Афанасий Мамедов
Обрезание Британика
Моему американскому другу Г. М.
Помню, и сам я счастье то воспевал, а какое еще было мне воспевать?! Да, то самое, с узелочками на память, что из четырех углов паутинных глядит на тебя грустными подслеповатыми глазами цадика, многомудрого древнего старика с седой раздвоенной бородой, концы которой ниспадают на раскрытую Книгу, ту самую одну-единственную, в которой есть всё, которая и сама есть — счастье, счастье, косноязычное, волглое, темное, текучее; счастье — меж двух стульев, счастье — отказ от жара солнца, во имя хмурых бровей и проливного дождя, с одной открытой дверью в заоблачный еврейский храм, в котором тысячелетних запретов столько же, сколько запертых дверей по пути к нему и следов к ним ведущих.
Не знаю, может, кто-то из нас и догадывался, что всех нас связывает только одна эта Книга, но точно скажу, ни меня, ни Мишку, ни жену мою, тогда однокурсницу Нину Верещагину, такое простое умозаключение почему-то не посещало. В те баснословные, дивные времена мы охотились за другими книгами, мы зачитывались «Закатом Европы», «Улиссом», «Истинной жизнью Себастьяна Найта», мы самоотверженно трудились в кругу борхесовских развалин и отдыхали, играя в классики. Больше всех из нас в этой игре преуспел Мишка Ларговский, по прозвищу Британик. Прозвище свое он отрабатывал с лихвой у любой закрытой двери. Он, действительно, знал ничуть не меньше, чем Британская энциклопедия. А как он умел, послюнявив мизинец, выудить пепел из пахов сиринского кресла, чтобы в бражной беседе доказать новоявленному очереднику свою верность пифагорейскому кругу! Британик первым из нас решил, что живет в «гребаной» стране и первым опустил неподъемное весло, чтобы в литой темноте плыть по реке забвения в любую другую. Начал он, естественно, с земли обетованной, потом променял ее еще на две. Последний раз он звонил нам уже из Соединенных Штатов: «Старик, — говорил он мне, — в этой гребаной стране я жду лишь одного — гринкарты. Как получу — вернусь к вам в алфавит с гиканьем татарской конницы». Потом он послал мне по электронной почте просторно изложенное теологическое эссе — «Сквозняк тысячелетий» — на тему апокалипсиса и объемный, листов на двадцать пять, роман, посвященный, кстати сказать, нам с Ниной, потому что, по заверению автора, имена наши напоминали ему тонкую струйку песочных часов.
Роман начинался в славном городе Минске и заканчивался в не менее славном городе Нью-Йорке, однако большую часть романа само собою поглотила Москва. Москва советская и Москва, уже освободившаяся от советов. Самые мрачные места пали на Тель-Авив и его окрестности. От нашей алии мой друг не оставлял камня на камне, не меньше досталось и коренным жителям. По Ларговскому оказывалось, что жить в Израиле порядочному человеку совершенно не можно. Роман, написанный от первого лица, был откровением и отповедью ничтожествам всех мастей. Несколько глав, изложенных тем выразительным, изящным слогом, каким у нас в России с ХIХ века потчуют читателя снизошедшие до прозы маститые поэты, служили тому неопровержимым доказательством. Ларговский не прощал пошлости никому, даже незнакомым прохожим, посетителям кафе: «Медленно составляется, ткется еще один вечер… Медленно прижимается к остывающей земле, темнеет пряный город. Подыгрывая ошалелым от иудейских древностей интуристам, он пускает в ход многовековое свое убранство — крепость из самого мягкого и самого долговечного камня, шамкающую кривотекущую улицу помнившую, как однажды префект Иудеи Пилат повел свое войско из Кесарии в Иерусалим на зимнюю стоянку, решая по дороге внести в город изображения Цезаря на древках знамен, дабы в очередной раз хорошенько поглумиться над местными обычаями, улицу, как собрание триумфов наперекор превратностям судеб, улицу с лодочками всеобщих смутных догадок. (…) Ушибленные природой безумцы, со снисходительной еврейской миной, проходят по ней мимо меня, от жары едва передвигая жирные семитские ноги. (…) Я не могу уравнять себя вот с тем усатым арабом, удачливым торговцем шербета, пускающим собачью слюну за спиной пышнотелой англо-саксонки, или вот с этим евреем, попивающим кофей рядом со мной и беспрерывно тыкающим в клавишки калькулятора на пластмассовых часиках, кликая верных ему лебедей — бухгалтеров из затрапезной конторки Счастья: оба — братья Гор и Сет — для меня стенающее множество. Я же могу превратиться лишь в повествовательные вельветовые клочки земли, излучину реки, серебристую ленту дороги, которые зрит в высочайшем полете всемудрейший, могущественный сокол, хранитель моей печати. Только в песне его победной, с ветром сливающейся, вижу я часть единственного числа — отражение отражений глаз моих».
