Книга: Легенды Арбата
Назад: МОНГОЛЬСКОЕ КИНО
Дальше: МЕДНЫЕ ТРУБЫ

ШУТНИК СОВЕТСКОГО СОЮЗА

Никита Богословский был не совсем человек, а фантастическая флуктуация. Небесный гость, он прочертил траекторию через сто лет своей жизни в светящемся облаке веселящего газа. Другого бы сто раз сгноили на Колыме, а ему все сходило с рук. Всякий тоталитарный режим обожает своего шута Балакирева.
Страна огромная пела «Темную ночь» и «Шаланды, полные кефали», а Богословский, „жуир и бонвиван", как написали бы в старом французском романе, наслаждался жизнью на авторские отчисления. Он был по советским меркам богат и преуспевающ, он жил в шикарной квартире композиторского дома на улице Горького у Красной площади, и маленький рост с блеском давал бабам носить его на руках. Шампанское, бенгальское, рояль, шанель, шарм.
Птица его удачи танцевала на столах, и веселье гения носило гомерический характер. Его шутки раскрашивали серый регламент бытия в мифологическую радугу и уходили в фольклор. Ему боялись попасться под легкую руку на острый зуб. Жертвы наслаждали народ искажением лица и биографий. Задолго до появления слов «хэппенинг» и «реалити-шоу» он возвел розыгрыш на высоту искусства в сумасшедшем доме.
Сталин благоволил ему нежно. Он понимал толк в измывательстве над соратниками, и ценил мастера.
На склоне долгих лет и славы, увенчанный всем, что можно нацепить, водрузить или повесить, Никита Богословский решил написать книжку. Автобиографическое повествование приняло форму не столько отчета о проделанной работе, а радостного пересказа диких проделок.
Небесный Покровитель его юмора решил по такому случаю пошутить лично, и книга вышла с опечаткой в фамилии автора на обложке. Не замеченная всем издательством вопреки реальности — уникальная в своем роде Шютка выглядела так:
И автор не замечал! Такова психология восприятия буквенного пространства. Поощряемый богословским дружелюбием, я целеуказал эту хохму в порядке его развлечения. Никита изумился, расстроился, пока через четверть часа и рюмку коньяку не вдохновился касанием Высшего Перста.
Его подначки обрастали подробностями и передавались в поколениях. Книга не заслонила легенды. Непревзойденный гений мистификации был человеком старого воспитания и холодной петербургской закалки. Скромность интеллигента не позволила изложить бесчинства хулигана во всем их павлиньем блеске. Описание не достигало головокружительных высот действительности.
Даже в такой проходной мелочи, как:
Никита стучит с улицы в окно своей квартиры — жене: дверь открой, пожалуйста, я ключи дома забыл. Она кивает и идет к дверям. И через два шага застывает на месте. Каменеет. Белеет. У нее останавливается дыхание. Она оборачивается к окну...
За стеклом Никита делает приветливые жесты, извиняется.
У нее волосы встают дыбом. Челюсть отваливается. Глаза стекленееют и закатываются. Она падает в обморок.
Они живут на шестом этаже.
За окном — отвесная стена без балконов и карнизов.
Это Никита шел домой и увидел монтера на автомобильной вышке, меняющего лампу в уличном фонаре. Ну, нанял за пятерку, поднялся.
1. Рокировка
В советское время искусство принадлежало народу. И народ его получал. Иногда с доставкой на дом. По разнарядке. Власть заботилась о культурном уровне граждан!
Была такая организация «Госконцерт». И была «Госфилармония». Они составляли графики поездок и выступлении артистов на кварталы и годы вперед. По городам и весям. Чтоб глубинка тоже приобщалась и росла над собой гармонично.
И все актеры, певцы, музыканты, поэты и композиторы, танцовщицы и юмористы — все должны были отработать положенное количество выступлений в провинциях. Существовали нормы, утвержденные Министерством культуры. Даже народный артист СССР и заслуженный композитор не могли избежать своей участи.
