Глава восьмая
Дадим им копоти!
записки бронебойщика
Видел – молчи. Слышал – молчи. Знаешь – молчи. Есть такой закон дороги. Привычка жизни тертых людей. Он еще в скитаниях Гиляровского описан.
Я тогда еще не знал, что люди, которые много могут на словах, не очень хороши в деле. А делают что надо и идут до конца те, кто мало любит говорить. Сказал Ситка Чарли.
Если ты ввязался в драку, смысл имеет только одно – выиграть. Все остальное – дерьмо. Сказал полковник Ричард Кантуэлл.
По их внешности и манерам невозможно было определить их роль в обществе и судьбу. Первый силач был пяти футов ростом, самый меткий стрелок был одноглаз, самый отчаянный громила имел ангельское лицо, а самый страшный с виду разбойник не обидел за жизнь и мухи. Брет Гарт понимал в счастье ревущего стана.
Из всех достоинств форварда Всеволод Бобров обладал главным: умением забивать голы: – подпись под фото в биографии.
Мастер единоборств всегда расслаблен. Только так весь взрыв выжжется в удар. Твердо, упруго и эффектно ходят пустышки-изображатели, имитаторы-киноактеры.
Посмотри на лица реальных суперменов, прошедших ад и делавших невозможное. Ты не увидишь квадратных подбородков, каменных скул и беспощадных глаз. Люди как люди. Любой из них мог обратить в панику всех киногероев Голливуда.
Быть, а не казаться. Римляне понимали толк в победе.
Твердое ломается, мягкое непобедимо. Мудр и вечен Восток.
Вот и я говорю, что устройство бронебойной пули (снаряда) нехитро и эффективно. Он сделан из мягкого податливого железа. И при столкновении с броневой преградой это железо сплюскивается в лепешку. Но внутри него был остроконечный твердого закала сердечник из молибденовой стали. И теперь железная лепешка вкруг наконечника не дает ему скользнуть в сторону, срикошетить, отскочить. И бронебойному стержню ничего не остается, как вложить всю энергию нацеленного удара в проход сквозь броню, ковко раскаленную молотом вплюснутого железного шлепка.
Твердый и острый стержень упрятан в мягкий пластичный корпус.
Я прочитал это в детстве в большой и недетской книге «Танк».
Уже майором и врачом отец любил по старой памяти гонять по полигону сорокашеститонный ИС-2. Потом их заменили на пятьдесятчетверки.
1. Песнь разбитого корыта
Еще сразу по приезде я сдал Айну Тоотсу готовый сборник. Разумеется. Перетасовал состав, сменил название. Это все не важно, в рабочем порядке разберемся (говорил он).
И пытался я ненавязчиво прознать, кому же он рукопись-то на рецензию отдаст? В Ленинграде пустить такое дело на самотек никому и в голову не приходило. Рецензию надо «организовать». Чтоб попало к кому надо, и отозвались как надо. Проинформировать, настроить, попросить, убедить, повлиять.
Меня предупредили: в Эстонии все иначе. Мы этого не любим. Попытки могут только испортить дело. Реакция возможна только негативная. Сиди на попе ровно.
Я удивился в приятном смысле. Но с недоверием. Мельком клялся, что мне и в голову не придет что-то пытаться предпринять. Но из любопытства: кому, все-таки, отдадите? «Влиятельному человеку, в его положительном отзыве я не сомневаюсь». Айн Тоотс, цвайн Тоотс, драй Тоотс. Не продавливался. Ну – вам видней, я вам верю. Этика! Чего ему меня обманывать, накалывать?
А когда? Я думаю, через месяц. Я вам позвоню.
Через полтора месяца он не позвонил. Позвонил я. И услышал мягкое: принятая правилами норма – два месяца плюс одна неделя на каждый авторский лист объема. Так что закон позволяет – месяцев пять спокойно. Но мы такого зверства вам, конечно, не предлагаем: потерпите пару неделек, хорошо?
Я перезвонил через три недельки, и Айн любезнейше попросил еще небольшую отсрочку. В ответ я решил злобно, что меня на эстонскую выдержку не возьмешь и мельтешить не заставишь. И выкинул срок из головы как можно дальше.
Делать было нечего, я все дни проводил в газете, и тут главный редактор стал прятать от меня глаза, а потом и все тело. Он избегал встреч настолько тщательно, что вскоре его перестал видеть кто бы то ни было. Он уехал в Москву и поступил в Высшую партийную школу.
И хрен бы с ним. Но он так и не оформил меня на постоянную работу. Я шлялся в качестве вольного стрелка, внештатника, и жил на гонорары. С отвычки от денег – отлично жил. Через пару месяцев меня оформили временно на ставку ушедшей в декрет машинистки. Сотрудники не были вынуждены печатать сами – там в машбюро еще три околачивались.
Донесся запах из ЦК сквозь журналистские щели: мои анкетные данные не вызвали восторга. Банкомет объявил перебор. В русской прессе эстонской столицы трудились:
Цион, Малкиэль, Тух, Фридлянд, Левин, Рогинский, Скульский, Аграновский, Сандрацкий, Опенгейм, Штейн и Железняков Давид Абрамович. Укрепление национальных кадров Гукасяном и Кекелидзе не утешало идеологический отдел ЦК.
Новым главным пришла райкомовское инструктор, похожая на Педро из романа Беляева «Человек, потерявший свое лицо»: вместо носа лицо центровалось туфлей, и на планерках туфля шевелила кончиком. А замом бегал миниатюрный комсомолец по кличке «мыш» без мягкого знака. Я много о себе мнил и не был обсахарен любовью руководства. Я ковал гвозди в номер и вообще знал лишнее и не прислушивался к советам. Подчиненный ни в чем не должен превосходить начальника.
Время тянулось, как сопля беспризорника.
Машинистка не имела никакой ответственности за будущее советской Эстонии. Она поехала с компанией в баню и родила в семь месяцев. При этом известии я от неожиданности назвал младенца недоноском. Разговор был в присутствии редактрисы. Когда я узнал, что она родилась семимесячной и с родовой травмой, я понял свою перспективу.
За отсутствием мужа и молока машинистка сдала своего кролика на попечение родителей и приходящей медсестры и отгородилась от материнских забот бессмысленной газетной трескотней. Редактриса радостно зашевелила своей туфлей и поздравила меня с выполнением интернационального долга: расчет в кассе.
И слава богу. Подошел срок издательской рецензии – по срокам даже морских черепах. На книжный аванс я без проблем доживу до лета. Я выпил за счастье свободы и позвонил эстонскому стрелку Айну Тоотсу.
– Вы можете приехать, – разрешил Тоотс. – Если хотите.
– Но рецензия уже есть?
– Да, вот недавно. Приезжайте.
Было в его приглашении что-то от вороньего эха.
Он вынул из шкафа две мои папки. Я взглянул вопросительно.
– Рецензия здесь, – подвинул он.
Я развязал папку и прочитал рецензию. В ней было шесть страниц. Нормально. Читаю. Еще читаю.
Отлуп полный. Полный отлуп!! Нормальный отказ Смотрю на идиота Тоотса. И он на меня смотрит.
– Вы проявляли нетерпение, – говорит он. – Поэтому я дал вам это прочитать. Я думал сначала решить вопрос как мы думали.
– Так что же вы! Ведь я! Ведь все! – вырвалось у меня.
– Для нас это совершенно неожиданно, – покаялся он. – Мы были уверены, что будет иначе. Бээкман вполне объективный человек, обычно он доброжелателен.
Только тогда я прочел подпись. Конец всему. Владимир Бээкман. Заслуженный писатель Эстонии. Председатель Союза писателей.