Можно было не сомневаться, счастье, обычно рисуемое обывателем и воспеваемое в рекламных паузах, было напрочь заказано моему даровитому другу. Еще бы, ведь он доверял больше Иосифу Флавию, Бодлеру и Языкову, нежели достопочтенному кнессету.
Я не мог не позлорадствовать в душе самую малость, вспомнив, как уезжал Ларговский, как сжигал мосты и мостики. Израиль был для него всем, Россия — только страной голубых мундиров и послушного им народа, в которой остался узкий круг друзей и единомышленников. Он даже обрезание решил сделать до отъезда.
Хорошо помню: год стоял 1992-й. И был тот год вторым от начала третьей революции, голодным, но на события чрезвычайно богатым. Одним словом, славный год. Год первый и последний российской демократии. Того почти эзотерического чувства свободы, исторической значимости всего происходящего вокруг нас я не испытывал более во всю жизнь свою. Было это незадолго до моей последней поездки в Баку. Куролесил, выбрасывая мнимые козыри, месяц май (и какой май!), мои отношения с сокурсницей Ниной Верещагиной еще не требовали документальных подтверждений. О ту пору находилась она в состоянии перманентного развода, жила у подруги где-то в районе Остоженки, и узнаванию в парной предрассветной дымке нашего романа двух до боли знакомых силуэтов, как это ни странно, обязан я исключительно обрезанию Британика.
А началось все с того, что я уже собирался уходить, когда в дверь осторожно постучали. «Странно, — подумал. — Кто бы это мог появиться?» Звонок у нас на Патриарших был вколочен старорежимными мастерами на самом что ни на есть видном месте — аккурат посередь двери, сломаться он никак не мог, это исключено: век безупречной службы — тому ручательство, от электричества никоим разом не зависел, он был механический, с затертым двуглавым орлом, и, чтобы задался трезвон, необходимо было несколько раз прокрутить его латунные ушки по часовой стрелке, только после этого царское наследие заливалось тем характерным ржавым клекотом, с каким подвыпившие провинциальные почтальоны, скатываясь под лихую горку на велосипеде модели «Ух!», пугают шалых собак.
Я удивился еще более, когда, распахнув дверь, увидел перед собой Нину.
Еще три дня тому назад она была классической шатенкой с грустно-зелеными глазами. Приходила ко мне только в сопровождении своей мужланистой подруги, у которой жила. Теперь же передо мной стояло никем не охраняемое огненно-рыжее создание, в глазах которого проливались звездные дожди, и к этому нужно было еще привыкнуть, а времени почти не было: через тридцать пять минут меня должен был ждать Мишка на Рочдельской, Мишка-Британик, готовый на все. Она стояла в моем черном смокинге, втайне именуемом мною вторым пришествием бакинской эры, который я подарил ей на 8 Марта с поздравительной открыткой в нагрудном кармане. Она стояла в черном смокинге, из-под которого выглядывала оранжевая футболка, в голубых джинсах с махрой внизу и в тяжелых ботинках, называемых в народе — «Кэмел-тревеллер».
— Что же вы не попросите барышню зайти? — манерно полюбопытствовала моя соседка, которую в своем романе я назвал Людмилой, а на самом деле она была Просто Надей. У Просто Нади было просто хорошее настроение, ей в очередной раз удалось уговорить мужа моей двоюродной сестры разменять эту квартиру на Патриарших.
