Книга: Детский мир (сборник)
Назад: Юрий Казаков Во сне ты горько плакал
Дальше: Часть II О себе

Александр Терехов
За дармоедами

Чтобы видеться с сыном, я притворился болельщиком, и мы летали за нашим национальным позором, за дармоедами – сборной Российской Федерации по футболу; на море, на футбол сын соглашался (это не к бабушке нечерноземную картошку копать!), резал там своих до крови: «А я ХОЧУ с папой», и людям, прописанным в моей бывшей квартире (я их устойчиво ненавидел), приходилось капитулировать. Моря и футбола, рассчитывал я, должно хватить года на три, потом куплю мотоцикл, два мотоцикла, в худшем случае меня ждет школа паркура – будем, оттолкнувшись от вентиляционной шахты, прыгать на крышу гаража и цепляться ногтями за щели меж кирпичей. Но всё лучше, чем олимпиады по физике.
Вылет задерживали, я сортировал аптечные потроха: насморк, больно глотать, расстройство пищеварения, солнечный ожог, когда ухо болит, аллергия на цветение (страховка обнадеживала русскоязычным доктором по имени Одиссей на месте проживания, так и говорить: «Здравствуйте, Одиссей»?) – и трогал лоб задремавшему сыну: не горячий? просто жарко ему? Заболеет – больше не отпустят, «хочешь, как в прошлый раз?», «а тебе разве можно доверить ребенка?!». Болельщики – все как я: выросшие, но неповзрослевшие советские мальчики с двойными щетинистыми подбородками и провисшими животами – дорвались: доиграть и всем показать – они кочевали, каникулярными пробежками или по-пацанячьи, «руки в карманы», косолапили меж рестораном, курительной комнатой и баром «Русские узоры», собираясь в хороводные кружки посреди «зоны вылета» и крича: «Рас-си-я! Ра! Си! Я!», потрясая сжатыми кулаками, выдувая содержимое легких в красные дудки, исторгающие гусиные пронзительные вопли – каждому горнисту дудкой бы по зубам! – с нами томилась застрявшая до утра «Астана», вперед погрузилось «Душанбе» – небритое, хмурое, плохо одетое, едва ли не строем.
Нервными скачками появился вызвоненный из недр кривоносый «представитель авиакомпании» в расстегнутом кителе и, всё время пятясь, следя, чтобы хмуро-недоверчивое кольцо вокруг него не сомкнулось, повторял, убирая чернявые пряди с влажного лба:
– Через час полетим! Производится замена детали в интересах вашей безопасности. Приношу извинения от имени. Что значит «почему пьяный»? Я не пьяный. Кто сказал «пьяный»? – он вглядывался в задние ряды и поднес ко рту, словно собравшись жаловаться кому-то, черное средство связи с толстой антенной-прутиком: – Кто скажет «пьяный» – сниму с рейса!
Вход в самолет в конце раздвижной трубы напоминал вход в кинозал, стюардесса, выгнувшись, заглядывала в посадочный талон, и ладошкой указывала место, и желала «счастливого…», но не «просмотра», а «полета».
Все повалились спать, только бессонные любители виски, разлученные схемой рассадки, но упрямо срастающиеся в единое целое, как некая живучая материя, ртуть, шатались из носа в хвост и назад – в гости друг к другу, да пара умников, пошептавшись о желаемом, что «Лужок подыхает», сладко называя Путина «наш старшенький», развернула «дивиди» с безмолвной рубкой, «мочиловом», как сказал бы мой сын; я пооглядывался: болельщики – люди будущего, когда уже не надо будет работать. «Болею за футбол» – лучшее оправдание любому безделию. Болеть за жизнь. Смотреть за жизнью. Сопровождать ее. Приобретать абонементы. Постоянные перемены. И никакой окончательной победы – это самое главное. Вечная такая игрушка. И попросил стюардессу принести сыну плед, и заодно:
– Где это вы так загорели?
Она ответила:
– В солярии, – с таким страданием, словно загорала в аду.
Я смотрел на синевато-темные облака внизу и звезды вверху, на мигающие кровавые огоньки на кончике крыла – надеюсь, не НЛО там нас сопровождает? Странно понимать, что под нами, там, остаются Польша, Швейцария, Тулуза, Барселона, пропала красная кайма над землей в той стороне, где осталось солнце, проступили электрические брызги и цепочки на земле, а потом пропали, потому что настало утро, и вдруг я заметил: отблески самолетных ламп, светильников, фонарей отражает мятая вода – мы садимся со стороны океана.
Самолетная дверь съехала вбок, открыв утренний сумрак и Португалию – смуглую девушку в оранжевой жилетке; когда разошлись стеклянные аэропортовские двери, небо уже стало синим, мы увидели замершие фонтанчики пальм и маленькие белые дома, обсаженные тесными толстолистыми кустами, я вздохнул и в который раз потрогал в кармане пачку евро – на месте?
В отеле «Dom Joze» плечом к плечу мы выглянули в окно – шестой этаж, солнце слепит, пустой бассейн, окруженный лежаками и дневной высохшей травой.
– Давай в душ!
Сын стянул через голову рубаху, обнажив ребристую тощую грудку, и кричал из душевой:
– Здесь окно! – и восторгался, сверяясь с приготовленным администрацией русскоязычным списком: – Всё есть! Полотенце! Мыло! Халаты! Презер… Расчески! И сим-карты!