– Ну что. Веревка за счет издательства, – сказал я.
2. Зимовка оккупанта
На Новый Год собрались из Ленинграда друзья. Мы жарили шашлыки в камине, варили пунш и гуляли по заснеженному лесу и замерзшему взморью. Потом уехали друзья и кончились деньги.
Одновременно кончились старушкины дрова, газ в баллоне и перегорела плитка. Меня деморализовало.
Я сделал «трактор». Два безопасных лезвия, три спички, две нитки. Лезвия складывают плоскость к плоскости, проложив спичкой между ними. И так же вдоль продольной оси – по спичке снаружи. Кончики спичек связывают ниткой. Теперь две проволочки – приматывают по одной к торцу лезвия с противоположных сторон. На концы проволочек можно примотать иголки и воткнуть их в любой провод, чтоб касались металла проводника. А можно, в цивильных условиях, примотать штырьки от штепселя и втыкать в розетку. А можно прямо проволочки совать в розетку.
Этим кипятильником я кипятил чай в чашке и варил супчик пакетиковый в старушкином алюминиевом ковшике. По ночам я крал ящики за магазинами и ломал на топливо. Ящики были не всегда. В холода я наваливал на кровать все имущество и вползал в нору, надев шапку на оставшуюся снаружи голову.
В наследство от деда мне достались шесть хрустальных бокалов. Я понес уцелевшие два в антиквариат, и они оказались стеклом.
Давно была продана трехтомная «История западноевропейской живописи» Мутера и «История русской живописи» Бенуа.
И давно был продан серебряный старый подстаканник с серебряной английской клейменой ложечкой. Это – с рабочего стола.
Вот тогда я возненавидел мир лютой ненавистью.
Вот тогда, макая газетный квач в бутылку черных чернил для авторучки, я вывел по драным обоям через всю стену:
Дадим им копоти!!!
И поставил дату. Для памяти.
3. Весна дебютанта
Весной станет теплее, и воевать будет легче, сказал Ривера.
Настал день, и мне позвонили из журнала «Ноорус» («Юность») и попросили фотографию и краткие данные. А?! Мы публикуем в этом номере ваш рассказ «Уход Чижикова» в переводе на эстонский Тээта Калласа. Чижикова? А. Ага. Это, значит, «Все уладится».
Я побежал в Дом Печати и назанимал рублей двадцать под гонорар в следующем месяце. А-а-а!!
Пробегая в коридоре мимо монтера, я спер у него отвертку, дома развинтил мертвую старушкину плитку, соединил перегоревший контакт и поставил на плитку чайник нормальным образом. А-а-а!!
Когда стемнело, я нагло спер из привезенных соседских дров две охапки. Я сидел у пылающего камина, пил водку, ел батон с сыром и колбасой, пил крепкий сладкий чай и курил беломор. Все можете сдохнуть!
И тут зазвонил телефон – прерывистым междугородним вызовом. Это был – с мягким слабым армян ским акцентом – Карен Симонян из Еревана. Главный редактор журнала «Литературная Армения». Они только что напечатали «Все уладится». Он узнал телефон у своего друга Брандиса: по какому адресу прислать гонорар?
Это была судьба. Я помыл на кухне граненый стакан. Налил стакан водки с мениском и положил сверху бутерброд с докторской колбасой, чтоб замо́к кружок на донышке. Чокнулся с обещанием на стене, стоя выпил залпом и съел бутерброд. Судьбу надо уважать. Пренебрежение обижает Фортуну.
Гонораров было: двести рублей здесь и сто сорок оттуда. Это было серьезно!!
4. Вторая зачетная
– Вы так не убивайтесь. Ничего не кончено. Ничего страшного, – утешал Айн Тоотс. – Выждите время, и через полгода-год можете подать в издательство другой сборник.
Я вылупил глаза. Откуда другой?
– Ну, в другом составе, – пояснил Тоотс. – Тот же самый мы уже не может рассматривать.
Я ждал срока, как в концлагере ждут канонаду с востока.
Тээту Калласу я изложил издательские дела сдержанно. Каллас пришел в возбуждение.
– Какой Бээкман, оказывается, двуличный! – он крутил головой. – А мы недавно виделись на собрании, и я сказал несколько слов о тебе, и он так хорошо о тебе отозвался!.. – он негодовал.
Он стал писать письмо главному редактору издательства «Ээсти Раамат» Акселю Тамму. Он назавтра переписал, поправил и дополнил. Он убеждал и ходатайствовал, ручаясь и предрекая.
Через неделю он пошел к Тамму лично и усилил все в устной форме. Он нашел предлог позвонить Бээкману, с которым был в неравных весовых категориях. Блеснул талантом и патриотизмом и ввернул слова обо мне. Бээк ман тему не поддержал.
Он отловил Бээкмана на собрании комиссии прозы.
– Слушай, не можем мы тут принимать сомнительных и талантливых ребят из России, – сказал Бээкман. – У нас маленькая республика, маленький Союз, маленькое издательство. Дела налажены для себя. Им только дай почуять – и повалят валом, в Москве от них спасу всем нет. Захлестнут! Ты что, разве можно.
– Но что же ему делать, его никто в Ленинграде не печатает! – разорялся Каллас.
– Пусть едет в Сибирь, – посоветовал Бээкман. Сам он вырос с семьей в Сибири: НКВД сослало.
– Кому он нужен в Сибири с фамилией Веллер! Он там жил.
– А кому он нужен в Эстонии, чтоб писать по-русски?
Первый фужер коньяку Каллас выпил прямо тут буквально из рукава. Продолжение в Союзе писателей знали слишком хорошо. Бээкман обещал нейтралитет.
И настала ближняя граница срока, и я для вида якобы перелопатил сборник, и Тоотс его принял как сотоварищ и заединщик.
– Теперь мы примем меры заранее, – гарантировал он.
Я позвонил через два месяца. Они отослали книгу на рецензию в Госкомиздат СССР. Мне стал плохо.
– Зато в случае положительного ответа никто уже не посмеет нам ничего сказать, – привел хорошее Тоотс.
Я думаю, заповедь «не убий» верна не во всех случаях.
Оказалось, соломоново решение предложил Аксель Тамм как мудрый начальник издательства. Если Москва зарубит – кончен бал, гасите свечи: мы ни при чем. Если Москва – вдруг! – разрешит, то что бы потом этот Веллер ни выкинул, что бы про книгу его ни сказали – вот: Москва сама санкционировала.
Впервые в жизни я почувствовал себя в тупике.
Хана в том, что они загнали в Россию те самые рассказы, которые я из России увез, потому что там они пройти не могли. Да еще под моей фамилией. Да еще без малейших связей. Госкомиздат был органом бдительным и мракобесным. Моритури салютант!
– Это я неудачно зашел, – в помрачении процитировал я.
– Ну тут уж, вы понимаете, влиять на сроки мы бессильны, – развел руками Тоотс.
Выкинут?! Наверняка! Ни хрена!!! Сменим всем рассказам названия и через год подадим по новой. И приложим максимум отзывов, надо напрячься. И уже озаботимся окучиванием местного рецензента заранее.
5. Я вас научу любить жизнь!
Весь день я быстрым шагом ходил по улицам. Я думал и таранил впередистоящее время. Я пришел домой в час ночи, и я уже знал, что у меня рак. Рак горла.
В голове был воздушный черный ужас. В груди был холодный черный ужас. А вокруг было безнадежное отчаянье резко окончившейся жизни.
Оказалось, что смысл имело только одно – жить. Но это была слишком сложная мысль.
И это все?.. – спрашивал я себя, оглядывая свою хибару. – И больше ничего не будет? И я не увижу мир, и у меня не будет семьи, и я не обниму своих детей? О Господи!..
