Часть третья
Путешествие из Петербурга в Москву
1.
Черные лаковые струи свивались вдоль бортов. Если прислушаться – то даже здесь, на мостике, можно было уловить тихое-тихое, воспринимаемое всем телом и ни с чем не сравнимое живое гудение и дрожь машины в глубине корпуса: крейсер жил и двигался; существование его было наполнено смыслом движения.
Дождь измельчал и превратился в ровную водяную взвесь, заполнившую ночное пространство над рекой и городом. Фонари и редкие ночные окна вдали на набережных рефракция превратила в мутные желтые одуванчики с белесым искрением в сердцевине.
Поэзия просилась к выражению.
– Редкая птица долетит до середины чего не надо, – сказал Ольховский, не запахивая плаща и с неприятностью ощущая потные и стынущие подмышки и спину.
– Ты лети с дороги, птица, – скептически молвил Колчак из теплой и темной глубины рубки, где мерцали редкие огоньки действующих приборов. Он стоял перед лобовыми стеклами, широко расставив ноги и сдвинув фуражку на затылок. – Зверь с дороги уходи.
Буксир трудился в полусотне метров впереди, взбивая светлеющую косынку пены за полукруглой низкой кормой. Расчет бакового орудия стыл внизу шестью темными столбиками, и выражали те столбики хозяйственную и деловитую готовность сотворить с проплывающим мимо городом то, что будет приказано с высоты мостика. Ощущение своей власти над окружающим и досягаемым миром, беззащитно спящим в иллюзии наглого могущества – придавало людям звенящую значимость. Атмосфера этой значимости продолговатым обтекаемым контуром покрывала движущийся корабль.
Разведенный мост приближался, раздвигая освещенную картинку своего открытого подбрюшья под вздетым пролетом. Силуэт буксира плавно задвигался в этот выхваченный яркими лампами кусочек сухопутного пейзажа.
– Ноль два часа тридцать девять минут, «Мощный», прохожу вверх Литейный, – доложила рубка буксира в речную диспетчерскую, и стоящая на той же переговорной волне ультракоротковолновая рация в рубке «Авроры» с характерным летящим искажением продублировала доклад.
– Не препятствовать, – хмыкнул Ольховский, ненужными словами стравливая излишек напряжения, как клапаном.
– «Мощный», вас понял, – отозвалась диспетчерская из невидимого потрескивающего далека, существующего только в области звуков и однако связанного с реальностью, как бряканье цепи за забором связано со сторожевым псом.
Электрические блики заскользили по осклизлому зеленью граниту быков, уходящих назад. Срезанная плоскость моста, в послойном сечении асфальтовых покрытий и стальных двутавровых перекрестий, проходила слева над головами. А справа накрывали и прихлопывали небо механические внутренности и огромные облупленные заклепки поднятого пролета, нереального и страшноватого, как квартал мира, построенного в вертикальном измерении.
Крейсер протянулся сквозь этот сухопутный оазис и вновь разъединился с обитаемой землей, вернувшись в естественную тьму над пустой водой.
Справа близились в косых столбах прожекторов бело-голубые башни и купола Смольного; за ними угадывался длинный корпус дворца.
– Ахнем сейчас по нему спокойно! – сказал Колчак, и в ответ фигурки внизу приблизились к орудию и пришли в движение.
– А-атставить, – негромко отреагировал Ольховский и наиграл грубым пиратским тоном: – Перевешаю, сучьи дети. – И сучьим детям, и отцу-командиру эта игра была приятна.
Далеко внизу по течению, где-то на фоне размытой подсветки Ростральных колонн, проблеснули за изгибом набережной ходовые огни поднимающегося следом за ними сухогруза. Все было мирно и спокойно.
– Никак идем помалу, – признал Колчак.
Он вышел на крыло мостика к Ольховскому, глядя назад, и тогда они увидели, как где-то в районе Дворцовой площади, заслоненной углом Большого дома, вершинами Летнего сада и ломаным силуэтом крыш, возникли и стали перемещаться отсветы какого-то движения. Заметались, то и дело перекрещиваясь, лезвия прожекторов, утыкаясь в глухое подбрюшье туч, донеслись тукающие пробочные хлопки и прерывистый тихий швейный треск, взлетела и выписала гаснущую дугу зеленая ракета.
– Это еще что за спектакль сегодня? – вопросил Колчак и переместил козырек фуражки с темени на брови, параллельно своему тарану. Ольховский методично застегнулся.
С Петропавловки скатился в воздух круглый хлопок, весьма напоминающий не столько полуденный сигнал, сколько выстрел арт-системы среднего калибра.
– Никак наводнение? – усомнился Ольховский, вглядываясь в берег.
Каменное погромыхивание удаляющегося звука исчезло, и тогда оттуда, от Дворцовой, донеслось еле различимое здесь:
– А-а-а-а-а… – Словно из сотен глоток, забиваемых ветром.
Крошечные окна Зимнего беспорядочно вспыхивали и гасли. Из-за фасада выскочил и проткал темноту плавно загибающийся книзу пунктир трассера.
– Должен признаться, – врастяжку произнес Ольховский, – что более всего это мне напоминает незабвенную съемку Эйзенштейном штурма Зимнего дворца. Но поскольку сейчас, кроме отдельных уцелевших шедевров мировой живописи, брать там решительно нечего, то я просто теряюсь в догадках! В любом случае мне сдается, что мы вовремя ушли. Твое мнение, старпом?
– Чеченская братва штурмует Санкт-Петербургское законодательное собрание.
– А почему ночью?
– Для конспирации. Традиция такая. Не принято? Ну – Никита Михалков приступил к массовкам новой версии «Милюков в октябре». Слушай: внесем разнообразие? Положим им снаряд за фасад?
– Да? Шутник. Ты сначала туда министров-капиталистов перевези.
– Уже.
– К черту! в поворот ложимся! В машине – малый на оба винта! На руле – два румба влево держать! В машине: правая – самый малый назад! А то выкатит нас сейчас кормой на мель с фарватера, замучишься сниматься…
– Да не боись. Мы же на буксире.
– Береженого Бог бережет.
2.
На рассвете вышли в Ладогу.
Множество оттенков и разновидностей серого цвета, составляющего основной зрительный и как следствие эмоционально-ассоциативный фон (тон) Балтики (седой, туманной) и русского Севера (хмуроватого, скуповатого), не поддается исчислению. Сизая и жемчужная облачная пелена молочно светлеет к точке, где предполагается солнце – его место обозначено тускло-серебряным монетным кружком. Зыбкая дымка скругляет горизонт с темнеющей вблизи кромкой берега. Грифельная штриховка полупрозрачных голых ветвей разнообразит пустоты между пепельными контурами дальних строений. Мышастые фигурки разной степени плотности мягко контрастируют с грязноватой размытостью перспектив, и плывущие в воздухе волокнистые клочья конденсированной влаги от места до места смазывают картину нежной слепой мутью. Свинец, сталь, серебро, олово – четыре военных металла придают тусклую тяжесть своих отсветов окоему Севера. Добавьте акварельную гарь труб, ртутный блеск луж и ручьев, пребывающие в разных стадиях эволюции от белого цвета к черному деревянные заборы и срубы – и вы получите гибрид живописного шедевра «Над вечным покоем» с шедевром поэтическим «Приют убогого чухонца» в черно-белом, то есть исконном, исполнении.
Итак, на рассвете вышли в Ладогу.
Рассвет – это не спозаранок, хотя у нации горожан, получивших поголовное и обязательное среднее образование и паразитирующих в бетонных сотах, рассвет ассоциируется с лугом в алмазной росе, первым мычанием доброй и полезной коровы и мучительной похмельной жаждой. Зимний рассвет на Севере – это то время, когда в странах более южных и вследствие того цивилизованных (если только не наоборот: более цивилизованных и вследствие того более южных) трудящиеся и капиталисты прерывают бодрое сосание соков друг из друга и покидают рабочие места ради вкушения ланча, что дешевле стоит и легче обходится. И это еще хорошо, потому что если зимой забраться на русский Север подальше, то вообще не рассветет, даже если петух исполнит Седьмую симфонию Шостаковича от первой и до последней ноты; что гарантирует эти Богом заповеданные места как от ланча, которого там отродясь не нюхали, так и от капитализма, бессильного против единства национальной формы и содержания, являемых бутылкой и огурцом.
Но зато в конце октября рассвет приходится исключительно вовремя: к подъему флага. Дрогнула дробно и замерла двойная шеренга на юте, отсыревшая флажная шерсть зашевелилась складками и поползла кверху, и до боевого сияния начищенный латунный горн старинным петровским сигналом (голландским, парусным, морским!) возвестил начало дня: в данном случае первого дня плавания.
УКВ рация в рубке захрипела, раскатисто высморкалась и голосом механического людоеда сказала:
– На крейсере! Ну что, разбегаемся? Отдавай буксир. Командир, вы ход гасите помалу.
Отдали буксирный конец, врубили машину на самый малый назад, и «Аврора», медленно сбавляя движение, застыла на воде.
Буксир подработал к борту. Скинули штормтрап. Капитан буксира вскарабкался наверх, они с Ольховским залепили рукопожатие и загоготали.
– Ну что, товарищ капитан первого ранга? Вперед? – Было ему лет двадцать пять, на рано заматеревшей фигуре лопалась канадка, жесткий волчий чуб пер из-под замятой фураньки, и смотрел он сытым ухарем, которому и адмирал не бог, и черт не брат.
– Пошли, капитан, – Ольховский хлопнул его по спине, плотной, как дубовая колода. – Врежем за благополучный рейс.
– Это святое!
В каюте Ольховский плеснул себе в коньячный бокал, капитану – стакан с мениском.
– Семь футов под килем! Хотя дальше – хорошо, чтоб два фута или хоть один везде у вас оставался.
– Позавтракаешь?
– Да нет, спасибо, у нас все есть. Назад пора.
Он спрятал в большой потертый лопатник двести долларов и поднялся. С нахальной покровительственностью уважающего себя и независимого профессионала обернулся от двери:
– Речной атлас, значит, у вас есть?
– Позаботились.
– В Свирь по фарватеру так войдете, а в Подпорожье советую брать лоцмана. После Онеги по каналу вам осторожно протискиваться надо.
– Спасибо, знаю.
– Давайте, засадите им там! Не-не, я ничего не спрашиваю и ничо не знаю. В портоуправлении записал, что в рембазу пошел. Ну – удачи!
Буксир дал три несоразмерно густых гудка, с морским щегольством приспустил флаг и лихо заложил циркуляцию на обратный курс, выстилая над трубой дрожащую струйку горячего воздуха.
– На руле!
– Есть на руле!
– Ты понял, что ты теперь старшина рулевых не на бумажке в штатном расписании, а на самом деле? Проникся? сын гордого Кавказа…
– Так точно, товарищ капитан первого ранга. Проникся.
– Ты не в открытом море, на компас смотреть не надо. Смотреть тебе надо на бакены. Проходишь рядом левым бортом. А чтоб не кататься на курсе – выбираешь ориентир на берегу, и по нему держишь. Учись, пока я жив!
Саша Габисония вцепился в штурвал и вспотел от старательности.
– Машина! Средний на оба винта!
Водяной валик медленно поднялся и взгорбился перед форштевнем и развалился на две волны, плавными морщинами убегающие по сторонам. Крейсер дал ход.
Через десять минут измученный Саша был в ужасе. Давнишние занятия на тренажере перед зачетом в учебке не давали ни малейшего представления об управлении крейсером на малом ходу. А ход был мал, как его ни называй…
– Не р-рыскать на курсе! В машине – осторожно: поднять обороты до полных.
Махина в шесть тысяч тонн не торопилась отзываться на движения руля. Она шла себе, куда шла, хотя руль уже был положен чуть не на борт – и вдруг начинала наконец скатываться, и хотя руль уже был возвращен по курсу, все катилась и катилась; Саша клал руль на другой борт, чтоб выправить курс, крейсер не обращал на это внимания, пока всей массой не уваливался в противоположный поворот, который вновь приходилось отчаянно компенсировать. И хотя шли они от силы узлов в пять, след за кормой, напоминавший проглаженную утюгом дорожку с закрученными глазками крошечных водоворотов, был извилист, как путь водяной змеи по синусоиде.
– Дай сюда… р-рулевой. Положил круто вправо – и тут же отдал руль обратно почти до ровного. Вот – начал катиться: теперь держи ровно, сам дойдет до курса. Это не прогулочный катер, инерцию учитывай, понял?
Выпятив нижнюю губу, Саша сдувал капли пота. Заныла поясница, плечи затекли и окаменели. Через час он был заезжен, как после двух авральных вахт подряд.
– Чего ты дрожишь? Расслабься! Эх, морячки… Вот так кончит службу – и ведь ни хрена не умеет, если что вдруг. Старпома на мостик!
Колчак поднялся из машины с видом сдержанного довольства.
– Работает! – сообщил он с насмешливым удивлением. – А?
В машине от Мознаима шел дым – он вибрировал не меньше матроса-рулевого.
– Давление качается! А повышать мы больше не можем, Петр Ильич, если где паропровод лопнет – вставать надо, варить надо, запасных труб нет почти, а варить нержавейку они ни фига не смогут… уж давайте потихоньку!..
– Я тебе лопну, – пообещал Ольховский. – Ты у меня до Москвы в кильватере сам поплывешь… потихоньку… брассом!
В румпельном коротышка Бохан (до призыва монтер, потому поставлен электриком) замерял амперы на серверах рулевой машины.
– Товарищ капитан первого ранга! Там кто на руле – Сашка?
– В чем дело?
– Дайте вы ему в ухо, что ж он рулем ворочает, как х-х… х-х… ну гадина! Нельзя на ходу так класть руля, у нас генераторы сгорят, слабые они для нас, осторожней надо! Товарищ командир, ну опять же!
Ольховский сделал вдох и выдох. Положение обязывало – вести себя соответственно.
– Сгорят – пойдешь под судовой трибунал, – с равнодушной жестокостью произнес он. – А дальше – своих друзей сам знаешь. Раньше думать надо было! Ты третий год служишь, ты специалист второго класса, так кто ты такой?!
А ведь идем, подумал он. Сорок человек, сорок рыл зеленых всей команды, в три вахты, держится все на соплях и честном слове, – и идем!
С обедом Хазанов расшибся в лепешку. Огненный харчо продирал перцем и чесноком. Барская роскошь отбивных золотилась луковой стружкой. Обжаренная на огромных противнях картошка хрустела корочкой и сочилась жиром, а ледяной компот щекотал витым фруктовым ароматом.
– Пять баллов с плюсом и рекомендацией в аспирантуру, кок. Сколько денег в продукты вбухал – ну?
– Так ведь праздничный, товарищ капитан первого ранга. Первый день похода. – Хазанов сиял и падал, как победитель марафонского забега.
Бачковые отваливали от раздаточной амбразуры дед-морозами. Так, должно быть, чувствовала себя когда-то матросня, грянув в пиратскую вольницу и от пуза сметая все вкусное из кладовых: сегодня – жизнь, вот она!
– Дежурного по кораблю ко мне! Чайник пусть прихватит.