А я пощелкал кнопками, инспектируя возможности гостиничного ТВ, и третьим нажатием обнаружил канал для огородников: рыжеватая школьница, сосредоточенно опустив глаза, последовательно засунула во влагалище и высунула пучок моркови, банан, мобильник «нокиа», кукурузный початок и небольшой кабачок, и тут в душе стихла вода – я пожарно выключил телек и заметался: пульт забросил в тумбочку, потом перепрятал под ворсистые одеяла в коридорном шкафу, нет – достал, выщелкал из пульта батарейки в урну, вырвал из телевизора сетевой шнур, спустился на ресепшен и сказал негритянке самого черного, жирносапожного цвета, с распаханной смоляными косичками башкой:
– Тиви. Рум, – написал на бумажке «617», сложил руки противотанковым ежом и закончил: – На хрен.
На балконе отеля уже висели родные флаги и сообщение «Мы приехали, чтобы победить» длиною в этаж, в ресторане среди толстых греков и кудрявых испанцев (я сразу заметил, чем они отличались от нас – они помоложе, они приехали с женщинами) уже разместилось бритое багровое брюхо в одних трусах с надписью «Газпром. Буровая компания» и басило неуверенно улыбающемуся официанту, не унижаясь до чтения меню:
– Парень, сделай супчику рыбного, полпорции.
В ресторане я провел ногтем по незнакомым словам в меню, в шестнадцатый раз гавкнул на готовые стать плаксивыми мольбы и полуугрозы:
– Мы не пойдем в «Макдоналдс». Разговор окончен! – и растерянно оглянулся на аквариум, где марсоходом преодолевало барханы какое-то ракообразное – его тут же изловили и принесли показать, и я, как римский император, оборвал подпанцирную жизнь скупым жестом, и через полчаса мы уже молотили, как с подмастерьем кузнец, каменными молотками по распаренным, шершавым клешням, добывая мясо и разбрасывая сочные, липкие брызги.
Кошки в стране рыбных ресторанов выглядели до смерти запуганными и подозрительно истощенными. И – ни одного насекомого.
Пройдем набережную до конца?
И пошагали – мимо поющих «индейцев Амазонии», убедительно похожих на молдаван, в пернатых головных уборах российского триколора, в замшевых нарядах, пошитых из бахромистых скатертей, – индейцы дудели-гукали в плотики, связанные из бамбуковых бревнышек, и продавали луки, топоры и CD.
Шли мимо вывезенной на вечернюю смену инвалидной коляски – нищий демонстрировал загорелые обрубки ног, фото семьи с восемью детьми и побирался по-русски – подготовился!
Мимо самодеятельных представлений – жирный факир в кожаной жилетке засовывал факелы в рот и боязливо, как вернувшийся посреди ночи муж на скрипучие пружины под обманутый бок как на минное поле, прилегал усыпанной родинками голой спиной на битое бутылочное стекло морского цвета – бутылочные донца с хищными, зубастыми краями он предварительно выбросил из общей россыпи.
Из корзины факир доставал змей, накручивал на шею, подставлял губы под пляшущий змеиный язычок. Одна кобра никак не хотела подниматься, расправлять капюшон и двигаться вообще. Лежала, как электрокабель.
Сын заметил:
– Кобра зависла.
Мимо бесконечных баров, и из каждого текли сладковатые аккордеонные местно-народные песенки, и в каждом посреди зала сидел морщинистый старик в шляпе и значительно молчал. В последнем баре играл на гитаре негр в майке португальской сборной, плясал бездомный (вряд ли и здесь их называют «бомжи»), скромно придерживая за талию воображаемую спутницу, и два татуировщика караулили клиентов; дальше после пары жилых домов, заборов и помойки кончилась брусчатка, кончились отели со светящимися на лбах или макушках трех-, четырех-, пятизвездными именами, пропали пляжные зонтики-тюбетейки с растрепанной, провисшей соломой, дальше открылась честная, сухая земля, поросшая колючими космами, и низкорослые сосны с кронами, зачесанными заветренным дыбом, кренящиеся назад – от океана к земле; здесь не находилось тропинок, здесь неприветливые люди ужинали возле домиков на колесах и раскладывали спальники возле костров – сын разулся и побежал к воде подбирать ракушки, я остался на холме: вот здесь океан не сдерживали буны, сложенные из бетонных блоков, не подавляли горы – плоско и огромно океан катил на берег пенистые валы, полируя песок до гладкости гранитной плиты, оставляя клоки водорослей, похожие на комки спутанной пряжи. Песок за день из желтого превращался в рыжий, коричневый, оранжевый и вот теперь – темно-зеленый. Здесь океан был равен земле, что могла противопоставить земля? – только разнообразие, свое разнообразие, а в постоянстве, одинаковости океана была мощь уравнения, сглаживания всего: катил и катил свои катки, волны, здесь была видна пожирающая работа времени, крышка механизма приоткрыта, слева и справа океан ограничивала только дымка.
Я думал: возраст меня опередил. Пора хоть кем-то становиться, отцом, что ли, укореняться и просто жить, готовясь к смерти, если нет счастья не думать о ней. Не видно чаек. А вот ласточки ныряли над головой.