Горло – чувствовалось. Оно не то чтобы болело, оно слегка увеличилось и затрудненно чуть стукало, чуть щелкало глухо при глотании.
Я молился и причитал. Я не соображал ничего.
Собравшись с духом, я схватил гантели и эспандер. Надо было любым путем выжить, собрать в кулак всю волю и все здоровье. После часовой разминки я – в четыре утра! – полез в ледяной душ.
С рассветом я побежал в лес на пробежку. Я дышал как можно глубже и реже. Четыре шага – полный вдох, четыре шага – полный выдох. Я должен был победить. С усталостью бег успокаивал. Пока бежал и напрягался ритмично и без конца – было легче.
И тогда я узнал, что рак в боку. Слева в подреберье. Там стало чуть стукать и глухо, ощутимо, если прислушаться, щелкать при движении. Будто нижнее ребро задевало соседнее. Так и чувствовалось: задевает, цепляет и щелкает.
Я перешел на быстрый шаг и пришагал домой черный.
Надо было садиться на диету, очищать и оздоровлять организм, голодать. Я попил чаю без сахара и пошел ходить по улицам, пока не откроются магазины. Сидеть на месте было непереносимо.
В карманное зеркальце я поймал солнце и посмотрел себе горло. Там было отчетливое белесое пятно размером с ноготь. Я окаменел. Все было правдой.
В девять утра я купил мясной фарш, яблок и кефира. (Газ давно горел от трехрублевого баллона), я сварил фарш без соли и выкинул, а бульон пил чайными чашечками. Иногда я пил обезжиренный кефир. Яблоко, очистив, толок в миске, размешивал кипяченой водой и пил жиденький сок-пюре. В перерывах между регулярными приемами пищи я беспрерывно и быстро ходил, шагал, маршировал, мерил ногами пространство.
За несколько дней штаны стали свободными. Дырки на старом офицерском ремне показали, что я сошел до габаритов первого курса: килограмм шестьдесят пять. Это было явно полезно для здоровья.
В день вылетали две пачки беломора. Я курил, шагал, думал, думал, курил, шагал.
– Погоди. Ты что, болен? – спросил встречный знакомый по Дому Печати.
– С чего ты взял? А что, что-то заметно? – Мне резко поплохело.
– Да у тебя глаза совершенно больные.
– Это как?
– Да как-то запавшие, какие-то красные, вокруг черное, тревожные. У тебя что-то случилось?
Но заговаривать о моей беде было ни с кем невозможно. Был барьер, моя беда была глубоко моей бедой, касаться ее никто не мог. От касания могло быть хуже, и много хуже. Так была еще надежда, что все может обойтись. А если произносить вслух при ком-нибудь, то это уже всё становится подтвержденной реальностью. Приговором.
И был вечер, и я устал, и плевать на все, и подыхать так с музыкой, и я взял бутылку, и не брал меня кайф, и добавил, и прихода не было, но проступило железо в скелете, и я сказал:
«Да ты что, вообще охренел!!! Что ты взял, с чего ты взял, какое что откуда???!!! Что за бред, ведь этого не может быть!!! А если и может??? Так все равно всем подыхать! Так уйти человеком! Что за хамская паника, что за дерганья???!!!»
Я допил литр и вышел в ночь. Это была овердоза с диеты.
«Чего ты разнюнился, подонок? Что, страшно?! А ты как думал – это не для тебя?! Это не минует никого! Никого, будь спокоен! Что, себя жалко?! А ты вспомни тех ребят, которые погибли под пулями, в девятнадцать лет! Тех, кого сжигали на кострах! Кто умирал на плахе! Расстрелянных у стен! Задохнувшихся в газовых камерах! Они что, были не такими, как ты? Или не хотели жить?! Или не были моложе тебя?! Что, любил кино про героев, а сам чуть что – наклал в штаны?!»
Я рубил круги вокруг квартала и вбивал гвозди в сознание. Потом дома я сел за машинку и в одно дыхание отколотил пятнадцать страниц жесткого монолога. Вот такая получилась психотерапия.
В проблесках я сознавал, что ничем не болен, и это психоз. Но одновременно знал, что болен, и это знание ужасало. Мысль пройти обследование и либо успокоиться, либо срочно начать лечиться, отвергалась изначально: слишком жутко было подтвердить свое знание со стороны. Тут сразу делалось понятно, что мое знание – не совсем знание. А как только мысль о медицине отставляли – тут знание о болезни делалось достоверным.
Слово «рак» лезло в глаза из всех книг.
Я знал, что это называется «канцерофобия». Что это можно рассматривать как форму МДП – маниакально-депрессивного психоза. Что причина – стресс, нервное истощение и неразрешимый психологический конфликт. Но знать – легче, чем победить и избавиться.
Задоставали меня гады. Не мог я разрешить свой литературный конфликт в рамках страны и государства.
И тогда я впервые сел писать не знаю что. Это был юноша, умирающий от рака. И железный мужик, крепящий его волю и сознание, – врач, но исцеляющий его не медициной, а бойцовским отношением к жизни. Это были две половины моего раздвоенного сознания, треснувшей надвое личности, хрупнувшего пополам характера.
Я написал двести страниц. Я выместил на бумагу все, что меня мучило и убивало. И мне полегчало.
Канцерофобия приступами пытала меня еще много месяцев.
Повесть стала первой частью «Майора Звягина». Первым, кого встряхнул до стука зубов и поставил на ноги железный доктор Звягин, был я сам.
6. Пишите письма
В старом фильме о гонщиках Ив Монтан отвечает журналисту, как он ведет себя на трассе при аварии впереди:
– Я увеличиваю скорость! (Потому что другие сбрасывают, и можно их обгонять.)
Все, что не убивает – закаляет. При получении удара я активизируюсь. Это даже не стоицизм. Стресс ищет способ разрядки, адреналин требует деятельности.
Не теряя времени до следующей подачи книги в издательство, я стал рассылать мои рассказы знаменитым писателям и влиятельным критикам. В папку вкладывал два рассказа, чтоб излишне не затруднять; совсем коротких иногда два-три прилагал к одному большому. Ну хоть одну-две фразы-то положительные они напишут между любых поучений и обличений? Вот я их выдерну и процитирую подряд как выдержки из внутренних отзывов маститых мэтров. И смонтирую такую сопроводительную справку для следующего варианта своих страданий. Прорвемся!
Я разослал папок тридцать. Из всех светил советской литературы мне ответил один. Виктор Астафьев.
Я писал ему в Вологду, а ответ через три месяца пришел из Красноярска. Переругавшись на старом месте, он переехал.
Я слал ему «Конь на один перегон». И аккуратнейшим образом получил обратно рукопись.
Письмо было от руки, фиолетовыми чернилами на обеих сторонах двойного листа в клеточку. И это было чертовски хорошее письмо. Самому цитировать похвалы себе – плебейство и жлобство. Повторяю:
Самому цитировать похвалы себе – плебейство и жлобство. Скобарская форма саморекламы. Похвальба заурядностей перед стадом своего уровня.
«Конь на один перегон» Астафьеву пришелся в жилу. Хороших и сугубо положительных слов он мне написал. И в заключение:
«Рассказ этот вы покажите в «Наш современник». Советую приложить к нему еще два-три, чтоб вышла подборка. Обратитесь от моего имени к Юрию Ивановичу Селезневу – дескать, Виктор Петрович очень хвалил и рекомендовал приглядеться. Бог даст, состоится публикация».
В конце был лиричный абзац о красивых местах и багульнике над рекой.
В течение дня я радостно переживал и писал благодарный ответ.