Собирались обычно по двое-несколько, чтоб не скучно было, и отрабатывали норму. Составлялись дружеские тандемы, революционные тройки, ударные бригады и летучие десанты.
Никита Богословский обычно «выезжал на чёс» с композитором Сигизмундом Кацем. Они жили на одной лестничной площадке, выпивали друг у друга на кухне, и вообще оба были из приличных старорежимных семей.
График поездки сколачивался поплотнее, чтоб уж отпахал три недели — и пару лет свободен. Город областной, город заштатный, райцентр сельского типа, по концерту дали, в гостинице выпили — и на поезд, в следующую область.
К концу поездки подташнивает, как беременных. Репертуар навяз. А разнообразить его смысла нет, конечно: все залы разные, им любое в новинку. Буквально: бренчишь по клавишам — а сам думаешь о своем и считаешь дни до дома.
И вот очередной звездный вояж подходит к концу. Печенка уже побаливает, и кишечник дезориентирован тем ералашем, который в него проваливается. Просыпаешься ночью под стук колес — и не можешь сообразить в темноте, откуда и куда ты сейчас едешь.
Последний райцентр, по заключительному концерту—и все. Настроение типа «дембель неизбежен».
— Слушай, — говорит умный Сигизмунд Кац. — У них тут районный Дворец культуры и кинотеатр. А давай: ты первое отделение в Доме культуры, — а я в кинотеатре, а в антракте на такси, меняемся, гоним по второму отделению — и как раз успеваем на московский поезд?
Вообще эта вещь на гастролерском языке называется «вертушка».
— Гениальная идея! — говорит Никита Богословский. — По два концерта за вечер — и завтра мы дома.
Местные организаторы против такой скоропалительной замены не протестовали. Афишу в те времена художник домкультуровский переписывал за пятнадцать минут. А на Богословского всегда больше желающих соберется, его-то песни все знают. Тут Кац как бы в нагрузку идет, второго номера работает. Хотя композитор хороший и человек интересный.
Ну — сбор публики, подъезд, фойе, гул, праздничная одежда — московские композиторы приехали, знаменитости. Стулья, занавес.
«Нет-нет, — говорит Богословский, — объявлять не надо, мы всегда сами, у нас уже программа сформирована, чтоб не сбиваться».
Ну — свет! аплодисменты! выходит! Кланяется: правую руку к сердцу — левую к полу.
— Добрый вечер, дорогие друзья. Меня зовут Сигизмунд Кац. Я композитор, — говорит Никита Богословский, в точности копируя интонации Сигизмунда Каца. А люди с хорошим музыкальным слухом это умеют.
— Сначала, как принято, несколько слов о себе. Я родился еще до резолюции, в 1908 году в городе Вене.
О! — внимание в зале: времена железного занавеса, а он в Вене родился, не хухры-мухры.
— Мои родители были там в командировке. А Вена был город музыкальный...
За месяц гастролей они программы друг друга выучили наизусть. И думать не надо — само на язык выскакивает слово в слово.
И Богословский, копируя позы Каца, с интонациями Каца, точно воспроизводя фразы Каца, чудесно ведет программу.
— Но чтобы наш разговор был предметнее, что ли, я спою свою песню, которую все вы, наверное, знаете. Песня военная.
Он садится к роялю, берет проигрыш и с легкой кацовской гнусавостью запевает:

 

Шумел сурово брянский лес...

 

Нормально похлопали, поклонился. Телевизора-то не было! В лицо никого не знали! Не киноактеры же!
— А для начала — такие интересные вещи. Мне довелось аккомпанировать еще Маяковскому. Вот как это случилось...
И он нормально гонит всю программу.
— Когда я служил в музыкантском взводе 3-го Московского полка...
И только за кулисами — администратор помощнику: «Все ты всегда путаешь! Говорил — Богословский, Богословский, я ж тебе говорил, что это Кац!» — «А вроде должен был Богословский...» — оправдывается помощник.
Обычный концерт, в меру аплодисментов, такси — и во второе место.