Ночью почему-то проснулся. Безмолвный отель – ночное животное – открыл поры, расстегнулся, стал посвободней и задышал, освободившись от дневного служебного гнета, я слушал – шумят водопроводные течения, поскрипывают двери, булькающим полосканием горла будит телефон в подвале или на чердаке украинку-уборщицу, ветер скользит вдоль тросов по шахтам лифтов, застонала женщина, и я услышал, словно дошли сотрясениями, толчки тела в нее, потряхивающие кровать, раз, два… На «десять» всё стихло, я подумал: парень, видно, как и я, читал на ресепшен бесплатную газету для русских Пиренейского полуострова, где написали, что для достижения оргазма женщине вполне хватает сорока семи секунд, включая прелюдию и гигиенические процедуры, а одновременно достигаемый оргазм – это выдумки феминисток.
Встал и укрыл сбросившего одеяло сына – всё, что могу сделать для него. Еще – накормить. Я сидел во тьме на краю земли и перебирал: что еще могу? Чтобы не думать страшного: нужен ли я этому мальчику? Кроме денег, конечно. Да и то…
В Лиссабоне за три часа до матча в автобус вынужденно, как на плаху, проживая каждый шаг, поднялась коротко остриженная гид с внешностью многолетней бодрящейся вдовы из южноамериканского сериала, из тех женщин, что под натиском возраста уже теряют пол, оставляют его за ненадобностью дома в морозилке. Красные и синие бейсболки, бицепсы, золотые цепи и покрасневшие от солнца и водки серьезные лица людей, жаждавших порвать испанскую сборную, она оглядела с близорукой неуверенностью, словно сопровождала до этого только группы православных паломников, и поискала опоры в привычном:
– Добро пожаловать в Лиссабон!
Автобус промолчал. Потом кто-то объявил решение:
– Хорошая баба. Возьмем с собой на стадион.
Гид поспешно отвернулась и вгляделась за лобовое автобусное стекло, озираясь по сторонам, – сегодня что-то пугало ее в привычных картинах португальской столицы.
И наконец решилась:
– В данную минуту мы проезжаем площадь Фигейру!
– Офигейру!!!
Посреди злорадного, безумного хохота гид что-то пыталась еще говорить, то улыбалась (дескать, и ей смешно, непонятно, но смешно), то пыталась перекричать, но сдалась и долго молчала, выжидая следующего шанса – вот:
– Вот, обратите внимание! Проезжаем по мосту имени Двадцать пятого апреля над рекой Тежу, которая имеет – ГРАНДИОЗНУЮ – протяженность!
– Какую?
– Триста километров!
На задних сиденьях кто-то презрительно сплюнул на пол.
Сидевший перед нами лысый врач из Перми в очках с круглыми правдоискательскими или садистскими стеклышками приподнялся:
– А-а что за рыба здесь водится?
Гид коротко переговорила с суровым водителем, он прислушивался, переспрашивал, подымал седые брови, пожимал плечами, щупал мочку правого уха свободной от руления рукой, сам себе удивляясь, будто случайно обнаружил, что не может припомнить адреса или имени внука, который на самом-то деле назубок должен знать, и сообщила:
– Хек. Есть такая рыба? – И с некоторым сомнением добавила: – Ставрида.
– А подлещик?! – и убедившись, что ответа нет, врач победоносно опустился на свое место, ответив на пару поздравляющих рукопожатий.
– А вот, смотрите, на горе – памятник Христу. В мире таких всего два. Второй – в Бразилии.
– И в Анголе, – мрачно поправил ее пожилой усатый болельщик в рогатой шапке викинга с двумя толстыми девичьими косами.
– Правда? А вы там… Путешествовали?
– Я там воевал.
Гид поднесла микрофон ближе к высохшим губам:
– Чуть расскажу о городе. Так откуда взялся петух как символ Португалии? Сначала, в древности, эта птица, петух, стала символом только одного столичного района, где произошло чудо. Чудесный случай, – она торжествующе подняла указательный палец и предупредила: – Сейчас я вас посмешу! В этом районе к судье привели человека, приговоренного к смерти…
В автобусе скопилось гнетущее внимательное молчание.
– А судья, представьте себе, как раз прямо там, в зале суда, собрался позавтракать петушком, – говорила она людям, которые всё это себе очень хорошо представляли. – Приговоренный взмолился: отпустите меня на волю, к семье и детям. Я невиновен! Судья ответил: хорошо, хорошо, пойдешь сейчас на волю. Но только если эта жареная птица ВОСКРЕСНЕТ! Вдруг петушок вскочил и закукарекал! – гид подождала в ненарушаемой тишине и неуверенно хихикнула в микрофон.
Русские болельщики не улыбались. Кто-то из специалистов с задних рядов пробасил:
– Немалых бабок стоило. Петушка-то усыпить.
На стадионе у меня сразу испортилось настроение. Сын писал в Москву. Что? О чем? Сидит и клюет, щиплет и щиплет, а я с семидесяти метров наблюдаю, как девушки в коротких юбках размахивают флагами шестнадцати государств и трясут круглую эмблему чемпионата, похожую на растягиваемый пожарными брезент – на него в комедиях приземляются старушки и влюбленные, спасаясь от пламени, – а он всё пишет. Никогда не думал, что так может выворачивать душу костяной, мелкий, дождливый перестук.
Тут еще испанская трибуна взревела и заискрила фотовспышками – испанская сборная в щеголеватых синих брючках и малиновых рубашках вышла попробовать травку, следом – наши в сиротских трусах – боязливо, издали похлопали родной трибуне, не улыбаясь, не подымая глаз, а испанцы всё прибывали, две трибуны – напротив и наискосок – краснели на глазах.