Ошарашенный, сбитый с толку оранжевой футболкой, пропускаю сокурсницу вперед себя и украдкой взглядываю на часы.
У Нины словно глаза на спине.
— Вы что, торопитесь куда-то? А я, между прочим, вам подарочек…
Она обращалась ко мне на «вы», хотя и была младше всего на несколько лет. Я не мог не заметить, что этой чести удостоен один во всем нашем институте, разумеется, не считая педагогического состава. Я-то сам перешел на «ты», как только Нина появилась на нашем курсе. Между прочим, отчасти из-за этого ее сухого, официального обращения ко мне обзавелся я каникулярным романом в Баку. За что и был тут же по приезду наказан несколькими месяцами целибата. Впрочем, эта уже другая история.
Итак, она подарила мне дорогущую паркеровскую самописку с целомудренно оголенным всего на четверть золотым пером, патрончики с чернилами и портрет незадачливого французского сюрреалиста, истово проповедовавшего автоматическое письмо.
Усаживаясь в кресло под картой Средиземноморья, Нина, наигранно вздохнув, спросила:
— Слушайте, Илья, а у вас покушать есть что?
Все, что у меня было «покушать», — это краюха черного хлеба, крутое яйцо (намеревался приготовить всмятку, да вот не получилось) и пачка пикантного майонеза. Конечно, я мог сходить к Просто Наде: соседка чувствовала себя в долгу передо мной, оттяпала под фонарики два квадратных метра, что для четырнадцатиметровой комнатки, согласитесь, не мало, — но меня ведь ждал Мишка супротив Хаммеровского центра, Мишка, готовый на все, чтобы вступить на землю обетованную уже настоящим евреем.
Нина съела черный хлеб, яйцо, приговорила остатки майонеза. После чего заявила:
— Но этого же мало! — И в глазах ее пролетели кометы, одна зеленее другой.
— Мало, — согласился я и посмотрел на часы уже в открытую. — Понимаешь, я тороплюсь. Мы договорились встретиться с Британиком. Ларговскому сегодня делают брит.
— Что такое брит?
— Обрезание.
— Значит, будет что поесть?!
Я с трудом подавил смех.
Ее белое с веснушками на носу лицо зарделось совсем по-девичьи.
— Я только имела в виду, что это замечательное событие будет, наверное, где-то отмечаться.
Разве мог я объяснить женщине, обращавшейся ко мне на «вы», к тому же молодой и красивой, что герою этого замечательного события вряд ли уже будет до каких-нибудь суетных посиделок.
— Идем, Нина, у нас очень мало времени. Ты не будешь возражать, если я предложу тебе свой свитер вместо своего же смокинга?
— Во-первых, он уже не ваш, а во-вторых, это случайно не тот, на который помочился Значительный?
Как хозяйский кот, это булгаковское отродье, сводил со мной счеты, похоже, знали все в нашем институте.
— Случайно нет. Тот я давно выбросил. А этот — произведение искусства, его ткала госпожа Нино Гаприндашвили собственноручно, хозяйка бутика на Пушкинской.
— Нино?! — переспросила радостно Нина. — Какая прелестная перекличка намечается!
Свитер был черный, кольчужной вязки, под горло, и выглядывавший ворот оранжевой футболки оказался как нельзя кстати. Белая шея с легким пушком ближе к стриженому затылку теперь казалась еще белей и рыжие волнистые локоны еще более рыжими.
Мы почти бежали до «Пушкинской», мы мысленно подгоняли поезд, когда он вдруг остановился на «Баррикадной», мы даже не дожидались троллейбуса у метро «1905-го года», а сразу кинулись вниз к Шмитовскому проезду и все равно опоздали, хотя и дорогу срезали как могли, и хитро шли проходными дворами.
Ларговского мы нашли уже во дворе нервно ходившим взад-вперед, заложив за спину худые длинные руки. Погруженный в себя, мой друг не сразу заметил нас. Зато я, подходя к нему, не мог не заметить, что ходит Ларговский в опасной близости от потенциальных жертв, что уже не могло не вызывать во мне тревоги. Глупые голуби-мишени подбирали неподалеку от Мишки-Британика хлебный мякиш, а в это время с балкона напротив две краснопресненские лярвы, разгоряченные алкоголем, обстреливали их из воздушной винтовки.
