Александр Хургин
Иллюзия
Новый год встречали, как красивую женщину, — стоя чуть ли не по стойке «смирно». И заранее. Потому что не дома его встречали, а на рабочих местах. Собрались вот в складчину, по справедливости и по средствам, все необходимое заготовили и теперь пили в кругу трудового коллектива за его, Нового года, здоровье и своевременный приход. Не шампанское, разумеется, пили, а водку. Потому что русский человек, даже если он и еврей, должен пить водку, а никакое не шампанское. Правда, водку пили хорошую. Высокого качества. Но одновременно она имела и доступную, в разумных пределах, цену. Потому что производилась отечественным товаропроизводителем, труд которого не стоит ни черта, особенно по сравнению с производителем западно- и даже восточноевропейским.
А закусывали они, как это принято на аляфуршетах, праздничными бутербродами. С колбасой, паштетом, шпротами и ветчиной плюс зелень в широком ассортименте, полезная для мужчин преклонного возраста. Ну, и минеральная газвода «Бон-Буассон» в качестве прохладительного напитка — тоже плюс. Фельцман настаивал на том, чтобы ради светлого праздника в рыбном икры купить какого-либо цвета, хоть красной, хоть черной — один хрен, но остальные его активно не поддержали, сказав, что нечего зря деньги на ветер выбрасывать, когда вполне можно селедки купить взамен, самой лучшей, жирной и несоленой — мол вкус тот же самый, а цена существенно другая. Но селедку тоже покупать в конце концов не стали. Потому что она была уже лишней. Просто исходя из общего количества закуски на душу населения. Того, естественно, населения, которое непосредственно участвовало в банкете.
То есть банкетом это мероприятие назвать, конечно, нельзя. Поскольку неправомерно называть выпивку на службе шикарным словом «банкет», предназначенным в языках народов мира для других целей. Тем более участвовало в банкете-выпивке каких-то несчастных три человека. Фельцман, Гопнер и Абрамович.
Хотя, с другой стороны, конечно, повод у данной служебной выпивки был достоин имени банкета. Новый год как-никак, да еще с тремя нулями, чего не случалось в истории человечества последнюю тысячу лет. Не по еврейскому, правда, календарю Новый год. Но это не столь важно и существенно. Евреи тоже люди и тоже среди людей живут в некотором смысле. Почему б им и не отметить не их, а чужой, дружественный, Новый год? Особенно если учесть как следует, что евреи они не вполне настоящие. А, как говорит Абрамович, самодельные. Они курс молодого бойца, в смысле краткий курс истории всемирного еврейства изучили в свободное от работы время при агентстве то ли Сохнут, то ли Джойнт и теперь, значит, числят себя по еврейскому ведомству. А раньше они имели статус как все, под одну общую гребенку. Будучи, невзирая на специальную графу в паспорте, советскими гражданами. А Абрамович и в паспорте евреем не был. Он был сербом. Не вообще, а по национальности и по документам. Ну, смог когда-то доказать советским инстанциям, что «ич» есть сербское окончание исконно русской фамилии Абрамов, по типу Милошев — Милошевич, Абрамов — Абрамович. И ему выдали паспорт с измененной на более приемлемую национальностью. Не бесплатно, конечно, не без хлопот и не без родственных связей, но выдали. А когда свобода наций и вероисповеданий реализовалась в обществе, вступив в свои права, Абрамович опять паспорт сменил — обратно. И опять не бесплатно. Хотя доказывать, что человек с фамилией Абрамович быть сербом никак не может, ему, слава богу, не пришлось. Это и так, без объяснений, почему-то было понятно с полуслова. Да и на лице у Абрамовича все написано аршинными, как говорится, буквами. Так же, впрочем, как и у остальных. А у Фельцмана не только на лице, у него даже со спины это как-то недвусмысленно обозначается. Возможно, определенной формой ушей или бедер. Или общим неадекватным поведением. Не зря все говорят — какой ужас этот Фельцман и какой он кошмар. А осуждают его зря.
Его надо не осуждать, а понять. Потому что всякий ужас имеет глубокие причины и корни, беря откуда-нибудь свое начало. Что касается Фельцмана, то его стоит только увидеть в глаза. Чтобы сразу начать сочувствовать. Маленький, старый, колючий еврей. Рыжий, лысый, конопатый, толстый, сумасшедший и злой. Может ли человек, будучи рыжим, лысым, конопатым, толстым, сумасшедшим и старым одновременно, быть добрым? Конечно, он зол на всех. Тут для него ни эллинов, ни иудеев не существует. И он, видимо, в чем-то совершенно прав. Потому что первые его тайно ненавидят, а вторые не ценят его и тайно ему завидуют. Во всяком случае, так ему кажется. Но кажется на сто процентов, то есть однозначно. Чему можно завидовать в его случае, он сам не знает. И вместе с тем он уверен, что не завидовать ему никак невозможно. Ну, должен же человек хоть в чем-то быть уверенным.
