СУПРУЖЕСКИЕ ПАРЫ
(1968)
Добро пожаловать в Тарбокс
Средний гражданин, даже добившийся высокого положения в своей профессии, склонен считать решения, относящиеся к жизни общества, к которому он принадлежит, делом рока, над которым он не властен, подобно подданным Рима по всему миру в эпоху Римской Империи Такое настроение способствует возрождению религии, но не сохранению настоящей демократии.
Лол Тиллик, «Будущее религий»
Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах.
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах.
Александр Блок, «Скифы»
Что скажешь о новой паре? Пайт и Анджела Хейнема раздевались. Потолок в их просторной колониальной спальне был низкий, мебель, дверные косяки и остальное дерево имели модный цвет яичной скорлупы. За холодными окнами чернела весенняя полночь.
— Молодые… — неопределенно отозвалась Анджела, женщина тридцати четырех лет с мягкими светло-каштановыми волосами. У нее были тяжеловатые бедра и не очень тонкая талия, зато по-девичьи крепкие лодыжки и по-девичьи же неуверенные движения. Казалось, она постоянно раздвигает в пустоте занавески. На возраст указывал разве что начавший грузнеть подбородок, дряблая кожа с тыльной стороны ладоней и красные кончики пальцев.
— Сколько им лет?
— Не знаю. Ему примерно тридцать, хоть изображает сорокалетнего. Она моложе: двадцать восемь, двадцать девять… Ты собираешься ввести возрастной ценз?
Пайт хмыкнул. Он был рыжеволосый, крепко сбитый, ростом не выше Анджелы. Предки-голландцы наградили его приплюснутыми чертами, сквозь которые уже пробивалась Америка: виноватая алчность, насмешка, немой вопрос.
Томная непредсказуемость жены, ее робкая свежесть, идущая от аристократического самообладания, по-прежнему его завораживали. Самому себе он казался мужланом, а в ней видел воплощение тонкости и света. Каждое ее движение было для него исполнено грации и непостижимого прямодушия.
К моменту их знакомства, пора первого цветения Анджелы Гамильтон уже миновала. Она излучала томность, манерно отводила глазки, демонстрируя голую шейку и непуганую красоту, разыгрывала из себя школьную учительницу и жила с родителями в Нанс-Бей. Пайт нанялся вместе со своим армейским приятелем к ее отцу, строить беседку-колоннаду с видом на океан и на огромную темно-шоколадную скалу, в которой угадывался женский профиль, высунувшийся из складок платка. Позади беседки зиял обрыв, а по другую сторону зеленела просторная лужайка и распластывались тщательно подстриженные кустики. В доме тикало несметное множество часов — дедовских, корабельных, из золоченой бронзы, лакированных, серебряных, с тяжелыми шарами вместо маятников. Ухаживание проходило под аккомпанемент их боя и поэтому не отложилось в памяти — прошло, как оглушительное наваждение или ошибка. Время дало сбой: все часы в доме ринулись вперед, подгоняя влюбленных, не позволяя им сомневаться, предупреждая об острых углах, помогая взлетать вверх по ступенькам. Отец Анджелы — всезнающая улыбка и отличный серый костюм — не стал им мешать. Она была избалованной дочкой, способной проявить чрезмерную разборчивость и остаться старой девой, а отцу хотелось продолжения рода. Первый ребенок четы Хейнема, девочка, родился через девять месяцев после брачной ночи. С тех пор минуло уже девять лет, а Пайт по-прежнему чувствовал исходящую от Анджелы силу и не мог ей сопротивляться.
— Просто хочется понять, на какой они стадии, — сказал он, как бы оправдываясь. — Он какой-то сдержанный, безразличный.
— Надеешься, что они на одной стадии с нами?
Его рассердил ее холодный тон. Он ждал, что в этой ярко освещенной комнате, куда не проникали холод и тьма апрельской ночи, оба они сумеют раскрепоститься. Он хотел близости, а теперь чувствовал себя болваном. Он ответил:
— Вот-вот! На седьмом круге блаженства.
— Как мы? — Судя по тону, она бы еще могла поверить в собственное блаженство.
Каждый стоял перед своим шкафом по разные стороны холодного камина; штукатурка вокруг него радовала глаз яркой лазурью. В элегантном фермерском доме восемнадцатого века было восемь комнат. Дом, амбар и квадратный двор окружала живая изгородь из высокой густой сирени. Прежние хозяева, заботясь о сыновьях-подростках, приделали к стене амбара баскетбольное кольцо и заасфальтировали часть двора. В другом углу двора площадью в два акра стояли деревянные ворота, ведущие во фруктовый сад, граничащий с молочной фермой. В семи милях, невидимый отсюда, лежал городок Нанс-Бей, еще в двадцати милях к северу раскинулся Бостон. Пайт, строитель по профессии, любил прямоугольный уют. Полюбил он и этот дом с низкими потолками, его прямоугольные комнаты с выструганными вручную плинтусами, окна с тонкими средниками, кирпичные пасти каминов, похожие на закопченные лазы в потемки времен, чердак, который он собственноручно обложил серебряной изолирующей бумагой, превратив не то в шкатулку для драгоценностей, не то в пещеру Алладина, свежезабетонированный подвал, бывший пять лет назад, при их переезде сюда, грязной свалкой. Ему нравилось, как в любое время года по полу перемещаются лимонные ромбики солнечного света, словно в каюте корабля, качающегося на волнах. Пайту были по душе любые дома, любое замкнутое пространство, но его скромное голландское представление о том, сколько пространства позволительно отмерить для себя самого, полностью удовлетворялось этим плоским строением в двухстах футах от дороги, в миле от центра городка и в четырех милях от моря.