За письменным столом у Ольховского стоял, задрапированный зеленой занавеской, пятидесятилитровый бочонок контрабандного грузинского спирта.
– На время похода команде – восстанавливаем к обеду традиционную флотскую чарку. Ну, с корректировкой объема до наркомовских ста граммов. Разведешь пополам и проследишь лично.
Дух был поднят, и дух был окрылен. Не так стопарь важен – жест. Глоток к обеду не брюхо греет – душу радует.
Проходя отмеченными в атласе квадратами для забора питьевой воды, наполнили машинные и питьевые водяные цистерны. Хотя и загаживают Ладогу, но в известных местах чиста водица сверх всех фильтров.
3.
Заблудившийся и отставший день бабьего лета вынырнул и зажег берега Свири последним и редким осенним огнем. Понятно, что пикник на берегу имеет смысл только в хорошую погоду: глобальное потепление бывает кстати.
Дело в том, что пропускная способность шлюзов Волжско-Балтийского пути невелика, и судам порой приходится стоять в очереди, особенно если где-то впереди в шлюзе приключилась какая неисправность. О чем и уведомляют рации по цепочке.
Отдали оба носовых якоря, и после нервного напряжения последних часов и дней Ольховский, посовещавшись с Колчаком, объявил день отдыха. Вывалили ял и в три рейса доставили всех желающих, кроме, естественно, вахты, на берег.
Сам сход на берег для моряка – это уже отпуск, развлечение, свобода: свежая страница жизни.
Прыгнув из яла и подышав, разлеглись в шуршащей теплой листве всех цветов мирового пожара и от полноты чувств дружно закурили.
– Боже мой, – сказал Беспятых, назначенный старшим команды. – Вот так поставить избушку и тихо жить на берегу. Грибы собирать, печку топить, книжки читать… – Он блаженно потянулся.
Паучок, путешествующий в воздухе на своей нити, счел его черный рукав подходящей посадочной площадкой и приземлился.
– Беги отсюда, дурак, пока цел, – посоветовал Беспятых. Паучок отцепил свое воздухоплавательное средство и побежал устраиваться на твердой почве.
– Тр-р-р-р, – сказала сорока, качая хвостом; она была такая ладная и чистая, что на нее было приятно смотреть.
Даже взрослые люди в таких условиях начинают напоминать не то детский сад на прогулке, не то городских практикантов, вывезенных в лесопарк для сбора гербария и знакомства с природой родного края. Застиранные сизо-белесые робы группками разбрелись по зарослям.
– Белый! У тебя нож есть?
– Не до грибов нынче, Петька… ха-ха!..
Редкие поздние грибы-переростки собирали в береты. От нечего делать развели костерок и стали жарить сыроежки на прутиках: есть не хотелось, но хотелось всего неежедневного, другого.
– Эх, удочки нету, – сокрушался Сидорович, пытаясь сквозь очки углядеть в реке рыбу.
Немедленно стали обсуждать, где найти крючки и леску, чтобы Хазанов построил уху из свежей речной рыбы, которая так любезна под стопку.
– Шурка, ты что после дембеля делать будешь?
– Организую фонд реставрации морских памятников Петербурга.
– На хрена?..
– Дура, а ты прикинь, какие бабки. Кто те памятники считал…
– А я б организовал небольшое такое бюро сексуальных услуг. Любые виды, льготные расценки. Только, боюсь, на этом рынке все давно забито.
Колчака подвезли одного позднее. В джинсах и куртке по случаю выходного он лежал на животе в сторонке. Уткнул нос в листья и наблюдал кипение лесной насекомой жизни. Божья коровка сновала вверх-вниз по стеблю, обследуя и охотясь на тлей. Мелкие черные муравьи волновались за свое стадо внизу. А крупные рыжие пробегали своей тропкой, четверо потащили хвоинку, а пятый пытался пристроиться с разных сторон. Жук, похожий на половину рифленой бронзовой горошины, зарывался под желтоватую жилу травяного корня. «В Севастополе еще купаются, – подумал он. – В школу без пальто ходят. Денег им еще на месяц хватит, а там… Машина в Питере стоит – деньги, если что… а там разберемся. Кто сейчас вообще знает, что будет через месяц?»
Настроение было безусловно лирическое… Несколько часов в лесу ложились в память как большой и наполненный впечатлениями день. Хотя никаких поводов к впечатлениям, казалось бы, и не было. Средней паршивости лесок с болотистыми низинами. Надо хоть годок-другой оттрубить на железе, чтоб оценить сухую листву под ногами, и треск сороки на вершине черно-зеленой ели, и полянку раскисших маслят, и рдяную шрапнель рябины, которую стали немедленно жевать и сплевывать.
Вдохнешь вот так – родная земля, и даже в груди щемит. А походишь пару часов – устанешь вдруг с непривычки, и скучно вдруг и неинтересно на этой земле делается. Как писал писатель, и все хорошо, да что-то нехорошо. И мысль одна, и банальна она до тошноты и противности: как вообще на земле хорошо, и как мы в частности неправильно живем, а правильно почему-то неохота. А и охота – так неясно, как. А и ясно – не получается. А если получается – так вечно не то, хоть немного, но обязательно не то.
Но есть варианты, ребята, подумал Колчак. Бывают варианты.
Особенно же хорошо на земле, когда знаешь, что сейчас – домой, на борт.
– Ну что – конец экспедиции? В шлюпку!
4.
Лоцмана сговорили на ходу по рации. Лоцманов по старинке полно – водить им нынче особенно нечего.
Лоцман был – загляденье, хоть сейчас в парадную хронику. Походил он на старого артиста советского кино Олега Жакова, блиставшего и трогавшего души зрителей в ролях старых рабочих, хитроватых боцманов и самородков из народа, не шибко сильных в общей грамоте, но смекалистых крепким народным умом. Седоус и сухощав был боцман, мал и прям, и в чисто промытых морщинах таились подначка, честность и куча прочих положительных качеств. Он внушал симпатию. О нем хотелось заботиться и называть «батя». Короче, хорошо вписался в команду.
Лоцману выделили каюту и место за столом в офицерской кают-компании. Походило на то, что он знал о своем сходстве со знаменитым некогда артистом и, в свою очередь, старался играть взятую на себя роль, находя в этом лишний повод к самоуважению. Кителек был стар и отутюжен, тельник стар и свежестиран, латунный краб на заношенной капитанке потемнел от времени и речной сырости. Нет, лоцман ласкал взор. Соответствовал. Трогателен и надежен одновременно.
Ощутив уважение, лоцман, которого звали Максим Егорович, тоже такое хорошее народное имя-отчество, и которого все тут же стали, естественно, звать просто Егорыч, – так вот, лоцман попросил поставить ему на мостике кресло, чтоб он мог там с удобством проводить все время безотлучно. А поскольку кресло оказалось низким, и лобовых стекол не доставало, Егорыч попросил подставить под него какую-нибудь подставку, ящик. На этом подиуме он, сидя в кресле, напоминал знаменитого виолончелиста Ростроповича, того самого, чей особняк был виден с «Авроры» на набережной оставшейся далеко позади Невы, солирующего в концерте перед оркестром, чтоб всем было его хорошо видно и сразу понятно, кто в оркестре главный.
Водрузив свое сухонькое тело на насест, он туманно возвестил рулевому, как бы сразу давая понять распределение функций:
– Партия – наш рулевой. – Выпить за обедом он уважал. Уважал и в другие приемы пищи, и между приемами тоже.
Рулевые тут же окрестили его «лоцман Случай». Сидеть молча ему было скучно, он чувствовал настоятельную потребность передавать молодым морякам свой большой навигационный и жизненный опыт, иллюстрируя бытовую философию доходчивыми примерами из богатого лоцманского прошлого.
– А вот еще однажды под Северодвинском был случай, – упоенно журчал он. – Иду я это раз по деревне, в магазин зайти. А деревенька – мужиков ни одного. А я в форме, молодой, здоровый, грудь в медалях! И вдруг – бабка навстречу: миленький, говорит, выпить хочешь?
– Понятно, – хмыкал рулевой.
– Ничего тебе не понятно! Старая такая бабка, старушка, можно сказать.
– Понятно. Не бывает старых бабок, бывает мало водки.
– Ты слушай сюда! Бабушка, понял? Я, конечно, говорю: не страдаю, но всегда можно. Зовет в дом. Показывает литровку самогона. И говорит: угощу как полагается, только вот мне корову забить надо. Старая, болеет что-то, надо хоть на мясцо продать, пока не сдохла, сердешная. Ладно, говорю, бабка, наливай. Она мне налила стакан – и все: нет, говорит, сначала дело сделать надо. Беру тесак, иду в хлев. Стоит корова и на меня смотрит. Буренка. И глаза грустные. Ну – не могу! Рука не поднимается. Ей тоже, думаю, что ли, выпить дать, чтоб легче ей было, для поднятия духа перед переходом в лучший мир. Бабка услышала – ни в какую: не для коровы, говорит, самогон делан, да и не станет она. Коровы, говорит, не пьют, где это слыхано!
Бабка, говорю, а ты ей наливала? Вот потому и не пьет. Так бы все не пили, если б не давали. Неужто тебе собственной, можно сказать, кормилице стакана перед смертью жалко?
Налили корове. Бабка переживает: мясо алкашом разить будет. Закусить, говорю, дай от запаха. Но в самом деле не пьет. И смотрит грустно, сердце разрывается. Не могу я ее убить. А выпить охота. И женщине помочь надо. И корове – чего мучаться зря?
Был бы, думаю, наган – выстрелил бы я ей в затылок. Из милосердия. Уж больно она тощая и страшная, все равно не жилица.
– Бабка? – не удержался рулевой.
– А? Да бабка тоже. Я про корову. Такую и есть грех. Зубы об кости обломаешь. Но нагана у меня не было.
В общем, выпил я и ее стакан и пошел к себе. И встречаю минера с эсминца знакомого. Он говорит: ты чего такой печальный, как с похорон? Нет, говорю, похороны как раз не состоялись. И все, значит, ему рассказал. Он вскинулся так и говорит: жди здесь. И быстрым шагом ушел.
Вскоре возвращается и говорит весело: пошли, выпьем. Куда? Да к твоей же бабке! Но ведь корову забить? Мое дело, не волнуйся.
Ну что. Приходим. Вот, говорю, бабка, привел специалиста. Он по специальности корабли ко дну пускает вместе со всей командой, ему твою корову к морскому царю отправить, в смысле к коровьему богу – как плюнуть раз. По сравнению с ним Малюта Скуратов – практикант маникюрного салона. Только – сначала выпить. Он в трезвом виде мухи обидеть не может. А выпьет – выноси святых, гроза морей, его адмиралы боятся.
Достает бабка свою бутылку, хлеб-огурчики, и хорошо мы посидели. Ну что – пора дело делать. Идем в хлев.
И тут он достает из кармана толовую шашку, шпагат, и приматывает ей – корове, не бабке, конечно, – шпагатом шашку к рогу, ко лбу, значит. Я говорю: а много не будет? Все же непривычный способ мясо заготавливать. Будет потом, как в магазине – копыта да вымя. Он успокаивает: ты что? разве это заряд? да это только утке голову оторвать, я ж минер, это дело понимаю. И вставляет в гнездо детонатор со шнуром. И сигаретой его поджигает.
Я говорю: ты – гений! Действительно, голову в корове не едят, там мяса нет, развернет – не жалко, а язык ото лба далеко, уцелеет на заливное. А он говорит: давай все же из сарая выйдем на всякий случай, все же должна быть техника безопасности: хоть заряд небольшой, но вдруг, скажем, кончик рога оторвет и в глаз попадет, на хрен оно нам надо.
Выходим. Бабка к нам: сыночки, все? Убили? Минер еще шутит так: ну, убили не убили, но запомнит нас надолго. Это как? Он рукав отворачивает, смотрит на часы и говорит: считай, бабка, до двенадцати – и иди, принимай работу, сейчас будет все. Это у него шнур отмерен был.
Бабка удивилась, но послушалась, стала считать. И только досчитала она до двенадцати – ка-ак рванет в хлеву! Крыша торчком, стенки в стороны, дым дунул и солома кружится. И падает на нас сверху какое-то мелкое рагу и кусочки пегой шкуры.
Старушка так и застыла. А минер говорит: вот черт, цель ведь не бронированная, неужели заряд неправильно рассчитал? Ведь и шашек меньших на корабле уже не было. Старушка – в вой. Я говорю: да что ты убиваешься, ведь главное – дело сделано, а мясо собрать можно и прямо продавать готовые шашлыки, лучше нарезанных. Она нас – граблями! Ну что, ушли, конечно. Минер говорит: плевать, корове все равно умирать, причем мигом и без мук, а мы все равно заранее выпили, так что все нормально. А бабке так и надо: корова ее всю жизнь кормила – «корми-илица!», – а как заболела – так вместо доктора с лекарством зовет убийцу с ножом, старая сука, забодать ее надо было, пока коровье здоровье позволяло. Вот и пусть теперь хоронит боевую подругу по-христиански… если соберет… что за каннибальство, в самом деле.
– Старый, мы ж мимо бакена прем! – завопил рулевой, вращая штурвал.
– Ах, – засуетился лоцман, – куда ж ты смотрел, оглоед! Так и на мель сесть можно.
5.
Плавучая лавка – это скорее развлечение, чем шопинг. Обычный набор жратвы и ширпотреба по обычным ценам и даже завышенным – за услуги. Услуга и удобство в том, что лабаз сам подворачивается тебе под борт, а сбросить ход на полчаса – это, конечно, не швартовка к берегу с походом по магазинам.
Под лавку был оборудован музейного возраста, колесный еще, плоскодонный речной пароходик. Круговые веранды прогулочных палуб зазывали доморощенной рекламой, нацепленной на дырявый сетчатый обвес. Окна бывших салонов и кают были зашиты фанерой и жестью, дешевая голубая краска придавала архитектуре сходство с павильонами в парках культуры и отдыха той же эпохи, в какую пароходик имел имя и катал по рекам праздничных трудящихся пятилеток во время их аккуратно оплаченных отпусков. Теперь же его внутреннее хозяйство не отличалось от секции любого рынка, где деловитые челноки теснятся и предлагают стандартный набор испанского оливкового масла, китайских кроссовок и южнокорейских видеодвоек.
Остановились более из любопытства. Шурка, как секретарь судового Р.В.С., подошел к командиру и, стараясь сочетать деликатность со значительностью выборного лица, передал, что экипаж интересуется поглядеть – если время, конечно, позволяет. Время позволяло.
Лавочный народ оживился и вылез наружу: военные корабли здесь каждый день не расхаживают.
– Мужики – эсминец!
– Ты что – крейсер.
– Ниче-го себе – это что, «Аврора»?!
– Эй, ребята! Это вас в честь той «Авроры» назвали, или это она и есть?
– В Москву переводят, – с неприязнью объяснил кривобокий язвенник, выражая хроническое неодобрение всему, с чем его сталкивала жизнь. – Все им надо перекурочить, разорить.
– Эй, на «Авроре»! – развязным дуэтом одобрила пара качков, по виду и обстановке державшая функции крыши этого плавучего базара. – Что, идете по Белому дому выстрел давать?