Назавтра я позвонил в «Наш современник». Юрий Иванович Селезнев, заместитель главного редактора, на прошлой неделе умер от инфаркта.
Сел я на стул и засмеялся шизофреническим смехом.
Позднее мне разъяснили, что даже здравствие Селезнева до столетнего юбилея ничего бы не изменило в моей жизни. Они там таких как я не очень любили: секли под корень. Я не проходил тест на анализ крови.
Интермедия с черным ангелом
Белые ночи отвратительны для партизан и невротиков. Ни застрелиться, ни заснуть. Мне снилось, что я лежу в кровати без сна, и меня вздергивал телефонный звонок, и я переходил из одной реальности в точную ее копию, только с молчащим телефоном, и пытался разодрать явь и сон, как слипшиеся марки.
Ревел танк на танкодроме, я сидел на месте стрелка-радиста справа от механика-водителя, мне было неожиданно просторно, это оттого, что я же был еще маленький, и пулемет в шаровую установку был вставлен – это было мое пистонное ружье, и поливало оно такими очередями, что срезались фанерные мишени, а я страшно мучился, что кончатся патроны, а ведь я сел, чтобы перестрелять издательство и Госкомиздат. Двигатель в корме взревел оглушительно: я вскинулся – по улице прогремел ночной мотоциклист.
И вдруг в белесых средино́чных сумерках запорхало, зашуршало стремительно и судорожно, замелькало черной перепончатой молнией, гигантской бабочкой из адского сна! Кругами по комнате, задевая мое лицо! Почти задевая!
По кругу вдоль стен металась огромная летучая мышь.
Я смахнул с сознания остатки сна, подавил стон и панику, и принялся следить. Закурил и смотрел.
Мышь была не огромная. Нормальная. Но довольно крупная. С полагающимися серо-черными крыльями. Она металась зигзагами в ловушке комнаты. Она влетела в форточку, видимо, за мошкой. А форточка была почти в углу, и она теперь не могла найти выход своим ультразвуковым эхолокатором. Описав круг, она неслась вдоль окон: впереди была преграда. А на подлете мимо форточки она начинала отворот на 90°, скругляя угол к следующей стене, и проем форточки попадал в ее мертвую зону. Она была в панике!
В конце концов она выбилась из сил и села, вцепившись в мою белую рубашку, висевшую на гвозде. Я встал и осторожно взял ее в руку. Она оглядывалась и шипела очень тихо и тонко.
Она была теплая и крошечная. Крылья на ощупь были именно как кожа теплокровного существа, а загривок в мышиной бархатной шерстке. Она косила крошечными бусинками, а в розовом квадратном ротике оскалились четыре клычка тоньше любой иголки.
Но рыльце была свиное, дьявольское! И капля крови выступила на руке от цапанья коготка в углу кожаного крыла.
Я выпустил ее в форточку. И ни черта потом не заснул. Нет, никаких символов. Но что-то в этом, знаете. Не полагается летучим мышам влетать в комнаты и там шипеть на хозяев и устраиваться на постой.
Знак ночи. Черная метка биологии.
Я не ощущал любви окружающего пространства ко мне.
7. Проскок
– Вы там хорошо сидите? – спросил Айн по телефону.
Я сел.
– Госкомиздат прислал рецензию на вашу книгу, – ровно сказал Айн. – Ну, что я вам могу сказать.
У меня остановилось сердце. С этим остановившимся сердцем я просипел:
– Ну уж скажите.
Ничего. Я уже знаю, как все организовать в следующий раз. С кем заранее наладить отношения. И на какую тему срочно отшлепать несколько ударных эстонскотематических рассказов.
– В общем ничего плохого. Как мы и ожидали.
– Что значит ничего плохого?
– Рецензия скорее положительная.
– Что значит «скорее»? – слетев с резьбы, раздраженно завопил я. – А медленнее?!
– Ну, я же спросил, хорошо ли вы сидите, – мягко сказал Айн. – Книга рекомендуется к изданию.
– Так, – тупо сказал я. – Понятно.
– Вы рады? – ревниво поинтересовался Айн.
– Пока да, – осторожно ответил я, внутренне страхуясь от любых подвохов.
– Может быть, вам интересно ознакомиться с рецензией?
Проклятый эстонский самурай с его садистской выдержкой! Да, вам может показаться странным, но мне интересно!
– Тогда вы можете приехать в издательство. Вы сейчас не заняты?
Ну не сука ли? Да – именно сейчас я занят, некогда мне читать всякие рецензии из Госкомиздатов!..
Боже мой. Это была лучшая рецензия в моей жизни. Разумная, добрая, внятная, честная. Я перечитал дважды, растягивая в невыразимом счастье.
– А кто такая Екатерина Старикова? – показал я на подпись.
– Понятия не имею, – легко пожал плечами мой Айн Тоотс.
Я боялся насторожить удачу замечанием типа «Не ожидал», или «Это даже странно», или «Я уже был готов к худшему». Но вообще я охренел в хорошем смысле слова. Не все даже положительные эмоции могут адекватно выразиться литературной лексикой.
………………………
Через несколько лет, в Москве, я нашел адрес Екатерины Стариковой в справочнике СП. Я вошел в писательский дом у «Аэропорта», как коммунист Василов в заводские ворота (месс-менд!): просунув вперед руки с букетом, конфетом и прочим.
Открыла рослая красотка на грани возраста с домашним выражением лица. Есть женщины, у которых со вкусом прожитые годы ложатся на лицо печатью дружелюбного обаяния.
– Никогда в жизни мне из Госкомиздата не звонили, – вспоминала она за чашкой чая. – Единственный раз – с вашей книгой. Что там у них случилось? Под рукой никого не было?
Я рассыпался, изливался и признавался.
– Помню, что мне действительно очень понравились рассказы, и я честно написала свое мнение.
Мнение. Честно. Милые мои. Не было таких мнений в те времена на тех дорожках! Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей. Бриллиант мне выпал в прореху Богова кармана. В бандитском казино произошел сбой, и против вероятности шарик влетел в мой номер.
Ее муж заваривал чай и тихо улыбался. Маленький, лысенький, глазки умненькие, на лбу шишечка. Это оказался знаменитый Соломон Апт. Это он перевел на русский Томаса Манна.
8. «Рассказы 4000 знаков»
– Когда же можно рассчитывать? – спросил я, как трепетный жених.
Через два года.
Что ж. «Жюль Верн» Брандиса выходил семь лет. В России два года от приема книги до выхода были прекрасным сроком. Планы верстались на пятилетку, а книга маститого задвигала всю очередь.
«Он жил ожиданием». А чем мне было жить?
Работать всерьез в этом подвешенном состоянии было выше человеческих сил. Я сходил с ума и искал занятие. И нашел!
Неделю сильно болело застуженное на таймырской охоте плечо. Два часа за ночь я спал на полу, закинув руку: болеутоляющие не брали. Забредя в Дом Печати, я поспорил на треху, что напишу за сутки рассказ с любыми заданными параметрами и реалиями, но в пределах двадцати страниц. Я чуть не проиграл: печатать приходилось одной правой рукой, левая не работала. Зато отвлекся.
Писать стало чесоткой подсознания. В привычном переборе всех вариантов обнаружилась игра. В библиотеке я просчитал юмористические рассказы в конце толстых журналов. Средний объем их был две с третью машинописных страниц.
Месяц я вложил в дивный тренинг. Я брал любой свой рассказ наугад – именно закрыв глаза! – и за день излагал его на трех-четырех страницах в юмористическом ключе. Второй день шел на чистку и шлифовку этой самопародии в объем две страницы с третью ровно. Это глумление. Профессиональный цинизм. Нервная разрядка. И еще это – школа.
