XIII
Исполнив «дружескую обязанность», Райский медленно, почти бессознательно шел по переулку, поднимаясь в гору и тупо глядя на крапиву в канаве, на пасущуюся корову на пригорке, на роющуюся около плетня свинью, на пустой, длинный забор. Оборотившись назад, к домику Козлова, он увидел, что Ульяна Андреевна стоит еще у окна и машет ему платком.
«Я сделал все, что мог, все!» – говорил он, отворачиваясь от окна с содроганием, и прибавил шагу.
Взойдя на гору, он остановился и в непритворном ужасе произнес: «Боже, Боже мой!»
Гамлет и Офелия! вдруг пришло ему в голову, и он закатился смехом от этого сравнения, так что даже ухватился за решетку церковной ограды. Ульяна Андреевна – Офелия! Над сравнением себя с Гамлетом он не смеялся: «Всякий, – казалось ему, – бывает Гамлетом иногда!» Так называемая «воля» подшучивает над всеми! «Нет воли у человека, – говорил он, – а есть паралич воли: это к его услугам! А то, что называют волей – эту мнимую силу, так она вовсе не в распоряжении господина, „царя природы“, а подлежит каким-то посторонним законам и действует по ним, не спрашивая его согласия. Она, как совесть, только и напоминает о себе, когда человек уже сделал не то, что надо, или если он и бывает тверд волей, так разве случайно, или там, где он равнодушен».
«Леонтий! – вдруг произнес он, хватаясь за голову, – в каких руках его счастье! Какими глазами взгляну я на него! А как тверда была моя воля!»
Как он искренно готовился к своей благородной роли, как улыбалась ему идея долга, какую награду нашел бы он в своем сознании, если б…
«А что было мне делать?» – заключил он вопросом и мало-помалу поднимал голову, выпрямлялся, морщины разглаживались, лицо становилось покойнее.
«Я сделал все, что мог, все, что мог! – твердил он, – но вышло не то, что нужно…» – шепнул он со вздохом.
И с этим но, и с этим вздохом пришел к себе домой, мало-помалу оправданный в собственных глазах, и, к большому удовольствию бабушки, весело и с аппетитом пообедал с нею и с Марфенькой.
«Эту главу в романе надо выпустить… – подумал он, принимаясь вечером за тетради, чтобы дополнить очерк Ульяны Андреевны… – А зачем: лгать, притворяться, становиться на ходули? Не хочу, оставлю, как есть, смягчу только это свидание… прикрою нимфу и сатира гирляндой…»
Райский прилежно углубился в свой роман. Перед ним как будто проходила его собственная жизнь, разорванная на какие-то клочки.
«Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой, и только такой! – сказал он, перебирая свои тетради, – он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор, а тип; что в организме художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные лица… Что я стану делать с ними? Куда дену еще десять, двадцать типов!..»
«Надо также выделить из себя и слепить и те десять, двадцать типов в статуи, – шепнул кто-то внутри его, – это и есть задача художника, его „дело“, а не „мираж“!»
Он вздохнул.
«Где мне, неудачнику!» – подумал он уныло.
Прошло несколько дней после свидания с Ульяной Андреевной. Однажды к вечеру собралась гроза, за Волгой небо обложилось черными тучами, на дворе парило, как в бане; по полю и по дороге кое-где вихрь крутил пыль.
Все примолкло. Татьяна Марковна подняла на ноги весь дом. Везде закрывались трубы, окна, двери. Она не только сама боялась грозы, но даже не жаловала тех, кто ее не боялся, считая это за вольнодумство. Все набожно крестились в доме при блеске молнии, а кто не перекрестился, того называли «пнем». Егорку выгоняла из передней в людскую, потому что он не переставал хихикать с горничными и в грозу.
Гроза приближалась величественно; издали доносился глухой рокот грома, пыль неслась столбом. Вдруг блеснула молния, и над деревней раздался резкий удар грома.
Райский схватил фуражку, зонтик и пошел проворно в сад, с тем, чтобы поближе наблюдать картину, поместиться самому в нее, списать детали и наблюдать свои ощущения.
Татьяна Марковна увидела его из окна и постучала ему в стекло.
– Куда это ты, Борис Павлович? – спросила она, подозвав его к окну.
– На Волгу, бабушка, грозу посмотреть.
– В уме ли ты? Воротись!
– Нет, я пойду…
– Говорят, не ходи! – повелительно прибавила она.
