СТИЛЬ
Если вы откроете любую литературную энциклопедию или поэтический словарь, то прочтете, что стиль… вы сумеете много чего прочесть. Стилистика – отдельная и объемистая наука, и споры в ней никогда не утихали. Стиль эпохальный, жанровый, индивидуальный, стиль функциональный, экспрессивный, разговорный, стиль как язык художественной литературы. Стиль как система языковых элементов, объединенная способом их отбора, употребления и взаимосочетания. И так далее.
Производитель и потребитель беллетристики понимает стиль уже и конкретно. Как индивидуальный авторский язык художественного произведения. С его особенностями (если они есть). Обычен читательский вопрос: так что же такое стиль?
Часто встречается оценочное мнение: вот этот писатель «стилист», а этот – нет. У «не-стилиста» язык сам по себе интереса не вызывает, удовольствия не доставляет и никакими красотами и особенностями не выделяется: язык себе и язык, слова как слова и фразы как фразы. У «стилиста» фраза простроена, порядок и сочетания слов явственно отличаются 01 обыденной речи, сравнения ярки и незаурядны, интонация богата или как минимум нестандартна: вот сразу видно, что не абы кто писал, а хороший и умелый писатель.
Поначалу было как? Прибежал, запыхавшись, передал сообщение – вот и весь стиль. «Ноль-стиль», передача фактологической информации. А эмоция передавалась голосом: громкость, волнение, злоба, слезы или смех.
С расширением лексического запаса возникли специальные слова для передачи эмоций и нюансов, для «раскрашивания картинки» сообщения. Эпитеты, сравнения и их степени, гиперболы (выражаясь нынешней терминологией).
Дописьменная литература бывала уже богато стилизована, орнаментирована. Возникли свои системы стилистических условностей. Художественный язык стал отчетливо условен, и эта условность была понятна эстетически подготовленным, «въезжающим» слушателям.
Письменная литература многие века шла по линии набора красот, условностей и изощренностей. Первый, кто сумел сказать: «Горящий негодованием взор», был великий стилист.
Романтизм дал взлет стиля необыкновенный. Невероятные страсти передавались выразительной экспрессией стиля, сравнения были гиперболизированы, определения патетичны, из всех возможных способов и вариантов описания предпочитались красивые, броские, необычные, яркие. Краски блистали.
Потом реалисты пожали плечами и сказали: во-первых, «горящий негодованием взор» – это банальность, эпигонство, признак бездарности, это уже смешно и неприлично, стертый штамп; во-вторых, взор на самом деле не горит, и негодование – не продукт горения, это никчемная условность, не передающая правду жизни, а главное для писателя – именно постичь и передать эту правду. То есть: сменилась эстетическая концепция.
Лев Толстой в «Войне и мире» еще мог написать: «Вино ее прелести ударило ему в голову». Потому что Толстой до тридцати пяти во многом был романтик: офицер, авантюрист, игрок, лошадник, бабник, любитель приключений. А Чехов был уже беспощадно и исчерпывающе честен до цинизма. И он издевался над штампом «Мороз крепчал».
В начале XX века некоторые французы сказали: хватит этих красивостей. Если идет дождь, то не надо писать: «Холодные серые струи закрыли пространство» и тому подобное, а так и надо написать: «Шел дождь». Каждый и так видел дождь и представляет себе, как он выглядит.
Одни говорили, что это позволяет правдивее, а значит честнее, а значит глубже и богаче, изображать действительность. А другие им возражали, что для этого не надо быть писателем, написать «Шел дождь» может любой чиновник, а задача писателя – написать что-нибудь эдакое, на пределе своих возможностей и читательского понимания, чтоб создавать новое в литературе и раздвигать ее горизонты во все стороны, а также вверх и вглубь.
Пожалуй что вершиной второго направления стал Джойс с его тысячестраничным «Улиссом». Джойс прошелся едва ли не по всем мыслимым стилям и способам литературного изложения, вспомнил в своем романе кучу литературных эпох и способов, и таки создал кирпич-шедевр. А наиболее мощным и характерным выразителем первой точки зрения стал Хемингуэй. Говори только то, что явно есть, и так, каково оно явно есть! И если точно скажешь – читатель почувствует и поймет то, что ты не выразил словами напрямую, а показал через напряжения действительности, через неуловимые нюансы, по жизни известные и понятные читателю тоньше, чем возможно выразить специальными назывными, прямыми словами.