– Вы цельтесь лучше, братаны!
Это дало повод к новому взрыву веселья:
– На крейсере – наводчики не нужны?
– А снаряды купили?
С «Авроры» засвистели:
– Купили!.. На ком попробовать?
Из всех покупок Хазанов взял дешевого кетчупа, а сигнальщики вскладчину на троих приобрели нательную шерстяную рубашку, отданную из контейнера секонд-хэнда практически даром. Груня приценивался к памятному значку «Минзаг „Тарантул“»; Сидорович забраковал оправу для очков. Экскурсия.
Но щупая прессованный ряд кожаных курток, Шурка задумался туманно. Кожанки, конечно, не ахти – тундра: турецкой, разумеется, кожи и недорогой выделки. Щеголять в такой хочет деревенский подросток и экс-полуинтеллигент, вкус которого сформирован дефицитом советской эпохи.
От нечего делать и слабо забавляясь каким-то модельерским позывом, он отлепил и выдрал из связки черную двубортную тужурку. Облачился до бедер и повернулся перед косо отколотым зеркалом. Бросил через плечо молодому:
– Принеси-ка беску из кубрика. Быстро.
– Твою, Шура?
– Все равно. Можно мою.
Снял ремень, перетянул им кожанку. Поправил тельник в вырезе. Стащил берет, бескозырку надвинул на правую бровь. Сделал нужное лицо.
Лихой и опасный революционный браток подмигивал из зеркала. Не хватало только перекрестия пулеметных лент, набитых остроголовыми латунными патронами, и деревянной кобуры маузера на узком ремешке.
В черной коже было – надежно. В зеркале она казалась непродуваемой, непромокаемой и вообще неуязвимой. Вот именно, подумал Шурка. К ансамблю просились в образ суконные клеши парадки, полощущие по ветру при шаге, и угловатые сияющие ботинки, отчетливо бьющие подкованным металлом.
Феномен зеркала изучен мало. Кстати, психологи утверждают, что мужчины смотрят в него чаще женщин. Зеркало сговорчиво, убедительно и услужливо. Шурка предстал значительнее себя самого. Его зазеркальная сущность обрела адекватное выражение: в таком духе, что от винта, ребята, Балтийский флот идет наводить порядок.
Одна из особенностей зеркала, вставленного в реальность – его уподобление картинке, совмещенной из двух изображений: она как бы пульсирует перед глазом, и изображения скачут, заменяясь туда-сюда одно на другое. Отражение возникает как реальность, а окружающая реальность становится деталями к центральной картинке или просто ерундой.
В данном случае дело ведь было не в моде восемнадцатого года, когда конные армии под клинок выбривали степи, маршевые матросские батальоны грузили в теплушки снятые с кораблей кольтовские пулеметы, а «Аврора» на двадцати четырех котлах Бельвиля о трех винтах давала девятнадцать узлов и имела семьсот человек команды. Все эти исторические подробности, так же как и черные кожанки, перекрещенные лентами и ремешками маузеров, были лишь внешним выражением того, что делалось в душах и чего этим душам требовалось.
Но в столь глубокий анализ Шурка не вдавался и умными формулировками не оперировал. Он просто сказал себе: «А чего, по делу», выразив этими словами образовавшееся настроение.
А дальше было так.
В этом настроении он наморщил лоб, пошевелил губами и спросил у продавца, похожего на тихого инженера, который через силу тщится канать под прожженного коммерсанта:
– Сколько таких у тебя?
– А тебе сколько надо?
– Сорок.
– Сколько?
– Матрос не мелочится, дядя.
– Погоди. Сообразим. Серьезно берешь? Найдем.
Продавец коротко перекинулся с соседкой, плотно упакованной в коричневый с наворотами кожан пышкой, подошел к длинному хмырю с тремя колечками в ухе, тот покивал и врылся в закрома.
– Размеры-то у тебя какие?
– Подходящие! Все есть. «М», «Л», «ИксЛ». По-старому – от сорок шестого до пятьдесят второго, как раз.
– Только – черные. И не короткие.
– Выберем… Посмотришь.
Шурка тихо проинструктировал двух молодых, которые дисциплинированно паслись рядом.
Через несколько минут штабель курток чернел у двери и поблескивал складками. А за штабелем молча выстроились полтора десятка матросов, и двое передних почему-то – со штык-ножами вахтенных на поясе.
– Относи! – скомандовал Шурка, и охапки курток поплыли над пружинящим трапом на высящийся серый борт «Авроры».
– Бубнов! – окликнул Беспятых, удивленно наблюдая сверху эту торговую операцию. – Ты что это тут за базар затеял?
– Судком закупает спецодежду, товарищ лейтенант, – ответил Шурка, сосредотачиваясь перед серьезным разговором с продавцом.
Продавец в четвертый раз потыкал кнопки на калькуляторе и с душевным подъемом огласил итог:
– По пятьдесят пять баксов считаем – две тысячи двести. Шурка, не снимая своей кожанки, сунул большие пальцы за ремень и посмотрел крепко и сумрачно.
– Понял, – сказал продавец. – Скидка оптовому покупателю. Одна куртка – в премию. Две тысячи сто пятьдесят за все. Идет?
– Сейчас пойдет, – пообещал Шурка недобро, перемещаясь к своим. – И больше пойдет. – Матросы за его спиной переступили, приноровляясь к месту на случай возможных действий.
Возникло промедление.
– Какие проблемы, ребята? – улыбался продавец, чуя и не веря в плохое.
– Никаких. Бумагу, – сказал Шурка, и ему подали бумагу. – Ручку, – сказал он, и подали ручку. – Тебя как зовут, дядя? – спросил он у продавца.
– Валера. Валерий Никитович. А что? А тебя?
– Фамилия?
– Чего – фамилия? Ты плати!
– На что тебе его фамилия? – подняла голос соседка-пышка.
– Ну, предположим, Лепендин. И что? Ты не темни, давай плати!
Торговцы зароптали и стали подтягиваться. Запахло крупной, неординарной разборкой.
– Где бандиты наши? Позовите, – велел кривобокий язвенник.
Шурка положил бумагу на картонную коробку и под взглядами стал писать:
«Расписка.
Нами, экипажем крейсера „Аврора“, взято у гражданина Российской Федерации Лепендина Валерия Никитовича кожаных курток черного цвета производства Турция сорок штук на сумму две тысячи двести долларов США. Обязуемся отдать с процентами, десять процентов в месяц, не позднее чем через месяц в городе Москва. В случае, если форс-мажорные обстоятельства не позволят рассчитаться с продавцом, эта расписка служит основанием для подачи в суд на экипаж крейсера и наложения ареста на личное имущество членов экипажа.
Председатель Революционного Военного Совета крейсера „Аврора“ старшина второй статьи А.Бубнов (подпись, число)».
Лепендин разбирал неровные строчки вверх ногами и озирался в надежде на помощь.
Шурка распрямился, отхаркнул в горле сгусток и, сглатывая и не поднимая глаз от расписки, громко прочитал.
– Ни-и фига себе наезд, – протянули в толпе.
– Ребята, да вы что… – прошептал убитый продавец, вздрагивая одной половиной лица.
Качок с коротким коллоидным рубцом в углу рваного рта передвинул за ремнем пистолет со спины на бок, так чтоб было видно под курткой.
– Гони бабки или товар, – сказал он, не мигая и взглядом отделяя Шурку от остальных – на секунду тот ощутил себя одиноким и в его власти.
– Не смеши, – с неожиданным акцентом посоветовал рядом Габисония и показал большим пальцем за спину, в закатанный шаровой краской броневой борт. – Тебя не утопят. Тебя на кусочки порвут.
Шурка опомнился и ухмыльнулся рваноротому.
– Он храбрый, – сказал он. – Ему семьсот человек – тьфу. Санек, автомат возьми у дежурного, он без ствола не понимает.
– Тебя ведь достанут, – сказал качок спокойно. – Ты меня понял?
– Понимать будешь ты меня, – ответил Шурка, сладко наслаждаясь позицией силы. – Сидор – принеси-ка от боцмана шкерт для рваного, чего откладывать.
Качок цыкнул слюной. Его напарник, до сих пор молчавший, вытащил макаров, передернул затвор и сунул за джинсы на живот, показывая готовность к продолжению разговора.
– Нельзя так, – сказал он. – Ты у кого берешь? Это наши коммерсанты. Есть же какие-то понятия. Не по-людски выходит.
– Два храбрых, – констатировал Шурка.
Но народ и криминал были едины.
– Разве можно так нагло человека опускать, – заступился хмырь с кольцами во всех выступающих частях лица.
– Хоть пожалел бы его, – укорил язвенник. – Ты на него посмотри, он же теперь из долгов не вылезет.
От этого сочувствия бедный продавец утер слезу.
Шурке стало немного нехорошо. Еще не поздно было перетащить куртки обратно. Собственно говоря, они не были необходимы. Говорил он уже на автопилоте:
– Все отдадим, Валерий Никитич. Клянусь! Ну – это в кредит! С себя последнее снимем, но отдадим. Если живы будем. Такое дело. А сейчас – надо. Тебя не мы грабим. Тебя жизнь ограбила. И не тебя одного – всех ограбила. Вот всем и надо вернуть.
– Ах ты, гад, еще театр устраивает! – заголосила баба-пышка, наливаясь клюквенным соком. – Внаглую ограбил, и еще речь толкает, как директор Госбанка! Ему чем теперь детей кормить? Да нас так никогда ни таможня, ни бандиты наши, ни милиция, никто так не грабил! Так еще только вас не хватало на вашей «Авроре» вонючей!..
– Гибни тут за вас, – пробормотал Шурка с досадой, переминаясь и торопясь уйти. – Спекулянты. Только о своей шкуре думаете. А о нас вы подумали? А о других вы подумали?
– Фильтруй базар, брателло, – сказал мирный качок без особых примет. – Взял – так не раскидывай чернуху.
– По фене не ботаю, – презрительно ответил Шурка и согнал складки кожанки сзади.
– Прости, отец, – сказал он, пытаясь всунуть в руки Лепендину расписку. – Простите, мужики. Отдадим, клянусь.
Ко времени мостик грянул:
– Все на борт! К отходу стоять!
Снизу в разноголосье, но не очень громко, пожелали много неприятного.
С палубы долго смотрели, как уменьшается позади нелепый голубой пароходик. Всем было неловко.
– Как же это у нас ни одного ствола на борту, – потер щеку Шурка. – На голом понте до Москвы – вот не подумали…
– А ты поменьше проявляй инициативу, – посоветовал Сидорович и спустился вниз.
– А ты можешь свою не брать, – крикнул вслед Шурка. – Вот падла…
Но потом – где есть спирт, всегда обнаружатся и подкожные его запасы, – нашлось выпить, стали раздавать куртки, пошла примерка и поднялось оживление и веселье. Толкались в умывалке перед зеркалом, вставали на цыпочки и менялись друг с другом.
– А, ничего, – решили. – Не пропадет, еще наторгует.
– Если они порядочные люди, так скинутся ему на следующую ходку, и всего делов. Это будет с их стороны честно.
– Если б у нас были деньги – заплатили бы? Да без разговоров! Тут дело не в совести… а – для нужд дела.
Совесть была не совсем спокойна, конечно, но новые куртки сильно перевешивали ее тихие поскребывания.
Выбрав лучшую, понесли Ольховскому. Ольховский куртку не взял. Выслушал и выругался.
– За следующий факт мародерства расстреляю, – посулил он, и как-то поверилось, что раз уж пошли такие дела – в самом деле может расстрелять, ничего невероятного. Если только, конечно, найдет из чего.
Вечером ревком вынес своему председателю (или секретарю, сбивались в титуловании) моральное порицание большинством голосов. Одновременно объявили благодарность за проделанную работу о заботе над экипажем. Приятно быть справедливым.
6.
Люди склонны сильно переоценивать масштабы того, что происходит здесь и сейчас. Прорыв трубы в собственной ванной куда значительней наводнения в Китае. Взять хоть бандитизм.
Война и оружие – обыденность многих времен; наше не исключение. Масштаб бандитизма в России девяностых давно перестал поражать. Разборки и заказные убийства доставляют обывателю газетное и телевизионное удовольствие: ты смотри, что делается! А убитый явно ворюга: все они хороши. Бедняков это не касается, а мы-то бедняки. Только в темноте не гуляй, деньги не свети, дочь одну не отпускай и стальную дверь поставь. Пистолетик бы еще, и имели мы всех, кто ниже нас ростом.
За последние восемьдесят лет страна знала три пика бандитизма. Первый и высший пришелся на любезный и легендарный восемнадцатый год, когда наган был властью законодательной, исполнительной и… черт, какая третья? все равно ее нет. Ну, нэп, конечно, но уже не так. Краток и крут был всплеск сорок пятого-шестого: уцелевшие солдаты вернулись домой – а дома нищета, бездушная бюрократия и никакой благодарности за увечья и подвиги. А солдат привык: хочешь жить – стреляй, надо – возьми; а оружия кругом полно. И в первом, и во втором случае государство решало вопрос быстро и эффективно: террор, расстрелы на месте и смертные статьи в судах быстрых и отчасти праведных.
Так что бандитизм девяностых отнюдь не оригинален. И не так ужасен и крут, как кажется моралистам, подверженным гипнозу собственных лозунгов ах-гуманности. В нем своя система, и почти все вопросы можно решить миром. Бандиты закрыли своими спортивными телами прорехи в деятельности государства, которое вздрыгивает слабыми ножками из кармана (держи шире) олигархов. Хлеб да соль, братва.
Еще в раннесредневековой Англии каждый платил предводителю шайки бойцов, которая защищала его от других и давала возможность как-то жить. Свободным человеком считался лишь тот, кто мог защитить себя самостоятельно: имел средства и людей. Таков был закон. Никакого отличия от лидера группировки, который убежден, что любой коммерсант обязан кому-то платить. Эпоха такая.
И чем был бы плох в сквере перед Манежем памятник Робин Гуду, покровителю свободолюбивых и угнетенных, с золотом по постаменту: «Братку от тамбовских». Цветы по праздникам и депутация из Шервудского леса на майские дни.
Примерно такие мысли бродили у Колчака, а сам Колчак бродил по крылу мостика. Мысли эти носили не вовсе праздный характер, потому что по правому берегу проплыл шаткий причал, у которого три лодки и дюралевый катер синхронно раскачивались на волне, разведенной «Авророй» – а над причалом стояли два джипа: машины, законно ассоциирующиеся с бандитами; недешевые такие серьезные тачки в этой бедной глуши, где честным образом на них заработать невозможно.
При рассмотрении в бинокль сквозь слабо тонированные лобовые стекла джипов внутренность их различалась укомплектованной лицами, менее всего вызывающими в воображении сцены мирного крестьянского труда. Лица были со вниманием обращены к проходящему мимо крейсеру. И внимание это не казалось похожим на праздное любопытство зевак, специально прибывших поглазеть на старинный корабль.
