамерившись не отступать (они рано ложились). Дверь открылась неожиданно — дядя в ночной старомодной рубашке до пят холодно смотрел.
Я шагнул, набрал воздуха и принялся сбивчиво врать про замечательный свитер, продающийся срочно и безумно дешево, так необходимый мне в эту холодную зиму, — и не хватает всего восьми рублей. Не дослушав, дядя вышел, вернулся с десяткой, улыбнулся, потрепал меня по плечу, пресек приличествующие расспросы о жизни и здоровье и дружелюбно подтолкнул к выходу.
Червонец был пропит через полчаса.
Глубокую симпатию к дядиному стилю общения я храню.
Дядя умер через несколько лет.
Я купил шоколадный набор за шестнадцать рублей (дороже не нашел) и поехал к тете, его вдове, которую не видел десять лет.
Тетя стала суровой и даже величественной старухой.
— Никак Тихон, — сощурилась она. — Заходи. Никак в гости сподобился. Порадовал. А я думала, уж только на моих похоронах встретимся. В тебе крепки родственные связи.
Я был препровожден в комнату, картиночно чистую, словно вещи век хранили раз навсегда определенное положение. Последовали наливка и типично родственный разговор, который легко представит каждый… Я не мог решиться. Конфеты лежали в портфеле.
Но незаметно переключились на дядю: его доброта, таланты… и я в самых благодарственных тонах прочув ственно изложил ту давнюю историю. Тетка выслушала спокойно, тихо усмехнулась. И коробку конфет приняла как безусловно должное и приличествующее.
— Тетя Рая, — приступил я тогда. — Все собираемся, собираемся… Поймите правильно. Свербит у меня… Ерунда, — но… Поймите, мне просто очень хочется, возьмите у меня, пожалуйста, этот червонец.
— Что ж, — она кивнула согласно. — Давай.
Мы распрощались друзьями. Я чувствовал, что следующее свидание теперь произойдет раньше ее похорон. Хотя уже в подъезде понял, что вряд ли…
Чуть-чуть — чуть-чуть продолжало свербить…
С десятирублевым букетом я поехал на кладбище.
Там березы гасли в пепельном небе, тени затягивали слабо расчищенные в снегу дорожки. Я долго искал дядину могилу. Найдя, снял шапку, опустил цветы на сумеречный снег.
— Такие дела, дядя, — сказал я. Закурил и надел шапку — холодно было. Постоял, подумал… — Может, не такое уж я животное, хоть и не общаюсь с родственниками. Дела, знаешь. Да и о чем разговаривать-то при встречах. А по обязанности — кому это нужно, верно?.. Но я помню все. Хороший ты был мужик. Ей-богу, хороший. Пускай тебе воздастся на том свете и за червонец тот, если таковой свет имеется. А я — вот он я…
То ли вечерний воздух кладбищенский, стоячий и чистый, так действовал, пахнущий зимним простором, то ли само пребывание в месте подобном, то ли просто собой я доволен был, — но уходил я с умиротворением.
На ночь я перечитал «Мост короля Людовика Святого». Когда-то я тоже хотел написать такую книгу.

 

8
«8 р. — Тамаре Ковязиной. (Нечем было срочно заплатить за телефон.)
12.50 — Ваське Синюкову. (Моя доля за диван, подаренный на свадьбу Витьке Гулину.)
4 р. — Виталику Мознаиму. (За что?..)
7 р. — Егору Карманову. (Не хватило на билет из Сыктывкара. И обещал прислать блесны и леску.)
3 р. — Володе Зиме. (Пивбар.)
11 р. — Б. Кожевникову. (Покер.)
10 р. — Томке Смирновой. (Новый год.)
40 р. — Витьке Андрееву. (Снятая комната, два месяца.)
8 р. — Дмитриевым. (Шарф.)
11 р. — Бате (Горшкову). (Пари.)
5.30 — Боре Тихонову. (Пари.)
5 р. — Игорю Гомозову. (Оставался без копейки.)
Володе Подвигину — списаться — Барнаул — обещал прислать парик.
Кабак — Королеву; Флеровой; бутылка — Цыпину; Блэк».