– Почему нас так мало? – с отчаянием спросил сын.
Почему же мы сидим посреди сбившегося в жалкую кучу разномастного сброда в буденовках, пилотках, утыканных значками ГТО, с выбритым на затылках «СССР»? Я сгонял в душный, как гладильная комната, туалет и обеспокоенно, перемахивая по две ступеньки, полез наверх, на последний ряд, и еще выше – за спину волонтерам с кульками попкорна: выглянуть наружу!
И дорога, нет – три! – извилисто подползающие меж голых холмов дороги были забиты впритык, заставлены автобусами с российскими и красными стягами, и вереницы автобусов спускались, выворачивали, втискивались и пятились еще, вон еще и оттуда – сюда, к стадиону, с тыла, меж конных полицейских с застекленными мордами, торопящимся, «сейчас-сейчас», шагом, едва не переходя на бег, спеша на работу, тянулся змеей бело-красно-синий, полуголый, мускулистый поток, пузырился, растекался и скапливался в многотысячную запруду у проходных, и оттуда вот как раз в нашу сторону повернул ветер, доносилось грозное: «Рос-си-я!», я замахал бейсболкой над головой: мы здесь! Сюда!
Бегом вернулся к сыну и прошептал перехваченным судорогой горлом:
– Сейчас-сейчас, – насмешливо щурясь на испанские трибуны и чувствуя, как сердце сладковато сжимает и разжимает нежная, гордая ладонь – мы! Страна!
Сейчас-сейчас, и русские затопили трибуны, и посреди вип-сектора испанцев, где пили шампанское и гуляли официанты, страшно и несвержимо повис плакат «Фанаты Бузулука», и по испанским рядам, по рукам и прямо по головам, ослепляя и утюжа, сполз огромный российский флаг с загадочной надписью «Smolensk» – нас больше! – и мы заревели гимн и потрясенно смолкли лишь однажды. Когда испанцы забили гол.
Всё кончилось, за стенами стадиона, оказывается, уже ночь и лукавые таксисты показывают большой палец, нестройно покричали уходящим затылкам: «Педерасты!», «Дармоеды!», а потом, словно что-то вспомнив: «Вперед! Россия! Мы с то-бой!»
И мальчики молча блуждали по грязному, неузнаваемому пустырю в поисках своего автобуса, бродяжно завернувшись во флаги, несли поникшие горны и буденовки павших героев, чуть не избили водителя: а чему он улыбается? а не надо шутить! – и поехали сквозь тьму в сторону океана.
– Вот бутерброды! Вы заметили? – шептал мне врач из Перми. – Ни разу середину поля не прошли на широком шаге. И как судья Володю Быстрова на свисток посадил… Не переживайте. Раз игры нет – переживать нечего. Я с девяносто третьего года не переживаю. Спокойной ночи!
Я грыз зуболомное миндальное печенье – да когда оно кончится?! – и разглядывал придорожные усадьбы, райские места в ночи – в точности как в кино и рекламе! – рай: белые стены, розовая черепица, под деревьями лежат апельсины, сквозь автобусные окна добивает банный эвкалиптовый дух, и всё цветет, всё здесь цветет…
Болельщик в рогатой шапке с косами смотрел туда же:
– Так и будут в нищете жить. Пока мы их не купим, – и буркнул: – И с Англией скоро разберемся. И язык не надо будет учить!
В такие минуты всегда хочется другого. Вступить в библейское общество. Выучиться играть в покер. Смотреть умные фильмы на ночь. А что? Или заняться испанским. Нанять худую или некрасивую репетиторшу-почасовика.
Спящий врач из Перми снял очки, вытер глаза и пробормотал:
– Как все-таки обидно…
Долго спали, и, пока спали, поднялся ветер, на пляже вывесили красный флажок, серые волны, подобравшись к берегу, сворачивались в ревущий, пропесоченный вал, по песку бродил один – бродил в юбке из полотенца толстый русский малый, знающий, по моим сорокавосьмичасовым наблюдениям, три слова – «Димон» и еще два матом. Он искал трусы, потерянные в прибое, хмуро посматривая на черных мохнатых крабов, карабкающихся из воды на заросшие смолистой зеленью каменные глыбы; а вечером, похожим на ночь, мы сидели на качелях детской площадки, сын ел вареную кукурузу, я хвалил советскую власть. Вдруг он сказал:
– Один мальчик из нашего класса спустился в метро на рельсы и пошел навстречу поезду, – он едва заметно кивнул мне: ну, давай, ты же типа всё можешь, всё измени, еще есть время, – похороны завтра.
– Наверное, он чем-то болел? Психическое расстройство?
– Его родители всё время ругались, – он повертел в руках обгрызенный початок: всё? – А как первый раз пробуют наркотики?
Дождался. Вот сейчас я. Мои давно готовые слова, засеянные в его память, вбитые, ободряющий пример моей жизни – опорой, ужасающие примеры других – угрозой, впитает сейчас и с этим пойдет в страну, где я уже не смогу быть с ним всё время рядом:
– Слушай!