Человек, дослужившийся до капитана первого ранга и командира авианосца, может быть грешен во многих пороках, но глупость и беспечность в их число входят редко. Поэтому Колчак сопоставил историю с куртками, господствующие в обществе нравы и обычаи, лица в джипах и плавсредства у причала – и с железной ленцой, какая дается многолетней привычкой к беспрекословному и любой ценой выполнению твоих приказов, скомандовал:
– Боевая тревога. Орудийный расчет – к кормовому орудию. Пять выстрелов – подать к кормовому орудию. Сигнальщикам – смотреть хорошо на кормовых румбах. Хорошо – ты понял?
Заквакал ревун. Застучали каблуки на юте. Ровным шагом поднялся на мостик Ольховский с задранными бровями:
– Что случилось, Николай Павлович?
Колчак изложил соображения.
– Не понравились мне их морды.
– Логично. Лучше перестрахуемся.
Они поделились давно остывшим негодованием по поводу того, как «жигуль» с бандитами нагло пер через КПП полка, зная, что никакой командир не захочет брать на себя ответственность за открытие стрельбы и жертвы среди местного населения; как группировки диктуют волю командирам частей, реально угрожая жизни их семей; и вообще каленым железом выжигать весь этот беспредел.
Через полчаса в тишине реки возникло еле уловимое акустическое колебание – словно точка зуммера в звуковой пустоте.
– Сигнальщик – смотреть по корме!
Колчак перелистнул атлас, повел носом по карте и кивнул: «Никаких населенных пунктов на ближайший час нашего хода». Хорошее место, тихое. Хоть сарынь на кичку кличь.
Колебание быстро усиливалось и оформилось в комариное зудение. Оно нарастало, тонкий слитный звук распался на рокот, и из-за поросшего черной чащей поворота выскочил белый треугольничек буруна, сопровождаемый докладом сверху:
– Катер в кильватере! Дистанция семь кабельтовых! м-м, сокращается! Скорость восемнадцать – двадцать узлов! Команда восемь… девять человек!
– Кормовое орудие – к бою!
– Так, – сказал Колчак. – Приехали. А как ты будешь без прицела стрелять по движущейся цели? Через ствол наводить?
– А что? Пока они в кильватере на дистанции – угловой скорости не имеют. Сближение учтем! Ор-рудие! Взрыватель осколочный!
– Погоди, а ты им взрыватели дал?
– Черт!!! – закричал Ольховский и понесся в каюту.
– Спокойно, – сказал Колчак, хотя рулевой и лоцман интересовались происходящим без всякого беспокойства, как будто к ним это не имело никакого отношения. – У нас есть минуты полторы-две. Как бы не утопить кого не того, а? Сигнальщик! Кто там в катере? Разбираешь?
– Да вроде все молодые ребята, товарищ капитан первого ранга.
– Я тебе дам «вроде»! Оружие есть?
– Да вроде не вижу.
– Еще «вроде» – убью! Есть или нет?!
– Никак нет! Оружие не наблюдаю!
На корме Ольховский, присев на корточки, ввинчивал в снаряд взрыватель. Ввинтив, он топнул, проорал жуткий мат и побежал в каюту за установочным ключом, закрепленным в цинке.
– Дистанция четыре кабельтовых!
Ствол орудия опустился, ловя цель.
– Уничтожить его профилактически, – с сомнением сказал Колчак. – Не знаю даже. Нет катера – нет проблемы.
Он набрал воздуха и заревел в громкую трансляцию:
– На катере! Глуши мотор! Не подходить! Буду стрелять!
Услышали или нет, но катер резко повернул, показав красное днище, и продолжил преследование размашистым зигзагом. Стрельба стала невозможна.
– Ты что сделал!!! – надсаживаясь, затряс кулаком Ольховский.
– Да, – сказал Колчак. – Без прицела, без автомата стрельбы, без дальномерного поста, – да. Думаю, это они возню у орудия заметили.
– Автомат! – сообщил сигнальщик. – Вижу у одного автомат… вроде, АКМ-47. И два пистолета… вроде, ТТ.
– Конец тебе, – сказал Колчак. – Я предупреждал – вроде.
– Есть! Виноват!
– М-да. Родине нужны герои, а рожает идиотов. Плюс – цель понял. Минус – а чем воевать-то будем? Сальдо – минута на размышление.
Ольховский взлетел над трапом, легкий и страшный, как дух мщения.
– Потом, потом! – поспешно парировал Колчак. Он закурил, оскалился и сам себе задирижировал сигаретой:
– Так!!! Боцман! Все ведра наполнить мазутом – и на палубу! Жив-ва!!! В машине! Мознаим! Давай шланг к паропроводу – и чтоб достал до борта палубы! Ты понял меня?! Док-тор-р! С бинтами на палубу!
– Чистый адмирал Ушаков! – восхитился лоцман.
– Ты что хочешь? – растерялся Ольховский.
– Потом, Петя, потом! Давай свой спирт на палубу, тащи быстро, ну! – Колчак подпихнул его вниз.
Катер с урчанием и треском уже выскочил на траверз кормы.
Серьезные ребята изготовились в нем с видом сноровистых коммандос и неотвратимых карателей. Не в том, мол, дело, что нас мало, а в том, что за нами безусловная сила, которая жесточайше подавит любое сопротивление, так что о нем никто и думать не моги.
Катерок поравнялся с мостиком, сидевший на носовой банке у кокпита встал и поднял раструбистый мегафон:
– На «Авроре». Есть разговор.
Колчак передернулся (как лимон разжевал) от презрения не к ним даже, замечать кого было ниже его достоинства, а к ситуации, в которой вынужден был присутствовать.
– Боцман. Ответь этим…
Кондрат поставил ведра, перегнулся с борта и ответил с искусством и от души.
– А за слова ответишь, – пообещали с катера. Рожи выражали властную решимость отчаюг, ломающих волю противника и жертвы.
Сидевший на моторе уровнял скорость и притер катер к борту.
– Всем отойти от борта! – драконьим спецназовским голосом гаркнули из катера.
Автоматчик передернул затвор и дал очередь поверх. Две пули цокнули и прошили кожух средней трубы. Восемь пистолетов, ну до игрушечного ничтожных под шестидюймовыми стволами, уставились снизу. В этом контрасте они не воспринимались угрозой, а только раздражали. Но держались за них ребята подходящие, и в реальной схватке они имели все шансы взять верх.
Два легких дюралевых трапика с широкими скобками-захватами на конце вцепились в срез борта, и на них тут же полезли двое.
– Абордаж, ты понял? – изумился Колчак. – Вот это храбрецы!
Секунды растянулись и сделались длинными и емкими.
– Боцман – лей! – Колчак скатился вниз и поспешил к месту действия. – Сбросить лестницы чертовы!
Снизу хлопнули выстрелы, Кондрат невольно попятился от борта, и желтовато-черный выплеск мазута пролетел дугой и шлепнулся о воду далеко за катером.
– Вплотную!!! Где пар???!!!
«Черт, сейчас ведь влезут! Дождались!»
И тут произошло непредвиденное. В борту, прямо за трапиком, открылся иллюминатор, и что-то длинное и тонкое сильно пихнуло лезущего бойца в живот. Он согнулся, отпустил руки и, спружинив в воздухе, спиной свалился в катер на других.
В иллюминатор высунулась винтовка со штыком. За нее держались две бледные мосластые руки. Как воинственный дятел, выставивший клюв из дупла, штык ткнул вбок в соседний трап, но не достал, тюкнул еще – тот, кого он кольнул в бок, дрыгнул ногой, вильнул и соскользнул вниз.
Выстрелили, пули вскользь выбили борозды краски рядом с иллюминатором и с визгом ушли в рикошет. Снизу защитник крейсера был невидим и неуязвим.
– Подлезь высади ему обойму в окно!
– Передвинуться надо!
– Хрен дадут еще зацепиться!
– Все равно иллюминаторы по всему борту – другой откроет!
– Быстрее!
– Так стреляй, когда лезешь!
– Куда?!
– По рукам!
– Давай, пока не сбросили!
Автоматчик дал очередь над бортом, прикрывая высадку – давя на психику и отгоняя: выпущенные косо снизу пули задеть не могли, но охоту лезть вперед отбивали.
Произошла краткая заминка с обеих сторон. Как писали в батальных сценах старых романов – момент был решительный.
В этот самый момент над бортом возникла дикая и исполненная боевого пыла фигура.
Но сначала объясним ее явление.
Иванов-Седьмой не мог упустить возможность пойти в знаменательный (и, не исключено, последний) рейс «Авроры». Но не сумел он и мотивировать начальству необходимость своего присутствия на борту: отказ был категоричен. Оставалось незаметно запереться в своей каюте-кабинете-канцелярии директора музея в день перед отходом, что он и проделывал неделю подряд, пока не стронулись. Он справедливо рассудил, что в переходе будет не до музея, куда никто не сунется.
Вдумчиво запасшись консервами, печеньем, кипятильником и ночным горшком, опорожняемым ночью в иллюминатор, он не казал носу, страдая исключительно от недостатка информации. Но к его услугам была трансляция, вид в иллюминатор и воображение.
Стесняясь униженности своего положения, он высчитывал и выжидал время, когда списать его на берег покажется уже нецелесообразным и можно будет выйти и претендовать на судовую роль и довольствие. От консервов с печеньем не проходила изжога и появились легкие рези в желудке. Зато, как любят выражаться эпигоны романтизированных биографий, никогда ему не писалось так хорошо, как в эти дни.
Услышав «Боевая тревога!», он насторожился, как старый строевой конь. Даже мысль не мелькнула у старого моряка, что настал удобный случай покинуть добровольное заточение. Лишь судьба корабля заботила его. А вид малого речного судна с пиратами и поднявшаяся стрельба ввергли в сильнейший гнев и тревогу и подвигли к немедленным, любым, решительным действиям по обороне фактически безоружного, беззащитного крейсера.
Он выскочил в экспозицию, суконным локтем (нет времени!) разбил витрину, схватил трехлинейную винтовку, обойму, гранату системы Новицкого и успел обратно как раз вовремя, чтобы отразить первую атаку. После чего двумя движениями задраил иллюминатор на броняжку – и, черной молнии подобный, метнулся на палубу, вщелкнув обойму в магазин.
В возбуждении выкрикнув неизвестно откуда выскочившую на язык фразу:
– Огребай, руманешти, матросский подарок! – он швырнул в катер тяжелую, пятифунтовую гранату.
Миг остолбенения внизу сменился непроизвольным и неудержимым хохотом. Иванов с непониманием проследил взгляды и увидел у себя в руке длинную рукоятку. Стряхнутый с нее ветхий цилиндрический корпус булькнул в воду и выпустил мелкие пузырьки.
Слишком возбужденный для того, чтоб отдавать себе отчет в деталях, Иванов швырнул рукоятку следом за гранатой, передернул затвор, приложился и выстрелил вниз.
Боек щелкнул. Боевая пружина была в порядке. Он сам чистил затвор. Но выстрела не последовало.
Передернул еще (хрюкающий всхлип внизу) – и выпалил!
Один в катере схватился за живот и повалился, хватая воздух. С шипением и фуканьем из патронника вылетела вверх желто-серая струйка. Иванов схватился за обожженное лицо и уронил винтовку на палубу. Давным-давно он сам залепил просверленное, как положено экспонату, отверстие хлебным мякишем и закрасил черной ручкой. Но как затесался в холостую музейную обойму чем-то когда-то снаряженный патрон, не узнает уже никто; обычное дело.
В катере захлебнулись, зарыдали и бодро полезли наверх. Упавший вытер слезы и прыгнул на ступеньки, как кошка.
Но эта трагикомическая сцена дала необстрелянной и безоружной команде столь необходимый выигрыш во времени. Над Ивановым-Седьмым можно было смеяться сколько угодно, но трусом он не был и действительно подал пример.
– Ломы! – крикнул Колчак, указывая на борт.
Но ломами подковырнуть, поддеть захваты трапов и сбросить не удавалось.
– Мазут! – в то же время крикнул он, и трое на четвереньках, пряча головы и мешая друг другу, вылили за борт, на лезущих и в катер, шесть ведер мазута – кто-то ухнул и бешено заматерился.
Следом полетели спички и зажигалки. Но они гасли сразу. Кроме того, мазут – не бензин, и поджечь его не так просто: брошенная спичка в нем гаснет, вспыхивает только пирофугас в кино.
Над бортом поднялась рука с наганом, наган выстрелил дважды, Колчак прыгнул вбок, выхватил у матроса лом и ударил по руке – попал по револьверу, он отлетел, рука мотнулась и скрылась, там крикнули:
– Ствол! Дай ствол!
Боцман совал пожарным багром над соседним трапом, за багор схватились, там пошло перетягивание каната.
– Отвал! – закричали снизу. – Ночью подойдем, тихо!
– Я говорил!
– Они смотреть будут! Паш-шел!!!
Колчак штыком пробил дырку в крышке поданной гильзы с порохом, оторвал жгут бинта, макнул в спирт, отжал в кулаке и забил конец фитиля в отверстие.
– Н-ну… – прошептал он, поджег и сбросил эту бомбу вниз.
Над бортом снова высунулась рука с пистолетом, и Колчак машинально отметил, что теперь рука левая.
Внизу рвануло глухо и протяжно – как-то объемно: звук был похож на сконцентрированное в секунду шипение бенгальского огня, пыхнувшего оглушительно. Над бортом взлетели крупные искры и какие-то чадящие клочки. И сразу повалил густой черный дым.
Там завопило, заорало, гулко шлепнулось в воду.
Колчак с силой, как копье, метнул лом вертикально вниз, щурясь в гари и целя в середину этого дыма: пробить дно.
– Бросай ломы!!!
Еще два лома мелькнули отвесно.
Боцман страдальчески поморщился, вцепясь в отвоеванный багор. Остальные вопили: «А-а-а-а-а!!!»
И только тогда, приплясывая и подвывая, Мознаим дотащил свой шланг, бьющий вверх паром, до борта.
– Отставить, – сказал Колчак.
– Трафальгар, – сказал Ольховский. – Жалею, что не участвовал в баталии сей хотя мичманом, а?
В ушах, однако, звенело.
Катер, медленно погружаясь, сплывал и удалялся по течению. Вернее, это был уже не совсем катер: лобовое стекло было снесено, в кокпите зияла дыра, и он сидел почти по планширь в воде, продолжая опускаться. Тусклые красноватые язычки змеились по краске, радужным кустом лопнул бензобак, и жирный мазутный дым продернулся цветными нитями. Черные пятна на воде коптили и дробились.
– Восемь стволов пропало, – с сожалением отметил боцман. – И три лома, – не удержался он.
– От дураки, – вздохнул Колчак. – Нам бы такую морскую пехоту.
На несколько тел, мутно угадываемых в гари, не хотелось смотреть. Ноги в зеленых адидасовских штанах свесились через борт в воду, как будто их обладатель раскинулся в шезлонге. Две черные головы медленными толчками двигались в сторону берега, куда ветер нес и рассеивал слоистый редеющий шлейф чада.
Шурка поднял с палубы револьвер и подал Ольховскому. Ольховский повертел его и протянул Колчаку.
– Благодар-рю за службу, товарищ капитан первого ранга, – взял под козырек.