Зато Анджела, потомок китобоев и пиратов из Нью-Бед-форда, мечтала приобрести в собственность местечко, откуда открывался бы вид на Атлантику. Новички, супруги Уитмены, нанесли ей удар, купив через агентство недвижимости «Галла-хер и Хейнема» дом, который она приглядела для себя, принадлежавший раньше старику Робинсону, — шаткую летнюю хибару, нуждавшуюся в капитальном ремонте, зато с великолепным видом на заболоченную низину, затопляемую в прилив океанской водой. Правда, ветер там дул такой, что трудно было устоять на ногах. Анджела и Пайт несколько раз наведывались туда зимой. Одноэтажный дом, построенный примерно в 1900 году, в начале 20-х приподняли на сваях и подвели новый первый этаж, заодно добавив длинную застекленную веранду. На этом новые хозяева не успокоились: пристроили крыло для слуг, оказавшееся на разных уровнях с главной постройкой. Пайт показал Анджеле расшатанные деревянные конструкции, отлетающую штукатурку, насквозь проеденные ржавчиной водопроводные трубы, древнюю электропроводку с иссохшей резиновой изоляцией, громыхающие оконные рамы, настрадавшиеся от дождей и насекомых. Стеклянный потолок в главной спальне протекал. Отапливалась только гостиная — с помощью печки, которой приходилось вручную скармливать уголь. Под домом пришлось бы рыть подвал, а в самом доме заменить все внутренние перегородки, установить центральное отопление, навести новую крышу. Не говоря уж о канализации, безнадежных оконных переплетах, потолках. Кухня была забавная, но совершенная непригодная для дела. Ей пользовались только летом: слуги готовили здесь салаты из лангустов. В некоторых местах внешняя кедровая обшивка дома совершенно сгнила, а кое-где вообще облетела. Однако за дом просили не меньше сорока тысяч, плюс двенадцать тысяч наличными незамедлительно. Несуразная цена! Стоя у широкого сланцевого обрыва и любуясь зимним пейзажем — испещренным протоками болотом, островками с осиной, боярышником и ежевикой, стальной лентой пролива, кромкой белых, как соль, дюн и беспокойно ворочающимся за дюнами океаном, Анджела согласилась наконец: слишком дорого.
Сейчас, вспоминая тот дом — Пайт не только избежал покупки, но и заработал вместе со своим партнером на его продаже, — он испытывал чувство консервативного удовольствия. Симметрия собственного дома придавала ему сил. Он представлял себе двух круглолицых дочек, мирно спящих под его защитой. И любовался телом жены, ее спелостью.
Анджела сняла с шеи жемчуг, в котором всегда появлялась на людях, и стала стягивать через голову сильно декольтированное черное платье. Заколки в волосах зацепились за мягкую шерсть. Пока она возилась, электрический свет высекал молнии из комбинации, облепившей ее тело. Край комбинации задрался, показались подвязки чулок. Такой, без головы, она выглядела особенно крепкой и соблазнительной.
Ощутив укол любви, он предъявил ей обвинение:
— Ты со мной несчастлива.
Она избавилась от перекрутившегося платья и искоса глянула на него. Свет настольной лампы с гофрированным абажуром старил ее лицо. Год назад она отвергла бы такое обвинение.
— Как же иначе, — ответила она теперь, — если ты заигрываешь со всякой женщиной, какая только попадется тебе на глаза?
— Так уж со всякой?
— Конечно. А то ты не знаешь! Тебе любую подавай: высокую или коротышку, старуху или молоденькую. Хоть желтую Бернадетт Онг, хоть эту бедную пьянчужку Би Герин. Как будто у нее без тебя мало неприятностей!
— По-моему, ты отлично провела время. Весь вечер проболтала с Фредди Торном.
— В гостях мы становимся друг другу чужими. Так больше нельзя, Пайт. Я прихожу домой с ощущением, будто вывалялась в грязи. Мне опротивела такая жизнь!
— Ты бы предпочла, чтобы мы весь вечер терлись животами? Лучше скажи… — Он разделся до пояса, и она отшатнулась, словно ударилась о его щит — голую грудь с крестом из янтарных волос вместо герба. — …Скажи, о чем это вы с Фредди часами болтаете? Да еще забиваетесь вдвоем в угол, как дети, играющие в камешки. — Он сделал шаг вперед, щуря красные от выпивки глаза.
Она поборола желание отступить, угадывая в его грозном настроении прелюдию к сексу. Вместо этого она запустила руку себе под комбинацию и стала отстегивать, по одной, подвязки. Ее беззащитность полностью разоружила Пайта. Он застыл у самого камина, чувствуя босыми подошвами холод гладких кирпичей.
— Он тупица, — сказала она небрежно, имея в виду Фредди Торна. Она возилась с подвязками, прижимая подбородок к груди, поэтому ее голос звучал хрипло, зажатые груди напряглись. — Зато говорит на интересные для женщин темы. Про еду, психологию. Про детские зубы.
— Какая еще психология?
— Сегодня он рассуждал о том, что все мы видим друг в друге.
— Кто?
— Как, кто? Мы, супруги.
— Во мне Фредди Торн видит бесплатную выпивку, а в тебе роскошную задницу.
Она не обратила внимания на комплимент.
— Он считает, что мы — круг. Магический круг голов, разгоняющий темноту. Он сказал, что ему страшно, когда не удается увидеться с нами в уик-энд. Ему кажется, что мы превратились в церковь.
— Это потому, что он не ходит в настоящую церковь.
— Ты один туда ходишь, Пайт. Не считая католиков. — Католиками среди их знакомых были Галлахеры и Бернадетт Онг. Константины впали в безбожие.
— В этом источник моей поразительной мужской силы, — сказал Пайт. Закаливающее чувство греха! — И он нагнулся, оперся на руки и сделал стойку, касаясь напряженными пальцами ног своей конической тени на потолке; жилы на шее и на руках напряглись, как натянутые канаты.
Анджела отвернулась. Она видела это представление слишком часто. Он аккуратно принял нормальное положение. Молчание жены его смущало.
— Восславим Христа! — сказал он и зааплодировал сам себе.
— Тсс, ты разбудишь детей.
— Почему бы и нет, черт возьми, если они сами меня то и дело будят, маленькие кровопийцы? — Он опустился на колени и пополз к кровати. — Папа, папа, просыпайся, папа! Знаешь, что написано в воскресной газете? У Джекки Кеннеди будет ребеночек!
— Какой ты жестокий! — сказала Анджела, продолжая неспешно раздеваться и раздвигать в воздухе невидимые занавески. Она открыла дверь шкафа и скрылась за ней. До мужа долетал только ее голос:
— Еще Фредди считает, что от этого страдают дети.
— От чего страдают?
— От нашего общения с друзьями.
— Должен же я общаться с друзьями, раз ты лишаешь меня половой жизни.
— Если ты считаешь, что так можно завоевать женское сердце, то тебе еще многому придется научиться. — Он терпеть не мог этот ее тон, напоминавший о том, как еще до их знакомства она работала учительницей.
— Почему бы детям не пострадать? — спросил он. — Им прописано страдание. Как иначе учиться добру? — Он чувствовал, что по части страдания обошел ее на целую голову. Без него она воспитывала бы дочерей так же, как воспитали ее саму — приучала бы к несуществующему миру.
Она была готова отвечать ему серьезно де тех пор, пока ему не наскучит к ней придираться.
— Ты говоришь о позитивном страдании, — возразила она. — А речь о нашем невнимании, которого они могут даже не замечать. Мы их не ругаем, а просто избегаем. Взять хоть Фрэнки Эпплби: очень умный мальчик, а что толку? Джонатан Смит изводит его насмешками, потому что их родители всегда вместе.