Но – португальцы кому-то забили, на набережной что-то ярко полыхнуло и взорвалось, загудели автомобили и прогулочные паровозики, закричали дети на балконах, подпрыгивая и растягивая фанатские шарфы, по набережным очумело понеслись комнатные собачки в плащиках национальных расцветок, к экрану посреди набережной, где шла трансляция, бросился нечесаный люд, распевая безо всякого мотива краеведческие песни, в них угадывались названия ближайших рыбацких поселков, заметались зигзагами безумные велосипедисты, на пляже, где жарили на углях какую-то вонючую дрянь, напоминающую змеиные хвосты, все, у кого нашлись деньги на пол-литровый пластиковый стакан пива, прыгали, обнявшись и завывая:
– Пур! Ту! Гал! Пур! Ту! Гал!
И ударил салют!
Из Домодедово сына забирали, сам я везти не мог – люди, прописанные в моей бывшей квартире, не желали дарить мне лишние полтора часа. Дожидаясь прибытия конвоя, мы наменяли жетонов, отошли к игровым автоматам и в полнейшем немом взаимопонимании и взаимовыручке отбили захваченный бандитами банк, уложив по ошибке пару заложников из числа персонала, затем отстреливались на полном ходу, защищая почтовый тарантас от соединенных сил грабителей и индейцев – среди нападавших особенно выделялся жирный мексиканец в шляпе-поганке, пришлось бросить под ноги их лошадям мешок с динамитом, едва отдышавшись, мы ввязались в перестрелку в салуне, возникшую по какому-то совершенно плевому поводу, но переросшую в настоящую бойню. Особенно прицельно жарила по нам из пулемета какая-то симпатичная дама в красном платье. И тут ему позвонили.
– Ну, всё?
Такой возраст, что уже не обнимешь. Стесняется.
Рукопожатия.
– Знаешь, что я хочу, чтобы ты сделал? Забери меня к себе. Давай встречаться почаще. Не ругайся с мамой. Больше я с тобой никуда не полечу.
– Что?
– Научись выдувать пузыри из жвачки. Смотри: нажевываешь такой комок, плоский, вот так зажимаешь между зубами. И – в середину проталкиваешь немного язык, а потом язык убираешь и сразу начинаешь дуть, вот, – надулось и лопнуло, – понял?
…Зимой детина в тулупе и шапке с опущенными ушами раздавал билеты и ваучеры болельщикам, сразу раздевшимся до маек с гербами, – знакомыми казались все: с вологодскими мы точно куда-то уже летали, и с вон тем косым, стеснительно смотревшим в сторону. Со вкусом домашней каши во рту я смотрел, как судьба рукой авиадевушки помещает нас двумя крестиками на неведомые места на борту и кричит в телефон в доносящиеся снежные задувания:
– У тебя сто сорок пять пассажиров и одна ляля. Сто сорок шесть по головам!
Пристегнувшись, сын спросил:
– А в этом Израиле нет сейчас туризма? То есть террора?
Над нашими головами летала перекличка – из первого салона во второй:
– Кто мужик и натурал – тот болеет за «Урал»!
– Кто болеет за «Торпедо» – тот родился от соседа!
Соседка лет семидесяти двух, сразу попросившая называть ее Надей, крашенная в цвет «морозный каштан» (я до дембеля считал, что такой цвет встречается в естественной природе, пока одна девушка не объяснила), оторвалась от газеты:
– Тут написано, что всё больше и больше пилотов управляют самолетом в пьяном виде.
Самолет неожиданно качнулся набок и завернул резко влево, дважды нехорошо вздрогнув.
Народ запил, мы с сыном яростно обсудили с впередисидящим интеллигентом Маратом величие нашей сборной. Виски, к которому время от времени припадал Марат, помогло ему сосредоточиться на единственном действительно важном вопросе:
– А кого Хиддинк поставит в полузащиту?
Я трижды перечислил всех наличествующих полузащитников, он соглашающеся кивал: да, все эти имена ему известны, но после тяжелого раздумчивого сопенья и еще одного глотка он вновь, просунув голову меж кресел, указывал, как впервые, теперь уже совершенно отчетливо, открывшуюся только ему слабину:
– Да. Но кого Хиддинк поставит в полузащиту? – Так и уснул, уронив нам на колени сперва цээсковский колпак с бубенчиками, а затем очки – мы их бережно хранили, азартно предвкушая ужас ослепленного пробуждения: где?!
Сын попросил:
– Расскажи какую-нибудь страшную историю.
– Однажды мы с мамой потеряли тебя на Воробьевых горах. Пошли гулять и – потеряли. Полчаса бегали искали.
Сын с ужасом вгляделся в меня:
– А потом? Нашли?
Тут пошуршало «кгм-кгм…» и раздалось:
– Говорит командир корабля. Предупреждаю, на высоте девять тысяч пятьсот метров сто грамм спиртного действуют как двести. Если не прекратится драка во втором салоне, мы садимся в Симферополе и вызываем милицию.
Да будьте же вы все прокляты, уроды!!! Я уже представлял себе разрастание побоища, экипаж, забаррикадировавшийся в кабине, и штурм ОМОНом в симферопольском аэропорту – стоило ради этого пропускать два учебных дня и репетитора по математике!
Все прислушивались, и чудился грохот битвы, но это стюардессы загрохотали своими кухонными тележками, шепотом всем сообщая: угомонились.
Марат проснулся и забрал свои очки с таким спокойствием, словно поручал нам их сохранить.