– Служу, служу, – ворчливо отозвался Колчак. – Хотел бы я знать, кому и чему…
На рукояти было выбито выше щечки: «Оружейные заводы Петра Великого – 1916 годъ». В барабане нагана оставалось пять патронов. Обшарпан до белого – ну и шпалер…
– Боцман. Трапы прибрать, борт привести в порядок… закоптили тут. Позорище: стыдно кому сказать – дюральку с пацанами утопили.
Вечером Ольховский вызвал секретаря ревкома и потоптал, как петух цыпленка. «Вот тебе твои куртки, сучий потрох! Только мы и мечтали с бандитами воевать».
Шурка тянулся с побитым, но достойным видом: готов был страдать впредь за правое дело…
– Парадокс в том, – кипятился Ольховский, – что мы нарушили справедливость, а шпана пыталась ее защищать! Революционер хренов! Шурик, сука, пущу я тебя привет Рябоконю передавать!
Пока Р.В.С. заседал по поводу: бандитов осудить и топить и дальше, но особо не нарываться, – Колчак принимал раскаяние Мознаима. Раскаяние носило форму довольно тяжелого ящика с двадцатью гранатами РГД.
– Не сообразил! Клянусь! – звенел слезой Мознаим. – Я же не знал, почему тревога, Николай Павлович! Закидали бы сразу, мне же не жалко!
– Стоп. Ты их где взял?
– Да на том же складе купил, куда вы летом ездили.
– Зачем?
– Они списанные, дешево отдали, а в Москве продать можно…
Сумасшедший дом, подумал Колчак. И ведь так везде. Может, лучше пчел в Крыму разводить?
7.
«28 октября. 12.00 по Пулкову. 61°10В сев. широты, 36°15В вост. долготы. Волнение 0 баллов, ветер северо-восточный 3 – 8 м/сек. Скорость 51/2 узлов, курс 80. Следуем озером „Онежское“ ко входу в Волго-Балтийский канал. Машины и ходовые механизмы работают нормально. Больных и раненых нет. Чрезвычайных происшествий на борту не случилось».
8.
«Удивительно душевны и заботливы в экстремальных условиях советские (зачеркнуто) русские (зачеркнуто) русскоязычные (зачеркнуто) российские моряки. А ведь они ежедневно рискуют жизнью. Поистине риск – благородное дело. Это благородство я испытал на себе.
Доктор смазал мне ожоги лица, произошедшие вследствие выстрела из трехлинейной винтовки системы Мосина-Нагана обр. 1891 г. (экспонат инв. № 47-12) синтомициновой мазью и выделил тюбик для постоянного пользования. Кроме того, он постриг мне концы волос на голове, обгорелые вследствие вышеупомянутого выстрела. Ведь он мог бы зарабатывать большие деньги в мужском парикмахерском салоне, но предпочел верность своему профессиональному долгу и присяге. Этот скромный корабельный врач способен на многое.
Не уступают ему и другие члены экипажа. Нижние чины (зачеркнуто) матросы преподнесли мне прекрасную кожаную куртку. Она пришлась мне впору. Дело не в подарке, а во внимании.
Командир объявил мне благодарность перед строем за поведение в бою. Смерть немецким оккупантам (зачеркнуто) врагам трудового народа!
Питание и обеспечение корабля выше всяких похвал. Если вдуматься – это тоже подвиг. Настроение команды приподнятое, боевое. Англия (зачеркнуто) Россия ждет, что каждый исполнит свой долг. Я чувствую себя так, будто сбросил десять (зачеркнуто) двадцать лет.
Прекрасно дополняют друг друга командир крейсера и старший помощник – в походе это стало очевидно. Капитан первого ранга Ольховский – настоящий флотский интеллигент, хотя порой проявляет вспыльчивость. Почему-то не одобрил мою куртку. Зато каждый день находит время играть на рояле. Он полон юношеского романтизма и пользуется заслуженной любовью подчиненных. Капитану первого ранга Колчаку (зачеркнуто) Колчину мы в первую очередь обязаны успешным исходом боя. Его осмотрительность, разумная осторожность и высокие волевые качества заслужили ему уважение подчиненных. Вдвоем они составляют идеальное командование. У меня даже появилась мысль, что в некоторых случаях можно единоначалие заменить двуначалием. Как говорится в народе, ум хорошо, а два лучше. Поделился этой мыслью с лейтенантом Беспятых как с образованным офицером. Он подтвердил, что у древних римлян два (федерала? прокурора? трибуна? – переспросить) командовали войском по очереди. Да ведь и командир с комиссаром командовали вместе – и результат известен всему миру.
За обедом выпил положенную чарку, и рези в желудке прошли. Не следует отменять флотские традиции, это вредно сказывается на здоровье плавсостава.
По просьбе команды радист поставил прекрасную старую песню „Тяжелым басом гремит фугас, ударил фонтан огня!“. Очень мужественное, замечательное музыкальное произведение. Решил узнать у радиста, кто ее написал. Он сказал, что два еврея: Вайнберг и Соболь. Кто такие? Странно. Почему везде евреи? Несмотря на ряд их отрицательных качеств, мы все же за интернационал.
Вспоминаю старый зарубежный фильм „Корабль плывет“. Помню, что совершенная ерунда – моряки уходили из зала, я смотрел его еще в Кронштадте. Нет, господа – плывет наш корабль!»
9.
На подходе к Вытегре Мознаим взмолил, что в генераторе серворуля при поворотах горит обмотка, и или они достанут новый трансформатор, или он ни за что не ручается, хотя, с другой стороны, может ручаться, что крейсер буквально через двое суток потеряет управление. Как можно заметить, его озабоченные плачи сменили тематику, сохранив тональность: временно отрешившись от семейных забот, он незамедлительно переключил свои страдания в служебно-технический регистр.
Вытегра была типичным речным поселком, разросшимся до размеров и статуса города в презрительной уверенности, что таковы и есть все нормальные города на свете: грязь и мешанина кривых деревяшек с панельными пятиэтажными коробками. Вид его являл симбиоз слияния города и деревни чисто механическим путем: сложить, перемешать и вывалить на местность, как груду кубиков из ведерка в песочницу, размоченную дождем.
Отдали якоря на рейде, хотя назвать рейдом расширение речного фарватера напротив хилых хибар порта было бы явным преувеличением.
– Здесь магазин оптики хороший, – оживился Егорыч, – съезжу посмотрю себе очки новые, давно собирался, да все случая не было. Для дела ведь, – заискивающе пояснил он Ольховскому, мягким вымогательством получив сторублевку.
Услышав про очки, Сидорович побежал переодеваться.
Вывалили ял. О чем никак не думали в Петербурге за сборами – это о моторе для малого обеспечивающего плавсредства. Не было оно нужно нисколько, вот и не думали. И теперь приходилось, как напоказ или в учебке, сажать шестерых гребцов на весла, старшину – на руль, и таким картинным манером съезжать на берег. Бутафорский катер висел под шлюпбалками – красавец.
– А это что за маскарад? – воспретил было Колчак, когда гребцы полезли в ял, припарадившись по форме номер три и в черных чертовых кожанках поверх. – Кто разрешил? Отставить. Дежурный!
– Товарищ капитан первого ранга, – заканючил Габисония под аккомпанемент нежных вздохов, – в город же выходим, все равно что в увольнение. Корабль же представляем, чего ж в рабочем-то платье…
– А куртки – ну, для тепла, а в бушлатах жарко… грести.
Колчак махнул рукой – а, хрен с вами.
На берегу праздный – как по характеру, так и от безработицы – люд сориентировал носы и ноги в сторону крейсера: развлекая себя этим необычным оживлением скучной повседневности. Сенсации «Аврора» не вызвала – к кораблям здесь привыкли, пусть не к таким. Кучка любопытствующих собралась, пацаны тыкали пальцами и спорили.
Мознаим тут же выяснил, где расположен заводик, и даже где на заводике электромеханический цех, и убыл с двумя сочувствующими в коляске мотоцикла. Лоцман пряменько посеменил покупать свои очки, цапнув под локоток Сидоровича. А мичман Куркин, оставив Габисонию нести вахту у яла, с четырьмя остальными пошел пошляться по городу: раньше, чем через пару часов, Мознаима ждать не приходилось.
Ходить было приятно: черное сукно утюжено, ленточки вьются, кожан тугим ремнем охлестнут, и смотрят на тебя, как на высшее существо из дальнего счастливого края, с завистью и почтением; и подавляют в себе, из вежливости и остатков самоуважения, охоту заговорить и тем приблизиться, уравняться отчасти. Бедная у них жизнь, понимаешь. Дыра, чего взять.
Тротуары не везде, глина липнет, фасадишки обшарпанные, машина брызги разведет – помойка на колесах. Только девчонки ничего смотрелись. Смотрелись и сами смотрели ничего. Сигнальщик, Серега Вырин, тот просто млел и маслился от взглядов – ну одичал.
– Эх-х, – раздувался, – все бабы наши были бы.
На тесном от хлама и продавцов рыночке промочили ноги, попили пива и хозяйской развальцой заложили дугу обратно.
Вот у одного фасадишка, где розовое облезло, а серое разошлось, путь великолепной пятерки пересекся с мелким скоплением аборигенов. Скопление имело форму очереди и характер демонстрации и состояло исключительно из представителей старшей возрастной группы. Причину скопления с ясностью объясняла зеленоватая вывеска «Сбербанк», блеклая и безнадежная, как прошлогодняя ботва.
Лозунги и транспаранты отсутствовали. Два десятка старушек, которые на свое горе живут дольше мужчин, гомонили на нисходящих интонациях, не в силах разойтись. Общественным возмущением предводительствовал старичок-боровичок, тип занозистого активиста дворового масштаба. На удивление большие малиновые уши, торчащие в стороны, придавали ему сходство с перекаленным чайником.
– И так каждый раз! – плевал чайник. – Сами на машинах ездют! Дворцы строют! А пенсий нет! Всю жизнь работали! Ельцин обещает, а все пустая брехня!
И согласный ропот старушек гнал телеграфную ленту, которую никогда не возьмут в руки товарищи Ленин и Свердлов, озабоченно стоящие у прямого провода на картине Юона: что на хлеб нет, на лекарства нет, на квартплату нет, и остается бы только помереть, но на похороны тоже нет. Ни живописец, ни журналист не заинтересовались бы этим сюжетом в силу невозможности продать его, как абсолютно заурядный и привычный всем уже много лет.
– Вот если бы они сейчас повесили на фасаде директора сбербанка – телевизионная реклама обеспечена, – сочувственно сказал Кондрат. – Говоруна бы посадили, другим дали пенсию – хоть на этот раз.
Шурка затормозил, упер ноги в грязь и набычился.
– Шурка! – закричал Кондрат, – идем дальше, не дури, я пошутил!
Матросы остановились с видом праздных рыцарей, которых оживляет возможность походя совершить нетрудный и приятный подвиг. Ничто так не провоцирует дремлющие силы, как надкушенный плод революционной вседозволенности.
– А что, – цыкнул торпедой слюны сигнальщик, – неплохая мысль.
Шурка приблизился к крайней старушке, которая прятала руки в карманы красной нейлоновой куртки, перекрещенной коричневым клетчатым платком.
– А сколько рублей пенсии, мать? – спросил он.
Жалобы примолкли. Униженные и оскорбленные уставились на морских витязей. Зрелище было приятным, и приятно было даже праздное любопытство, потому что выражало солидарность.
– Двести шесть рублей, – сказала старушка.
– Девять долларов, – перевел сигнальщик.
– А у других сколько?
– Да ведь у кого сколько. Вон у него – четыреста.
– Так, – наморщился Шурка. – Десять на двацать пять считаем – двести пятьдесят баксов на кагал. А за сколько месяцев?
– Пятый месяц табуретки грызем! – зашумел чайник. – А грызть-то уже нечем, – раззявил розовые десны.
Кондрат потащил Шурку за ремень.
– У нас столько нету, Шура, – негромко буркнул он. – А корабельные у Ольховского, он не даст.
– И правильно не даст. Самим нужны.
– Ну так чё ты вхолостую заводишься? Давай сходим обратно на базар, продуктов им немного купим, что ли.
Старушки подали голос и замахали в том духе, что их положение не стоит вмешательства и беспокойства:
– Да чего, сынки, вы себе не думайте! Кому дети помогают, у кого огород. Не помрем. У нас тут немцы тоже суп раздают почти каждый день.
– Дойче зуппи, – сказал сигнальщик и высморкался, прикрыв лицо. – Во, твою мать…
Возможно, история с куртками еще жгла Шурку и требовала компенсации. Возможно, ощущение своей безнаказанности во всех поступках последних месяцев раздвинуло для него границы нормы и реальности. Возможно, у него вообще была повышенно активная жизненная позиция, и последние события его в этой позиции укрепили, как в танке. Многое возможно, хотя определенно утверждать ничего нельзя. Но реальные следствия были следующие:
…Психология подвига вообще вещь интересная и заслуживающая отдельного рассмотрения. Проклятая гололедица, сказал Александр Матросов, падая на амбразуру. В науке психологии до сих пор не выделилась в отдельное русло подвигология, – несмотря на то, что спецслужбы всех стран усердно используют последние достижения по части промывки мозгов для подготовки своих агентов к подвигам во имя родины, национальной идеи и вышестоящего начальства. Если бы, конечно, тут вдруг запахло сигарой и кельнской водой, и пожаловал старик Фрейд собственной персоной, в высоком хальстухе под седой бородкой и черном профессорском сертуке – он бы без малейших колебаний поведал, что Шурка в пике юношеской гиперсексуальности лишен нормальной половой жизни с девушкой Майей и всеми прочими девушками и женщинами, и его сексуальная энергия сублимирует в отчаянные и рисковые поступки. Его ученик и оппонент Юнг возразил бы с мягкой непреклонностью, что подвиг есть архетип, в той или иной степени проявляющийся в поступках каждого, если этот каждый попадет в соответствующие обстоятельства. Бердяев же сказал бы, что имеет место христианский порыв, всегда живущий в душе и взывающий к действию, особенно в экстремальных для упомянутой души условиях, – и, возможно, пожал бы безупречно умытую руку Швейцеру, который классифицировал бы этот порыв как естественный гуманизм человека независимо от религиозной конфессии, культуры и расы. А командир районного ОМОНа в превентивных целях вмазал бы Шурке в затылок затыльником автомата и проревел лежать мордой в асфальт, руки крестом или все на тот же затылок, и квалифицировал бы святой порыв по статье уголовного кодекса. Но поскольку никого из вышеупомянутых лиц рядом не случилось в силу разных причин, то мало искушенный в психологии Шурка выразил свои интеллектуально не оформленные позывы эмоционально насыщенным словосочетанием: «Вот суки!.. Ну мы сейчас!»
– За мной! – скомандовал он и отворил дверь, соседствующую со сбербанком. Она была обита жестью и украшена рукописной табличкой «Обмен валюты». Близость двух дверей наводила на естественную мысль о родстве и даже внутреннем единстве кроющихся за ними хозяйств.