— Что за черт? Зачем мы живем в этом захолустье, если не ради детей?
— Но удовольствие-то получаем мы, а не они. Их совсем не радовали лыжные прогулки этой зимой. Дрожали, как цуцики, смотреть жалко! Девочки всю зиму мечтали побывать в одно из воскресений в музее, в теплом музее с чучелами птиц, но мы не могли их туда отвезти, потому что пришлось бы оторваться от друзей, а те без нас придумали бы что-нибудь интересное или ужасное. Спасибо, Айрин Солц свозила их в музей, иначе они бы никогда туда не попали. Мне нравится Айрин: среди нас одна она сумела сохранить свободу. Свободу от разной чепухи.
— Сколько ты сегодня выпила?
— Просто Фредди не давал мне рта открыть.
— Вот тупица! — сказал Пайт и, задыхаясь от обиды, стремясь выжать из своего положения отверженного хоть какое-то преимущество, пробежался по кирпичам перед камином, истоптанным, словно булыжный тротуар в Делфте, и с размаху захлопнул створку шкафа Анджелы, едва ее не стукнув. Она оказалась голой.
Как и он. Руки Пайта, его ноги, голова, детородный орган выглядели позаимствованными у гораздо более крупного мужчины, словно Создатель, разглядывая остывающую отливку, спохватился, что промахнулся с размерами, и в последний момент впрыснул щедрую дозу плазмы, но она не дошла до туловища. Он старался сохранять спортивную форму, но ладони загрубели от инструментов, а спина атлета была немного сгорбленной, словно готовилась принять тяжесть.
Анджела вздрогнула и замерла, прикрыв одной рукой грудь. Там, где купальник не допускал к телу солнечных лучей, кожа была бледной до прозрачности, и на этом фоне растительность на лобке казалось особенно буйной. Беременности повлияли на форму живота, плотные ляжки были усеяны синими жилками. Зато руки изогнулись просто и симметрично, совсем по-девичьи, белые ступни изящно выгнулись, мизинцы ног, никогда не касающиеся пола, еще больше приподнялись. Горло, кисти, торс — все дышало порывом к бегству, но она, как Ева на барельефе, застыла от стыда, окаменев. Он не посмел до нее дотронуться, хотя она была так близко, что у него пересохло во рту. Тела висели на обоих, как безвкусная одежда. Из холодного камина потянуло по ногам сквозняком. За ее приподнятыми плечами чернела ночь — бесконечность, вплотную Прижавшаяся к старым оконным рамам, к хрупким средникам, пустота с проклевывающимися почками и нависшими на миром скелетами Девы, Льва и Близнецов.
— Грубиян, — сказала она.
— Ты такая красивая, — сказал он.
— Ничего не поделаешь. Я надеваю ночную рубашку.
И супруги Хейнема, одевшись и повздыхав на ярком свету, устало улеглись.
Как всегда после вечеринки, Пайт долго не засыпал. В детстве его не таскали по гостям, и теперь вылазки его сильно будоражили. Чтобы уснуть, пришлось немного поласкать самого себя. Жена уснула быстро. Она утверждала, что не видит, снов. Он жалостливо запустил руку ей под рубашку и стал массировать теплую спину, чтобы в глубине ее сна поднялся маленький вихрь, и утром она смогла рассказать себе короткую сказку, приснившуюся в ночи. Она будет долиной, а он пыльной бурей, львом, принимающей ванну в ее реке. Невероятно, чтобы ей никогда ничего не снилось! Ему постоянно снились сны. Накануне ему пригрезилось, что он — старый священник, наведывающийся к своей пастве. Сначала он гулял по полю, потом стал переходить автостраду и надолго застрял посередине. Оттуда он любовался долиной, домиками с курящимися трубами. Видимо, туда и лежал его путь. Он перебежал дорогу и испытал облегчение, когда его арестовал подъехавший на мотоцикле полицейский, говоривший по-немецки.
Вечеринку устроили Эпплби, в честь новой пары — как их там, Уитмены? Фрэнк знал мужа — то ли Тэда, то ли Дэна — не то в Экзетере, не то в Гарварде. Для Пайта что Гарвард, что Экзетер были как теплицы с закрашенными окнами, в которые не заглянешь. Он не желал вспоминать теплицы.
Его пальцы упорно пытались подарить жене сновидение: дитя на реке, в которую превращается она сама, младенец Моисей, найденный поутру в шуршащем нильском камыше, служанки-египтянки, заросшие берега, цветок лотоса, милости прошу… Природный дохристовый секс. Грубиян… Стерва! Разлеглась на трех четвертях кровати, словно так и надо. Дышит ртом и шлепает губами. Слова на входе, слова на выходе. Девы, беременеющие через уши. Поговори со мной о психологии… Нет, лучше самоудовлетворяться. Воск, вялый лепесток камелии. То ли дело в юности: стоит пожелать — и столб несокрушим. При одной мысли о щели, даже при попадании солнечного лучика на штанину. Вскочить и продекламировать: дыши, о, человек с душою мертвеца! Класс смеялся до упаду. Соседка по парте носила легкие льняные блузки, из-под которых высовывались бретельки лифчика, а в невесомом рукаве можно было разглядеть подмышку. Бритую. Войт, Аннабелла Войт. На каждого мужчину по одной Войт. Голландская непосредственность. Потом она вышла замуж за птицевода с фермы под Гранд-Рапидз. До чего шустрый язычок! Однажды после танцев, на парковке у торфяного карьера, она запихнула ему в рот весь свой язык, и он кончил, не расстегнув штанов. Тогда, ощущения были сильнее: уже канал — выше скорость. Не девушка его мечты, зато в шелковых трусиках. Торфяной запашок, шуршание кринолина, попытка танца. Мгновение, когда ее темный шаловливый язычок пролез ему под язык. По нервам побежала ослепительная новость. Секундная неподвижность, потом пробное прикосновение. Восковый лепесток на курчавой подушке. Больше жизни! А все спиртное, зловредное отупляющее зелье. От него замедляется ток крови, делаются дряблыми мышцы. Он перевернулся на живот, взбил подушку, распластался, стараясь слиться с невидимой песчинкой судьбой. Спокойствие! Вспоминаем вечеринку. Твист. Лысый Фредди Торн с застывшей слюнявой ухмылкой. До чего толстомордый! «Come on, everybody, lets twist!!» Терапия или средство массового превращения в уродцев? Шататься по гостям и демонстрировать свое старение и уродство! Среди женщин одна Кэрол не ударила в грязь лицом: выделывала тазом восьмерки, рассекала воздух руками, как кинжалами, молниеносно переносила вес с одной узкой, голодной ножки в чулке на другую. Костлявая красавица — мечта старшеклассника. Вот это ему больше по нраву: четкие движения, холодок, полет над полом, изящный прищур. Наплевать на Фрэнка Эпплби, бестолково дергавшегося напротив, с выставленными наружу зубами вместе с деснами, со смрадным дыханием. Даже дезодорант у него — и тот вонючий. Коллективное дерганье. Смит сучил ногами. Джорджина выпячивала подбородок, как при второй теннисной подаче. Анджела слишком мягка, поэтому больше раскачивалась. Галлахер — марионетка на ниточке. Джон Онг наблюдал за происходящим трезвым взглядом, молча улыбался, покуривал. Повернувшись к Пайту, издавал какие-то дружелюбные звуки, но до слуха долетали только гласные, остальное тонуло в грохоте. Пайт знал, что кореец стоит больше, чем все остальные вместе взятые, но никогда не мог его понять. А вот и Бернадетт — плоская штучка, живущая в двух измерениях, наполовину японка, наполовину католичка, да еще из Балтимора. «Танцуем?» — сказала она Пайту. В битком набитой комнате детской Эпплби, с розовыми утятами на стенах — Бернадетт пихала его, стукалась о него плоским телом, обтянутым шелком, хлестала распятием, вылетающим из мелкого углубления между грудями, молотила бедрами, кулачками — желтая жемчужина. Come on, everybody… Нет уж, лучше фокстрот. Сколько можно дурачиться, предаваться обывательскому мельтешению, выпускать пар? Окна не открыть — наглухо закрашены. Стены заставлены книгами.