По прилете я искал разбитые носы и разорванные рубахи, но русские патриоты ступили на Святую землю в приличном виде и сонно потекли в громадные просторы Бен-Гуриона пехом или эскалатором, вниз, на паспортный контроль, покорно снимая картузы для опознания и обдавая пограничниц алкогольными дуновениями; только вологодцы выронили под ноги таможеннику пакет с десятью бутылками пива в самый разгар клятв, что везут только государственный флаг.
На свободе, после очередей и багажных разборов, какая-то молодежь с нажимом одаривала каждого белой шапкой «Израиль любит тебя». Я отправился искать урну: куда бы ее выбросить, а сын побежал в обменник превратить долларовую сотку в шекели и оттуда – в ближайший магазин, где ему жестоко пояснили: в аэропорту курс – самый невыгодный.
В осеннем море кто-то плавал среди упаковочных обрывков и студенистых, коченеющих рыбок, по удивительно белому песку носились собаки в ошейниках за летающими пластмассовыми тарелками, первая же красивая девка рассмеялась по-русски – она висла на пожилом пузане, тот сосал сигару и отхлебывал из горла какого-то дорогого сосуда. Грязный араб показал, как работает душ – надо дергать за проволоку.
Мы опустились на два незанятых белых стула, словно ждавших нас. Из-под земли вырос дед с седой грудью и показал пачку квитанций. Двенадцать шекелей это стоит. Пока не зайдет солнце.
Я подозрительно следил за солнцем – путеводитель обещал его посадить в половине пятого, и я предупреждал об этом попутчиков – нет смысла раздеваться и лезть в море! После половины пятого на меня смотрели, как на идиота.
Какой-то длинноволосый мужик валялся под солнцем на песке, головой к морю, и, как очумевший жук, взбрыкивал поочередно ногами с такой судорожностью, что я уже поднялся поискать спасателей, но мужик резко перевернулся на живот и, весь облепленный песком, как шершавой шкурой, вскочил и особыми прыжками наискосок волн заметался по мелководью, нагружая бедра. Оказывается, он массировал организм для продления жизни.
Сын забегал в море, нырял и выскакивал греться, показывал – смотри! смотри! – в небо: кривыми волнистыми росчерками, неравносторонними клиньями во всю ширину синевы там неслись прилетевшие за нами птицы, он кричал:
– Я вижу вожака!
Жизнь мальчика – сколько в ней ясности, одна ясность и жадность впитывать весь мир, и свет – много-много света, там солнечно даже в кромешной тьме, в том, что считается у него кромешной тьмой.
Без зависти, но с жалостью непонятно к кому я смотрел за молодыми, чистенькими парами, бодро и стройно входящими в ресторан – в безмолвии, в согласии душ и сердец, в котором они заведены идти до смерти, обрастая детьми и болезнями до тех пор, пока под ноги одного из них не грохнется с небес гробовой камень, а второй обхватит каменные эти буквы и цифры и зарыдает, истекая заботами об оградке, фиалках, подновлении фото, памятных днях и не уставая свидетельствовать о несомненном сходстве, проявляющемся в потомстве, – ведь это говорит ЕГО (ЕЕ) голос (но никому, даже оставшемуся ему (ей)), голос невнятен – что-что? – но разницы нет: не устанет вставать посреди семейных торжеств и чаепитий наскучившим, строгим свидетелем защиты, неуместным, как… Чтобы: был бы жив (жива)… Как говорил (а)… Вот бы порадовалась (ся)…
Хотя всё может быть по-разному.
Вечная любовь – это та смола, что проступает на весенней коре, – каждый хочет увидеть, услышать ее голос, да хотя бы слух о ней… Возможно, притягивает именно «вечный». Всем неприятно видеть безмятежно хохочущих (оттенок предательства) вдов и детей, обыкновенно проживающих годовщины маминого ухода. Почему-то живучая жизнь быстро входит в противоречие, растет в направлении «против» вечной любви, за которой – совсем близко или за знаком равенства – монастырская тьма. И сырость.
Я смотрел на белокожую девчонку – высокую, тонкую, с плотными, круто изогнутыми бедрами, – полька? Нет, говорит по-немецки. Как она прыгает в воду, трогательно зажимая пальцами нос. Как плавает, как двигаются ее ягодицы, поднимаясь над водой, словно сами по себе, отдельное, живое существо, плод. Как, устроившись в тени, читает она журнал, всматриваясь в картинки с напряженным удивлением. Как уже совсем другая, притихшая, выходит из кабинки для переодевания в сухое, распустив по плечам волосы, и украдкой, на краткий миг оборачивается на меня свежезагорелым лицом – так кажется, так всегда кажется, когда на кого-то смотришь, что и на тебя однажды посмотрят в ответ.
– Вот, – показал я сыну, – самая красивая девчонка на этом пляже, – и почему-то добавил: – Но на таких не женятся.
– А на каких? – деловито спросил будущий жених, словно собираясь записывать.
Я хотел сказать: выбирай девушку с будущим. Или не так, не поймет он. Вот так: ту, что будет носить твое фото с ломаными краями в бумажнике.
Но не сказал. Побоялся, что он хотел услышать, какой, с моей точки зрения, не была его мать. Тогда любой мой ответ был жестокостью. Или ложью.
На утро решающей битвы открываем дверь номера, и воробьи в пальмах внутреннего дворика, словно смутившись, обрывают свой гам, стайками и по одному разлетаются в разные стороны, как школьники, застигнутые завучем на перемене за курением на спортплощадке.