 

9
Человек с возрастом определяется, твердеет, исчезает внутренняя коммуникабельность, новых друзей нет, старые удерживаются памятью юности — а при встрече вдруг вместо симпатяги и умницы натыкаешься на полную заурядность: «где были мои глаза?..»
Старая истина открылась мне не сейчас; я не сентиментален. Я платил по счетам. Червячок постепенно рассасывался, как бы превращаясь в невесомую взвесь, сообщавшую дополнительную прочность веществу души. Но про явилось маленькое черное пятнышко, как ядро в протоплазме, оно выделялось все отчетливее.
Долг долгу рознь, рублем не покроешь. Кто не тешил себя обещаниями когда-нибудь кое-кому припомнить мерой за меру.
Пятнышко разрослось в слипшийся ком. Я отодрал одно от другого, рассортировал, — и с некоторой даже неожиданностью убедился в исполнимости.

 

10
Он унизил меня сильно. Служебная субординация… я проглотил: на карте стояло слишком много.
Я нашел его. Он был уже на пенсии. День был теплый и талый, с капелью, во дворе за столиком укутанные пенсионеры стучали домино.
— Круглов? — спросил я.
Они подняли лица в старческом румянце.
— Вы мне? — спросил он.
Я назвался. Он не помнил. Я очень подробно напомнил ему тот год, то лето, месяц, пересказал ситуацию.
Он заулыбался.
— Как же, как же… Да, отчебучили вы (он чуть замедлился перед этим «вы», по памяти обратившись было на ты), — отчебучили вы тогда штуку. Выговорил я вам тогда, да, рассердился даже, помню!..
Я сказал ему в лицо все. Румянец его схлынул, обнажив склеротическую сетку на жеваной желтизне щек…
Пенсионеры испуганно притихли. Но я был готов к жалости, и она мне не мешала.
— Я много лет жил с этим, — сказал я. — Теперь мой черед… Квиты! Помни меня.
Я отдавал себе отчет в собственной жестокости. Но к нему вернулся его же камень.

 