Антракт. Буфет. Обмен впечатлениями. Второе отделение.
Выходит Кац. Если Богословский — маленький катышок, то Кац — длинная верста с унылым лицом. Неулыбчивый был человек.
И говорит:
— Добрый вечер, дорогие друзья. Меня зовут Сигизмунд Кац. Я композитор. — И кланяется: правая к сердцу — левая до пола.
В зале происходит недопонимание. Никак недослышали. Настороженность. Глаза хлопают и мозги скрипят.
Кто-то гмыкает. Кто-то хихикает коротко. Кто-то совершенно непроизвольно ржет. Ситуация совершенно необъяснимая. Хотят поправить Каца что он, наверное, Богословский?..
— Сначала, как принято, несколько слов о себе, — добрым голосом Богословского говорит Кац. — Я родился еще до революции, в городе...
— Вене, — говорит кто-то в зале тихо.
— Вене, — продолжает Кац. — Мои родители были там в командировке.
И тогда раздается хохот. Эти родители в командировке всех добили. Хохочут, машут руками и радуются. Командировка понравилась.
Ситуация непонятная. Кац рефлекторно оглядывается: над чем там они смеются? Сзади ничего нет, но зал закатывается еще пуще.
Потом зал переводит дыхание, и Кац-2, получив возможность как-то говорить, продолжает:
— А Вена была городом музыкальным...
Остатками мозгов зал попытался понять, что происходит. Этому счастью трудно было поверить. Это какой-то подарок судьбы.
— Но чтобы наш разговор был предметнее, что ли, я спою свою песню, которую все вы, наверное, знаете...
Он садится к роялю, незаметно проверив застегнутую ширинку, заправленную рубашку и целость брюк в шагу. Это ему незаметно, а зал стонет от наслаждения. Но вдруг последнее сомнение и последняя надежда: что он споет?

 

Шумел сурово брянский лес... —

 

гнусавит прочувственно Кац-2.
В зале кегельбан. Ряды валятся друг на друга и обнимаются, как в день победы. Иногда несчастный композитор льстиво и растерянно улыбается, пытаясь попасть в резонанс залу и постичь его реакцию, и это окончательно всех сбивает и добивает.
Кац-2 впадает в ступор. Он борется с дикой, непонятной ситуацией со всем опытом старого артиста. Он вставляет в этот грохот свое выступление:
— Мне довелось аккомпанировать еще Маяковскому...
Недоуменное мрачное лицо и точный повтор превращают номер в элитную клоунаду, взрывную эксцентрику.
— Уа-ха-ха-а!!! — разрывает легкие зал.
Человек устроен так, что хохотать слишком долго он не может. Опытный печальный Кац-2 ждет. Через несколько минут зал успокаивается, всхлипывая и икая. И Кац, мученик Госфилармонии, обязанный исполнить свой долг художника, композитора, отработать деньги, продолжает:
— Когда я служил в музыкантском взводе 3-го Московского полка...
— Уа-ха-ха-ха!!! — находит в себе силы зал. Администрация смотрит из-за кулис с безумными лицами. Они в психиатрической лечебнице. Мир сошел с ума.
Кац-2 с заклиненными мозгами впадает в помраченное упрямство. Он категорически хочет продавить ситуацию и выступить. Любое его слово встречает бешеную овацию и взрыв хохота. «Ой, не могу!» — кричат в зале.
Каждые двадцать секунд, как истребитель в бою, Кац-2 вертит головой, пытаясь засечь причину смеха с любой стороны. Это еще больше подстегивает эффект от выступления. Силы зала на исходе.
Наконец он стучит себя кулаком по лбу и вертит пальцем у виска, характеризуя реакцию зала. Зал может благодарить композитора только слабым взвизгиванием. Кто хрюкает на вдохе, у кого летит сопля в соседний ряд, кто описался, — люди не владеют собой.
Не выдерживая, необходимо же спасать ситуацию, администратор выскакивает на сцену и орет:
— Кто вы, наконец, такой?!