— Ты не хочешь отойти в сторону от этого сафари? Прежде чем у них кончатся пульки, они могут принять тебя за носорога.
— Они уже давно тут резвятся. И ни одного точного выстрела. — Мишка снял очки с тонкого аристократического носа, не нарушая ритма, вызванного ожидаемой инициацией, подышал на стекла, после чего полез в карман облегающих джинсов за платком.
— Тем более. Вероятность того, что последний окажется точным, вырастает с каждым неточным выстрелом.
— Мне тоже их лица не внушают особого доверия, — констатировала Нина после очередного хлопка, сопровождаемого тем отборным матом, каким во все времена славилась Красная Пресня.
— Не смотрите на них, — взмолился Миша, — вы можете спровоцировать настоящее нападение!
Он явно находился в трансе. Я, дабы успокоить друга, решил сменить тему.
— Слушай, — сказал, — ты же не против, что я привел Нину?
— А почему я должен быть против? — Чтобы снова положить платок в карман, ему пришлось чуть отставить ногу. «Дурак! — подумал я и обиделся. — Почему не внял он моему совету, почему пришел на обрезание в облегающих джинсах?»
— Ну я же не знаю, как твои хасиды отнесутся к присутствию женщины.
— Чем больше народу, тем лучше.
— В каком смысле? — спросил я и переглянулся с Ниной, которая тоже уже начинала нервничать под огнем входивших в раж девиц.
Одни только голуби вели себя подозрительно спокойно, я бы даже сказал вызывающе величаво, словно залетели в этот пролетарский двор с картин эпохи Возрождения.
— Мишка, а почему мы здесь? — задал я, на мой взгляд, вполне уместный вопрос. — Кого ждем? Почему не заходим?
— Мы уже никого не ждем. Нам элементарно не открывают дверь.
— И давно не открывают? — поинтересовалась Нина.
— С самого начала.
— Так… — сказал я, — налицо антисемитские происки! — Пошутил и тут же пожалел.
— Именно! — Загорячился Мишка-Британик. — Думаешь, зря эти девки тут шмаляют, они хотят нас запугать. И так примитивно, так по-совковому…
Мы с Ниной снова переглянулись.
— И голубей наняли, потому такие бесстрашные. — Я посмотрел на окна хасидской штаб-квартиры, мне почему-то показалось, что из ближайшего к подвалу окна за нами кто-то следит. — И крошек подозрительно много. Может, ты не в ту дверь стучишься? Идем, посмотрим.
— Я?! Квартира пятьдесят пять, первый этаж, дверь направо.
Отрекомендованная мне дверь была металлическая, серого цвета, с глазком и музыкальным звонком.
Уж я отвел душу!
Мелодия, раздававшаяся по ту сторону, заставила меня усомниться в точности рекомендации: «Напутал все, великий путаник».
Выйдя на улицу, говорю:
— Британик, ты ошибся дверью. Слышал мелодию звонка? Канкан из оперетты Оффенбаха!
Теперь уже Мишка воззрился на меня так, будто только что разглядел первые симптомы шизофрении.
— А ты что хочешь в наше время? Хаву Нагилу или Шалом Израиль?
— Старик, но это же не Мулен Руж, это штаб-квартира хасидов, тебе здесь, между прочим, должны кое-что обрезать. Ты случайно не боишься?
Миша переглядывался с Ниной, а я бесился оттого, что они не могут уразуметь таких простых вещей.
У пролетарских девиц кончились пульки. Отложив винтовку, они теперь мирно беседовали, поплевывая вниз.
Голуби перелетели на другое место в полном составе, словно из одного зала музея в другой, с одной картины на другую.
В этом дворе скука нарастала с бегом секундной стрелки. Становилось совершенно ясно, что двор начинает подражать десяткам тысяч таких же дворов и требует подражания от нас, мы же, ожидавшие начала новой истории, дабы потом отразить ее в своих молитвах, ни за что не хотели копировать простых ожидающих в обычных московских дворах. Мы успели выкурить пару сигарет, прежде чем я увидел, как за одним из окон интересующей нас квартиры чья-то рука дотронулась до тюлевого занавеса.