Утренний запах хлорки или чего-то такого же в вымытых швабрами коридорах, уборщицы натирают тряпками золотые поручни завитых лестниц, добродушно стрекочут подстригатели травы.
Синее там, впереди, разделяется на море и небо. Утренняя луна – бледная, как плевок. Мясистые стебли травы смыкаются в пружинистый вал. Мокрые тени облаков сохнут на горах, и парус виндсерфера далеко в море похож на слезу, дрожащую на реснице.
Охранник отеля (а может, подносчик багажа) сидел за особым столиком на тротуаре у входа, багажные карточки шулерски разворачивались в павлиний хвост и сыпались стрекочущей ленточкой у него из руки в руку, украшенную серьезным перстнем.
– Хелло! Сегодня болеем за наших, – он изобразил приветственный жест, – вон ваш автобус, – отвечал складно и весело, понятно, но не по-нашему и не в первый раз. – Я из Волгограда, зарплату не платили. Уехал. И здесь счастлив. Тепло! Ничего случиться не может. Ни войны, ни кризиса! Зарплату платят. Язык? Что там за язык – двадцать две буквы. Сам липнет! Восторг.
– Дома бываете?
Он словно впервые задумался над этим и озабоченно попытался расшевелить двумя худыми пальцами синий камень в перстне:
– Да надо бы. Там мать осталась. Шесть лет не видел. Вот денег накоплю и съезжу, – и опять вроде по-русски, но уже не по-русски: – Гостиницу не хотите построить в Тель-Авиве? Вон тот участок пустует. Хотите, угадаю, откуда вы? Из Ростова! Я как увидел, сразу понял: ребята из Ростова.
Всё, что я знал про Ростов, – хищные, цепкие девушки и регулярно появляющиеся серийные маньяки-убийцы.
– Автобус ждать никого не будет, – с видимым удовольствием объявил худющий, кучерявый, холодный и пустой гид Эрик; он выглядел стариком, болельщиков старался не замечать, говорил кому-то, кто незримо присутствовал среди нас и лучше понимал значение предстоящего Иерусалима. – Мой русский не большой. Самые красныричивые речи не выскакивали из маего ырта. А вот это здание персиками разрушено немножко полностью. Но трудный вопрос – есть в группе одно имя-фамилия, но при этом это два разных человека?
Мы с сыном подняли руки. Хорошо гиду, свободен от зависти и течения времени, живешь среди памятников и знаешь правду о них. Эрик излагал подробности иордано-израильской войны.
– Воевали-воевали… Столько лет! И один город не могли захватить. Мы бы давно захватили! – гордо сказал косоглазый болельщик, он всегда ходил в пропыленных спортивных штанах, я думал: чей-то водитель, оказалось – банкир из Тулы.
«А Константинополь?»
Сын заметил:
– Ты всё время что-то говоришь про себя. Что ты сейчас сказал?
На Масличной горе завывал ледяной ветер, Эрик остался со своей лекцией один, как только арабские мальчики подогнали для фотографирования покорных ослов – по пять шекелей. В автобусе кто-то из вологодских заметил:
– Кто-то из ослов провонял наше знамя.
– Давайте вернемся и предъявим!
Эрик поднял свой зонтик:
– Ориентир!
Мы потянулись за зонтиком сквозь вонючий арабский рынок, где рубили мясо и мухи жрали коровьи легкие, развешенные на крюках, сквозь пустынный армянский квартал, увешанный призывами признать геноцид в Османской империи, сквозь решетку послушно взглянули на остатки римской стены.
– Ей две с половиной тысячи лет.
На стене валялся резиновый мячик. Запыленный, но несдувшийся. На той стороне стены за еще одной решеткой бегали еврейские школьники. Эрик дождался первого вопроса:
– Как эти шапочки не сваливаются у них с головы?
И все хлынули в какое-то торговое жерло под вывеску «Скидка 50 %», а я спросил у ближайшего араба, сколько стоит лоскутное одеяло.
Араб отвернулся и бросил через плечо:
– Сто пятьдесят долларов.
– Пятьдесят.
Араб, не поворачиваясь, объявил после презрительной паузы:
– Сто и двадцать.
Мы двинулись дальше за зонтиком, араб бежал за нами еще два квартала, умоляя взять одеяло за пятьдесят, сорок – за сколько пожелаешь!
Храм Гроба Господня зажимали какие-то стены, давили его в тесноту, камень, деловитые медсестры в голубых передниках закатывали внутрь паралитиков в креслах, туда же по-рыбьи тихими стайками скользили наши православные, не отставая от хвостатых батюшек.
Эрика не слушали, болельщики недоверчиво вчитывались в стрелки указателей, напоминающие Диснейленд, – это подножие горы, где распяли, на камне этом мазали елеем (на камень подбито валились люди с обеих сторон), в той часовне камень, с которого воскрес, – в часовню заворачивала полуторачасовая очередь.
Вологодские обступили Эрика:
– А где, говоришь, кровь текла?
– Вот тут.
Все навалились на стеклянную витрину, разорвав и выдавив в стороны делегацию из Латинской Америки.
– Крови что-то не видно…
Сын взглянул на меня: туалет. Куда бы мы ни ездили, я всюду искал туалет. Особенно запомнились Елисейские Поля. И рейд на снегоходах по лапландской тайге. В этом смысле.