11
Первый такого рода долг за мной ржавел со второго класса.
Мы просто столкнулись в дверях, не уступая дороги.
— Пошли выйдем? — напористо предложил я.
— Выйдем?.. Пожалуйста! — он принял готовно.
Дорожка у заднего крыльца школы, огражденная низеньким штакетником, обледенела. Болельщики случились все из моего класса (он был из параллельного, причем меньше меня). Ободряемый, я ждал с превосходством.
Скомандовали:
— Раз! Два!.. Три! — и он ударил первый, и очень удачно попал мне по носу, а я стоял задом прямо к низкому, под колени, штакетнику и поскользнувшись перевалился через него вверх ногами.
Засмеялись мои сторонники.
Ободренный противник, не успел я вылезти, бросился и изловчился отправить меня обратно.
Зрители помирали. Я растерялся.
И в этой растерянности он очень расторопно набил мне морду. Не больно, — не те веса у нас были, но довольно противно и обидно. Я был деморализован.
— Эх ты, — презрительно бросил назавтра знакомый из его класса, — Василю не смог дать…
Я так и не дал Василю. Черт его знает: меня били, я бил, и репутацией он не пользовался, бояться нечего было, — а остался его верх.
Это обошлось мне в пятьсот рублей и неделю времени. Я полетел в Карымскую, где тогда учился, поднял школьный архив, взял его данные и разыскал в Оловянной, в трех часах езды.
— Ну, здравствуй, Василь, — сказал я сурово, встав в дверях.
Он испугался, — хилый недомерок, полысевший, рябой такой.
— Одевайся, — велел я. — Разговор есть. Минут на пару.
Затравленно озирающегося, я свел его с крыльца в снег, к заборчику, треснул и подняв под бедра (легонького, не больше шестидесяти) свалил на ту сторону.
Он поднялся не отряхиваясь. И было не смешно. Но и жалко мне не было. Происходящее воспринималось как бы понарошке. Я знал, что все объясню, и мы вместе посмеемся.
— Не трусь, — ободрил я. — Лезь обратно.
И повторил номер.
Войдя в нечаянный азарт, я довесил ему, пассивно сопротивляющемуся, напоследок, и принялся очищать от снега. Он подавленно поворачивался, слушаясь.
— А теперь выпивать будем, — объявил я. — Зови в гости.
Он отдыхал один дома (работал машинистом тепловоза) — жена на работе, дети в школе.
— А помнишь, Василь, — со вкусом начал я, когда мы разделись и сели в кухне, за застеленный клеенкой стол напротив плиты, где грелась большая кастрюля, — по мнишь, как во втором классе одному дал?
Под нагромождением подробностей, с ошеломленным и ясным лицом, он вскочил и уставился:
— Дак што?.. Ты-ы?!
Я выставил водку. Мы выпили за встречу. Я, уже привычно, объяснился — зачем пожаловал. Он смотрел с огромным уважением и не верил:
— Для этого за столько приехал?
Разговор пошел — о чем еще?.. — о судьбах школьных знакомых…
— А ты где работаешь?
— Пишу.
— В газете?
— Да не совсем. Книги.
— Писатель? — осмысливающе переспросил Василь.
— Так.
— Писатель, — он даже на стуле подобрался. — А… что написал? Я читал?
— Э… Вряд ли. — Я назвал свои книги.
Он подтвердил с сожалением.
— Обязательно в библиотеке спрошу, — пообещал он, и было ясно, что да, действительно спросит, и даже возможно найдет и прочтет, и будет рассказывать всем знакомым, что этот писатель — Рыжий, Тишка из второго Б, которому он когда-то набил морду, а теперь Тишка приехал и ему набил, вот дела, и поставил выпить.
Суетясь на месте, Василь уговаривал дождаться семью, обедать, погостить; приятно и ненужно…
Я оставил ему адрес. Он кручинился: семья, работа… я понимал прекрасно, что он ко мне не заглянет, да и говорить нам будет не о чем, а принимать на постой его семейство мне не с руки, — но, отмякший сейчас и легкий, приглашал я его в общем искренне.

 