Пайт, отважный голландский мальчуган, чувствовал, что его друзей грозит смыть огромной приливной волной. А все этот городок, в который он угодил благодаря жене, урожденной Гамильтон! Мужчины перестали делать карьеру, женщины бросили рожать детей. Остались алкоголь и любовь. Би Герин пьяно висла на нем под выкрики Конни Фрэнсис, так что ломило ноги и шею, прожигала в его рубашке дыры дымящейся грудью, едва не предлагала перепихнуться. Он был не вполне уверен, что прозвучало именно это, но похоже на голландское fokker, in defuik lopen1, долетавшее в детстве до его слуха из подсобки теплицы, где шушукались родители. Маленький Пайт, уже американец, не понимал таких слов. Но ему нравилось находиться с родителями в теплице, в духоте, наблюдать, как ловко большие, грязные отцовские пальцы лепят куличики из дерна, как бледные пальцы матери вертят из фольги горшочки и втыкают в них зеленые ростки. И снова Пайт увидел глазами ребенка мотки бумажной ленты, ящики с разноцветными камешками и крупным песком для композиций из кактусов и фиалок, фарфоровые домики и фигурки зверюшек с поблескивающими носами, пачки поздравительных открыток с выпуклым серебряным словом «HANE-МА» — его фамилией, им самим, со всей его судьбой, запечатленной в этих буквах. Рядом с дверью в подсобку, где мать делала горшочки, а отец заполнял счета, находилась другая дверь — ледяная, запотевшая, за ней хранили срезанные розы и гвоздики и лежали штабеля чудесных ирисов и гладиолусов, замороженных и мертвых.
Пайт поменял позу и выбросил из головы теплицу вместе с вечеринкой.
Новая пара. Похоже, они боготворят друг друга, как два гладиолуса. Кембриджская рассада, рослая, отборная. Пайта новички раздражали. Здешняя почва недостаточно плодородна, слишком много народу на ней топчется. Тэд? Нет, Кен. Готовность к улыбке, но при этом томная угрюмость, лишенное иронии стремление к правоте. Занимается какой-то наукой — но не математикой, как Онг, и не миниатюризацией, как Солц. Биохимия. Отец Пайта не доверял химическим удобрениям и возил с птицеферм куриный помет: «Землица-то моя, собственная». У нее странное имя — Фокси. Наверное, производное от девичьей фамилии. Ферфаксы из Вирджинии? На ней был заметен южный налет. Высокая, волосы с медовым отливом, постоянный румянец, как от ветра или лихорадки. Что-то точило ее изнутри, недаром она дважды надолго запиралась в ванной на втором этаже. Когда она спускалась во второй раз, Пайт умудрился заглянуть ей под юбку и узреть пепельно-желтые края чулок на опрокинутых колоколах ляжек. Она перехватила его взгляд, но не смутилась. Янтарные глаза! Вот что прячется порой под мехом ресниц, если его расчесать.
«Что ты сказала, Би? Я совсем оглох».
«Ты все слышал, милашка Пайт. Я напилась. Ты уж прости».
«Танцуешь ты божественно».
«Не надо насмехаться. Знаю, тебе нет до меня дела, у тебя есть Джорджина, где мне с ней тягаться? Она — чудо. А как играет в теннис!»
«Ты мне льстишь. Ты действительно считаешь, что я встречаюсь с Джорджиной?»
«Да ладно!» Певуче, глядя невидящим взглядом в сторону: «Можешь не отказываться. Эй, Пайт! Это ты?»
«Что? Я здесь. Ты не меняла партнера».
«Ты надо мной насмехаешься. Какой ты злой! Я тебя не узнаю. Эй, Пайт!»
«Да здесь я!»
«Я бы была с тобой добра. Рано или поздно тебе понадобится доброта, потому что сейчас — ты уже не злись — тебя окружают недобрые люди».
«Кто, например? Бедняжка Анджела?»
«Ты злишься. Я чувствую твою злость».
«Нет», сказал он и отошел. Ей стало не на ком виснуть, и она едва не шлепнулась, но тут же опомнилась, выпрямилась, обиженно заморгала. Он продолжил: «Так всегда бывает, когда сочувствуешь пьяным. Обязательно оскорбят».
«О!» — выдохнула она, словно ее ударили. «А я хотела по-доброму».