Опять блеснула молния и раздался продолжительный раскат грома. Бабушка в испуге спряталась, а Райский сошел с обрыва и пошел между кустов едва заметной извилистой тропинкой.
Дождь лил как из ведра, молния сверкала за молнией, гром ревел. И сумерки, и тучи погрузили все в глубокий мрак.
Райский стал раскаиваться в своем артистическом намерении посмотреть грозу, потому что от ливня намокший зонтик пропускал воду ему на лицо и на платье, ноги вязли в мокрой глине, и он, забывши подробности местности, беспрестанно натыкался в роще на бугры, на пни или скакал в ямы.
Он поминутно останавливался и только при блеске молнии делал несколько шагов вперед. Он знал, что тут была где-то, на дне обрыва, беседка, когда еще кусты и деревья, росшие по обрыву, составляли часть сада.
Недавно еще, пробираясь к берегу Волги, мимоходом он видел ее в чаще, но теперь не знал, как пройти к ней, чтобы укрыться там и оттуда, пожалуй, наблюдать грозу.
Назад идти опять между сплошных кустов, по кочкам и ямам подниматься вверх, он тоже не хотел и потому решил протащиться еще несколько десятков сажен до проезжей горы, перелезть там через плетень и добраться по дороге до деревни.
Сапоги у него размокли совсем: он едва вытаскивал ноги из грязи и разросшегося лопуха и крапивы и, кроме того, не совсем равнодушен был к этому нестерпимому блеску молнии и треску грома над головой.
«Можно бы любоваться грозой из комнаты!» – сознавался он про себя.
Наконец он уткнулся в плетень, ощупал его рукой, хотел поставить ногу в траву – поскользнулся и провалился в канаву. С большим трудом выкарабкался он из нее, перелез через плетень и вышел на дорогу. По этой крутой и опасной горе ездили мало, больше мужики, порожняком, чтобы не делать большого объезда, в телегах, на своих смирных, запаленных, маленьких лошадях в одиночку.
Райский, мокрый, свернув зонтик под мышкой, как бесполезное орудие, жмурясь от ослепительной молнии, медленно и тяжело шел в гору по скользкой грязи, беспрестанно останавливаясь, как вдруг послышался ему стук колес.
Он прислушался: шум опять раздался невдалеке. Он остановился, стук все ближе и ближе, слышалось торопливое и напряженное шаганье конских копыт в гору, фырканье лошадей и понукающий окрик человека. Молния блистала уже пореже, и потому, при блеске ее, Райский не мог еще различить экипажа.
Он только посторонился с дороги и уцепился за плетень, чтоб дать экипажу проехать, когда тот поравняется, так как дорога была узка.
Наконец молния блеснула ярко и осветила экипаж, вроде крытой линейки или шарабана, запряженного парой сытых и, как кажется, отличных коней, и группу людей в шарабане.
Опять молния – и Райский остолбенел, узнавши в группе – Веру.
– Вера! – закричал он во весь голос.
Экипаж остановился.
– Кто тут? – спросил ее голос.
– Я.
– Брат! Что вы тут делаете? – с изумлением спросила она.
– А ты что?
– Я возвращаюсь домой.
– И я тоже.
– Вы откуда?
– Да вот тут бродил в обрыве и потерял дорогу в кустах. Иду по горе. А ты как это решилась по такой крутизне? С кем ты? Чьи это лошади? Нельзя ли меня довезти?
– Прошу покорно, места много. Дайте руку, я помогу вам влезть! – сказал мужской голос.
Райский протянул руку, и кто-то сильно втащил его под навес шарабана. Там, кроме Веры, он нашел еще Марину. Обе они, как мокрые курицы, жались друг к другу, стараясь защититься кожаным фартуком от хлеставшего сбоку ливня.
– Кто это с тобой? Чьи лошади, кто правит ими? – спрашивал тихо Райский у Веры.
– Иван Иваныч.
– Какой Иван Иваныч?
– Лесничий! – тихо шепнула она в ответ.
– Лесничий!.. – заговорил Райский, но Вера слегка толкнула его в бок, чтобы он молчал, потому что голова и уши лесничего были у них под носом.
– После! – шепнула она.
«Лесничий!» – думал Райский и припомнил разговор с бабушкой, ее похвалы, намеки на «славную партию».
«Так вот кто герой романа: лесничий – лесничий!» – не помня себя, твердил Райский.