12
Подобных должков еще пара числилась. И первый из кредиторов, надо сказать, обработал меня самым лучшим образом. Крепкий оказался мужик. Потом мне за примочками в аптеку бегал и сокрушался. Последующее время мы провели не без удовольствия, он ахал, восхищался моей памятью, очень одобрял точку зрения на долги и все предлагал мне дать ему по морде, а он не будет защищаться; профессия моя ему почтения не внушала, это слегка задевало, но и увеличивало симпатию к нему.
Я честно сделал все возможное и ощущал долг отданным; он уверял меня в том же, посмеиваясь.
Мы расстались дружески, по-мужски, — без пустых обещаний встреч.
* * *
С другим обстояло сложнее. Круче.
Он увел у меня девушку. Такой больше не было. Он увел ее и бросил, но ко мне она не вернулась. Рослый и уверенный, баловень удачи, — чихать он на меня хотел.
Ночами я клялся заставить его ползать на коленях: типическое юное бессилие.
Расчет распадался, — разве только он теперь обдряб и опустился. Но вопрос стоял неогибаемо: сейчас или никогда.
Он пребывал в Куйбышеве. Он был главным инженером химкомбината. Он процветал. Я оценил его издали, и костяшки моих шансов с треском слетели со счетов.
Восемь гостиничных ночей я лежал в бессоннице, а днями обрывал автоматы, уясняя его распорядок. Из гостиницы я не звонил, опасаясь встречной справки. Утром и вечером я припоминал перед зеркалом все, что пятнадцать лет назад на тренировках вбивал в нас до костного хруста знакомый майор, инструктор рукопашного боя морской пехоты.
Я пошел на девятый день. Я знал, что он один. Я переждал на лестничной площадке, ставя на внезапность, скреп ляя на фундаменте своей боязни недолговечную постройку наглости. Я не звонил — я постучал в дверь, угрожающе и властно.
Он отворил не спрашивая — в фирменных джинсах, заматеревший, громоздкий.
— Ну вот и все, Гена, — сказала ему судьба моим голосом, и я шагнул, бледнея, в нереальность расплаты.
И знаете — он тут струхнул. Он отступил с застрявшим вздохом, от неожиданности каждая часть его лица и тела обезволилась по отдельности, это был мой момент, и я обрел действительность в сознании, что не упущу этот момент и выиграю.
Я ударил его по уху и в челюсть, без всякой правильности, рефлекс мальчишеских драк — ошеломить, и знал уже, что он не ответит, и он не ответил, он закрылся, согнувшись, и инструкторский голос рявкнул из меня, окрыленного: «На колени!!», и я дал ему леща по затылку… и он опустился как миленький. И сказал: «Не надо…»
И во мне прокрутилась гамма: счастье, облегчение, разочарование, усталость, покой, растерянность. Я пихнул его носком ботинка в мощный зад, и все вдруг мне стало безразлично.
— Иди ум-мойся, — сказал я и стал закуривать, забыв, в каком кармане сигареты.
Он нерешительно поднялся и долгую секунду смотрел (он узнал меня) с робостью, переходящей в убедительнейшую любовь. Любовью всего существа он жаждал безопасности.
— Иди, — повторил я, кивнул, вздохнул и снял пальто. — Быстро.
Не стоило давать ему опомниться, но у меня у самого нервы обвисли.
Расположились средь модерного интерьера: лак, чеканка, низкие горизонтали мебели. Любезнейший хозяин метнул коньяк. Я припер жестом: заставил принять шестнадцать рублей — стоимость.
— За то, чтоб ты сдох.
Он улыбнулся с легкой укоризной, и мы чокнулись.
— Знаешь за что?
— Да.
За это «да» он мне понравился.
Я имел приготовленный разговор. «Почему ты на ней тогда не женился?» — «Ну… можно понять…» — «Я могу заставить тебя сделать это сейчас. Или — крышка, и концов не найдут». (Ужаснейшая ахинея. Я давно потерял ее из вида.) — «Пусть так, допустим даже… Но — зачем?..» — «Да или нет? Быстро! Все!» — Летучее лицемерие памяти: «Я думал иногда… Может, так было бы и лучше…» Вообще — дешевый фарс. Но взгляните его глазами: после прошедшей увертюры первые минуты ожидаешь чего угодно.
Мы проиграли нечто подобное взглядами. Превратившись в слова, оно обратилось бы фальшью.
— Я мог бы уничтожить тебя, — вбил я. — Веришь?
— Да. — Правдивое «да» звучало лестно.
Ах, реализовалась фантазия, спал долг, да печаль покачивала… Я помнил, какой он был когда-то, и она, и я сам, и как я мучался, и как страдала она — из-за него, и ее страдание я переживал иногда острее собственного, чест ное слово.
Я не испытывал к нему сейчас ненависти. Нет. Скорее симпатию.
— Прощай.
Он тоже поднялся, неуверенно наметив протягивание правой руки. Я пожал эту руку, готовно протянувшуюся навстречу.
Когда-то при мысли, чего эта рука касалась, я погибал.
А почему бы, в конце концов, мне было теперь и не пожать ее?

 