Побелка на окнах выдерживала не больше двух-трех дождей, но после войны химические компании придумали состав, доживавший до зимы, а зимой много света не бывает. Снаружи теплицу окружали мичиганские сугробы, внутри непрерывно звучало убаюкивающее бульканье — это пели безнадежно проржавевшие трубы, извивавшиеся по земляному полу, усеянному звездочками клевера. Детский крик во сне. Наверное, ей снится, что ее душат. Судя по голосу, это Нэнси. В три года она уже умела завязывать шнурки, а теперь, в пять, затеяла сосать большой палец и рассуждать о смерти. «Я никогда не вырасту и никогда в жизни не умру». Рут, ее сестра, которой исполнилось в ноябре девять лет, не могла этого слышать. «Умрешь-умрешь, все умрут, даже деревья». Пайт раздумывал, не заглянуть ли к Нэнси, но крик не повторился. Он напряженно прислушался к тишине и различил в вакууме мерный, как дыхание, скрип. Швейная машинка, заработавшая в ночи сама по себе? Да нет же, хомяк. На день рождения он подарил Рут хомяка. Зверек, похожий на рыжий кулек, весь день спал, зато ночами крутил свое колесо. Пайт поклялся, что смажет проклятую штуковину, а пока попытался совместить ритм своего дыхания с несносным скрипом. Нет, слишком быстро. Сердце раздулось от ускоренного биения, как мешок, в который затолкали сразу две мысли, показавшиеся ночью страшными: скоро он начнет застраивать жилыми домами Индейский холм; Анджела больше не хочет детей. У него так и не будет сына. Eek, ik, eeik. Успокойся. Завтра воскресенье.
По дороге проехал грузовик, и он долго прислушивался к затухающему звуку. В детстве он успокаивался, сосредотачиваясь на событиях ночи: проезжающих автомобилях, грохочущих поездах, их густом ворчании — сначала нарастающим, достигающим крещендо, потом затихающим. Ночи не было до него дела: то она открывала путь на Чикаго или Детройт, Каламазу или Бэттл-Крик, то заманивала в противоположную сторону, в снега, разрисованные цепочками звериных следов, на северный полуостров, куда можно было добраться только по воде. С тех пор успели построить мост. В детстве он представлял себя Суперменом со стальной непробиваемой грудью, упершимся ногами в один берег, руками в другой, несгибаемой дугой, вибрирующей от бега бесчисленных стальных колес. Затихающие свистки уносящихся в даль по равнине поездов казались тоненькой линией, набросанной остро отточенным, грозящим сломаться карандашным грифелем. Нет в природе ни точек, ни идеальных окружностей, ни бесконечности, ни потустороннего мира. Куда подевался грузовик? Он где-то рядом.
Ночью мало кто колесит в этом углу Новой Англии, между Плимутом и Квинси, Нанс-Бэй и Лейстауном. Пришлось долго ждать, пока снова не зазвучала колыбельная — урчание грузовика. Анджела зашевелилась, огибая какое-то препятствие в потоке забытья, в преддверии нарождающегося сна. Он вспомнил, как они занимались любовью в последний раз. Неделю с лишним назад, еще в прошлом времени года, зимой. Он долго старался, долго ее оглаживал, добиваясь отклика, но безрезультатно: она отчаялась достигнуть оргазма и попросила его побыстрее ей овладеть и больше не мучиться. После этого она с облегчением отвернулась, но он, забросив на нее вялую руку, вдруг нащупал неуместную твердость.
«Какие у тебя твердые соски!»
«Ну И ЧТО?»
«Ты возбуждена. Ты тоже могла бы кончить».
«Вряд ли. Просто замерзла».
«Ты у меня быстро кончишь. Я языком…»
«Нет, там мокро».
«Это же после меня».
«Я хочу спать».
«Как это грустно! Значит, тебе все-таки понравилось?»
«Почему грустно? В следующий раз».
Он перевернулся на спину, чувствуя себя городом, подвешенным на перевернутой колокольне. Лицо обдувало легким сквозняком. Не иначе, где-то в его уютном доме распахнулось окно, грабитель пытается открыть дверь… Он снова перевернулся на живот, и на него навалилась теплица. Огромные деревянные столы-поддоны, тяжелые бутоны, распустившиеся цветы, облетающие лепестки непроданных красавцев. В детстве он жалел непроданные цветы, понапрасну украшавшие серые тепличные сумерки своими наивными венчиками, зря растрачивавшие аромат. Перебрав мысленно всех женщин на вечеринке, он остановился на Би Герин. Конечно, я тебя хочу, Би, как можно тебя не хотеть, когда твое тельце так разогрелось, отважная малышка! Раздвинь-ка ноги. Вот так… В условиях постоянной влажности и освещения в теплице неизбежны сорняки. Даже когда за стеклом вырастали сугробы, похожие, если смотреть на них изнутри, на обрез захватанного школьного учебника, вокруг ножек столов и вдоль ржавых труб пробивался клевер, землю затягивало мхом, в нос бил вязкий, ни с чем не сравнимый дух. Он увидел их: отца и мать, vader en moeder, бесшумно скользящие в сером мареве прозрачные тела. После этого память соскользнула в обрыв, так что захватило дух. Левый кулак сжал напоследок дряблую мужскую плоть, он попытался еще раз вспомнить вечеринку но напрасно.
Боже, избавь меня от бессонницы! Eek ik, eeik ik. Только бы уснуть. Аминь.
Высоко над Тарбоксом вращался золотой петушок. Конгрегационалистская церковь, похожая на греческий храм, но с куполом и шпилем, стояла на каменистом склоне, бывшем общественном пастбище, рядом с бейсбольной площадкой и чугунным павильоном, выстроенным некогда для духового оркестра, а ныне приносившим пользу только дважды в год: в День поминовения, когда оттуда доносились молитвы, и на Рождество, когда из него делали ясли. Сначала на месте теперешней церкви стоял молельный дом, потом крытая соломой фактория. Церковь перестраивали дважды — в 1896 и в 1939 годах. Флюгер в виде петушка, вознесшийся в небо на все сто футов, остался от прежней церкви, а то и от колониальных времен. Во всяком случае, вместо глаза у него был медный английский пенни. Примерно раз в двадцать лет петушок слетал вниз, низвергнутый ураганом, молнией, ремонтными работами, но неизменно воспарял снова, подправленный и подкрашенный. Крутясь на ветру и сияя на солнышке, он служил ориентиром рыбакам в Массачусетской бухте. Местные ребятишки росли с ощущением, что эта птичка и есть Господь. По крайней мере, физически Он присутствовал в Тарбоксе в виде этого недосягаемого флюгера, видимого отовсюду.
Пенни, превратившийся со временем в орган зрения, видел все вокруг до мельчайших подробностей, как ожившую мелкомасштабную карту. На центральной квадратной миле Тарбокса располагалась чулочная фабрика, превращенная в производство пластмассовых игрушек, три дюжины лавок, несколько акров стоянок и сотни домов с маленькими двориками. Дома были самые разные: простоявшие уже три века «солонки» (двухэтажный фасад, одноэтажный тыл), построенные первыми добродетельными поселенцами — Кимбаллами, Сьюэллсами, Тарбоксами и Когсвеллами — вдоль неровного края пастбища; шелушащиеся кубы федералистов со «вдовьими дорожками» на крышах — площадками, с которых некогда вглядывались в море жены моряков; пышные особняки, выросшие за десятилетия текстильного процветания; тесно наставленные кирпичные соты норы рабочих, завезенных некогда из Польши; жилища среднего класса, не пережившего Великую Депрессию — террасы-обрубки, узкие дымоходы, тоскливая обшивка стен, где-то горчичная, где-то графитная, где-то цвета петрушки; наконец, новые кварталы, похожие на ровные ряды зубов, кусающих поросший лесом Индейский холм.