— Ларговский, там кто-то есть! — вскрикнул я, сгорая от любопытства и нетерпения немного поскандалить.
— Мне тоже показалось, я слышал шаги, когда звонил в дверь.
— Что же ты молчал?
— Если бы вы только знали, как я устала, как я голодна! Илья, ну сделайте же вы что-нибудь!
— Что именно? Во-первых, у меня нет ножа, во-вторых, я этого никогда не делал, в-третьих, мне просто жаль Мишку.
— Можно подумать! — сказала Нина, будто всю жизнь прожила в Одессе и окна ее квартиры выходили как минимум на улицу Жуковского.
— Ладно, попробую чего-нибудь предпринять.
Над подвалом, который я приметил сразу же, был козырек. Именно на него я и взобрался, чтобы заглянуть в окно, проверить, закрыта ли форточка.
Форточка оказалась открытой. Едва я просунул руку, как послышался голос:
— И что вам нужно?!
— Простите, вы случайно не мохель? Мы пришли с другом делать брит.
Мы переговаривались с ним через форточку минут пять, прежде чем он, наконец, решился открыть дверь. Это был завидного телосложения мужчина, лет сорока, облаченный во все черное и белое, с черной кипой на большой голове и в густых, начинающих седеть пейсах.
— Извините меня, но вы же знаете, в какое смутное время мы живем, — сказал мохель, впуская нас. — К тому же вы забыли пароль, — обратился он уже ко мне.
— Пароль забыл не я, — говорю я и показываю на Британика. — Скажите, ничего, что мы пришли с женщиной?
— О!.. Это нормально. Женщина может подождать в другой комнате.
— Вообще-то его тоже надо обрезать, — сказал Мишка-Британик так, будто мы по пути заскочили в парикмахерскую сделать модные прически. — Не сегодня-завтра и друг мой уедет.
Я, чувствуя спазм в желудке, видя, как разволновалась Нина от последних Мишкиных слов, кинулся в пространные объяснения, затрагивающие определенные свойства моей физиологии.
— Понимаете, — объяснял я резнику, — у меня там так…
— Как?
— Будто мне уже… уже обрезали…
Мохель понимающе кивал: мол, ничего-ничего. Ларговский продолжал настаивать. Ему просто необходимо было, чтобы я сегодня же побывал сразу в двух ролях — кватера и «жениха крови».
Я отбивался, как мог, от этой жертвы, от этого знака союза, который Всевышний заключил с Авраамом и со всем его потомством, пока Нина не сказала:
— Знаете что, я, пожалуй, пойду в предложенную мне комнату.
— Ладно, господин Ларговский, пожалуй, для начала разберемся с вами, — сказал Британику резник, — а потом уж с ним. — И задал «жениху крови» несколько вопросов по поводу «вах-нахт» — ночи бдения.
Британик заверил мохеля в том, что всю ночь перед бритом читал Тору.
Лицо жениха становилось мелового цвета, глаза — болезненно блескучими. У меня же, напротив, прекратились посасывания под ложечкой и странные подергивания в паху. Возвращать человеческое тело к его первоначальному совершенству через акт обрезания я был пока не готов. Явно не готов.
Пожелав удачи Авраамову чаду, я направился за Ниной.
Комната была квадратной, большой, белостенной, с двумя окнами, выходившими на ЦМТ. Из окна был виден полет кичливого золотого воришки в крылатых сандалиях.
Мебель стояла из натуральной кожи сливового цвета.
Нина утопала в одном из кресел, не обращая на меня внимания. Свидетельница процедуры курила и перелистывала глянцевые журналы, разложенные веером на столике из толстого дымчатого стекла.
На одной из стен висела почетная грамота. «Странно, — подумал я, подходя ближе. — Неужели нашего мохеля наградили?!»
— Нина, а здесь во времена перестройки, оказывается, был мебельный кооператив. — Она подчеркнуто пожала плечами. — Теперь понятно, кому принадлежал звонок с мелодией канкана. Думаю, что и мебель от господ предпринимателей. Видимо, снимались с якоря под случившуюся неподалеку революцию. — Она еще раз демонстративно пожала плечами.