— Я композитор Сигизмунд Кац... — ставит пластинку с начала композитор Сигизмунд Кац.
Зал при смерти. Паралич. В реанимацию. На искусственное дыхание.
...Никиту Богословского на шесть месяцев исключили из Союза Композиторов. Сигизмунд Кац два года с ним не разговаривал. И никогда больше не ездил в поездки.
2. Премия
В Москве возвели семь сталинских высоток: резной силуэт эпохи. И в двух давали квартиры знатным людям страны. Под шпилем на Котельнической набережной одаряли престижной жилплощадью творцов. Обожавший все новое Никита Богословский въехал в новую квартиру. Кругом жили новые соседи.
Соседи были разные. Творцы частично склонны к богемному образу жизни. А также паразитическому. Под сенью лавров привыкают к халяве. Империя ласкала своих наемных трубадуров досыта. Стиль ампир развращает искусство.
Скажем, драматург Владимир Губарев приобрел милую привычку на халяву ужинать. Он это дело поставил на деловую ногу. Звонил и извещал жертву:
— Я к тебе сегодня приду ужинать. Ты ведь дома. Вот и отлично. Часов в девять. — И клал трубку. Ответ его не интересовал. В смысле только мешал. Краткость — сестра таланта. Драматург. Предупредил — и съел. Дружески так. Гость. Ты пока готовься.
А как-то отказать неудобно. Не по-дружески. Не по-соседски. Вроде ты жлоб. Вроде ты его видеть не хочешь. Или жаба душит кусок хлеба соседу дать. Люди-то все жили в высотке не нищие. Известные, хлебосольные, своя душа шире чужого брюха.
Короче, Губарев всех достал своей продразверсткой. И следил, кто в отъезде, кто вернулся: гестапо наладил! Составил типа графика: очередная повинность, чтоб не слишком одних и тех же объедать. А выпить наливал себе со стола сам; не стеснялся.
Таким образом, звонит он днем в очередной раз Богословскому:
— Старик, я знаю, ты сегодня дома. Я к тебе вечерком загляну к ужину, часов в восемь, лады? — И трубка: бряк!
Богословский задумывается, глядя в окно на эксклюзивный пейзаж с Кремлем. Матерится беззлобно, с какой-то даже философской интонацией... И начинает готовиться к ужину. Домработнице велит то-сё сходить купить. Друзьям тем-сем позвонить, пригласить. Сходить кое-куда. Чего уж одним Губаревым ограничиваться, гости так гости.
В друзьях у Богословского роилось и слиплось пол-Москвы, и все сплошь народные артисты и заслуженные деятели. И первый поэт страны Константин Симонов, и первый драматург Алексей Арбузов, и первый писатель-международник Илья Эренбург, и главный диктор государства Юрий Левитан. Хотя Левитан прийти не смог по занятости; но на часок Богословский его навестил, у них были свои дела.
В девятом часу народ собирается. Компания избранная и теплая. Сливки общества в интерьере. Кремлевские звезды! — не нынешним проходимцам чета. Пьют, закусывают, рассуждают о возвышенном. Бойцы вспоминают минувшие дни: то взлет — то посадка, то премия — то разнос. Смачные мужские сплетни под стакан: сейчас награды по сговору, а не по заслугам.
— Погодите, — сытно вспоминает Арбузов, — а когда, кстати, оглашение по Госпремиям? Ведь оно сейчас где-то... в среду?
— Да как раз сегодня Комитет по премиям заседал, — говорит Симонов и смотрит на часы. — У меня два года ничего нового, я не слежу...
— А мне в прошлом году первой степени дали, — машет Эренбург.
А настенные часы машут маятником, и Богословский предлагает:
— Без пяти девять... последние известия будут... послушать?
Включает приемник, и он тихо бухтит про выпуск кирпичей и народную самодеятельность.
Часы бьют девять. Никита прибавляет звук. А приемник, как тогда было, большой лакированный ящик, ламповая радиола, верньеры под светящейся шкалой, индикаторный глазок и клавиши. Дизайн!