Дальше путались и разбегались в разные стороны дороги, уходила за горизонт зарастающая железнодорожная колея, сверкала река — чистая выше желтого фабричного водопада и отравленная ниже, кочковатое поле для гольфа, несколько ферм, принадлежащих отсталым упрямцам, шахматная доска фруктовых садов, поблескивающие постройки молочной фермы на дороге к Нанс-Бей и поле с медленно перемещающимися точками — скачущими лошадьми. Дальше тянулась затопляемая в прилив болотистая низина — островки, заливчики. В прозрачную, как сегодня, погоду можно было увидеть фиолетовое пятно — Кейп-Код — и окружающую мыс серую бесконечность океана. Скосив глаз-монетку вниз, петушок сумел бы разглядеть россыпь точек — головы бредущих в церковь прихожан. Одна точка была рыжей и перемещалась по серой дорожке очень бойко. Это был Пайт Хейнема, боящийся опоздать на воскресную службу.
Внутри церковь была белой, с деревянной резьбой, прикинувшейся алебастром. Изогнутые своды переходили в гипсовый потолок. Галерея с дорическими каннелюрами вдоль парапета невесомо парила над алтарем и поддерживала раскрашенный викторианский орган напротив. Старые резные скамьи-короба не могли не восхищать. Почти всегда, переступая порог церкви, Пайт ловил себя на мысли, что чудо-мастера, вроде плотников, сотворивших это деревянное чудо, больше никогда не народятся. Сейчас он занял свое обычное место на задней скамье, слева, чтобы, закрыв дверцу, насладиться одиночеством. Истертая лиловая подушка давно потеряла мягкость, но сбор денег на замену подушек шел слишком вяло. В коробе лежали два когда-то синих молитвенника. Пайт всегда сидел один. Его друзья в церковь не ходили. Он устроился поудобнее и взял менее истрепанный из двух выцветших молитвенников. Органистка, старая дева с розовыми волосами, отыграла с грехом пополам прелюдию Баха. Первым шел гимн под номером 195: «Восславим Величье Господне». Пайт встал и запел. Лучше бы совсем не слышать свой робкий, в неправильной тональности голос, поющий про ангелов, павших ниц, дабы воспеть хвалу Создателю… Потом, повинуясь команде, Пайт снова сел и погрузился в молитву. Всякий раз, молясь, он утрачивал душевное равновесие. Он считал удачей, когда словно бы попадал в дальний угол глубокой борозды милый пушистый зверек, приготовившийся к зимней спячке. Становясь таким, он чувствовал близость к огромной тайне, источающей жар, как лава в центре Земли. На короткое мгновение само его существование теряло временной предел. Увы, церковь была слишком бойким местом, полным света и музыки, чтобы здесь можно было толком помолиться. Не в силах сосредоточиться на словах молитвы, он начинал вспоминать недвижимость, которой занимался, перебирал в памяти лица и ноги знакомых женщин, думал то о дочерях, то о своих родителях. Об их смерти, такой несправедливой.
Они умерли вместе — мать через считанные минуты, отец в больнице спустя три часа после дорожной аварии, случившейся в сумерках, за неделю до Рождества 1949 года. Они ехали домой, в Гранд-Рапидз, с заседания местной фермерской ассоциации. На шоссе номер 21 был прямой участок, часто покрывавшийся наледью. Неподалеку текла река; начался снег. Произошло лобовое столкновение с «линкольном», водитель которого, паренек из Ионии, выжил, хоть и получил много рваных ран. По положению машин на шоссе трудно было определить, которую занесло, но Пайт, знавший отцовскую манеру вождения — отец вел машину с тем же медлительным упорством, миля за милей, как высаживал герань, — не сомневался, что виноват паренек из Ионии. Хотя сумерки есть сумерки, а отец был уже немолод… Возможно, оказавшись на плоском скользком участке, он растерялся, а при появлении впереди ярких фар запаниковал, машина на мгновение потеряла управление, и… Неужели у этого мирного добропорядочного цветовода с ровными искусственными зубами, тяжелой поступью и бесцветными короткими ресницами хватило смертельного безрассудства, чтобы загасить сразу две невинные жизни? Зачем тогда было считать каждый цент, на что-то надеяться, сеять семена, проращивать растения, доводить их до цветения?
Пайт представлял себе усеянный битым стеклом асфальт, безразличные снежинки, мерцающие в свете синих полицейских вертушек. Он учился тогда на втором курсе Мичиганского университета, хотел стать архитектором, но после гибели родителей почувствовал, что не сможет продолжать учебу на заемные деньги, эксплуатируя сострадание окружающих к сироте. Такой путь вызывал у него неодолимое отвращение. Он продал за бесценок свою долю прав на родительский тепличный бизнес брату Юпу, а сам записался в армию. После трагедии весь мир превратился для Пайта в скользкое место. Он навсегда остался в позе человека, пробующего носком ботинка свежий лед, прислушивающегося, не затрещит ли, готового отпрыгнуть назад.
«…отворим же сердца наши и помолимся за умерших, безвременно оставивших нас…» Пайт настроился на мысли о родительском бессмертии и увидел их в облаках — блеклых, маленьких, в рабочей одежде, как в теплице. Если бы они вернулись сейчас к нему, то только как чужаки, слепые ко всем его заботам, не ведающие и не способные изведать, как он мужал. Kijk, daar isje vader. Pas op, Piet, die hand bijt. Naa kum, it makes colder out… «Будь вежлив; и не встречайся с девушками, на которых тебе было бы стыдно жениться»… От мыслей о смерти родителей он молитвенно перешел к мыслям о неизбежности собственного ухода, как ни противоречила этому воздушная гармония света, бьющего в высокое белое окно.