Естественно, он постоянно говорит гадости совершенно случайным людям, и те, не зная, с кем имеют дело, время от времени бьют его в голову, которая и без того уже настрадалась. Это всегда становится для Фельцмана полной неожиданностью. Хотя и Гопнер, и Абрамович ему сто раз объясняли:
— Фельцман, — объясняли они ему. — Если вы себе позволяете говорить незнакомым людям подобные вещи, так хоть не удивляйтесь, когда вас бьют. Это — нормально.
А Фельцман, что естественно, не обращал и не обращает на их советы ни малейшего внимания. Потому что советчики сто раз стоят своих советов. И не только их они стоят, но и друг друга.
Тот же вышеупомянутый Гопнер искренне думает, что перед ним, как пред Родиной, — все в вечном долгу. И требует с ним расплатиться за его прежние заслуги и за его же личную отвагу, проявленную во времена культа личности, развитого социализма и застоя во имя демократии. Причем ему не нужны никакие подачки. Он хочет получить только свое, но сполна. По гамбургскому счету или еще лучше — по швейцарскому, в любом их банке. И здесь, вот именно и конкретно здесь, и Абрамович, и Фельцман его понимают, как никто другой.
В чем выражаются заслуги Гопнера и его смелость, они точно не знают. Но мало ли в чем могут выражаться заслуги! Гопнер говорит, что когда по приказу проклятых большевиков и товарища Сталина лично весь советский народ писал на заборах слова МИР и СЛАВА, он тоже писал на заборах слова. Тоже из трех и пяти букв, но другие. Какие — он мужественно не скрывает, теперь их можно произносить не только вслух, но и по телевизору. Так что повторяться смысла не имеет. Хотя Гопнер и повторяется. Привык он с тех давних тоталитарных пор к этим энергичным словам и с ними сроднился. И они стали неотъемлемой частью его повседневного лексикона и его повседневной жизни. И не может он теперь без привычных слов обходиться. Даже за столом, в отсутствие прекрасных дам, и даже в преддверии Нового, двухтысячного года — не может. И не обходится. Но остальные вниманием это никаким не удостаивают. И бугристая речь Гопнера никого уже не шокирует. Потому что все понимают — у него было трудное детство в лагере Собибор и трудная юность в столице УССР городе Киеве, где его не подпускали ни к одному высшему учебному заведению на пушечный выстрел, и он вынужден был получать высшее образование в столице Бурятии Улан-Удэ. Ну и притерпелись со временем коллеги к Гопнеру и к его высказываниям нелитературного свойства. Им форма — оболочка — высказываний давно уже не важна. Им важна суть общения в целом. Да и то не слишком. Потому что беседуют они о чем попало, на вольные, как говорится, темы. Лишь бы не молчать за предпраздничным, накрытым свежими газетами столом. Лишь бы не молчать. А то какая это встреча Нового года — если молчать? И только жрать бутерброды. Пускай даже с хорошей водкой и в хорошей компании. Хорошая же компания — это не обязательно и не всегда многочисленная компания. Численность в компании не главное условие и требование. Главное — это чтобы компания была приятной. Хоть в каком-нибудь смысле. А приятно себе можно по-разному сделать. Например, Абрамович принес и включил в сеть приемник FM-диапазонов SONY. Чтобы музыка во время еды и питья звучала не умолкая. И под эту музыку, после третьего приблизительно тоста, он сказал Гопнеру:
— Гопнер, разрешите вас ангажировать на котильон! — Пригласил, значит, его танцевать. И Гопнер пошел. И они кружились по кабинету вне и помимо ритма, а Фельцман над ними издевательски смеялся и тыкал в них пальцами из-за блюда с бутербродами.
Абрамович же, он танцевал без понятия, но с душой, думая, что вот бы обнять этого Гопнера и задушить в объятьях на фиг, в полном смысле. Не любит он Гопнера. Терпеть его не может. А Гопнера в женской роли и в танце — он просто ненавидит изо всех душевных сил. И от этой ненависти у него на душе становится хорошо. То бишь тепло и приятно становится у него на душе. От чего приятно становится и Гопнеру. Потому что он очень восприимчив к чужим чувствам и настроениям. Он от них подзаряжается, как аккумулятор щелочной или кислотный. То есть он, видимо, энергетический вампир. По складу своего непримиримого характера. Конечно, его за это не любят в коллективе. Вампиров, хоть энергетических, хоть других, никто не любит. Не за что их любить и опасно для жизни.