В конце пятидесятых Хемингуэй приземлился в советскую литературу, как космический корабль на рыночные лотки.
Ведь революция и Гражданская война разломила русскую литературу на две неравные половины с неравной судьбой. Эмигрантская половина доживала то, что набрала на родной земле, и тихо иссякала на месте; разве что двуязычный Набоков, спортсмен-космополит, жил и писал сам по себе. А в советской литературе изначально пустил корни «социалистический романтический экспрессионизм». Жестокая романтика. Идея, кровь, надежда, самопожертвование, рождение нового мира. Молодые советские писатели в это верили, этим жили, об этом писали: Всеволод Иванов, Бабель, Лавренев, Фадеев.
Потом в тридцатые годы всех прикрутили, в сороковые повыморили, в пятидесятые письменники уже сами строились по свистку в шеренги, а на правом фланге – секретариат: Бубенновы, Павленки, Панферовы, Кочетовы и хрен знает кто там еще. Уровень их таланта был несколько ниже поверхности луж, воспитывались они на советской классике, и стиль их был стилем как раз бездарных чиновников, подражающим революционным романтикам. Везде были эпитеты, горячие чувства, гневные речи, трепетные любови и беззаветные преданности делу, которому мы служим. И хотя народ был оболванен, ибо народ по определению существует для оболваненности, просто формы ее бывают разными, так вот по-советскому оболваненный народ отчетливо сформулировать для себя не мог, но смутно чуял и инстинктивно понимал, что книжки книжками – а жизнь, знаете, жизнью.
И тут появился Хемингуэй. Который писал все так, как есть – и ничего больше! Вот это было откровение. Вот это был шок. Он был абсолютно не такой, как вообще все остальные писатели в мировой литературе – и он был жизнь, а не книжки. Вот так это воспринималось.
Воздействие хемингуэевской стилистики на неформальную советскую эстетику было колоссальным. Сорок лет спустя это уже трудно даже представить и оценить. Для молодых и интеллигентных, а именно такие входили в литературу, уже не представлялось возможным писать «обычно», «как раньше», «литературно-традиционно» – с принятыми литературными условностями, красивостями, какими бы то ни было финтифлюшками.
Ярче всего это сказалось в главной знаковой вещи (сейчас сказали бы «культовой») прозаика номер раз того момента – «Звездном билете» Василия Аксенова. Из хемингуэевской стилистики вылупился полностью ранний Макании (но это была уже следующая литературная генерация).
Чехова-то больше знали по школе, а Хемингуэя читали «живьем». Писать «красиво» сделалось неприличным, наивным, непрофессиональным.
И в советской литературе семидесятых восгосподствовал «ноль-стиль». Школьный Чехов и внешкольный Хем отсекли возможность штампов. Значит, надо «по-простому». Первый писатель семидесятых – Трифонов – писал именно «никак», если говорить о языке.
В стилистическом плане особняком поставил себя, как это ни прозвучит странно для некоторых, лишь нахальный и на всех плюющий одиночка Пикуль. Не вдаваясь в теории, он вернулся к сильной и емкой короткой фразе, высмеянной еще Чеховым, типа все того же «Мороз крепчал». Его письмо в лучших вещах было чистым, сильным и выразительным. Плевать ему было, что это штампы семидесятилетней давности. Что хорошо – то хорошо. «Ветер рвал плащи с генералов», – вот и вся экспозиция в одной фразе.
А другой образец другого стиля – это были братья Стругацкие. Им не очень повезло у критиков и литературоведов – до сих пор мешает дурацкий лейбл «фантастика» – как бы шитье от непрестижного дома моделей. Это ничего – в литературе они остались и пребудут. Но – о стиле: их язык был редкостно чист и смачен. Вроде и слова все обычные, и стоят во фразе в обычном порядке – а перечитывать и цитировать одно удовольствие. Недаром во всей русской литературе XX века они стоят в рейтинге цитирования на втором месте – после Ильфа и Петрова и перед Булгаковым. «Капля пота, гадко щекоча, сползала по спине дона Руматы». Энергетика, мудрость, ирония, приятие жизни – редко-редко, но случается, выражают себя через отбор и сочетания слов так, что под грамматически корректным, грамматически заурядным текстом «звучит и ощущается нечто», которое трудно сформулировать. Мы сформулируем это чуть ниже.