Пайт вырос в более суровой церкви — голландской реформистской, среди лакированных дубовых панелей и мутных витражей с волхвами, раз и навсегда парализованными свинцовыми окладами стекляшек. Прихожанином родственной церкви, более умеренного детища Кальвина, он стал, пойдя на компромисс с Анджелой, не верившей вообще ни во что. Иногда он задумывался, что мешает и ему влиться в сплоченные ряды счастливых неверующих. Видимо, недостаток отваги. Гибель родителей сделала его малодушным. Для разрыва с верой нужна смелость, хотя бы на мгновение, а в человеческой душе присутствует не пополняемый запас смелости. В момент неожиданной смерти родителей этот запас исчерпался у Пайта до дна. Ныне жизнь облепляла его со всех сторон, даже лицо становилось все более плоским, не выдерживая давления извне. К тому же, его европейское стремление к порядку требовало, чтобы он воспитал христианами своих детей. Его дочь Рут — плоское напряженное лицо, как у отца, и непроизвольная величественность каждого движения, как у матери, пела сейчас в церковном хоре. При виде ее покорно раскрывающихся губ вся его кровь возопила: «Боже!», а предвиденье собственной смерти накрыло его, как прозрачная стеклянная крышка.
Наконец-то детский хор, неуверенно вторящий осипшему органу, закончил пение. Вместо него вступили шорохи и покашливания. В это Вербное воскресенье в церкви собралось много народу. Пайт смотрел прямо перед собой и улыбался, чтобы дочь, озирая собравшихся, увидела его. Когда это произошло, Рут тоже улыбнулась, потом покраснела и уткнулась взглядом в свои колени, закрытые длинным подолом. Младшую, Нэнси, отец пугал, зато Рут он всего лишь смущал. Церемониймейстеры зашагали вразнобой по алому ковру. Перейти реку по мосту, не развалив его. Священник раскинул руки — ангельские крыла, открывающие объятия заблудшим. Золотые блюда, гимн «Вверх по лестнице Иакова». Стоя среди янки, пытающихся исполнять этот рабский гимн, Пайт едва не завыл, зная, что истинные члены голландской реформистской церкви никогда не согнули бы спины для этого христианнейшего действа. «Грешник, любишь ли ты своего Иисуса?» Аболиционизм. Дети света. «Ступень за ступенью, все выше и выше…» Двое из четырех церемониймейстеров уселись на скамью перед Пайтом. У одного оказались уши сатира, развратно заросшие волосами. Пятнистый от старости затылок сатира собрался в складки. Минуты. Метеоритная бомбардировка.
Начало проповеди.
Преподобный Хорас Педрик, костлявый невежда, 60 лет. Главный предмет заблуждений — деньги: ему их вечно не хватало. Родился в штате Мэн, в бедной рыбацкой семье, принял сан после двух банкротств, вызванных болезненной осторожностью и страхом нищеты. Робость и возраст не позволяли Педрику претендовать на приход в крупном городе. На нем стояла несмываемая печать прозябания в скаредных городках Новой Англии на протяжении нескольких пятилетних сроков. Свою теперешнюю паству он представлял скопищем практичных людей, бизнесменов, закаленных самой природой. На кафедру он взбирался со стоящими дыбом седыми волосами, с твердой решимостью не обращать внимания на насмешки, чаще воображаемые. Произнося проповедь, он извивался всем телом, как уж в сутане. Христианство в его интерпретации сильно отдавало бухгалтерией.
— Иисус не учит нас заглядывать далеко вперед. Он не говорит: «Вот удобный случай крупно заработать. Купи за восемьдесят, чтобы в Земле Обетованной продать за сто». Нет, Он предлагает нам сиюминутную выгоду, всего четыре с половиной процента, зато ежеквартально! Я понимаю, что обращаюсь к практичным людям, бизнесменам, принимающим далеко идущие решения в не ведающем сантиментов мире, раскинувшемся за пределами этого храма…
Пайта больше интересовало, подстригает ли сидящий перед ним сатир волосы, торчащие у него из ушей. Судя по виду, там не обходилось без электробритвы. Он дотронулся до своей ноздри и напрягся, борясь с желанием чихнуть. Разглядывая золотой алтарный крест, он вспоминал нечестивые утверждения Фредди Торна, будто Иисуса распяли на Х-образном кресте, и церкви пришлось пойти на фальсификацию из-за непристойности такой позы. У Христа были все причиндалы, положенные мужчине. Был ли он девственен, упомянуто ли об этом в Библии? Вряд ли: арабские мальчишки, например, уже к двенадцати годам становятся мужчинами. На то и деревенская культура, содомия; дети природы, облегченный доступ, египетский лотос, так сказать… Африканцы спариваются прямо посреди поля, за работой, это для них, что воды хлебнуть. Забавно, до чего чистым делается взгляд женщины после совокупления! Причиндалы возмужавшего самца под повязкой на чреслах — но как пронзает Его взор смертных, сгрудившихся под церковными сводами! Пайт побаивался Фредди Торна с его плотоядным аппетитом к грязным истинам. Побаивался, но пошел к нему в кабалу, уступил ему заложницу, распятую на Х-образном кресте. У Фредди смышленый взгляд. Голова с морщинами на затылке повернулась в профиль, ушное отверстие сменилось круглым карим глазом. В проповеди Педрика псалмы, распеваемые во славу Иисуса, превращались в зеленые купюры, а кража верблюжонка — в повод поразглагольствовать о нерушимости права собственности. Педрик очень старался, но так и не обрел мира в душе. До чего беспечен Господь, до чего небрежен! Это неожиданное соучастие в Божьем промысле вернуло Пайту желание жить.
— Итак, дети мои, хотите верьте, хотите нет, но в деньгах есть потаенный смысл. Надо иметь силы отнестись к богатству легко, применять дорогие мази, презрев цену, осмелиться перевернуть столы менял —.уважаемых банкиров и бизнесменов, вроде вас. Да осенит нас ныне сей свет, да снизойдет на нас сила сия, да услышат осанну наши сердца. Аминь.
Все запели «Узрите Святые врата» и сели для молитвы. Молитва и мастурбация так давно перемешались у Пайта в голове, что, слыша благословение, он представлял себе свою обнаженную любовницу с солнечным зайчиком между грудей, с задранным подбородком, с просветлевшими глазами чуть навыкате. Чувствуя эротическое возбуждение, он двинулся по проходу, мимо фарфоровых старушек, дружно кивающих головами, к притвору, пропахшему мокрой бумагой, чтобы, испытав цепкое пасторское рукопожатие, снова очутиться на открытом воздухе.
В дверях причесанное дитя в вельветовых штанишках вручило ему пальмовую ветку.