13
Зима сматывалась с каждым солнечным оборотом, все более размашистым и ярким; таяло, сияло, позванивало; почки памяти набухли и стрельнули свежими побегами воспоминаний о женщинах и любви.
И я полетел в Вильнюс, где жила сейчас моя первая женщина, жена своего мужа и мать двух их детей, которая в семнадцать лет любила меня так, что легенды тускнели, и которой я в ответ, конечно, крепко попортил жизнь.
Я позвонил ей; она удивилась умеренно; я пригласил, и она пришла ко мне в номер — казенное гостиничное убранство в суетном свете дня.
Статуэтки с кукольными глазами, «конского хвостика», ямочек от улыбки — не было больше; она сильно сдала; во мне даже не толкнулась тоска, — она вошла чужая.
— Здравствуй, Тихон, — сказала она (а голоса не меняются) с ясной усмешкой, как всегда, уверенно и спокойно. А на самом-то деле редко она когда бывала уверенной и спокойной.
И инициатива неуловимым образом опять очутилась у нее, несмотря на предполагаемое мое превосходство. Из неожиданного стеснения я даже не поцеловал ее, как собирался.
Шампанское хлопнуло, стаканы стукнули с тупым деревянным звуком.
— Говори, Тихон.
— Я давно… давно-давно хотел тебе сказать… Я очень любил тебя, знаешь?..
— Неправда, Тихон. — Она всегда называла меня полным именем. — Ты не любил меня. Просто — я любила тебя, а ты был еще мальчик.
— Нет. Знаешь, когда меня спрашивали: «Ты ее любишь?» — я пожимал плечами: «Не знаю…» Я добросовестно копался в себе… Что имеешь не ценишь, а сравнить мне было не с чем… обычное дело. Я же до тебя ни одной девчонки даже за руку не держал.
— Ты мне говорил это…
Я собрался с духом. Я вел роль. Ситуация воспринималась как книжная. Ни хрена я не чувствовал, как она вошла — так у меня все чувства пропали. Но я понимал, что делаю то, что нужно.
— Двадцать лет. Я только два раза любил. Первый — тебя. К черту логику некрологов. Хочу, чтоб знала. Я ни с кем никогда больше не был так счастлив.
— Просто — нам было по семнадцать.
— По семь или по сто! Мне невероятно повезло, что у меня все было так с тобой. Ты самая лучшая, знай. И прости мне все, если можешь.
— Детство… Нечего прощать, о чем ты… Ты с этим приехал? Зачем? Ты вдруг пожалел о том, чего у нас не было? Или ты несчастлив и захотел причинить мне тоже боль?
— Зачем ты… Я только по-хорошему…
— Что ж. Спасибо. — Она закурила. — Сто лет не курила. Да. Моя Катька уже влюбляется. — Она ушла в себя, тихонько засмеялась…
— Я хотел, чтоб ты знала.
— Я всегда это знала. Это ты не знал.
— А ты — ты ничего мне не скажешь?
— Спрошу. Ты счастлив?
— Да. Я жил как хотел, и получил чего добивался.
— Не верится. Ну… я рада, если так; правда.
Я попытался поцеловать ее. Она отвела:
— Не стоит. — И вся ее гордость была при ней. — Ты всегда любил красивые жесты.
— Пускай. Но так надо было, — ответил я убежденно, мгновение жалея ее до слез и изрядно любуясь собой.

 

14
Душа моя очищалась от наростов, как днище корабля при кренговании. Зеленые водоросли, прижившиеся полипы не тормозили уже свободного хода, я чувствовал себя новым, ржавчина была отодрана, ссадины закрашены, — целен, прочен, хорош.
Или — я был хозяйкой, наводящей порядок в заброшенном и захламленном доме. Или — лесником, производящим санитарную порубку и чистку запущенного леса: солнце сияет в чистых просеках, сучья собраны в кучи и сожжены, и долгожданный порядок услаждает зрение.
Мне нравилось играть в сравнения. (А вообще пригодятся — употреблю в какой-нибудь повести.)

 