Такого туалета я не видел даже в армии. В каком-то внутреннем дворике, равномерно покрытом невысыхающей мочой, размещались кабинки, заваленные дерьмом…
Болельщики, собравшись поголовно, добивали Эрика, загибая и разгибая пальцы:
– Погоди-погоди, чо ты сразу в сторону, разговор был за то, что на этом месте Елена Прекрасная обрела первый крест, так?
– Так.
– Так. А как же она могла его поднять? Если весил он сорок пять килограммов? Куда ты отворачиваешься? Ты на меня посмотри – всасываешь то, что я говорю?
– Ну, значит, фрагменты креста, – осторожно подбирая слова, выдавливал Эрик.
Я мучился: сын – голодный, за весь день – один пресный арабский батон, не знали, куда выбросить.
У Стены Плача с автобуса попросили снять флаг, и, не без сомнений разместив на макушках засаленные бумажные кипы, неловко притихнув, московиты, великороссы, граждане РФ, встающей с колен, бесшумно прокрались вниз по ступеням меж шумно и деловито молящихся еврейских гнездовий, подставок со свитками Торы и каких-то шкафов, в которых свитки вращались особыми механизмами, в мужскую часть стены – она раза в три больше женской.
Стена не выглядела древней, хотя сверху ее обжили какие-то кустики. Потрогал – удивительно теплые камни. Оглянулся: сосед в курортной кепочке шептал, прижавшись ухом к стене, и замолкал с такой сосредоточенностью, словно из-за камней ему что-то отвечали.
Сын стоял рядом и не знал, что здесь делать.
Меж камней мусорно натыкали стопки разномастных записок, записки, туго свернутые в окурочные комки, вбили, втиснули в каждую мельчайшую впадину. На отогнувшемся крае одной я прочел аккуратное русское «здоровье».
А, не буду ничего просить.
– А теперь мы поедем осматривать место Тайной вечери.
– Погоди, Эрик, – с места грузно поднялся выбранный народом делегат в пионерском галстуке, – тот самый зал, где была вечеря? Или какойто похожий зал, который построили близко от того места, где был когда-то, блин, зал, похожий, типа, на тот, где была вечеря?
Эрик молчал.
– Ну-ка, вези нас туда, где можно выпить!
Оттуда, где можно выпить, автобус тронулся, закричав «День Победы», пьяные дирижеры, размахивая руками посреди салона, пытались понять: последние или первые ряды громче поют, никто не попадал в такт.
– Давно наблюдаю за тобой, – ко мне подсел косоглазый и глядел, как всегда, в сторону, – твой сын? Молодец. Мужчина. Уважаю, – он пожал мою руку. – Я своей позвонил, предупредил: приеду – будем делать сына. Вырастет – буду тоже повсюду с ним ездить.
И мы вместе улыбнулись, как хохочет сын, – мы обгоняли другие русские автобусы с воплем «Тарань!», там наши братья пели «Взвейтесь кострами…», а мы затянули «Последний бой, он трудный самый», сын пел и смеялся вместе со всеми, я чувствовал: всё не зря, правильно я всё вот это.
А вот и ночь, и пылающий стадион, и на стадион толпами и колоннами, смеясь, валят одни наши, нас никто не перекричит, и толстый певец по фамилии Шаповалов, взяв посреди поля микрофон, с одинаковым чувством исполнил оба гимна; с началом мы, народ, немного поспешили (Шаповалов с упоением и наслаждением медлил), но подождали у порога припева и припев грянули вместе и так, что всем ясно, кого здесь всех больше и кто главней…
Что евреев побольше, стало ясно, когда дармоеды и педерасты пропустили гол.
Оказалось – это нас почти нет.
В автобус все вернулись абсолютно трезвыми.
В отеле сын спросил:
– Пап, почему мы всё время проигрываем?
Сказал:
– Сейчас буду плакать, – и уснул, вытянувшись поперек двух кроватей, во всю ширину. Удивительно, как быстро они растут и как мы…
Я собрал вещи и пошел к морю, столкнувшись на выходе с косоглазым банкиром-туляком:
– Из ночного клуба, – отчитался он, – русским никто не отсасывает. А предлагал – тысячу евро!
На море разлили дрожащий лунный свет, пустой пляж, одна женщина в белом платье, молодящаяся старуха сидела на лежаке, принеся с собой бокал из ресторана. Я смотрел на ее кривую, сломленную спину. Вряд ли она кого-то ждала.
Я прошел туда, где свет заканчивался, к морю, набирая прохладного песка в шлепки, – море подкатывалось и вскипало, справа била дискотека соседнего отеля и голо стояли мачты парусных развлечений, наискосок тарахтел легкий самолет, впереди стоял катер – наверное, так здесь всегда; я поднял глаза – звезды, и ждал, когда одна звезда покажется особенной. Так всегда кажется, когда поднимаешь глаза на звезды, что одна звезда начинает мигать и переливаться или просто загорается на твоих глазах. Но ничего такого. Так и не понял, радоваться этому или нет. Можно уезжать. Завтрашний день – он всегда кажется новым миром. Даже если поспишь час, встаешь всё равно новым и в новом.
По самолету качались пьяные, стюардессы при снижении не могли усадить, прощались. Меня пытался обнять какой-то толстый дядя:
– Приезжай с сыном. Скажи в Челябинске любому – Валерик. Меня там все знают!
Из самолета в метель при минус девяти все шли принципиально в шортах и майках. Двоих несли.
Назад: Юрий Казаков Во сне ты горько плакал
Дальше: Часть II О себе