В тесном предбаннике скучал на старомодном (еще не офисном, а канцелярском) стуле охранник в камуфляже. В фанерной перегородке была прорезана следующая дверь, а рядом с ней окошечко, в котором блестел кулон, горизонтально лежащий на соответствующем бюсте, как на печке. Обладательница бюста сонно взирала сквозь заокошечный мир с тем презрением к нему, которое превращает провинциальных служащих дам в лаек средней злобности при всех режимах.
– Все на местах, – сухо и непререкаемо припечатал Шурка, – это ограбление. Не двигаться, молчать.
– А. Ага. Понял, – от избытка согласия нарушил запрет охранник и быстро кивнул, подтверждая прием информации и отречение от служебного долга. Пять фигур в черной коже, тельняшках и бескозырках выглядели малопонятно и тем более внушительно.
Обменщица приоткрыла пунцовый рот и перестала дышать.
Охранник был держан за руки. Шурка симулировал ниже окошка передергивание невидимого затвора:
– Спокойно, милочка, к тебе претензий нет. Отвори потихоньку калитку – быстро, быстро, ну!
Спрятаться в ее кабинке было решительно некуда, спорить не представлялось возможным. Сменив презрение на отчаянную любовь и суетясь белым лицом, она открыла замок и только тогда возобновила работу дыхательных мышц – первый вдох получился с подвывом.
– Умонька, – похвалил Шурка, втискиваясь в этот пенал и тесня крутой бок, не помещавшийся между стулом и кассовым аппаратом. – А теперь выдвинь ящичек. Не прячьте ваши денежки по банкам и углам! Сколько у тебя?
В ящичке нашлось две тысячи семьсот пятьдесят долларов довольно новыми бумажками и восемнадцать тысяч рублей: копейки не в счет.
– Шарфик. Поясок, – руководил Шурка тихим легким голосом: один человек в нем был отрешенно спокоен, а второй со стороны отмечал замедленную слаженность всех действий, получавшихся в результате удивительно быстрыми. – Ремешок… Платочек!
Еще через полминуты охранник и дама сидели примотанными к стульям, с аккуратно заткнутыми ртами.
– Ключик от двери где? А табличка «Закрыто»? Ага. Телефончик оборвем… У вас мобильника нет, браток?.. бедно живете, что же так. И сидеть тихо, ну очень, очень тихо!! час не двигаться!!
Операция заняла три минуты от силы.
«Бонни и Клайд, – подумал Шурка: мыслительный процесс летел и прыгал, как слалом. – Золотое дно. Это не милостыню собирать».
Выйдя, провернули ключ и нацепили табличку. О-па – все!
Пенсионерки все обсуждали свои горестные дела, явно смирившись с ситуацией, изменить которую были не в силах: так хоть пожаловаться.
– Внимание! – объявил Шурка. – Строимся в очередь. Шефская помощь от Балтийского флота! Каждый получивший немедленно покидает это место и идет домой. Вопросы потом! Бабка – держи.
И сунул зеленый стольник ей в лапку:
– Пра-хади! Следующий! Эй, позови там по-тихому народ изнутри!
Старушки оказались не по возрасту понятливы и вопросов не задавали: неясные подозрения просто не успели у них сформироваться за скоростью неожиданной процедуры. Хотя их мыслительные процессы не носили столь интенсивный характер, как у двадцатилетних моряков, но общий ход мыслей был верным: дают – бери и беги.
– Ах… Где… Благослови вас Бог, сыночки!
– Тебе, тебе…
Благодатная почва для процветания благородных разбойников была взрыхлена и удобрена многими последними годами: даже Ванька Каин, начни он раздавать им деньги, был бы провозглашен голубем от Сергия Радонежского. Если справедливость не может торжествовать вообще – с тем большей признательностью встречаются любые частные ее проявления. В данном случае справедливости было проявлено ровно на сто долларов – а это большие деньги для пенсионера, почти способные уравновесить собой деяния царя Ирода или финансовый кризис девяносто восьмого года.
Толкание происходило деликатно: боялись раздражить благодетелей. Брали в лапку и отваливали. Двадцать семь человек получили по сто баксов, и еще четверо – по две тысячи рублей. Остатки Шура сунул боровичку с ушами: «Нам некогда, подели на всех и раздай, как встретишь». Не отдаст – и черт с ним, бухгалтерию разводить нет времени.
Лоцман с Сидоровичем уже покуривали на берегу.
– Дуем на корабль, – стараясь не выказывать торопливости, подпихнули друг друга локтями. – Подъедет Мознаим – увидим, доставим. А здесь светиться нечего.
Ял приподняли на талях, сами курили у борта. Чертов Мознаим провалился. Смеялись не без нервности – дать бы ход скорее.
– Международный матросский летучий смертельный отряд пролетарского гнева – это откуда?
– Кажется, Пикуль.
– Лавренев, грамотеи, – бросил проходивший мимо Беспятых.
Кондрат стряхнул пепел с кожаного лацкана, задрал кожаный обшлаг над часами:
– Ну хорошо. Дело мы сделали. Но поймет ли нас милиция, а главное – что мы ей скажем?
– Скажем, что будем разговаривать только с военно-морским патрулем. – И захохотали (отход адреналиновой реакции).
Но милиции, как и ощущалось почему-то сразу, не последовало. А последовал визит совершенно же непредусмотренный.
10.
К берегу, покачиваясь на неровностях и мягко осадив, подъехал джип размером с автобус – «линкольн навигатор», черный и лаковый, как люксовая душегубка.
Из серо-жемчужного лайкового чрева вышли средних лет мужчина в верблюжьем реглане и спортивный молодой человек в черном длиннополом плаще и с черным большим кейсом, скорее даже саквояжем.
Они перешагнули в катерок, отделанный по планширю полированным деревом. Катерок фыркнул, выдул над водой угарный клуб и, тихо постукивая движком, подрулил к борту.
– Господа моряки! – вежливо встал в катере мужчина. – Я бы хотел подняться к вам с визитом дружбы. Трап можно спустить?
Переглянулись: хватит с него и штормтрапа. Скинули за борт. Он достаточно ловко взобрался на палубу.
– У меня несколько слов к старшему вашей… береговой команды.
– Я старший, – выступил Шурка вперед Кондрата. – В чем дело? – Офицеры, слава Богу, были внизу, что избавляло от преждевременных и малоприятных объяснений.
– Вы не пригласите меня в помещение? Кстати, кто реально командует кораблем?
Шурка подумал.
– Командир, – неторопливо сказал Кондрат.
Мужчина кивнул. Он был похож на отставного функционера крепкого замеса: резкие морщины, густая проседь, в начинающей грузнеть фигуре ощущался запас силы. Абсолютное и непринужденное спокойствие как-то снимало любые возможные напряжения в общении. Ну свой со своими. Доброй школы босс. – Я так и думал. А кто командир – можно спросить?
Какие секреты, решил Шурка.
– Капитан первого ранга Ольховский. А почему вы, собственно, спрашиваете?
– Имею серьезное предложение, – улыбнулся мужчина. – А имя-отчество?
Ольховский сидел в каюте за столом, подперев кулаками виски, и углубленно перечитывал Морской Устав. Мысленно он выкручивался перед судом офицерской чести, каковым для простоты и наглядности представлял собственную совесть. Методом перебора соотнося все эволюции «Авроры» с различными статьями Устава, он находил между ними все больше соответствий и связей – пусть косвенных, отдаленных, отвечающих скорее духу статьи, нежели букве. Это укрепляло его в сознании правоты и даже правомерности своих действий и благотворно влияло на нервную систему, изрядно истрепанную. Чем лишний раз подтверждается, что он был интеллигент, не лишенный вредной для офицера склонности к рефлексии.
Шурка постучал и доложил.
– Почему посторонний на борту? – тяжело спросил Ольховский.
Игнорируя тон и суть вопроса, мужчина отстранил Шурку и вошел с естественностью равного и званого гостя.
– У меня предложение, – повторил он. – Не позволите ли присесть, господин командир? Или мне лучше обращаться «товарищ»?
– Слушаю, – бросил Ольховский, не снисходя отвечать.
Мужчина сел без приглашения, непринужденно и с приветливым видом.
– Петр Ильич, простите пожалуйста, вы могли бы ответить, кто за вами?
– За мно-ой? – протянул Ольховский с неожиданным богатством модуляций. – А вот на это… друг вы мой незваный!.. я должен дать ответ не вам. Совсе-ем не вам. – Мысленно он как бы продолжал еще диалог Устава с долгом. – Вы меня поняли? Кто вы такой, черт возьми, и почему я вас здесь терплю?!
– Так, – спокойно сказал мужчина. – Допустим. Понимаю. Считайте, что я представляю интересы этого города. Теперь позвольте сказать. Я знаю, что некоторые вопросы… скажем так, в этом городе, не решены. Я всегда готов решить их мирным путем, соблюдая интересы всех сторон. Я должен был… быть готов к вашему визиту, меня предупреждали, это правда. Признаю. И я ценю сдержанность, так сказать, пока… ваших мер.
– О чем вы, черт подери, толкуете?! – перебил Ольховский. Шурка со стороны отметил, что его задранные брови вполне могут читаться как нарочитая без старательности имитация удивления – и вдохновенно вмешался:
– Господину капитану первого ранга официально невозможно знать все. – За спиной визитера он делал отчаянные рожи Ольховскому, на что тот, пытаясь въехать в необъяснимую ситуацию, ответил угрюмым сопением.
– А ты чего рожи корчишь?! – взорвался он.
Мужчина оглянулся на Шурку, как на союзника в чужой крепости – послал понимающий взгляд.
– Хорошо, – сказал он. – Я готов пойти навстречу. Я принимаю предварительные условия, и в любой момент готов к конкретным переговорам, только дайте знать. Единственное, о чем я прошу: сейчас у меня физически нет всей суммы. Деньги вложены в дело, откат верный. Я прошу предоставить мне отсрочку еще на три дня. Потом можете включать счетчик, слать пацанов – я отвечаю.
Ольховский откинулся в кресле и раздул ноздри. Шурка понял, что подвергнут кастрации, протянут на лине под килем и на том же лине, с которого еще капает, повешен на нок-рее. Он дернулся всеми суставами, как паяц, через которого пропустили электрический разряд. Командир прохрипел невнятное и тяжелым движением век показал, что принимает информацию к сведению и не исключает возможность договориться.
– Все, что у меня есть сию минуту, – это тридцать тысяч наличными… и еще кое-что в счет уплаты. Вы согласитесь взять?
Шурка отчаянно артикулировал, тараща глаза ромбами.
– К-ха, – сказал Ольховский. – К-хе.
– Допустим, – сказал он.
– Означает ли ваше «допустим», что вас устраивает мое предложение?
Шурка, бешено соображая, кивал с риском стряхнуть голову с позвоночного столба, шея трещала и рассыпалась от тряски.
– В том случае, если все остается без всяких последствий, – как бы на ощупь перешел Ольховский на казуистику гостя, когда говорилось все, и при этом ничего не называлось. «Ох нелегко разбираться по понятиям», – безуспешно пытался соображать он.
– Разумеется! – облегченно расцвел мужчина. И обернулся к Шурке: – Позови моего пацана из катера, пожалуйста.
Пацан, привязав катер к штормтрапу, пришел со своим саквояжем. Он молча поставил саквояж у ног хозяина и отступил, заняв место по чину рядом с Шуркой.
Мужчина открыл саквояж и вынул сигарную коробку. Поставил на стол перед Ольховским:
– Прошу вас, Петр Ильич.
Каперанг открыл розоватый кедровый ящичек с изящным золотым тиснением и латунным замочком. Внутри лежали три пачки по десять тысяч долларов.
– Это все? – без всякого выражения спросил он.
– Вы разрешите закурить?
Произошел ритуал закуривания по достижении договоренности. Мужчина достал «Давидофф», Ольховский – хранимую для представительства пачку «Мальборо». Каждый из подчиненных сделал два шага вперед и щелкнул зажигалкой под сигаретой начальства: пацан – «Ронсоном», Шурка – разовой штамповкой. В глазах мужчины что-то промелькнуло.
Две струи дыма были выпущены с глубоким облегченным выдохом.
– Итак? – промолвил Ольховский с восхитившей Шурку холодностью.
– Я сказал, что сию минуту больше нет, и вы согласились, при условии, что в счет части суммы я сдам товар. Так?
– Ну-с.
Мужчина запустил руку в саквояж и извлек оттуда вороненый смазанный маузер с длинным двухсотмиллиметровым стволом.
– Испанские. «Астра». Фирма хорошая. Рыночная цена – у нас до полутора. Вы согласны по этой цене зачесть одиннадцать штук?
Ольховский посмаковал взглядом маузер, потер один глаз, словно тот натрудился больше другого или увидел нечто не вызывающее доверия, и отдулся.
– Вы бы еще берданки предложили, – со светским укором вздохнул он.
– Можете взглянуть на год изготовления – новье. Безотказность, пробивная сила – вне конкуренции, патроны – без проблем, от ТТ.
– По одной, – скупо отвесил Ольховский.
– Что ж, – с ноткой горечи согласился мужчина, – где-то они могут стоить дешевле. Одиннадцать – за пятнадцать тысяч: согласны?
– А патроны? – поинтересовался Ольховский, поражаясь своему вхождению в роль, которой он не знал и сейчас.
– Конечно. По полста на ствол. Не китайские, а польские, это хорошее качество. Витек!
Пацан Витек выдвинулся, левой рукой поднял саквояж и, держа на весу, правой в ряд разложил вдоль стола одиннадцать маузеров. Перед центром этого арсенального строя, бликующего лосненым воронением, он построил штабелек из одиннадцати белых коробочек: по пятьдесят патронов 7,62 в каждой. Указанный на маузерах калибр 7,63 был им адекватен.
– Слонобои, – сказал мужчина. – Жалоб не поступало.
Необязательные уже по завершении сделки его слова воспринимались как премия в довесок.
Пацан позволил себе улыбнуться. Мужчина поднялся и протянул руку:
– Значит, по рукам.
– Простите, – сказал Ольховский, – руку подать не могу.
– Обойдемся без жестов. – Мужчина убрал руку. Лицо его ничего не выразило. – Значит, мы расстаемся без претензий.
– Без.
– Будьте здоровы.
– Будьте и вы. Шура, проводи.
– Есть проводить!
На палубе озабоченно сияющий Мознаим руководил четырьмя матросами, пыхтевшими над носилками с новым трансформатором.
Бригадир, лидер, пахан, авторитет или кто он там был, спустился в катер, пацан ему следовал, одновременно как бы прикрывая. Они были спокойны, ни на кого не смотрели и не прощались – ни одного лишнего жеста. В этой их обособленности чувствовалась своя этика и ничем не поколебленное самоуважение.
Шурка отметил, что саквояж оставили в каюте как нестоящую мелочь, тару.
Катер чихнул и пошел к берегу.
– К отходу по местам стоять! – загремела трансляция двойной дозой командирского металла. – Машине – самый малый! Поднять якоря!
Народ с преувеличенным усердием понесся по своим местам.
С железной выдержкой выждав час – убедиться в отсутствии погони и показать характер, пусть подергаются в ожидании, подлецы, – командир вызвал на разборку пятерых подчиненных, которые, судя по всему, делались все менее подчиненными.