Я опустился на корточки и обнял ее ноги, облитые плотным голубым коттоном. Я смотрел в ее зеленые глаза, а зеленые ее глаза смотрели в окно.
— Нина, давай сделаем это прямо здесь, сейчас… в этом кресле…
— Зачем? — спросила она холодно.
— Ну, во-первых, меня заводит эта буржуйская мебель, во-вторых, за стеной делают обрезание нашему лучшему другу…
— А в-третьих?..
— В-третьих, Нина, я потом напишу рассказ в довлатовском стиле.
— Я вам разрешаю написать, как будто все уже было. От вас требуется только включить малую толику воображения, на которую вы, Илья, вряд ли способны.
— Нина, Ниночка!.. Чем я тебя обидел? Ты, действительно, думаешь, что я собираюсь в Израиль? Но я не собираюсь в Израиль, я собираюсь в Баку, а это, поверь мне, не одно и то же. — Я приблизился к ней на необходимую мне дистанцию, но кресло оказалось чрезмерно обширным, и Нина, сделав губами «П-ф-ф», легко увернулась от поцелуя.
За стенкой, показалось, вскрикнули.
— Сядьте, Илья, сядьте. Не будьте таким эгоистом, поболейте немного за вашего друга.
— Я болею, как могу, я даже за «Нефтчи» так не болел, — сказал я, остывая от накатившей на меня волны, усаживаясь в такое же кресло напротив и выбирая журнальчик попровокационней.
Вскоре показался только что вставший с кресла пророка Элиягу обрезанный Британик. Он удивил нас не только изможденным лицом, ничуть не изменившим цвета, но и какой-то новой серьезностью, глаза его из-за бликующих стекол светились фанатическим огоньком, в котором угадывалась ответственность за все происходящее в неблагополучном нашем мире, за все сущее, включая, разумеется, и нас с Ниной, пока что жалких гоев, еще не понимающих смысл слов «умереть не умрете».
— Все! — прохрипел он устало. — Илья, ты можешь сам договориться насчет себя.
— Лично я не против, — злорадствовала Нина, словно ее заявление могло послужить весомым аргументом в пользу моего очередного перехода из одной религии в другую.
Мишка, опираясь на Нину, меленько выходил на Мантулинскую, семеня худыми ногами. Сейчас не представляло особого труда представить себе, каким он будет в глубокой старости неподалеку от Мертвого моря. Я выдвинулся вперед ловить машину. Перебежал дорогу. Передо мной уже стояла с вытянутой рукой крутая хаммеровская путана с баскетбольного роста западным клиентом.
— Сестренка, — взмолился я, — уступи тачку, у меня дружбан болеет.
— Перепил што ль?
— Посмотри сама. — И указал ей на друзей. Отделенные от меня потоком автомобилей, Ларговский и Нина стояли будто в другом времени, будто за неделю до Холокоста.
Она одарила моего друга беглым презрительным взглядом.
— По коленям настучали штоль?
— Какое там! — говорю, — обрезание только что сделали.
— К чему базары, касатик, я на свою печку успею взапрыгнуть.
Мотор я поймал моментально, и мне его действительно уступили, да вот дорогу Ларговский все никак не мог перейти.
— И долго я буду ждать? — раздраженно пытал меня таксист, явно сожалея, что не посадил паладиншу низкопробной любви и ее заморского дядю Степу.
Я объяснил ему, в чем дело.
Водитель «желтка» оказался парнем не простым.
— А что, в аэропорту «Бен Гурион» уже проверяют? — Сказал и вышел из машины остановить движение.
Я кинулся через дорогу, поскорее помочь Мишке-Британику.
— Понимаешь, — кривил он ссохшийся, температурно-красный рот, — договаривался с хасидами на один бакс, сумма чисто символическая, работа оплачивается фондом, но мохель почему-то содрал с меня три.
— Наверное, потому, что ты пароль забыл, — говорю и сам тоже кривлю рот от чужой боли и от странного желания рассмеяться ни к месту. — Ничего, я заплачу за машину. Ничего, ничего…
Когда автомобиль с Мишкой скрылся из виду, мне вдруг показалось, будто нас с Ниной теперь связывает нечто такое, что уже невозможно разорвать во век. И как бывает в таких случаях не только со мной, я тут же принялся перечить судьбе. Хотя определенная логика в поведении моем все-таки проглядывалась, ведь, оплатив Мишкино возвращение домой, я остался почти без копейки.