Я разослал их повсюду! И меня напечатал добрый Бугров в толстом «Урале» и тонком «Уральском следопыте». Заодно я настругал впрок хохм к 1 Апреля и Новому году для эстонских газет и радио.
9. Баллада о левой ноге
Среди друзей Калласа был переводчик с русского, а среди друзей переводчика был работодатель – завхудлитредакцией эстонского радио. Радио вещало весь день, а число писателей в Эстонии ограничено.
– А у тебя нет радиопьес? – позвонил переводчик, и я его мгновенно удовлетворил. Сойдет и сюжетная авантюрная повесть: диалоги актерская пара читает на два голоса, и калькулируем это как радиоспектакль.
Так. Но есть заданные параметры. Все должно удачно разделиться на пять частей по двенадцать страниц. Какое поразительное совпадение! – у меня как раз такая повесть. Вот только я сегодня, через час, уезжаю по важным делам в Ленинград. Но в понедельник вернусь!
Я отключил телефон, чтоб ненароком не схватить трубку, и с подъемом запел: «Работники пера и топора, романтики с большой дороги!». Хулиганить полезно. Свободная охота со снятым ограничителем. Ассоциативные связи вспыхивают радужно, как салют.
Я вспомнил ленинградские мемуары летчика Богданова, и заголовок выстрелился короткой очередью: «Баллада о бомбере». Первая фраза отскочила сама, звуча в унисон душе: «Человек уже полагает, что привык к любым неожиданностям, а как даст ему жизнь по мозгам – он все удивляется и нервничает». Жанр цыганского гадания не так труден, как некоторые думают. Шлепай мазком в центр листа любую рассуждательную фразу, расслабься, улови ноту, уцепи нить – и гони клубок куда хочешь. 5 дней × 12 стр. = 60 стр. = 250 руб.
Война. Я сбросил груду информации об авиации. Пассивное знание сделалось активным. «Ю-88» как ночной истребитель, левая педаль, планшет и дымовая шашка: а там ожили герои, и ожила война, и все закрутилось само: плюс дозы смеха, слез и красивых фраз.
Я и сейчас удивляюсь, когда это воспринимают всерьез.
10. Держи карман шире
И шли месяцы, и облетал календарь, и не звонил телефон из издательства. Что, когда, как? Принятая вроде рукопись лежала мертво.
Зато деньги текли живо. Рубль оставался. Как обычно – один на всю оставшуюся жизнь.
Кошелек мне подарила бабушка на тринадцатилетие. Хороший, кожаный с латунью. Истерт, а исправен. И вот в магазине его в кармане не оказалось, и рубля внутри, естественно, тоже.
Суеверная мысль утешала, как могла: в нем не держались деньги, да много никогда и не было – уход спутника бедности не означает ли уход самой бедности?
Рубль я занял, а мысль о кошельке развивалась в комфортном направлении: неразменный рубль, кошелек-самобранка, воздаяние за неподкупную бедность. Хороший человек – это не профессия? А если профессия?
Мой коричневый кошелечек с облупленной кнопкой и латунной защелкой внутреннего отделения стал вознаграждать за добрые дела. Чем добрей дело – тем выше плата. И хорошо стало маленькому человеку, его владельцу.
А потом плата стала расти неизвестно за что. А потом она стала пугающе велика! Испуганный человек ощутил удушливую зависимость! И чтоб переломить явно дьявольскую плату – стал специально творить зло! И кошелек платил.
Мои копейки вообще перестали меня интересовать. Я раскручивал золотого тельца, и стонал герой, не в силах сбросить ярмо кумира. Он бросил делать вообще что бы то ни было! Кошелек платил.
И вышвырнул он благодетеля с высоты в омут. И вернулся живой кошелек, и дал ему в морду, и приласкал его жену.
Три месяца. Тридцать страниц.
11. Встреча на высшем уровне
Раз в пару месяцев мне заказывали материал из отдела культуры русской газеты: молодежка, вечерка или «большая» – партийная. У них был процент на «авторские» – т. е. не своими сотрудниками написанные.
Оп. Интервью с Эме Бээкман. Ведущая романистка. Жена Владимира Бээкмана. Будешь? Думай. Вот телефон.
Подумал. Позвонил. Договорился.
Бриться и наряжаться я принципиально не стал. Еще не хватало выглядеть прогнувшимся.
И обедать в этот день не стал. Приглашение в дом на четыре: еда будет, чего хлебом набиваться.
Они жили в фешенебельном предместье. Я не нашел адрес. И, званый на четыре, злобно позвонил без двадцати пять, куда они провалились?
В Эстонии подобное возможно, только если звонок из реанимации.
Без пяти пять! Голубые елки за оградой, и мраморный дог между ними. Выходит к калитке хозяин во фрачной (клянусь!) рубашке с бабочкой, и выплывает на крыльцо хозяйка в маленьком черном платье от Шанель. И вместо цветка я сморкаюсь в грязный носовой платок: простужен я.
Они держались блестяще. Доброжелательность и простота. Льняная скатерть, серебряный кофейник, немецкие конфеты, финское печенье, американские сигареты: «Прошу вас!».
Закурил и я свой беломор. Кофе был отличный, жрать их заедки я не мог себе позволить, обед явно не предполагался. Желудок скрипел. От злобы я был особенно независим.
Первый вопрос был о борьбе с писательской бессонницей, и он родил подобие любви. Это было сугубо профессиональное интервью. На половину вопросов отвечал муж – Бээкман, и над пропастью первой вышибной рецензии он строил мост цивилизованных отношений. А я подавал стройматериалы в виде реплик и вопросов.
Через какое-то время мне позвонил Каллас и поздравил с тем, что я понравился Бээкману. Я ответил честно, что Бээкманы держались достойно. А вышедшее интервью неделю висело на доске редакции как гвоздь.
Больше меня в Союзе писателей Эстонии не репрессировали.
12. Гуру
И настал день! И телефон зазвонил!
И со мной подписали договор на книгу! И выдали аванс! Тридцать процентов без потиражных из договорных десяти листов объема по начальной ставке сто пятьдесят рублей за лист. Четыреста пятьдесят! А за вот так, без пота и пахоты – а получите за ваши рассказы пока.
Пуганая ворона боится не кустов. Пуганая ворона боится мысли о том, что кусты вообще существуют. Суеверие давно поразило меня до корней сознания. Не кажи гоп, пока не ушед целым из прыжкового сектора. Выкидывали книги на любом этапе. Уже набранные рассыпали. Уже напечатанный тираж под нож пускали. И все знали примеры.
По мере приближения к цели нервное напряжение нарастает!!
А мой благодетель, взявший меня с улицы, из самотека, Айн Тоотс, по заключении договора провел со мной беседу о том, каковым надлежит быть рассказу. И я израсходовал на свое молчание еще изрядную долю терпения, отпущенную мне Господом на жизнь.
Сколько редакторов учили меня писать правильно!
Я начал это рассказ 31 декабря. Я уже давно работал в этот день до вечера. Мне это нравилось.
Я давно мечтал изложить все, что знаю и понимаю насчет писания короткой прозы. И класть такую тонкую рукопись поверх подборки рассказов. Для редакторов. Чтоб они прочли и прониклись. Что я знаю за короткую прозу. И пишу «не такие» рассказы не из серости. А потому что далеко ушагал за учебник.
И вот меня допекло. И я намотал все свои знания и воззрения на центральную фигуру условного рассказа: резонера, наставника и мэтра. А себя изобразил учеником.
И положил потом этот рассказ поверх настоящих, и отправил в московские редакции.