Он старался взглянуть на лесничего. Но перед носом у него тряслась только низенькая шляпа с большими круглыми полями да широкие плечи рослого человека, покрытые макинтошем. Сбоку он видел лишь силуэт носа и – как казалось ему, бороду.
Лесничий ловко правил лошадьми, карабкавшимися на крутую гору, подстегивал то ту, то другую, посвистывал, забирал круто вожжи, когда кони вдруг вздрагивали от блеска молнии, и потом оборачивался к сидящим под навесом.
– Что, Вера Васильевна, каково вам, не озябли ли, не промокли ли вы? – осведомлялся он заботливо.
– Нет, нет, мне хорошо, Иван Иванович, дождь не достает меня.
– Взяли бы вы макинтош мой… – предлагал Иван Иванович. – Боже сохрани, простудитесь: век себе не прощу, что взялся везти вас…
– Ах, какие вы – надоели! – с дружеской досадой сказала Вера, – знайте свое дело, правьте лошадьми!
– Как угодно! – с торопливой покорностью говорил Иван Иванович и обращался к лошадям.
Но, посвистав и покричав на них, он, по временам, будто украдкой, оборачивался к Вере посмотреть, что она.
Объехавши Малиновку, они подъехали к воротам дома Татьяны Марковны.
Лесничий соскочил и начал стучать рукояткой бича в ворота. У крыльца он предоставил лошадей на попечение подоспевшим Прохору, Тараске, Егорке, а сам бросился к Вере, встал на подножку экипажа, взял ее на руки и, как драгоценную ношу, бережно и почтительно внес на крыльцо, прошел мимо лакеев и девок, со свечами вышедших навстречу и выпучивших на них глаза, донес до дивана в зале и тихо посадил ее.
Райский, мокрый, как был в грязи, бросился за ними и не пропустил ни одного его движения, ни ее взгляда.
Потом лесничий воротился в переднюю, снял с себя всю мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью пальцами руки, как граблями, провел по густым волосам и спросил у людей веничка или щетку.
Бабушка между тем здоровалась с Верой и вместе осыпала ее упреками, что она пускается на «такие страсти», в такую ночь, по такой горе, не бережет себя, не жалеет ее, бабушки, не дорожит ничьим покоем и что когда-нибудь она этак «уложит ее в гроб».
За этим, разумеется, последовало приказание поскорей переменить платье и белье, обсушиться, обогреться, подавать самовар, собирать ужин.
– Ах, бабушка, как мне всего хочется! – говорила Вера, ласкаясь, как кошка, около бабушки, – и чаю, и супу, и жаркого, и вина. И Ивану Иванычу тоже. Скорее, милая бабушка!
Она знала, чем бабушку успокоить.
– Сейчас, сейчас – вот и прекрасно: все, все – будет! – А где ж Иван Иваныч? – Иван Иваныч! – обратилась бабушка к лесничему, – подите сюда, что вы там делаете? – Марфенька, где Марфенька? Что она забилась там к себе?
– Вот сейчас оправлюсь да почищусь, Татьяна Марковна, – говорил голос из передней. Егор, Яков, Степан чистили, терли, чуть не скребли лесничего в передней, как доброго коня.
Он вошел в комнату, почтительно поцеловал руку у бабушки и у Марфеньки, которая теперь только решилась освободить свою голову из-под подушки и вылезть из постели, куда запряталась от грозы.
– Марфенька, иди скорей, – сказала бабушка, – не прятаться надо, а Богу молиться, гром и не убьет!
– Я этого не боюсь, – сказала Марфенька, – гром бьет все больше мужиков, – а так, просто страшно!
Райский между тем, мокрый, стоя у окна, устремил на гостя жадный взгляд.
Иван Иванович Тушин был молодец собой. Высокий, плечистый, хорошо сложенный мужчина, лет тридцати осьми, с темными густыми волосами, с крупными чертами лица, с большими серыми глазами, простым и скромным, даже немного застенчивым взглядом и с густой темной бородой. У него были большие загорелые руки, пропорциональные росту, с широкими ногтями.
Одет он был в серое пальто, с глухим жилетом, из-за которого на галстук падал широкий отложной воротник рубашки домашнего полотна. Перчатки были замшевые, в руках длинный бич, с серебряной рукояткой.
«Молодец, красивый мужчина: но какая простота… чтоб не сказать больше… во взгляде, в манерах! Ужели он – герой Веры!..» – думал Райский, глядя на него и с любопытством ожидая, что покажет дальнейшее наблюдение.