Да был бы еще коллектив как коллектив — по размерам, — а то три человека несчастных, три калеки. Или, точнее, четыре. Если с Васей. Но Вася фактически не в счет. Не потому, что он Вася, а потому, что работник чисто технического профиля и к тому же семьей обремененный обширной. Из-за нее он и не принимает участия в коллективном праздничном отдыхе, а участвует только в коллективной повседневной работе, делая все, от него зависящее, чтобы семья была сыта, а газета выходила в свет регулярно вовремя, один раз в месяц, с нормальным полиграфическим качеством и соответствующим дизайном. А плясать под музыку SONY в отсутствие женского пола у него ни времени, ни интереса нету. А тем более слушать, как Фельцман обзывает Гопнера и Абрамовича голубыми евреями, а те ему отвечают вопросом: «А что, быть желто-голубым евреем лучше?».
И ясно, что Фельцман, который кроме всего прочего, еще и государственный служащий, жутко обижается, теряет над собой учет и контроль, выпивает два раза подряд и лезет на Гопнера и Абрамовича с кулаками в бой. Пытаясь им доказать что-то. А что — он и сам не знает.
Короче говоря, праздник вступает и входит в силу, и ничего нового и интересного в нем нет. Ни для отсутствующего Васи, ни для других. Оно и для самих непосредственных участников интерес во всем этом запланированном веселье относительный. И мерцательный. В том смысле, что то он есть, то его нет. И когда его нет, когда он исчезает, уходя, как вода сквозь пальцы клоуна, вокруг стола воцаряется нехорошая тишина, смешанная с запахами закуски. И слышно сквозь эту тишину только шум жевательных движений и тяжелое пожилое дыхание не добрых друг к другу людей. Они выпили водки чуть больше, чем требуют их уже постаревшие организмы для увеселения их же стареющих душ. И души теперь дальнейшему увеселению не поддаются и не подлежат. И водка ему больше не способствует, а, наоборот, лишь противоречит. Несмотря на свое высокое качество и высокую степень очистки. И это лишний раз подтверждает истину, что душа человека — потемки, будь он хоть молод, хоть стар, хоть еврей, хоть кто.
Конечно, Фельцмана быстро удается утихомирить и обнулить. Абрамович берет его за руки и, сжимая, держит. Он может так держать Фельцмана до третьих петухов и даже до Рождества Христова, поскольку был когда-то борцом классического стиля и китобойцем знаменитой в прошлом флотилии «Слава». И он ходил на этой флотилии бить китов гарпуном с привязанной на конце гранатой, и матросы по злобе называли его «мордж», в смысле морда жидовская, а он их за это бил смертным боем поодиночке и группами, пока они его не зауважали.
Фельцман какое-то время дергается, пытается вырвать руки из клещей Абрамовича, но быстро сдается и затихает в захвате бывшего борца и матроса, ныне старика. И тогда Гопнер ему говорит:
— Фельцман, вы же государственный человек. Разве так можно обращаться с народом?
На это Фельцман высокомерно отвечает:
— С народом нельзя, но при чем тут вы?
Таким ответом он хочет оскорбить и унизить своих собутыльников, соплеменников и соратников. И это ему удается. Хотя и не в полной мере. В полной мере унизить Абрамовича и Гопнера Фельцман, по счастью, не способен. Потому не способен, что они знают его, как родного, не один год. И пропускают его оскорбления мимо себя и своих ушей. Раньше хоть Абрамович реагировал, когда Фельцман его обличал, виня в слишком частой перемене национальности на противоположную. А теперь и он мудро не реагирует. Он как-то раз нашел достойный ответ или, вернее, отповедь и успокоился на этом. Сказав Фельцману:
— Я национальность менял не для того, чтобы карьеру по партийной линии себе сделать, а чтобы в море уйти рядовым матросом.