– Я командовал дураками, дураки командовали мной, – начал он свою речь с констатации типовой карьеры, – но чтобы дураки делали меня еще большим дураком – это впервые. Спасибо за службу, товарищи матросы, старшины и мичманы. Кто мне изволит объяснить этот жест вопиющего меценатства, которому мы столь успешно подверглись?
Пятеро стояли «смирно». Кондрат шмыгнул носом, из которого неожиданно потекло, промокнул большим пальцем каплю и объяснил. Вероятно, примерно таким образом Аль Капоне объяснял большому жюри неуплату налогов исключительно бескорыстной любовью и милосердием к обездоленным, и милость к падшим призывал. При всей нелепости рассказа в происшедшем прощупывалась своя логика.
– Вор у вора дубинку украл, – потер щеку Ольховский. – Нас, стало быть, не за тех приняли. У них тут свои разборки и счеты, и вы, похоже, очень удачно вклинились со своей… акцией во внутренние отношения этих криминальных хозяев банков и прочих нефтепроводов. Военно-морской флот, значит, в качестве наемных бойцов, по договору напущенных на задолжавшую сторону с операцией устрашения. Крейсер на побочном заработке – мимоходом, значит, пригрозили им. Ну-ну…
– Ведь очень хорошо все вышло, товарищ капитан первого ранга! – предложил радоваться Шурка. – Ну прикиньте сами – сплошные выгоды для всех!
– Товар нам скинули, я думаю, неликвидный, – добавил сигнальщик. – Во дурынды какие! Испанская дешевка, «глоки», поди, не притаранили.
– А если они потом друг друга все перегрохают – только чище станет, – пожелал Кондрат.
– Вы рассуждаете прямо как министр внутренних дел. Государственные умы! – вздохнул Ольховский.
По совещании с Колчаком маузеры он решил раздать. Дальнейшие неприятности в рейсе не только не исключались, но были почти гарантированы – так уж спокойней иметь своих людей вооруженными, нежели беспомощными перед любой кучкой шпаны со стволами.
Обращаться с этим фольклорным оружием никто, конечно, не умел. Не сразу сообразили, как сверху набивается патронами магазинная коробка.
Проходя пустым берегом и убедившись по карте в отсутствии ближайших селений, вылезли на палубу пристреливать: Колчак дирижировал шеренге.
В столярке стали ладить коробки-кобуры из дерева и фанеры, припоминая и споря, как они выглядели на картинках и в старых фильмах. Запасные ремни порезали на узкие полоски и приладили к светло-желтым, пахнущим стружкой и лаком коробкам, которые стали болтаться на бедре с необыкновенной лихостью.
11 .
Лейтенанту Беспятых маузер достался, а доктору нет. По этому поводу доктор чувствовал себя несколько ущемленным. Строго говоря, маузер был ему ни за чем не нужен – как, впрочем, и лейтенанту, – но игрушки взрослых людей, каковыми в сущности являются все вещи сверх жизненно необходимых, расцвечивают и услаждают жизнь значимостью обладания: отсутствие их при наличии у другого портит нервную систему завистливой досадой.
Так что выпить по глотку спирта и сыграть в шахматы Оленев пригласил вечером Беспятых не совсем бескорыстно.
Проиграв ему первую партию и заботливо следя, чтобы гость пил больше, он предложил небрежно, изображая задетость проигрышем:
– Реванш?
– Неохота, – зевнул Беспятых.
– Ну, давай еще одну. На шпалер слабо?
– На шпалер не выйдет, – хмыкнул Беспятых и расставил фигуры.
Разыграли ферзевый гамбит, и внезапно, как это бывает при недостатке воли к победе, доктор почувствовал равнодушие и даже отвращение к игре. Сделав вид, что уже просчитал комбинацию, он спросил, стараясь увести мысли партнера в сторону:
– А знаешь, что меня бесит в нашей ситуации?
– Что выиграть у меня не получится.
– Нет. Вот я вдруг представил себе, что ничего этого всего с нами на самом деле нет – а так, игра воображения… с тобой такое бывает?
– Регулярно. Это с каждым бывает. Особенно в критических ситуациях. Вроде как во сне мужественно готовишься к неизбежной смерти, а в последний миг охватывает страх и умирать зверски неохота, ищешь способ спастись и с облегчением понимаешь, что все это опять только во сне, и тогда становишься очень храбрым и испытываешь огромное удовольствие от того, что реальная ситуация, в которой ты находишься, на самом-то деле тобою уже понята и лишь воображаема, но это знаешь только ты, а окружающая реальность этого не знает, и делается даже досадно, что ты так находчив и храбр только потому, что знаешь нереальность этой реальности.
– Интересная концепция храбрости, – протянул доктор. – Синдром активного страуса, я бы сказал. То есть, если реальность тебе круто в лом, ты от нее отрекаешься – и вперед на танки, которые есть лишь безвредная игра твоего воображения?
– Не исключаю, что именно так берсерки и полагали в трансе.
– Но на кой черт вообще что-то делать, если все – лишь игра твоего воображения?
– А вот тут уже ты подошел к концепции самоубийства как ухода от бессмысленных сражений с воображаемым окружающим.
– Хм. Надо подумать. Но все равно – это ты сам все воображаешь, это другое дело. А если это все кто-то другой навоображал? В том числе и тебя с твоим воображением?
– Пытливый ум у этих врачей. А какая тебе разница?
– Вот именно! А разница такая, что та сволочь, которая это все навоображала, сидит себе в комфорте и безопасности и ловит кайф на том, что мы тут дергаемся. А он нами за ниточки управляет и придумывает все эти шлюзы и маузеры. Достал – убил бы падлу!
– Да? А его кто придумал? И так далее. Старая шутка. Если истины в конечной инстанции не существует и познание бесконечно – то этот гипотетический «он» лишь на одну ступень истиннее тебя – что есть стремящаяся к нулю разница в бесконечной лестнице познания конечной истины.
– Ты у нас большой философ. Модные книжки читаешь.
– Есть один нюанс.
– Какой?
– Маузер сделан на оружейных заводах Толедо, а шлюзы построены в тридцатых годах энкаведешными зеками под управлением товарищей Бирмана и Ягоды. И это такая же реальность, как та, что после хорошей дозы твоего спирта у меня запор.
– Обезвоживание организма. Пей теплую воду по утрам.
– А этот воображаемый тобою лично автор наших дел если и существует, то лишь настолько, насколько его воображение способно создать нас, ибо только через нас и наше воображение проявляется его сущность. Ты на таком уровне понимаешь?
– Ну, в общем.
– Есть демиург или нет – хрен его знает, мы можем судить о нем только по реальным следствиям его воображаемых дел. А реальные следствия – это мы. Так что если он есть – тем хуже для него: это мы его придумали. Хотя он может думать, что наоборот – это он придумал нас.
Доктор подумал и разменял пешки, вскрывая вертикаль ладье. И тут же Беспятых перебросил коня на королевский фланг, усиливая давление на поле С7 так, что еще через ход там могло запахнуть явным разгромом.
– Со времен Платона, – сказал он, – весь диапазон мудрости, а также схоластики, казуистики и словоблудия между солипсизмом и объективным материализмом сводится к английскому анекдоту про официанта, который в ответ на жалобу клиента, что невозможно различить, чай ему подали или кофе, резонно возражает, какая тому в этом случае разница?
– Но знать-то хочется!..
– А знание поступков не отменяет. Можно знать, можно не знать, всего все равно знать не будешь – а действовать все равно надо.
– Зачем?
– А затем, что без этого жизни нет. Инстинкт. Ты жить хочешь? Ферзь Е5, шах!
Сметя второго и последнего докторского слона, Беспятых продолжал:
– Ты в Бога веришь?
– Вряд ли. Скорее нет.
– Откуда он взялся?
– По идее, он был всегда.
– Откуда ты это знаешь? Внимание: честный ответ.
– Гм. В общем, товарищи посовещались и решили.
– Именно! Посовещались и придумали. Занесли резолюцию в протокол: Бог есть. И что же они придумали? Они придумали, что Бог их придумал. Секешь поляну? Они придумали его, а он, в свою очередь, для этого придумал их, то есть нас. Так что мы с Всевышним квиты. Он – нас, мы – его. Это называется дуализм. Правда, невосточному человеку это понять трудно. А если вполне серьезные люди, нас с тобой образованнее и даже, возможно, умнее, вполне допускают, что Бог – сам Бог! – существует лишь в нашем воображении, нет ничего логичнее допуска, что и мы, в свою очередь, существуем лишь в воображении Всевышнего. Как эйдос, скажем. Это как минимум справедливое допущение. И если между нами и Ним затесался какой-то, как ты называешь, «автор», – это абсолютно ничего не меняет ни в картине мироздания в принципе, ни в нашей с тобой жизни в частности; это его, «автора», как ты выразился, личное горе и личные сложности. А нам и своих выше крыши хватает. На самом деле интереснее другое.
– Что?
– Да одна простая вещь. Что ничто не возникает само по себе и ничто не происходит изолированно. В линейный детерминизм Лапласа даже Бог встраивается, и Гейзенберг ничего тут по сути не отменял.
– Что?..
– Да взять хоть это приключение наших байстрюков в обменнике. В результате, вполне вероятно, две кучки бандитов перешлепают друг друга, произойдет какой-то передел владений, новые люди втянутся в бригады, поскольку свято место пусто не бывает, а какие-то пацаны поверят в действенность благородства и захотят, возможно, раздавать деньги пенсионерам, и кто-то из этих пенсионеров проживет дольше и чему-то научит внука, и так далее… Короче, круги по воде. Только вместо брошенного в пруд камня – не камень, а шесть тысяч тонн нашего крейсера, который движется сейчас с севера к сердцу огромной страны – и каждый сантиметр, который он преодолевает в сопротивляющемся пространстве, сопровождается все новыми и новыми расходящимися кругами следствий, хотим мы того или нет.
– Ясное дело, – сказал доктор. – Декабристы разбудили Герцена, и вот мы здесь. Вам мат, герр лейтенант!!! Гони шпалер!
– Отдыхай, – посоветовал Беспятых. – Я на него не играл.
– Как не играл?!
– Так не играл. Моего согласия не звучало. Это все ваши вздорные фантазии, герр доктор. Сидеть, клистирная трубка!
12.
– Товарищ капитан первого ранга, разрешите обратиться.
– Чур меня! Сгинь, нечистая сила!
– Старшина второй статьи Бубнов! Разрешите обратиться!
– Устал я от тебя, Шура!.. От твоих обращений я лысею и валерьянку пью. Что еще?
– Через полчаса, согласно речному атласу, проходим деревню Тюкавкино.
– Не препятствовать. Пусть живет деревня Тюкавкино, ее счастье.
– Там у матроса Бохана мать живет.
– Здоровья ей и многих лет жизни.
– Он ее два года не видел.
– Догадываюсь. Матросу Бохану передать мое сочувствие.
– Товарищ командир, судовой комитет обращается к вам с ходатайством.
– Отказать.
– На полчаса отпустить матроса Бохана в увольнение, на побывку.
– Мы на ходу. На месте отпустил бы на трое суток.
– На полчаса остановиться, товарищ командир.
– Да что за бар-рдак наконец!!! Налево кру-гом!
Комитет, он же Р.В.С., в составе свободных от вахты, собрался на любимом камбузе и стал думать: ставить ли дело на принцип, или хрен с ним, с Боханом, не больше других ему надо. Тихий и туповатый Бохан никого особенно не заботил, и когда он сказал ребятам, что вот бы на час остановиться здорово было, он отнюдь не надеялся, что ради него станут стопорить крейсер. Но ребятам захотелось сделать корешу приятное, и одновременно продемонстрировать не только свою человечность, но и возможности, власть. Всем идея понравилась. И вот их благой порыв пресечен на корню.
Присутствие здесь же обсуждаемого Бохана было психологической ошибкой комитетчиков. Вникая в доводы за и против, матрос Бохан возвышался в собственных глазах как фигура, заслужившая находиться в центре внимания и страстей. И размеры неправедно причиненной ему обиды возрастали по мере продолжительности речей.
– Пора уметь себя поставить, чтобы считались с комитетом! – настаивали одни.
– Да ладно, зря завели волынку… где это видано – на походе менять режим хода крейсера, чтоб моряк маму повидал, – справедливо возражали другие.
Резолюция: иди отдыхай, Бохан. Бохан теперь раздражал, как поле проигранной битвы.
Но отдыхать Бохан не стал. А пересчитал у койки свои семнадцать рублей, сунулся в пустой первый кубрик, украл из рундучка вестового две сотни и вылез на палубу, смотреть по левому борту, когда покажется родная деревня.
– Человек за бортом!
– Бохан, сука, убью!
До берега тут было метров двести, и проплыть их прямо в робе – как нечего делать.
– Стоп машина! Шлюпку на воду! Шлюпочная команда – в шлюпку! Вытащить и набить морду!
Но быстро только команды отдаются, выполняются они вовсе не так гладко, о чем свидетельствует вся история катастроф на воде.
Течение здесь было тихое. Бохан отмахивал энергичными саженками, поочередно выдергивая плечи и выбрасывая вперед руки. Синий берет, облипший дурную белобрысую голову, быстро близился к голым ивовым кустам, свисающим в бурую гладкую воду. Водица была октябрьская, но ничего, не Ледовитый океан, да и плыть недалече.
– Дезертира расстреляю лично!! Отдать якоря!
Все, что должно делаться особенно быстро, неизменно получается особенно медленно, как известно. Заело кормовой таль. Через пять минут – и так норматив неплох! – ял был спущен. Беглая падла матрос Бохан как раз в этот момент вылезал на берег, скользя коленями и цепляясь за ветви. Он оглянулся и скрылся в кустах.
– Вон он бежит! К домам! – показал с мостика лоцман.
– А куда ж ему бежать, в Америку? – пробурчал Ольховский.
Догонщики навалились на весла. Десяток гребков вырвали, как на гонках, так что звонко чмокали водовороты под вылетающими из воды лопастями. Потом опомнились и успокоились. Ладно, никуда не денется.
Деревня была ужасна. Это была даже не дыра, а скорее останки дыры, выбывшей по ветхости из конкурса дыр. Все прямые линии были кривыми и волнистыми, все прямые углы косыми, содержа любое количество градусов, кроме девяноста. Заборы застыли в падении. Деревянные стены и крыши напоминали цветом и общим пессимизмом слинявшую от старости и полудохлую ворону. Наиболее радостно и жизнеспособно в этом пейзаже после битвы выглядела настоящая ворона, сидевшая на ржавой телевизионной антенне. Удивительна была сочная грязь на единственной улочке, если можно назвать улочкой проход между двойным рядом хибар: при полном отсутствии видимых людей неясно оставалось, кто мог эту грязь замесить своими ногами либо колесами. Грязь выглядела естественным основанием и прародительницей всего, что возвышалось над ней и наводило на мысли о стихах Некрасова, крепостном праве и домотканых саванах.
– Да здесь лучше удавиться, чем жить, – пробормотал Габисония.