«А почему ж нет? – ревниво думал опять, – женщины любят эти рослые фигуры, эти открытые лица, большие здоровые руки – всю эту рабочую силу мышц… Но ужели Вера!..»
– Ты, мой батюшка, что! – вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. – В каком виде! Люди, Егорка! – да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот – охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, – да рому к чаю! – Иван Иваныч! – вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский – Иван Иваныч Тушин!..
– Мы уж познакомились, – сказал, кланяясь, Тушин, – на дороге подобрали вашего внука и вместе приехали. Благодарю покорно, мне ничего не нужно. А вот вы, Борис Павлыч, переоделись бы: у вас ноги мокрые!
– Вы уж меня извините, старуху, а вы все, кажется, полоумные, – заговорила бабушка, – в такую грозу и зверь не выползет из своей берлоги!.. Вон, Господи, как сверкает еще до сих пор! Яков, притвори поди ставню поплотнее. А вы – в такой вечер через Волгу!
– Ведь у меня свой крепкий паром, – сказал Тушин, – с крытой беседкой. Вера Васильевна были там, как в своей комнате: ни капли дождя не упало на них.
– Да страсть-то какая, гроза!
– Что ж, гроза, помилуйте, это только старым бабам…
– Покорно благодарю: а я-то кто же? – вдруг сказала бабушка.
Тушин переконфузился.
– Извините, я не нарочно, с языка сорвалось! Я про простых баб…
– Ну, Бог вас простит! – смеясь, сказала бабушка. – Вам – ничего, я знаю. Вон вас каким Господь создал – да Вера-то: как на нее нет страха! Ты что у меня за богатырь такой!
– С Иваном Ивановичем как-то не страшно, бабушка.
– Иван Иваныч медведей бьет, и ты бы пошла?
– Пошла бы, бабушка, посмотреть. Возьмите меня когда-нибудь, Иван Иваныч… Это очень интересно…
– Я с удовольствием… Вера Васильевна: вот зимой, как соберусь – прикажите только… Это заманчиво.
– Видите, какая! – сказала Татьяна Марковна. – А до бабушки тебе дела нет!..
– Я пошутила, бабушка.
– Ты готова, я знаю! И как это тебе не совестно было беспокоить Ивана Ивановича? Такую даль – провожать тебя!
– Это уж не они, а я виноват, – сказал Тушин, – я только лишь узнал от Натальи Ивановны, что Вера Васильевна собираются домой, так и стал просить сделать мне это счастье…
Он скромно, с примесью почти благоговения, взглянул на Веру.
– Хорошо счастье – в этакую грозу…
– Ничего, светлее ехать… И Вера Васильевна не боялись.
– А что Анна Ивановна, здорова ли?
– Слава Богу, кланяется вам – прислала вам от своих плодов: персиков из оранжереи, ягод, грибов – там в шарабане…
– На что это? своих много! Вот за персики большое спасибо – у нас нет, – сказала бабушка. – А я ей какого чаю приготовила! Борюшка привез – я уделила и ей.
– Покорно благодарю!
– И как это в этакую темнять по Заиконоспасской горе на ваших лошадях взбираться! Как вас Бог помиловал! – опять заговорила Татьяна Марковна. – Испугались бы грозы, понесли – Боже сохрани!
– Мои лошади – как собаки – слушаются меня… Повез ли бы я Веру Васильевну, если б предвидел опасность?
– Вы надежный друг, – сказала она, – зато как я и полагаюсь на вас, и даже на ваших лошадей!..
В это время вошел Райский, в изящном неглиже, совсем оправившийся от прогулки. Он видел взгляд Веры, обращенный к Тушину, и слышал ее последние слова.
«Полагаюсь на вас и на лошадей! – повторил он про себя, – вот как: рядом!»
– Покорно вас благодарю, Вера Васильевна, – отвечал Тушин. – Не забудьте же, что сказали теперь. Если понадобится что-нибудь, когда…
– Когда опять загремит вот этакий гром… – сказала бабушка.
– Всякий! – прибавил он.
– Да, бывают и не этакие грозы в жизни! – с старческим вздохом заметила Татьяна Марковна.
– Какие бы ни были, – сказал Тушин, – когда у вас загремит гроза, Вера Васильевна, – спасайтесь за Волгу, в лес: там живет медведь, который вам послужит… как в сказках сказывают.
– Хорошо, буду помнить! – смеясь, отвечала Вера, – и когда меня, как в сказке, будет уносить какой-нибудь колдун, – я сейчас за вами!