Подстраивает он волну, щелкает регистром, чтоб речь разборчивей звучала. Сигналы точного времени пропищали. Последние известия. И действительно:
— Внимание. Говорит Москва. Передаем правительственное сообщение.
Металлический тяжкий баритон пророчит и обрушивает информацию катастрофического масштаба. Приговор эпохи оцепенил героизмом дух и пространство. В грозном торжестве гремит гибель богов. Юрий Левитан. Апокалипсис нау. Кто не слышал — не поймет. От его праздничных объявлений дети писались в ужасе. Голос века. Любимый диктор Сталина.
— Указ Президиума Верховного Совета Союза Советских Социалистических Республик. О присуждении Государственных премий за 1955 год. В области науки: академику, доктору физико-математических наук... — и так далее.
Все слушают. Это имперский ритуал. Иерархия творцов в структуре благоволения власти. Это интересно и показательно. Здесь свои рецепты и приемы, свои законы карьер и падений.
И, наконец, самое интересующее коллег:
— В области культуры. Государственную премию первой степени. Улановой Галине Сергеевне, народной артистке СССР, солистке Большого театра оперы и балета. За исполнение партии Жизели в...
А премий в те времена было много. Государство давало пряник правильным людям. По каждому разделу и подвиду — трех степеней. Что ни год — артисты, прозаики, драматурги и так далее.
— В области литературы. Первой степени. Бубеннову Михаилу Алексеевичу. За роман «Белая береза»...
И суммы были гигантские. Первой степени — 100000 рублей. Это две шикарные дачи. Второй — 50000, третьей — 25000. При зарплате инженера 600 рублей в месяц — это было чем вдохновиться.
— В области драматургии...
Слушают тихо, сделав паузу в сеансе одновременной жратвы. Ревность, любопытство, пожатие плеч: свой цех.
— Государственную премию третьей степени. Губареву Владимиру Александровичу. За пьесу «На подъеме».
В хрустальной тишине — детская неожиданность и одобрительная мимика: реакция зреет.
Губарев бледнеет, стекленеет и вспыхивает, как фонарик. Он розовый, как роза, и алый, как заря. Он временно забыл дышать.
Кто хмыкает, кто кивает, кто показывает большой палец.
Губарев сосредоточенно собирает глаза в фокус и смотрит на Богословского. На Арбузова. На Симонова. Рот непроизвольно разъезжается к ушам, зубы торчат в детской счастливой улыбке. Грудь вздымается.
— Э-э-э!.. — вдохновенно и смущенно говорит он.
А кругом все сидят лауреаты. Они все получали, их ничем не проймешь, в их кругу это дело обычное. Кому обычное — а кому и не очень!
— Я, в общем... ожидал... но не ожидал... можно сказать, — лепечет он в забвении.
Богословский начинает дружески аплодировать Губареву, и все подхватывают. Хлопают по плечам, обнимают и пожимают:
— Поздравляем, брат!
— Ну что же. Давно пора.
— Заслужил! Заслужил... Молодец.
— Но наш-то тихоня, а? И ведь никому ничего!..
Губарев сияет умильными глазами, как удачливая невеста бывшим любовникам:
— Клянусь... не планировал... да ничего я не готовил, знать не знал... не хлопотал... даже не верится!
Наливают фужер, провозглашают за лауреата, ура с поцелуями!
— Нашего лауреатского полку прибыло!
— Эх, да не так, это шампанским надо отметить! Пошлем сейчас.
Коллеги спохватываются — вспоминают:
— Ну что, брат? С тебя причитается!
— Да уж! Двадцать пять косых отхватил, не считая медали. Проставиться положено!
— Конечно, — готовно суетится Губарев. — А как же! Разумеется! Нет, ну надо же, а? Сейчас, сейчас сбегаю! А лучше поехали в «Арагви», а? Или в «Националь»!