И пришел ответ из «Литературной учебы». Что какой прекрасный рассказ! Какой образ героя, старика-наставника, какой характер! Меня поздравили. Берем для публикации. Остальные рассказы страдают пока прежними недостатками. Скажите: а старик этот – кто?
Сидел я с открытым ртом: смейся и плачь. Вот тебе инструкция-предисловие. Да я его вообще за рассказ не считал. Я думал: они прочтут – и поймут настоящие рассказы.
Два года – и напечатали! Вместо «Гуру» назвали «Учитель», портвейн и стервеца убрали, и т. п., – но напечатали.
И его многие, кто начинал тогда писать, помнят по этой публикации и поныне: инструкция по прозе, жесткий семинарий и практикум.
«А кто был этот ваш учитель?» Да никого не было!
Но что характерно: в Ленинграде два литератора старшего поколения скромно сознались, что это они меня учили.
13. Московские гастроли
На 9 Мая я стал ездить в Москву. И оставался дней на пять. Здесь укоренился в Ясенево университетский друг. На автобусе, метро и троллейбусах я успевал оставить свои рассказы в четырех местах, выпить в пятом на литературные темы и в час ночи впасть обратно на ночлег.
Забегая вперед: я делал это десять лет! Я надевал тщательно сберегаемые джинсы, кожаный пиджак от цеха резинширпотреба Бакинского шинного завода, складывал рукописи в пластмассовый «дипломат» и тратил на гастроль не менее семидесяти рублей, включая билеты.
Я шел самотеком с улицы. За меня никто не звонил, и меня никто не знал. Я повторял себе: «У меня нет ничего, кроме качества моей работы».
Они все кончились вместе с Советской Властью, в которой они так приятно устроились и которую они так благородно поносили.
Я уже не рассчитывал на успех и не огорчался отказами и отлупами. Я долбил на автопилоте и сбивал что-то рефлекторными толчками.
И взяли рассказ в «Юности», и раза четыре ставили в номер! – меня не было весь год, и он выпадал. И классик Сергей Палыч Залыгин взял меня в свой «Новый мир», но он был небожитель, и рассказ отодвинули навсегда внизу в отделе.
Какая все фигня по сравнению со Сталинградом!
Через десять лет! рассказ «Положение во гроб» прямо из «Огонька» переведут сразу на десяток языков: все будет уже иначе.
14. Рандеву со знаменитостью
И только в журнале «Знание – сила» завлит Рома Подольный, лысокудрявый гусар-колобок, проникся всякими чувствами к моим текстам и выкладкам. И решил сделать добро, взяв у меня интервью как у звезды семинара фантастов и представителя русской литературы в Эстонии.
Интервью! В журнале! Семисоттысячным тиражом, в СССР! А вот это, ребята, уже ступень!
И уж он меня спросил. И уж я ему ответил. И вылизано все было, свинчено и склепано, как рекордный экземпляр самолета. Мы оба понимали, что к чему.
Интервью долго не лезло, и в конце концов Роме его дали в руки взад обратно, не вдаваясь в причины. Он сокрушался мне в телефон и приезжал в Таллин поддерживать.
Да, я был уеден и взведен. Хрен вам в очи заместо земляничной поляны.
Ну так подавитесь. Я сам возьму у себя интервью. И сам отвечу. И сделаю это лучше вас. И сам напишу как хочу. И сам опубликую. В своем сборнике. Таким тиражом, как получится. Не суть важно. А важно – сделать так, чтоб это жило не день, как газета, и не месяц, как журнал. Нет смысла! Работать надо навсегда. А навсегда – это надолго Интервью стало шириться за грани жанра.
Это был рассказ о достигнутом успехе. О часе славы и годах одиночества. О горечи изгоя и гордости избранника. О зависти и верности. О том, что есть гений признанный и непризнанный. На второй день работы пропавшее интервью перестало меня интересовать!
Никто не написал бы во взятом у меня интервью:
«Путь на вершину – это восхождение на Голгофу, а не на пьедестал. И чем выше вершина – тем тяжелее крест. Пьедестал памятника сделан из плахи таланта».
Интермедия о доносе
Если бы заглянуть в архивы КГБ. И почитать там увлекательнейшее, батеньки мои, чтиво. Доносы писателей друг на друга. В тридцатые годы, да и в последующие небезлюбопытно. То могла бы получиться потрясающая книга по истории советской литературы. Портреты мастеров слова в интерьере.
И как вскричали бы негодующе адепты родной словесности о мерзавцах, посмевших замарать имена художников подлой публикацией! И осуждены общественным мнением были бы, как обычно, не сотворившие зло, но указавшие на сотворивших.
«…К политике КПСС относится критически. Допускает негативные высказывания в адрес высших руководителей государства. Советской идеологии не придерживается.
Ведет асоциальный образ жизни, постоянно нигде не работает. Существует на невыясненные доходы, позволяющие ему поддерживать постоянные контакты с эстонской творческой интеллигенцией и журналистскими кругами. Судя по внешнему виду и привычкам, не бедствует.
Разведен, морально нечистоплотен, склонен к беспорядочным связям.
В литературном творчестве стоит на позициях формализма и модернизма. Эстетические и идеологические установки Союза писателей СССР не разделяет. Советский творческий метод социалистического реализма отрицает в собственном «творчестве» и в публичных высказываниях.
В Ленинграде все «произведения» Веллера Михаила Иосифовича были категорически отвергнуты всеми редакциями, издательствами и соответствующими инстанциями…»
– Но ты можешь мне теперь-то сказать, кто это написал?
– Ну, милый мой. Утечка протухшей и списанной оперативной информации – это одно. А раскрытие агентурной сети – это уже совсем другое. Тут и срока давности нет. Чем мог – я уж тебя развлек. Могу только успокоить: коллеги, коллеги!..
Я узнал о чудной бумажке пятнадцать лет спустя в постсоветском бардаке. Русская секция Эстонского союза писателей была прекрасна вся. Кто из четырех? Один имел причину меня ненавидеть. Другой желтел от зависти. Третий, старый идиот, искренне блюл чистоту рядов. Четвертый, умная старая сволочь, был осмотрителен и предохранялся от любой конкуренции.
– Пока выдерживали срок, пока по инструкции проверяли, пока писали запросы и получали ответы, – вот книжечка-то твоя годик лишний и придержалась. Рутина. А что ж делать.
15. Похвала космополита № 1
По времени доносику предшествовала региональная говорильня: «Конференция русских писателей Прибалтики». Рига, Юрмала, Дом творчества, зима, снег, сосны, замерзший залив, отдельные комнаты и водка в баре.
Любой номер любого Дома творчества пронизан вибрацией похоти. Ты входишь: выпить и бабу! Для меня всегда оставалось загадкой, как там творят, и для чего там. Не успел я поставить на пол сумку, как в дверь постучала девушка с золотыми зубами и спросила про Гиви.
Меня вообще взяли для комплекта. Чтоб предъявить руководству из Москвы расцвет русской литературы в Эстонии. Спущенный состав делегации – двадцать рыл: а где взять?
Бессмысленные «семинары» и вечерние пьянки не стоят внимания.
Среди руководителей я встретил Вадима Ковского! – автора книжки «Романтический мир Александра Грина», которую я летом 69 купил на вокзале в Омске на последний рубль и читал до Свердловска. И с ним мы тоже надрались.
Но. Председателем конференции был знаменитый некогда Александр Михайлович Борщаговский. Друг юности Виктора Некрасова. Автор повести «Третий тайм» о матче в оккупированном Киеве между «Динамо» и сборной Люфтваффе. Фильм по нему знала вся страна.