В конце семидесятых Стругацких перестали печатать вовсе, и пространство публикуемой сов. литературы стало серым и ровным, как покрывшая всю степь портянка.
И когда в восемьдесят перестроечном вышел первый сборник Татьяны Толстой, читатель вздрогнул от радости, а критик вскрикнул от эстетического оргазма.
Из врожденного нонконформизма и перпендикуляризма характера Толстая наплевала на закостеневшую традицию и навертела кружев и словесных узоров, являя стиль изощренный, красивости безоглядные, грамматику сложную и любую, сравнений море и словарь во всю толщину – и все это явно, демонстративно, так, что именно словосочетания и представляли главное достоинство и суть ее текстов.
Вот он – блестящий стиль! – возрадовался изголодавшийся интеллигентный читатель. Его эстетическая потребность в красивом богатом языке была удовлетворяема. Можно относиться к Толстой как угодно, но стилистически она выступила как бы «анти-Хемингуэем».
И оформилось новое представление о стиле, исподволь давно назревавшее. Стиль – настоящий литературный стиль – это когда сразу видно, что язык богат и изощрен, неординарен, не такой, каким люди обычно говорят, а – сложнее, наряднее, выразительнее, изящнее, многозначнее. Это стиль! В противопоставление ему – язык вроде бы обычный, грамматически простой, в словосочетаниях естественный и ожидаемый – это не стиль, менее совершенный стиль, не мастерский.
Типа того получается, как по традиции – Бунин стилист, а Чехов нет. Бунин изыскан, а Чехов простоват и суховат. Теоретически все слыхали насчет простоты как вершины стиля, а практически все-таки хочется, чтобы «сделайте нам красиво». В уменьшенном масштабе – французские дискуссии вековой давности; правда, дискуссий у нас не возникало: во-первых, мы не французы (понимайте как хотите), во-вторых – перестройка грянула, интеллектуальная энергия хлынула в другие русла к большим делам.
Невозможно не отметить, что точка зрения такая на стиль – весьма плебейская и наивная. То есть. Выходной наряд купчихи, с кружевами, рюшечками, вставочками, воланчиками – это да, красиво, дорогие и редкие ткани, сложный покрой, кропотливое шитье, блеск. А «маленькое черное платье» от Шанель – это конечно, скуповато, простовато, и смотреть, в общем, не на что. И странно, что его носят богатые люди, отваливая кучу денег, и считают престижным.
Разница однако в том, что маленькое черное платье от Шанель являет фигуру и скрывает себя: а на самом деле не являет фигуру, а изменяет так, как потребно фигуре и надо дизайнеру, причем – высший класс – этих изменений не заметно, вроде бы все безыскусно и естественно. А платье купчихи являет себя, до фигуры же ему вовсе нет дела, фигура – лишь несущая конструкция для платья.
То есть. Стиль может быть основой произведения, а вся прочая литературожизнь – выполнять лишь служебную функцию каркаса, на который натягивается этот самоценный стиль. А может быть наоборот: стиль – лишь внешняя одежда всего того, что за ним, под ним, в основе его.
Теоретически все как бы знают, что идеальный стиль не должен быть заметен, а должен быть естественным, органичным, прозрачным, без перетягивания одеяла на себя передающим суть произведения. Но суха теория, а древо жизни пышно зеленеет и цветет листьями, цветами, колючками, сучками и птичьими гнездами.
Итак.
Варлам Шаламов был блестящий стилист. Сила и выразительность его рассказов потрясающи. Язык прост? Язык именно таков, как надо, чтобы передать весь безнадежный ужас, убийственный труд, страшные и уничтожающие условия колымского советского концлагеря.