— Ты куда? Тебе в какую сторону? — спросил я.
— А разве, мы не отметим это событие?
Я заглянул в ее глаза, вещавшие на выпеченном специально для меня наречии, что не было до них, зеленоогненных, в жизни моей бурливой ничего, ничего, кроме прижимания призраков к пустой груди, я заглянул в глаза ее, в которых разом угадал и предвестие, и саму весть, предсуществование и воплощение всего сущего, и понял я тогда — не Нину обидел, но… того, кто сам есть и Предвестие, и Весть. И что досаднее всего было — толстокожестью своей обидел, зацикленностью на пупе своем.
— Поехали ко мне, Нина. — И показалось, словно замок песочный на нехоженом диком берегу, смытый набежавшей волной моего невнимания, воссоздан был в миг один. И сказал я тогда про себя впервые, словно следы оставляя на том берегу: «Нина, Нина!..»
Не помню, как долетели мы, новые, на новых крыльях, с новыми чувствами, до Патриарших прудов, видать, тем же самым маршрутом. Потом, наверное, нырнули в Палашовскую арку… Говорю «наверное», потому что мир в те минуты был освещен по-иному. Все — в ярких красках. Все — другое. И мы — другие! Нет, не вспомню, как шли, как летели. Помню только, всю дорогу смеялись, разыгрывая в лицах участников Мишкиного обрезания. Смеялись, пока я вдруг не вспомнил:
— Ты ничего не заметила, когда помогала Британику идти?
— Нет, а что?
— Он собирался забрать у резника свой «красный колпак». Интересно, не забыл? Может, завернул в платок, ты просто не заметила. Платок-то у него точно был. Он хотел зарыть кусочек крайней плоти под деревом у дома любимой, где-то на «Соколе».
Она сделала руками что-то вроде: «Как это романтично! Узнаю Ларговского».
— Он где-то вычитал, в какой-то герметической книге, то ли «Тело и плоды», то ли «О деревьях и людях», что, если зарыть крайнюю плоть под древом любимой, будешь ненасытен ею и неразлучен до последнего дня своего.
— Вот, Илья, видите, как умеют некоторые любить. А вы?.. На что, собственно говоря, способны вы, Илья?
Собственно говоря, мне всегда казалось, что я способен на многое, но тут я почему-то снова почувствовал себя кругом виноватым и решил исправиться, причем сегодня же. Немедленно. Я занял у Нины денег и купил шампанское, я — едва мы переступили порог моей богадельни — тут же расстелил на полу матрас и грянулся на него, всячески пробуя заманить и Нину.
Это был знаменитый матрас, в Баку такие называли брачными. Будучи к тому времени женатым два с половиной раза и дважды разведенным, я возил матрас за собой по всей Москве и теперь уже могу признаться, что не совсем верно понимал истинное его назначение — служить легким снам и продолжению рода, а не безоглядному наверстыванию упущенного в Баку.
Нина некоторое время не хотела ложиться, но вскоре шампанское сыграло свою роль, — она легла, правда, все еще не решаясь стянуть с себя голубые джинсы, мой эксклюзивный свитер и тяжелые ботинки путешественника.
Нина лежала рядом со мной, позволяя лишь едва касаться плеч, ног, волос… Нина лежала рядом и пересказывала вкратце сюжет своей бьющей через край пьесы с довольно странным названием — «Усталые люди целуют черепах». В тот момент, когда я почувствовал, что черепаший панцирь готов треснуть от тяжести поцелуев, и решил действовать непременно решительно, уговаривая себя, что терять мне нечего, в дверь несколько раз постучали.
Это был хозяин комнаты, которую я снимал, муж моей кузины. Пришел он не один — с дамой сердца, чем-то неуловимо напоминавшей мою сестру, такая же маленькая хищненькая, с поджатыми губками и миниатюрными ножками. Она держала в руках букет роз, а он торт и бутылку шампанского. Мне показалось, наше присутствие здесь было для них в некотором смысле неожиданностью, хотя — помню точно — никаких обещаний исчезнуть на пару часиков я своему родственнику не давал.