Борщаговский был раньше театральным критиком. А после войны попал под раздачу. Борьба с «безродными космополитами» началась именно с кампании против группы «идеологически чуждых» театральных критиков. Борщаговского выгнали отовсюду и просто не успели шлепнуть: Хозяин умер. Но. Он был первым по алфавиту, и стал, с легкой руки доверенных журналистов, «коспомолитом № 1». Во как.
Вот он, подводя итоги говорильни в заключительном слове, и повесил в воздухе меж паузы перечислений:
– Веллер, товарищи, может все!
И развил тезис в том направлении, что рассказы поразительно разные, прилагательное «блестящие» и ряд слов в струю. Из бедного родственника в заднем ряду калиф на час стал именинником. Я неосторожно расцвел лицом.
В Таллине русская секция прополола этот маков цвет, как смогла. Мне протянули руку дружбы и окунули в это в самое, «чтоб голова не закружилась от случайного комплимента». Секреты жгут писателей, они профессиональные выдавалы на публику: все распри в секции мне с наслаждением пересказывали.
Ну, и как тут было не дать куда надо сигнал о тунеядце?
Интермедия. Писатель и власть
Мне нужно было от Советской власти только одно. Чтоб она провалилась к чертовой матери. Если хочет – пусть будет. Но пусть только оставит меня в покое. Все, что мне надо, я сделаю сам.
Да, я был пионером, юным ленинцем, и однажды чуть не заплакал, когда наш отряд получил за победу в соревнованиях Переходящее Красное знамя. Да, я первым в классе вступил в комсомол, и до третьего курса университета в моей учетной карточке не было места от благодарностей, а после подшили вкладыш и там не было места от выговоров, а потом я завязал. Да: кто не был коммунистом в двадцать – не имел сердца, кто остался коммунистом в тридцать – не имеет мозгов.
Как о высшем счастье я мечтал – маниловски, абстрактно, – о возможности издать книгу за свой счет. Господи, чего же еще? Ты ни перед кем не унижаешься, не растрачиваешь жизнь на гадские хлопоты и нервотрепки. Ты достаешь денег – где угодно, сколько сможешь: скопить, заколотить, одолжить, украсть, продать все. И делаешь книгу, какую сам хочешь. В ней не будет нарушен ни один закон, нет! Но никто не смеет заставлять тебя что-то выкинуть, что-то переделать, никто не правит твои фразы. Никто не смеет поставить себя выше тебя – это в издании твоей же книги!!!
А потом раздари свои 500 экземпляров кому хочешь. А сотню-две сдай в продажу. И если твоя книга чего стоит – заметят! оценят! выделят! И будут слова, и тиражи, и предложения: ты предъявил свою работу людям – а дальше Господь и народ Его сами решат.
Я никогда не понимал трагически разумеющегося права писателя жить литературным трудом. Да с чего вы взяли это право, на какой скрижали вы его выскребли? Нет у писателя никаких прав и быть не может, кроме записанных в Конституции прав для граждан.
Ты пишешь для денег и у тебя не получается? Твой риск – твои проблемы. Так зарабатывай другим ремеслом.
Ты пишешь – на литературу, людей, Истину, Бога? Так будь счастлив, если тебе удается это сказать – и донести свое слово. Апостолы на зарплату не устраиваются.
Истерическое требование творческой интеллигенции содержать ее и оплачивать за счет нормальных работяг (от землекопов до врачей) ее поиски, эксперименты, провалы и «самовыражения» – мерзко как элитарная идеология, включающая право художника на тунеядство.
Литература – не кормушка. Ты служишь литературе? А ты готов для того, чтоб сделать свое в ней – отказаться от всего прочего, предпочесть свое дело любым благам, идти до конца ради утверждения идеала? Если ты готов сделать или сдохнуть – предъяви себя.
Успех успехом. А шедевры шедеврами.
Да: бедствующее настоящее искусство надо поддерживать. Но даже бедствующий настоящий художник не смеет вопить о взятии его на содержание! Ибо громче и жальче всех вопят самодовольные паразиты!
16. Дефлорация молодого автора
И шли месяцы. И шли годы. И я не смел позвонить редактору: когда же?.. Чтоб не вызвать его недовольства, не порушить хрупкие отношения. Чтоб хуже не было. Все равно: если надо он сам позвонит, а нет – так чего зря.
Я думал, как я его убью. Как налью бензина в бутылку, всуну паклевую затычку и с огоньком швырну в его квартиру. Как прикую себя цепью к батарее в издательстве и вышвырну в окно ключ от замка. И даже как сожгу себя под окнами издательства.
И он позвонил!
Сначала мы неделю торговались: что оставлять, а что выкидывать. Выкинули все, что конкретно критиковалось в старой вышибной рецензии. И «Бермудские острова», которые Бээкман, пробывший в Рио два дня как турист, «уличил в неточностях» (к издевкам моего консультанта-переводчика-бразильскоземельца). И вообще то, что Айну не понравилось.
А потом! А потом! А потом! Айн Тоотс стал править мои фразы. Он работал на совесть, от души, стараясь как лучше. Он налегал на синтаксис, это я еще понять мог. Но он норовил впилить лишний союз, заменить синоним, прибавить частицу. Он менял интонацию.
– О! Вот так бы я написал, если бы я писал! – Клянусь, именно это я от него однажды услышал: он радовался своей работе.
Вы понимаете? Это меня он правил! Да ни одной суке не снилось, как я работал! Чтобы слова и знаки стали на единственно верное место! (Кончилась власть редакторов – и я восстановил все.)
Вот когда я помянул добрым словом университетских лингвистов! Вот когда я прописался в читалке Академии Наук и прорыл все академические грамматики и словари, которых знать не желал когда-то! Профессор Колесов был настоящий интеллигент, и я быстро научился доказывать Айну грамматическую легитимность любого авторского варианта. Русский язык грамматически бескрайне вариабелен! А казуистика – дело наживное. Да я мог преподавать грамматику иезуитам!
Мы курили, пили кофе, мирились и делали друг другу уступки. Половина по-моему – половина будет по-твоему. Мы хрустели пальцами и со стоном переводили дух.
Два месяца!!! Айн взял эту работу домой вне плана, чтоб редактировать спокойно. Ему очень нравилась моя книга. Он отстаивал ее в издательстве как мог и полагал верным.
– Как вы смотрите, если я передам вас другому редактору! – побледнев, спросил он после очередной сшибки.
В свою очередь побледнел я, и отыграл назад.
– Ну, пока все, – сказал он по окончании.
Я посмотрел непонимающе: ну? В типографию.
– Теперь это будет лежать в издательстве и дожидаться своей очереди, мы все сделали, – удовлетворенно пояснил он.
– Когда? – выговорил я.
– В плане будущего года, – он развел руками. – Но мы с вами все сделали заранее. На всякий случай.
Какой еще «всякий случай»???!!! Добрый психосадист Айн отмолчался.
17. Голубые города
Два раза я помню отчетливо: мне снился Нью-Йорк. Я гулял по длинному молу у прибоя, вечер был голубой и серый, домов не было вовсе, но было чувство великой свободы и счастья: неужели я увидел Нью-Йорк? Второй раз стояли какие-то высокие постройки, но все было смазано, смутно, а главное – я был в Нью-Йорке, я попал, я увидел!
Хоть бы развалилась эта проклятая империя! Так думали тогда мы все. Не врали – нисколько. Но желали от души.
Я мечтал: в Ленинграде, аэропорт Пулково, самолет – клянусь, не знаю куда, но – туда, и по трапу поднимаюсь я – без всякого багажа, с одним дипломатом: и на верхней ступени трапа останавливаюсь, достав из кармана белый платок, встряхиваю его, легкими движениями отряхаю пыль с туфель, опускаю платок падать на бетон и вхожу в дверь самолета. Все!