15
К концу стало приедаться. Но наступил март, а мартовское настроение наступило еще раньше. Весьма необременительно зачеркивать пустующие по собственной вине клеточки в своей судьбе, когда нужное является приятным.
Я позвонил Зине Крупениной. Знакомство семнадцатилетней давности, подобие взаимной симпатии: я ей нравился не настолько, чтоб кидаться в мои объятия сразу, она мне — недостаточно для предпринятия предварительных действий. Лет пару назад, при уличной встрече, она улыбалась и дала телефон.
Все произошло до одури трафаретно, скука берет описывать: ну, вечер, двое, интимный антураж, предписанная каноном последовательность сближения… Лицемерием было бы назвать ночь восхитительной, — но не был, это, конечно, и чисто рассудочный акт.
Проснулись до рассвета, с мутной головой — перепили. Я долго глотал воду на кухне, принес ей, сварил кофе, влез обратно в постель, мы закурили. Окно светлело.
Я ткнул из кучи кассету в магнитофон. Оказался Кукин. Песенки, которые мы все пели в начале шестидесятых, несостоявшаяся грусть горожан.
Я люблю случающийся рассветный час после такой ночи: опустошенная чистота, и горечь и надежда утверждения истины.
— Час истины, — произнес я вслух.
Кажется, она поняла.
— Кукин… — сказала она. — Ах… Где он сейчас?..
— Работает в «Ленконцерте», — сказал я.

 

16
По тому же сценарию прошли еще три свидания. Связи, по инертности моей застрявшие на платоническом уровне, были приведены к уровню надлежащему.
У четвертой выявился полный порядок с семьей и отсутствие желания, но я уже впрягся как карабахский ишак и, преодолевая встречный ветер, три недели волок свой груз через филармонию, ресторан с варьете, выставку и вечер у знакомых актеров, пока не свалил в своем стойле с обещаниями, услышав которые, волшебный дух Аладина сам запечатался бы в бутылку и утопился в море. И я по ставил галочку против этого пункта тоже.
На субботу я снял банкетный зал в «Метрополе». Я разослал пятьдесят четыре приглашения. Я ходил ужинать к этим людям в дни, когда сидел без гроша. Они проталкивали мои опусы, когда я был никем, а они тоже не были тузами. Я был обязан им так или иначе. И я не был уверен, что случай отблагодарить представится. Кроме того, я давно так хотел.
На этом сборище я поначалу чувствовал себя нуворишем. Не все клеилось, многие не были знакомы между собой. Но по мере опустошения столов — вполне познакомились. Ну, кто-то льстил в глаза, ну, кто-то говорил гадости за глаза, — ай, привыкать ли к банкетам. Я их всех в общем любил. И все в общем прошло хорошо.

 

17
Наутро я проснулся — будто первого января в детстве. Четверть окончена, табель выдан, каникулы впереди, подарки на стуле у изголовья, и праздничное солнце — в замерзшем окне. Играет музыка, а веселые мама с папой разрешают поваляться в кровати. Жизнь чудесна!
Я побродил в халате по квартире, «Бони М» пели, сигарета была мягкой и крепкой, коньяк ароматным и крепким, апрельский свежий день светился, прошедшие дни в наполненной памяти лежали один к одному, как отборные боровички в корзине.
План мой, перечень на четырех листах, я перечитал в тысячный и последний раз, и против каждого пункта стояла галочка.
Я со вкусом принял душ, со вкусом позавтракал, со вкусом оделся и пошел со вкусом гулять, — путешественник, вернувшийся из незабываемой экспедиции.
Дошел до своего метро «Московская», и еще одно осенило: не раз под закрытие приходилось мне просить контролера пустить в метро без пятака — то рубль не разменять, то просто не было и врал про забытый кошелек, — и всегда пускали.
Я сосчитал по пальцам число станций нашего метро и купил в булочной тридцать одну шоколадку.
— Девушка, — сказал я девушке лет сорока, хмурящейся в своем загончике у эскалатора, — я задолжал вашей сменщице пятачок, — и протянул шоколадку.
Она улыбнулась, взяла и сказала:
— Спасибо!..
Я тоже ей улыбнулся и поехал вниз.
Ту же процедуру я произвел на остальных станциях, и к исходу четвертого часа, слегка одуревший от эскалаторов и поездов, подъезжая к последней остающейся станции — к «Академической», — обнаружил, что шоколадки кончились. Я каким-то образом ошибся в счете. Станций было не тридцать одна, а тридцать две.
Я устал. Выходить и снова покупать не хотелось. Пятак отдать? Ну, несолидно. И безделушек никаких — я похлопал по карманам. Единственное — шариковая ручка: простенькая, но фирменная, «Хавера». Привык, жаль немного. А, что жалеть, для себя же делаю.
И я подарил ручку с подобающими объяснениями светленькой симпатяжке с «Академической».
— И вам не жалко? — покрутила она носиком. — Спасибо. Хм, смешной человек!..
Я поехал домой.