Ремарк «Западного фронта» был блестящий стилист. Семьдесят лет его «бесхитростная» книга остается бестселлером. Если это вам интересно, если окопы Первой мировой встают перед глазами – с языком все в порядке. Завейте стиль кружевом – исчезнет книга.
Вы скажете – здесь доминанта сильного драматического материала? А если сам материал и тема – слабее, мягче?
Мысль, высказанная с излишним блеском, теряет в глубине, заметил Аристотель. Самый глубокий русский писатель – омерзительно «не-стилистичный» Достоевский. От составления слов тошнит – а суть впечатляет.
То есть. В идеале стиль должен органично и в гармонии с прочими пластами произведения – и мысль, и сюжет, и материал, и композиция – работать на одну, единую с ними задачу. И ни один из этих пластов не должен выпирать сам по себе, оттягивая на себя главную часть читательского восприятия. Было бы банально – если бы не было постоянно упускаемо из виду.
Не тот хороший стилист, кто блеском стиля привлекает внимание. А тот, кто добивается впечатления «неизвестно чем» – вроде бы глаз ничего особенного и не видит, а повторять и перечитывать хочется.
Так в чем же дело – если произведение написано обычным, вроде бы, языком, а читаешь – и не оторваться от этого письма?
Текст для чтения глазами написан не так, как для восприятия со слуха. Язык письменного произведения заведомо другой: темп дыхания, интонационный строй, длина и чередование периодов, подбор слов и связи между ними. Мы воспринимаем глазами, гортань в унисон совершает мельчайшие «прадвижения», сопровождающие чтение, голос автора звучит «внутри головы» с поправкой на наши собственные интонации. Писатель может лишь имитировать устный язык – на самом деле изменяя его применительно к способу передачи и восприятия текста.
Писатель структурирует язык применительно к поставленной перед собой задаче.
Стиль – это индивидуально повышенная степень структуризации языкового пространства, когда слова получают повышенную смысловую и эмоциональную нагрузку по сравнению с обычной грамматической напряженностью, напрягая сверх нормы грамматические и семантические связи и рамки.
Я понял это, работая концовку к одному из своих первых рассказов: «Прочеркивая и колотя глинозем, оцепеняя сознание всепроникающим визгом, завораживая режущим посверком клинков на отлете, рвала короткое пространство конница».
Сопряжения слов, грамматически корректные, но выходящие за рамки общеупотребимой нормы. Это как предварительно напряженный железобетон, кто слышал. Вот эта стилистическая напряженность и передает напряженность эмоциональную, энергетическую, смысловую. Передает – а отвлекать на себя не должна.
Стиль – это когда слово в контексте значит то, что значит в словаре, плюс еще то, чего оно в словаре не значит: но этого «плюс» читатель при чтении не замечает, а проглатывает за естественное. В контексте стиля слово исподволь дополняется «надсмыслом».
«Знаменосец плыл по плацу». «Я упал и заснул».
В цитированной выше фразе Стругацких вся соль в сочетании «гадко щекоча».
И – такие фразы не должны идти сплошняком. Нельзя обедать сплошными пряностями. Их должно быть несколько на страницу меж «чистыми и нейтральными».
Не редкие слова и необычные эффектные словосочетания – но дополнительный и многозначный смысл, дополнительная интонация и настроения за обычным с виду текстом.
И. Вербальная технология здесь до конца не работает – ее не хватает. Начинается музыка, звук, нюансы интонирования. Это сродни работе композитора. Ты пробуешь варианты фразы на вкус, «слушаешь животом». А музыкальный слух – штука такая: или он есть, или его нет. Хотя развить можно.
Внутри тебя звучат созвучия – ими ты и работаешь на уровне стиля. Музыка сфер, понимаешь.
Тот, кто пишет вроде бы и просто, вроде бы и обычно – а в голове читателя текст звучит так, что хочется слушать еще, и кайф ловится – тот, кроме всего прочего, в стилистике еще и музыкант.
Но – анализ и обучение музыке выходят за рамки практического литературоведения и даже теоретического.
ОПОЯЗ пусть частично, но не так плохо разъял алгеброй гармонию поэтики. Но разъять алгеброй Моцарта лично мне слабо.