— Поздно, — машет Богословский. — Там сейчас уже ни одного столика. Да пока накроют, приготовят. Ты сбегай за деньгами, шофера пошлем, он возьмет.
На радостях собутыльники составляют меню лауреатского банкета. Список заказов на двух сторонах листа.
Радостный Губарев убегает в свой подъезд выгребать из сусеков наличность и одалживать у соседей. Не ударим лицом в грязь! В помощь шоферу отправляют домработницу. Елисеевский до одиннадцати.
Вслед Никита звонит администратору магазина и велит подгрузить к заказу еще кое-что, сославшись на него.
И они закатывают царский пир. Лукулл бесчинствует у Лукулла. Они пьют отборный коньяк и закусывают черной икрой. Рябчики и копченая колбаса, ананасы и виноград, крабы и торт бизе — все баснословно дорогое и только для сильных мира сего. Хай-класс той эпохи. Только что лебединые кости из рукава не вылетают. Бокалы звенят, тосты гремят, челюсти чавкают, и у всех настроение ну просто необыкновенно приподнятое.
— Я хочу выпить за всех собравшихся!.. — пошатывается Губарев с тостом. — За вас... за коллег, за друзей... за всех нас. Это вы так дружески... теплая поддержка всегда... а ведь сколько зависти и недоброжелательности в наших кругах!., и когда такое отношение... мои дорогие товарищи!
Он путается в придаточных оборотах, и дышит слезами умиления, лобзает как сеттер всех, кого может достать, и являет обликом и поведением известный плакат: «Не пей, с пьяных глаз ты можешь обнять своего классового врага».
Часы, однако, бьют полночь.
— А включи еще разок послушать, не всех запомнили, — предлагают Никите: последние известия идут.
Он включает приемник. Повтор сообщения только начался:
— ...геевне Улановой...
Слушают, комментируют. Губарев цветет, потупившись.
— ...рвой степени. Бубеннову Михаилу Алексеевичу...
А вот и оно! Наконец:
— Губареву Владимиру Александровичу... (пауза тянется) Н-И Х-У-Я!!!
В остановленном времени, в хрустальном звоне осколков мира, сознание Губарева распалось в пустоте. Бесконечную секунду вечности и смерти он осознавал смысл звуков. Безумие поразило его, и он умер! Облик его мумифицировался. Кожа обтянула древний череп. Нитка слюны вышла из распяленного рта. Глаза выпрыгнули и висят на ниточках отдельно от морды. Тихий свист: последний воздух покинул бронхи.
Из линий и пятен складываются друзья... он различает их неуверенно и в бессмысленной истерической надежде. Он уповает на их слух! В здравом уме и твердой памяти! Ну?.. Сердце летит в ледяную мошонку. Их силуэты перекошены, лица искажены... Ну???!!!
— Да-а!.. — тянут друзья. — Ну — ни ...я так ни ...я! Что ж делать.
И, тыча в останки Губарева, не в силах сдерживать конвульсии, они хохочут как убийцы детей, хохочут как враги народа, хохочут как птеродактили, как иуды с мешком серебреников каждый. Они лопаются, задыхаются, падают с диванов и дрыгают ногами. Выражение лица жертвы придает им сил взвизгивать и стрелять нечаянной соплей.
В убитом Губареве, в черной глубине черепа, начинает шевелиться одинокая мозговая извилина. К ней присоединяется вторая и принимается подсчитывать убытки.
— Уах-ха-ха-вва-бру-га-га!!! — восторгаются лауреаты и бьют себя по ляжкам.
Днем друг Левитан записал это Богословскому на пленку. Это была не радиола. Это была магнитола. Первая в Москве! Неизвестная заграничная диковина. Никита обожал новинки. Знакомые продавцы звонили ему.
Губарев в ступоре вышептывает мат и выпадает по линии выхода.
— По-моему, неплохо посидели, — говорит Никита.
Больше Губарев никогда ни к кому не ходил ужинать.
Назад: МОНГОЛЬСКОЕ КИНО
Дальше: МЕДНЫЕ ТРУБЫ