— Позволь представить. — Обратился он к своей даме, сразу же напружинившись и втягивая круглую голову в плечи. — Двоюродный брат моей супруги, молодой, подающий надежды писатель — Илья Новогрудский, а это… это…
Я попробовал перехватить инициативу:
— Это — Нина Верещагина, подруга…
— …Дней суровых, голубка милая моя, — остановила меня дама, с которой я, как родственник и ближайший друг любвеобильного сердца, был знаком исключительно заочно. Как это часто бывает с замужними женщинами в аналогичной ситуации, то ли Ирочка, то ли Леночка буравила нас взглядом, испепеляла, наверняка считая истинной причиной ее незадавшегося счастья.
— Не хотите присоединиться к нам? — Я имел в виду шампанское, а совсем не то, о чем подумал мой родственник.
— Видишь ли, Илья, мы с тобой воспитывались на разных порножурналах. Я, строго говоря, индивидуалист! — Сказал он почему-то не без гордости, каковая гордость странным образом задела соперницу моей сестры.
— О, кажется, я попала! — она схватила букет со стола и, громко стуча каблучками, направилась к двери. Остановить ее было не под силу никому, включая и дарителя цветов. Этот сорт маленьких женщин я знаю.
— А торт? А шампанское? Неужели оставляете нам? — Я не скрывал слабой надежды.
— Шампанское у вас уже есть. Впрочем, как и все остальное, включая мелкое хамство, — открыто позавидовал нам муж моей кузины.
Как только хлопнула за ними дверь, мы накинулись на торт. А потом…
В ту ночь Нина осталась у меня, не пошла к могучей подруге, — но и на «ты» так и не перешла, что дало мне повод… Впрочем, как я уже говорил, это другая история.
Уже светало.
Я заглянул в спальню. Посапывали мирно мои девчонки. Мой маленький гарем. Мое счастье. Младшенькая — с Ниной, как всегда раскрытая, с подушкой на животе и ногой, закинутой на Нинино бедро. Я попробовал в спящей жене уловить, разглядеть черты той рыжеволосой девушки, что однажды заглянула ко мне в дом на Малой Бронной у самых Патриарших прудов в моем черном смокинге и в оранжевой футболке. О, это был нелегкий и долгий путь! Не у полуоткрытой на пять минут двери было мне на него решаться. Есть какая-то потрясающая двусмысленность в ощущении себя счастливым. Я вспомнил старый наш бакинский дом, от которого отделился навсегда много лет назад и без которого не был бы тем, кто есть сейчас, вспомнил, как услышал в том доме впервые слова из поэмы Иосифа Уткина: «Счастье — оно игриво. / Жди и лови». А если повезло, если ловец уже поймал? Если из четырех углов глядит оно на тебя тихо грустными подслеповатыми глазами раввина-цадика, если песочные часы уже перевернули и течет песок, течет, натекает твое счастливое Время, что тогда? В какую категорию сей ловец переходит?
Моих знаний и словарного запаса явно не хватало, я прикрыл дверь, так и не ответив себе. Пошел на кухню к компьютеру.
Странное дело, было такое чувство, будто я чего-то боялся. Может, разоблачения? Хотя… Знаю ведь наперед, перед молитвой всегда испытываешь нечто схожее: сомневаешься в себе и в силе слов, боишься претерпеть ущерб, а потом… Потом крупица знания становится частью твоего внутреннего «Я», и ты уже, пусть ненадолго, поверх пределов, остается только правильно расставить знаки препинания до следующей молитвы.
Я тихонечко настроил радиоприемник на джазовую волну, поставил чайник на плиту, нарезал несколько ломтиков бородинского хлеба и венгерской колбасы, налил рюмку холодной «Столичной», настоянной на ореховых перегородках, выкурил на балконе рассветную сигарету, салютуя розовеющему небу и темной незамерзающей в этом месте реке, делавшей последнюю городскую петлю прямо напротив дома; вернулся, поел, выпил еще водки, чаю, потом снова вышел покурить и только после этого принялся отвечать Британику.