 

18
Выйдя наверх, в отменно весеннюю погоду (уж и забыл о ней), я позвонил Тольке Хилину. Трубку никто не снял, — на дачу небось выбрался, работает. Позвонил Наташе — тоже никого. Усенко — не отвечает. Чекмыреву — никого нет.
Ну как назло. Хотелось поболтаться с кем-нибудь по городу, посидеть где-нибудь. День еще такой славный, настроение соответствующее.
Ладно у меня всегда запас двухкопеечных монет, на сдачу привык просить. Звоню Инке Соколовой.
— Вы ошиблись. Здесь таких нет, — отвечает мужской голос.
Странно. Я полез за записной книжкой. Книжки не было. Забыл дома, видно, хотя со мной это редко случается.
Я истратил все семь остававшихся монет. Телефонов пятнадцать не ответили. Семь раз сказали:
— Вы ошиблись. Таких здесь нет.
Во мне разрасталось странноватое ощущение. Не настолько дырявая память у меня. С этим странноватым ощущением я пошел домой.
В винном кладу мелочь:
— Пачку «Космоса».
А продавщица — рожа замкнута, смотрит сквозь меня — ни гу-гу.
— Мадам! Вы живы?
Тут мимо меня один протиснулся:
— За два сорок две.
Она отпустила ему бутылку. А на меня — ноль внимания. И хрен с ней. Не стоит настроение портить. Я вышел из того возраста, когда реагируют на хамство продавцов. В конце концов дом рядом, заначка имеется.
Дошел я до своего дома…
Дважды в жизни я такое испытывал. Первый раз — когда школу закрыли на карантин — грипп — а я после болезни не знал и приперся: по дороге ни единого ученика, окна темные и дверь заперта. Чуть не рехнулся. Второй — в студенческом общежитии пили, я спустился к знакомым на этаж ниже, а вернуться — нет лестницы наверх. Полчаса в сумасшествии искал. Нет! Ладно догадался спуститься — оказывается, я на верхний этаж, не заметив, пьяный, поднялся.
Моего дома не было.
Все остальные были, а моего не было.
Ровное место, и кустики голые торчат. Травка первая редкая.
Я походил, деревянный, с внимательностью идиота посмотрел номера соседних домов: прежние, что и были.
Старушечка ковыляет, пенсионерка из тридцатого дома, визуально знал я ее.
— Простите, — глупо говорю, — вы не подскажете ли…
Она идет и головы не повернула.
Я окончательно потерялся. Потоптался еще и пошел обратно к Московскому проспекту. Может, сначала попробовать маршрут начать?
Очередь на такси стоит. Покатаюсь, думаю, поговорю с шофером, оклемаюсь, а то что-то не того…
— Граждане, кто последний?
Ноль внимания.
Кошмарный сон. На улице без штанов. Руку до крови укусил. Фиг.
Пьяный идет кренделями, лапы в татуировке.
— Ты, алкаш, — говорю чужим голосом, — в морду хошь? — и пихнул его.
Он и не шелохнулся, будто не трогал его никто, и дальше последовал.
Чувствую — сознание потеряю, дыхание будто исчезает.
Иду куда глаза глядят по Московскому проспекту.
Мимо универмага иду. Зеркальные витрины во всю стену, улица отражается, прохожие, небо.
Иду… и боюсь повернуть голову.
Не выдержал. Повернул.
Остановился. Гляжу.
Все отражалось в витрине.
Только меня не было.
Я изо всей силы, покачнувшись слабо, ударил в зеркальное стекло каблуком. И еще.
И оно не разбилось.
Назад: Кошелек
Дальше: Транспортировка