Это был хороший и действительно достойный ответ, ответ, можно сказать, на все времена и не в бровь, а в зеницу ока. Такой ответ крыть нечем. Да еще Фельцману. Он хоть ничего не менял, живя с тем, что досталось от рождения, но карьеру сделать, вылезая из кожи, пытался. И именно по партийной линии. Что ему, естественно, удалось не самым лучшим образом. Поскольку в ряды Коммунистической партии Советского Союза его так и не приняли, хотя он двадцать два года был первым на очереди. Правда, под старость Фельцман демократическим путем все себе компенсировал. Дойдя семимильными шагами до серьезной должности в областном исполкоме. И сейчас он, несмотря даже на то, что собирался из страны малодушно эмигрировать, заведует всеми межнациональными отношениями в городе и в области, равной, между прочим, по площади одной Швейцарии и одной Бельгии вместе взятым. Это его основная теперь профессия и специальность. А в издании еврейской газеты на русском языке он участвует по зову сердца на общественных началах, хотя и получая за это определенную несущественную плату. То есть он три цели преследует, работая по совместительству в газете. Во-первых, он стремится пребывать в эпицентре еврейской жизни города, которая бурлит и бьет ключом, во-вторых, получение вышеупомянутой дополнительной зарплаты ему небезразлично, и в-третьих — чтобы дома поменьше бывать, откуда он официально ушел, хотя и продолжает там проживать, так как другого дома у него пока нет и не будет. И он в своем доме старается только ночевать и все. И больше не задерживаться. Потому что дома — зять, муж, в смысле, дочери, и собака — наполовину «водолаз». И этот муж мало того что замаскированный антисемит в третьем поколении и не работает из принципиальных соображений, так он еще и пьет, неизвестно, на какие шиши и средства, и несмотря на то, что сын его, внук, значит, Фельцмана единственный, постоянно чем-нибудь болеет. И собака тоже болеет часто. Из-за их болезней три года назад вся семья добровольно отказалась от своего будущего счастья, от выезда в цивилизованную страну Германию, на ПМЖ. Так все неудачно сошлось и совпало во времени. Тут надо уезжать, а тут внук заболел, и собака, глядя на него, заболела, а кроме того, немцы сказали, что с собаками таких безобразных пород и размеров они к себе не пускают никого. Даже евреев, перед которыми в вечном неоплатном долгу, чего не отрицают.
— Немцев — ненавижу, — говорит Фельцман. И говорит: — И тебя, Абрамович, вместе с ними, и собак — наполовину водолазов, и зятя.
Он напрягается, краснеет лысиной, тянет на себя руки, сжатые в кулаки, и кричит, разбрызгивая слюну по груди Абрамовича и по стенам:
— Выпусти меня, — кричит Фельцман. — Громила ты, блядь, морская.
Абрамович разжимает пальцы и освобождает Фельцмана. И Фельцман наливает себе из бутылки и берет с блюда очередной бутерброд. И с очередным бутербродом в руках он произносит тост:
— Зять, сволочь. Думает, если моложе дочери на семь с половиной лет, можно над всеми измываться.
— С Новым годом, — пытается отвлечь Фельцмана от грустных, но злобных мыслей Гопнер.
— С наступающим, — поправляет его Абрамович, потому что он больше всего на свете любит точность — вежливость королей.
А Гопнер, он ничего не любит. Он говорит:
— С наступающим, с отступающим — какая в хрена разница?
Они отпивают по глотку из одноразовых белых стаканчиков и откусывают от бутербродов. Каждый от своего. Абрамович — от бутерброда со шпротами, Фельцман — с докторской колбасой, а Гопнер — с паштетом из гусиной печенки. Паштет они купили на оптовом рынке, и, наверно, тому, что написано на банке, верить было с их стороны недальновидно и опрометчиво.
— Паштет, бля, — говорит Гопнер, — из лошадиных хвостов.
— Лишь бы не из свиных, — говорит Фельцман.
— Из свиных — колбаса, — говорит Абрамович. — Но мы и не такое в своей жизни ели.
— А какое? — это спрашивает Фельцман. Не для того, чтобы ему ответили, а для того, чтобы спросить. И Абрамович ему не отвечает. Он ест. Он большой, и есть ему надо много. Чтобы насытиться. Поэтому большим людям и жить труднее. Надо больше денег на еду тратить и, значит, больше зарабатывать. А когда ты на пенсии — слишком много не заработаешь. И силы не те, и возможности. И Гопнер, конечно, спрашивает:
— Ты что, в гроба мать Абрамович, жрать сюда пришел или как это понимать?
Абрамович перестает жевать, замирает на мгновение с набитым ртом. Потом снова продолжает пережевывание. «То, что во рту, все равно так или иначе надо дожевать и проглотить», — думает он во время дожевывания, тем самым оправдывая свое обжорство. Наконец он глотает пережеванное и стоит. Не зная, что делать дальше и куда себя девать. Гопнер тоже стоит. И Фельцман стоит вместе со всеми. Стоит и молчит. И остальные молчат, от чего обстановка не становится более легкой, и веселой, и радостной.
И все трое вместе и одновременно думают, что недаром все-таки Новый год считается семейным праздником и недаром говорят, что надо встречать его дома, в узком семейном кругу, а не на службе или еще где.
Но в семейном кругу не могут они праздник этот семейный отпраздновать по объективным причинам. За неимением данного круга. Кроме, конечно, телевизора. У Фельцмана есть круг. Или, вернее, был бы круг. Если бы он безвременно не овдовел и если бы не зять. А так, какой это круг? Один сплошной обман зрения, или, другими словами, иллюзия.