Казалось странным, чтобы урожденный обитатель этих мест, выросший с представлением о нормальности жизни здесь, мог бы быть человеком современного мира, служить на крейсере, иметь дело с механизмами и ничем не отличаться от прочих. Не то на корабле он должен был бы выделяться, как туземец в Лондоне, не то здесь – как белый среди бушменов.
Они постучались в крайнюю калитку. Тишина. Вошли во дворик, чувствуя себя нарядом эсэсовцев. На двери рыжел амбарный замок.
Единственным жилым духом была слабая сладковатая вонь отхожих мест. Но жизнь, однако, в деревне присутствовала. В третьем дворе из-под распавшегося крыльца на них блеснули два внимательных глаза.
– Кис-кис-кис!
Кошка зашипела и метнулась за угол.
В четвертой избе, с выбитыми окнами, дверь была заколочена наискось щербатым горбылем.
– Эй! Да есть тут кто живой?
Следующий дом был явно обитаем, потому что на окнах висели занавесочки, а у завалинки копались две голенастые рябые курицы, отмеченные кольцом синей изоленты на лапе. Наличие в природе хозяев косвенно подтверждалось и различимым, если прислушаться, фырканьем трактора за дальним увалом. Взгорбок ограничивал перспективу кочковатым и клочковатым лугом, на ближнем краю которого и помещался этот могильник, называвшийся, по утверждению беглого в настоящий момент матроса Бохана, деревня Тюкавкино.
Бохана они обнаружили в седьмой и предпоследней избе – по мокрым следам на крыльце. Здесь их встретила собака – тощая шавка, которая дважды неуверенно гавкнула и отскочила, поджав хвост и как бы извиняясь за то, что посмела выразить им неуважение лишь в силу кормящих ее обязанностей.
На стук не отозвались и здесь.
– Бохан, выходи! – заорал Шурка. – Не фиг прятаться, ну?
За дверью ощутилось движение.
– Еще пять минут, ладно? – попросил обреченный голос Бохана, и звякнуло железо: он поправил засов.
– Открывай, а то сейчас толкну дверь и развалю нечаянно дом, – гаркнул Кондрат. – Ладно, даем тебе еще пять минут…
Дверь отворилась. В темных сенцах – если считать сенями метровый тамбур – стоял матрос Бохан в неуставных трусах в цветочек.
– Заходите, – пригласил он тоном пусть и стыдящегося своей нищеты, но все же хозяина, – словно не пятиминутный интервал отделял его от настигшей погони, а успело за прошедшее время восстановиться его единство с этим домом, и теперь он встречает давно не виденных приятелей. На миг представилось, что Бохан уже пару лет как демобилизовался, и нынче принимает старых друзей-сослуживцев.
Шесть пар прогаров были по возможности обтерты от грязи о траву сбоку крыльца. Под притолокой приходилось наклоняться.
– На побывку едет молодой моряк, – глупо сказал Габисония, стукаясь головой.
Поздоровались и встали неловкой толпой.
– Познакомься, мама, это мои друзья, – сказал Бохан, снял с веревки отжатую робу и стал надевать.
Стоявшую у стола женщину трудно было назвать старухой, но и женский ее век был выработан намного раньше предусмотренного календарем срока. Волосы ее были наполовину седы, а когда она открыла рот, зубов там желтело не больше половины комплекта. В секунды скованного молчания Шурка успел представить, что если волосы постричь и покрасить, зубы вставить, лицу сделать массаж и положить косметику, одеть нормально, то и получится нормальная сорокалетняя баба: сбросившая лет двадцать с тех, что висели на ней сейчас, пробивая морщины и сутуля плечи. Правда, с тяжелыми, разбитыми и опухшими крестьянскими руками маникюр, наверное, поделать бы ничего не смог.
– Спасибо вам большое, – сказала она.
– За что?..
– За помощь…
Одевающийся Бохан переместился так, чтобы заслонить собой стол, на котором лежали эти паршивые две влажные сотни и семнадцать рублей мелочью.
– Потом объясню, – быстро и тихо попросил он. – Не надо сейчас ничего, ладно?
– Вы садитесь, – сказала мать. – Стульев всего три… вы вот сюда, на Женину кровать садитесь.
Сели. Вся сцена была тягостной и вызывала желание покончить скорее. Было бы нормальное жилье, нормальный, пусть бедный, достаток – естественно было бы поулыбаться хозяйке, а прямо за дверью дать дезертиру по шее, чтобы не хрен, все служат, у всех матери, шустрый больно. А тут просто какая-то душераздирающая постановка «Напрасно старушка ждет сына домой». Что скажешь?.. Не то пристрелить, чтоб не мучались и себя не мучить, не то печенку из себя вынуть и отдать на прокорм.
Бохан, с трудом шнуруя набухшие прогары, выстраивал оправдания.
– Телефона-то нет, – сказал он. – А на почту далеко ходить, ездить не на чем. Я перед отходом как раз получил письмо, что болеет, дома часто лежит, вот и решил… и застал.
– К счастью случилось, – сказала мать.
– И вообще трудно сейчас, света вот нет опять полгода.
– А куда ж он девался? – спросил Кондрат, и все дружно подняли глаза к лампочке в оранжевом пластиковом абажуре, словно обрадовавшись, что есть повод не смотреть на хозяев.
– А солярки для движка нет. Хозяйство выморочное, одни долги.
Понятным образом напрашивалось сравнение положения его матери с пенсионерами Вытегры, встреча с которыми подвигла на решительные действия, и из этого сравнения те стали выглядеть благополучными и наслаждающимися благами цивилизации. Здесь не от кого было ждать ни немецкого супа, ни русского милосердия.
– Свет-то ладно, – махнула хозяйка и промокнула глазницы. – Вот без телевизора плохо.
– Что, и телик не работает?
– Так он работает, но электричества-то нет.
– А чем болеете-то?
– А кто ж его знает. Неможется иногда совсем.
– А врачи?
– А что врачи. Рентген сделали, анализы сделали. Таблетки принимаю. Говорят – пройдет.
Она поставила на стол бутылку водки с незнакомой аляповатой этикеткой «Онежская» – явно полуподпольный продукт местного снабжения по ценам ниже керосина. Лук, чеснок, в сенях набрала из ведра миску соленых огурцов. «Погодили бы – я картошки сварю».
В избе пахло кащеевой смертью, кислой кашей и пыльными занавесками. От этого гостеприимства хотелось удрать. Нищета даже не трогала – она оставалась чем-то нереальным, из параллельной жизни, не имеющей никаких точек пересечения с жизнью нормальных людей. Единственной точкой пересечения, как гвоздик на ножницах, был матрос Бохан, который вдел наконец пуговки брючных клапанов в мокрые петли и теперь стоял в ожидании.
– Что ж ты мать небогато содержишь? – неискренне осудил Кондрат, пытаясь изобразить, словно в воле Бохана было изменить это положение.
– Так, – положил в воздухе черту кулаком Шурка. – Двое – в ял, стрелой – на борт и обратно, соберите там сколько можно, только рублями, тысяч несколько.
А пока тяпнули сивухи и с решительностью и размахом людей молодых, вкусивших власти денег и оружия, стали выдвигать планы. Своим словам сами мало верили – скорее следовали потребности выразить отношение к увиденному.
– Можно купить корову, – предложил Габисония, кот Матроскин.
– А чем ее кормить? – спросила Лидия Петровна, мать. – И так у нас всех коров порезали.
– Электричество надо провести, – сказал Кондрат.
– Откуда?
– Как откуда. Оттуда, где оно есть.
– Да говорят, в районе своя электростанция почти не работает, не на чем стало.
Шурка натужился и решил вопрос глобально:
– Землю надо вам всем раздать.
– И хотели раздать. Не взяли. А ее как обрабатывать? Я разве могу. А трактор, а солярка, а техника разная. Где деньги на все взять. Да ну… А кому что продавать потом? Нет, в колхозе все же лучше было.
– Так что, восстановить колхоз?
– А его уже не восстановишь. Начальство все себе разобрало, построили дома, купили машины.
– Так что ж – ложись и помирай?
– Примерно выходит так. Вот Жени дождусь, может чего придумаем.
– Валить отсюда! – гортанно закричал Габисония.
– Куда? В Израиль? Нас нигде не ждут.
– Да, – сказал Шурка. – Пора вам идти в партизаны. Склады грабить.
– Да уж у этих партизан без нас все поделено.
Эту скучную аграрную материю прервало тяжелыми шагами командора явление следующее. Командором был капитан первого ранга Колчак, обрамленный и подпираемый двумя клешниками в кожанках и с маузерами, кобуры которых распространяли запах свежей фанеры.
– Под арест всех! – прогремел в дверях Колчак. – Встать, выходи строиться, руки за спину!
Лидия Петровна оробело примолкла. Члены скороспелой партии «Земля и воля» хмуро поднялись. Одного хорошего каперанга, подкрепленного парой стволов, всегда хватит, чтобы подавить любую аграрную революцию в зародыше. Особенно если этому зародышу все равно не грозит превратиться в гидру, опустошающую окрестности и дали в размашистом наведении справедливости.
Но революция есть не цепь случайностей, как учил классик, а целая сеть и даже, можно сказать, кольчуга, в которую эти случайности, высыпаемые объективным историческим периодом, сцепляются. Так сцепляются стальные кольца, и так сцепляются репьи на собачьем хвосте. В подтверждение какового тезиса из-за спины разъяренного старпома возник на диво радушный и дурашливый, явно нетрезвый голос:
– Петровна! Это чё тут у тебя? Женька вернулся? Здорово! А это кто?
И в комнату пропихнулся замечательно деревенский тип, знакомый каждому по картофелеуборочной страде, вытягиванию трактором засевшей в проселке машины и по непревозмогаемой надоедливости при даче или рыбалке. Основными чертами типа являются грязные сапоги, ватник, щетина, запах алкоголя и выраженная этим обликом готовность за бутылку сделать все вплоть до харакири.
– Так а это чё у вас здесь? – огляделся он и жестом блюдущего свою цену гегемона подал старпому ладонь, немытость которой принимается интеллигентными ценителями села как классовая принадлежность пейзанина.
– Я там, мля, значит, на тракторе, мля, а ребятишки, мля, прибежали, говорят – линкор пришел, мля, матросы ходят, что, думаю, блин, за ерунда, пойду посмотрю, мля.
Посмотрев, мля, на свою протянутую в пустоте руку, он деловито повернул ее к другому, подержал и необидчиво опустил.
– Кто такой?
– Я? Санька я. Живу здесь. А вы кто? Чего у вас тут?
Пользуясь заминкой, Шурка в двух словах пояснил старпому ситуацию, достаточно ясную и так. Тот сел к столу, повел носом и сдвинул граненые стопки.
– У вас непьющие в деревне есть?
– Это смотря кто сколько не пьет, – ответила Лидия Петровна. – В общем, откуда им взяться.
– Тогда флот временно бессилен, – сказал Колчак. – Ну хорошо, разнести из орудий ваш райцентр мы теоретически можем. И практически можем. Вопрос: поможет ли это вам?
– Конец… – восхищенно прошептал алкаш. – Лидия, это кайф. За это надо выпить.
– Выкиньте его вон.
Сельского соседа, переполненного сногсшибательной информацией, выкинули вон. Колчак поднялся и положил на стол деньги:
– Лидия Петровна, извините за беспокойство. А тебя… – Он посмотрел на Бохана, как Майк Тайсон, примеривающийся откусить визави что-нибудь посущественнее уха. Преданным взглядом Бохан выразил готовность идти теперь хоть в евнухи. Колчак сопнул и хлопнул перчаткой по столу:
– Хрен с тобой. Оставайся.
После недолгой паузы, в течение которой Бохан в сырой робе задрожал и стал растекаться, как желе, терзаемый безумной надеждой и страхом, что неправильно понял, Кондрат осторожно спросил:
– В каком смысле, Николай Павлович?
– В прямом. Не помирать же тут матери с голоду. Ладно… Пошли!
Словно щелкнул выключатель: светясь благородством, стали бросать прощальные пожелания.
И тут облагодетельствованные повели себя странно. Мать слегка побледнела разгладившимся от волнения лицом и с ноткой оскорбленности проговорила:
– Нет, нам так не надо. Пусть как все. Что же. Мы не хуже других.
– Я сказал! – рявкнул Колчак. – Это приказ.
Бохан вздохнул удивительно долго и прерывисто – такой вздох может издать рассохшийся баян, если растягивать его меха без звука. В этот вздох уместились многочисленные картины счастливого завтра после такой форс-мажорной демобилизации. Наконец, меха баяна стали сдвигаться, и выходящий воздух сложился в лишенную всякой мелодики фразу:
– Я лучше со всеми.
– Какого черта, ну!
– Я не дезертир, – произнес Бохан, и это не прозвучало фальшиво, а прозвучало как-то уперто и тупо и вызвало у всех неловкость, как бывает неловко за свое умственное превосходство перед человеком хорошим и незатейливым до примитивизма: кажется, будто его хорошесть – следствие тупого и некритического усвоения банальных до отвратности прописей морали. – У меня тоже товарищи, – добавил Бохан, задетый в своем достоинстве.
– Ай, да сиди тут.
– Я же электрик.
– Электрик из тебя, как из дерьма пуля. («Простите, вырвалось», – матери.) Найдем, кем заменить.
– Да и все равно не выйдет. На работу не устроиться, военный билет нужен уволенного в запас, иначе в военкомате на учет не поставят, а без этого в милиции не пропишут, и паспорт не получишь, под суд отдадут, это статья. Нельзя, товарищ капитан первого ранга.
– А нельзя… так шагом марш. Матрос Кошка…
13.
– Военный человек, – говорил Колчак Ольховскому, полулежа на диване и покачивая носком ботинка, – воображения иметь не должен. Это отрицательно сказывается на командирских качествах. Однажды на «Москве» я вдруг представил себе, что у меня не полторы тысячи моряков, а полторы тысячи продолжений, что ли, полутора тысяч любящих и несчастных стареющих матерей, трясущихся за них. Нервное переутомление: я командую полутора тысячами этих страдающих старух, а моряки – это только их видимость, фантомы. Его, стервеца, линьками пороть, в трюмах сгноить – так это же беззащитная старая женщина, ее любовь и смысл жизни, ведь рука не поднимается и язык не поворачивается. Ну?
– Да, – философски отвечал Ольховский, следя, как скользит в иллюминаторе вечерний берег, являя печаль и покой сумеречного часа. – Эта задостававшая меня в школе достоевская слезинка замученного ребенка как-то больше… цитируется, что ли. Хотя и детей замучили толпы, и построение счастливого общества никому не грозит. А вот то, что любые общества всегда стояли на слезах матерей – это, видимо, настолько само собой разумеется, что и сказать уже нечего, разве что Божью матерь помянуть… хотя обычно поминают совсем другую.
– «Комитет солдатских матерей»!.. Ты можешь себе представить, чтобы римские легионеры были уводимы домой мамой за руку? Ну так давайте призывать на службу семьями.
– А ведь старушки тоже бывают суки.
– Еще какие! – с горячностью вскинулся Колчак. – Что делает возраст с суками?
– Усугубляет.