Видит Бог: я терпеливый парень, но Совок меня достал.
И неживой Брежнев казался бессмертным, как пейзаж.
18. Линия отсчета
Тот не писатель, кто не может писать следующую книгу, пока еще не вышла предыдущая. Вот такая присказка была тогда у сов. письменников.
И была зимняя гроза. В ночь с тридцатого на тридцать первое декабря. Я работал. Пьеса называлась «Ничего не происходит»! Там спокойная жизнь семьи взрывалась тайнами и трагедиями, а к концу все оказывалось фуфлом.
Засверкало белым и синим, раскатился грохот и сотряс мою хибару, и ливень хлестнул в стекла. В тепле и сухе, я смотрел бездумно: впечатляло.
Шквал пронесся с моря над лесом, береза стукнула голой плетью в окно, я выключил настольную лампу. Оказывается, я давно уже думал о смысле Бытия, и до брался до места, что жизнь человеческую можно измерять по тому, сколько он перечувствовал всего за период жизни, и насколько сильно. Думать в темноте было лучше, как-то ты подключался к энергии стихии.
Слово «энергия» явилось ключевым. Стремясь инстинктом жизни к максимальным, в смысле суммарного максимума за всю жизнь, ощущениям – человек тем самым стремится к максимальным действиям! Это часто может не совпадать, но в общем, в среднем, – совпадает.
Так-так-так. Энергия – это базовый уровень всего. Тот общий знаменатель Вселенной, к которому в принципе можно привести любые явления. Вроде так?
Стоп. Точно. Человек биологически устроен так, что стремится к максимальным ощущениям. И в истории совершал все бо́льшие действия. И это продолжается без ограничителя. Это так? Это так.
Экстраполируем. Что есть Абсолютный Максимум? Уничтожить Вселенную. Или? Или стремиться к этому. А этапы пути? Что можно сделать уже сейчас? Уничтожить все человечество. Или вообще всю жизнь на Земле. Это? Это на линии генерального стремления, генерального движения человечества.
Да!!! Разум, рацио – ни при чем! Инстинкт жизни – часть Закона Вселенной! Поэтому умные люди уничтожают свою планету: Закон Вселенной движет ими: делать максимум возможного!
Не смейтесь над банальными романными оборотами. Они бывают выразительны и точны. Ужас вошел в меня и оледенил до мозга костей. Инстинкт, интуиция, все естество говорили мне – что это правда.
Я не слышал фамилий Оствальда и Майера. Не читал Вернадского и Пригожина. Не знал пять лет назад появившегося в английском слова «синергетика». Противоречил догмам термодинамики в ведомых мне основах.
В ту ночь сформировался стержень моей философии.
ЭНЕРГОЭВОЛЮЦИОНИЗМ создал я сам. Я сделал то, что никто до меня.
Частности и детали отрабатывались еще много лет. Через пятнадцать выйдет «Все о жизни».
Я изложил основу в двадцатистраничной прозе «Линия отсчета». Ее отверг Айн, и все редакции.
Но еще я теперь понимал, почему мои труды и усилия. «Муки и радости».
19. «Что такое не везет и как с ним бороться»
За полгода до типографии тираж книги срезали со стандартных 16 тыс. до 4 тыс.! Мне уже было все равно. Плевать. Пусть хоть одна тысяча выйдет. Потиражные с гонорара меня не волнуют. На все я скуплю тираж и раздам кому надо.
Майор Звягин уже совершал мысленно свои благодетельные приключения. Он возник в моем зыбком и злобном окружающем пространстве уже тогда. Как упор, противовес, отрицатель отчаянья; я придумал его, как воображают последнюю гранату в мечтах.
Бывший офицер-десантник после Афгана (запретный намек о чем был упрятан глубоко), врач «штурмовой» «скорой» Звягин был образцом для сверки. Мерой человека. Ничего сверхъестественного.
Его в принципе ничто не могло вывести из себя. Он в принципе не мог упасть духом. Он не мог помыслить неудачи. Он не мог перестать искать и находить новые, неожиданные и необходимые ходы и варианты для достижения цели. Он был холоден, ироничен, жесток и невозмутим.
Он мог – все. Вот мог – все.
Причем по отдельности, разъятое на детали и эпизоды, это все было – реально, достижимо, исполнимо: нормально.
Его энергия бьла ровной, мощной, спокойной и непрекращающейся.
Он был той силой, которая могла могyче и небольно поднять меня за уши, перенести на пляж теплого моря и в возникшем достатке и покое оставить там приходить в себя. Он был: здоровье, наглость и победа.
О черт. Помогать другим всегда легче, чем ceбe. Я с презрением думал об окружающих меня полуудачниках, славных ребятах с пoлyпретензиями и полуамбициями, – и думал, как просто сделать из любого слабака такого полуудачника. Наорать, научить, заставить и накачать энергией. Прищучить и вдохновить! И тогда можно гнать слабака в чемпионы до самой вершины! Мне бы их проблемы!..
Презирая других – беспощаднее рассчитываешь на себя.
Беспощадный герой Звягин ковал людей из любого сырья.
Человек все может!!! Так что – если они могут, то я не могу?!
Я закуривал, усмехался, матерился и клялся.
В конце концов, всегда можно потерпеть еще чуть-чуть. И еще чуть-чуть. А там – авось не сдохнем? Ну вот. И можно ехать дальше.
В день падения тиража Звягин встретил хронического неудачника и сделал из него человека «с весельем и отвагой».
20. Эхо Москвы
Месяцы и годы. Месяцы и годы.
И мне рассказали по секрету, что консультант эстонской литературы или как ее там, куратор, короче Вера Рубер при Правлении Союза писателей СССР сказала, что знает о модернистской, не социалистической книжке Веллера в издательстве, и примет меры, чтоб она не вышла.
А прецеденты были, были! Я жил на автопилоте в суеверном страхе сглазить.
И вдруг я ощутил это выкручивание рук буквально и физически. В бессоннице я прислушивался к ноющему плечу, застуженному на заполярной охоте в промысловиках – и плечо в нарастающем жаре стало пульсировать, выворачивать, сверлить, в нем вспыхивала тончайшая и зазубренная раскаленная игла, непереносимая, как зубной нерв!
К утру я лежал на твердом полу, закинув руку за голову, и кряхтел, терпя в наименее непереносимом положении.
К середине дня пытка стала крутовата. Я сопел ритмично и шепотом отрывисто подвывал.
Через сутки я вдруг понял, что терзания насчет выхода книги терзают не с такой силой, как обычно. Большая часть силы терзаний перешла на плечо.
Это милое открытие: физические муки могут уменьшать душевные.
…Нo клянусь, я не мог потом понять: почему целых несколько недель подряд, пока воспаление нерва не спало, я никак и ничем не лечился? Хоть грамм анальгина? Видимо, я просто плохо соображал. Был не совсем адeкватен. У меня не было комплекса мученика! Я не хотел мучений! Я бы вас сам всех повесил!
Дул сильный встречный ветер.
21. Художник
Месяцы и годы. Месяцы и годы.
И мне снова позвонили! И пригласили! Ваш сборник поступил в производство!!! У вас есть пожелания по художнику для обложки?
И я пожелал своего приятеля Славу Семерикова. С ним оформили договор. И он запил. А недели шли. Я не сошел с ума. Не сошел!
22.
Через четыре года после моего переезда в Таллин вышел мой первый сборник рассказов «Хочу быть дворником». Мне было тридцать пять лет. Прошло десять лет с той первой рабочей зимы, когда я написал его в первом рабочем варианте.