Поджидая дочь, он оперся о теплую белую колонну, держа ветку в левой руке, синицу — в правой. Мир за пределами храма навевал удивительно сентиментальное настроение: пахло пеплом, соком оживших деревьев, еще голых, но уже раскинувших кружевную тень, обшитые вагонкой дома выглядели кукольными. Чугунная беседка, выкрашенная в зеленый цвет, придавала картине металлический привкус. Небо состояло из бесчисленных слоев синей эмали. Между небом и землей висела, сопротивляясь ветру и словно вцепившись в воздух скобками лап, упрямая чайка. Каждый камешек, каждый пучок травы, каждое твердое вкрапление в грязь у церковного порога отбрасывало индивидуальную полуденную тень. Пайт унаследовал ужас перед твердым грунтом, но ему хватило одного десятилетия, чтобы полюбить эту землю. Недаром Галлахер твердил, что они торгуют не домами, а видами.
Поглядев вниз, на деловой квартал, в центре которого, у магазина Когсвелла, сходились улицы Божества и Милосердия, Пайт заметил белую фигуру. Что-то заставило его прирасти к ней взглядом. Кто это? На самом деле он отлично знал, кто. В движениях женщины сочетался полет и скованность, как у новобрачной. Белый цвет был неуместен в это время года, когда только у серебряного клена набухли почки. Возможно, она, как и Пайт, была уроженкой мест, куда весна приходит раньше. Черный молитвенник в белой перчатке, густой румянец на лице — краска смущения? Он знал, кто это: новенькая, миссис Уитмен. Видимо, она принадлежала к епископальной церкви и возвращалась из своего храма, церкви святого Стефана, что ниже по склону. Она подошла к большому черному автомобилю. Наверное, боялась опоздать на церковную службу, как и Пайт. Способ продемонстрировать презрение? Не подозревая, что за ней наблюдают, она с яростной грацией штурмовала автомобиль, крутанула юбкой, проскользнула на сиденье, захлопнула дверцу все сразу. Стук дверцы долетел до слуха Пайта уже после того, как он увидел всю сцену. Взревел мотор, машина лихо объехала скалу и устремилась прочь от городка. Все женщины, с которыми был знаком Пайт, разъезжали на семиместных дредноутах, одна Анджела щеголяла в «Пежо». Он снова задрал голову. Неподвижная чайка пропала. Над головой синее пламя слой за слоем проглоченного звездного света было притушено расплывающейся полосой, оставленной самолетом. Он зажмурился и представил, как вокруг поднимается к небу пузырящийся сок. Ручьи пепла. Меловое тепло. Сладкий привкус невесты.
Робко, боясь его потревожить, старшая дочь дотронулась до руки, в которой он сжимал веточку для приветствия Христа при въезде в Иерусалим.
После коктейля, растянувшегося, на вкус Фокси, неоправданно долго (мужчины обсуждали курс акций, катание на лыжах и новое предложение оживить местное железнодорожное сообщение; один Кен сидел с брезгливой миной и откровенно скучал, закинув ногу на ногу и пытаясь создать из ботиночного шнурка подобие цепочки ДНК), Би Герин, хозяйка, неуверенно пригласила гостей отужинать.
— Прошу к столу! Если хотите, можете захватить свои бокалы, но на столе есть вино.
Герины жили в старом доме-«солонке» на Пруденс-стрит, с бревенчатыми стенами и камином, продержавшимися с самого 1680 года, если не дольше. Дом был так тщательно, так расточительно отреставрирован, что казался Фокси пугающе новым. Она очень жалела бездетные пары, которые, за неимением лучшего, пестуют мебель.
Компания послушно поднялась и двинулась в столовую, оставив недопитые бокалы в холле, где были свалены в кучу их пальто и шляпы. У Фокси создалось впечатление, что присутствующие пары — Герины, Эпплби, Смиты, которых все называли «Литтл-Смитами», и Торны — представляют собой «лучшую» половину небольшого общества, стремящегося включить в свой состав ее и Кена. Чтобы снять напряжение, она много выпила. Повинуясь хмурому и бескомпромиссному хозяину дома, она опрокинула два мартини, потом из глупой ребячливости согласилась на третий. После этого, борясь с тошнотой, она поспешила в кухню, где, усугубив свое состояние вермутом, выболтала хозяйке свою тайну. Такого детства Кен бы ей уже не простил, однако она чувствовала, что компания ждет от нее именно этого. Би Герин схватила Фокси за руку и, дрожа, выдохнула:
— Как здорово!
До этой минуты Би казалась Фокси неуверенной в себе, капризной, быстро хмелеющей; ее красное бархатное платье демонстрировало гораздо больше голого тела, чем казалось приличным Фокси, а бант под грудью следовало бы, по ее мнению, отрезать еще в магазине. Теперь же она постарела у нее на глазах, превратилась в специалистку по выливанию мартини в раковину, по задержанию указательным пальцем лимона в бокале и по замене там джина сухим вермутом.
— Не хотите пить — не пейте. Не заставляйте себя и не притворяйтесь, что пьете. Мы замучились с духовкой: баранина никак не изжарится, все получается с опозданием…
Фокси нравилось, что Би, муж которой был настолько богат, что остальные просто не могли поверить в размер его состояния (при своем богатстве он лишь делал вид, что работает, а в Бостоне только обедал и играл в сквош), готовит сама и не скрывает этого. Джанет Эпплби говорила Фокси, что ей и всей компании больше всего нравится в Тарбоксе отсутствие клубов и слуг; простота — это так роскошно! Би откинула дверцу духовки, неуверенно потыкала жаркое вилкой и в притворном страхе захлопнула дверцу опять. Фокси увидела у нее на руке овальный синяк. Когда Би смеялась, все могли любоваться симпатичной щелочкой между ее передними зубами.
— Дорогая, это так чудесно! Как я вам завидую!
Рука Би была мокрой после возни в раковине; несмотря на все ее восторги, Фокси все равно ушла из кухни в расстроенных чувствах.
Она была на втором месяце беременности и с нетерпением ждала, когда прекратится тошнота. Протесты, доносящиеся изнутри, казались ей оскорблением. Она давно хотела забеременеть и наконец-то махнула рукой на отсрочки, все время придумываемые мужем, взявшимся до бесконечности совершенствовать свое образование. Теперь, в 28 лет, она думала, что несколько лет назад перенесла бы беременность гораздо легче. Тогда это походило бы на свободное цветение, на подснежник, пробивающий сугроб, а теперь — Длинный стол, накрытый вышитой скатертью, ходил волнами в колеблющемся зареве свечей. Фокси невольно вытянула руки по швам, к горлу подкатила тошнота, словно она зависла над миниатюрным городком из фарфора, хрусталя и серебра, украшенным оранжевыми прямоугольными флажками карточками с именами гостей, разложенными хозяевами с аккуратностью душевнобольных. Роджер Герин усадил ее за стол, умудрившись и в этой мелочи проявить непреклонность и удручающую точность. Ей хотелось более непосредственного обращения, но было ощущение, что она в прошлом ненароком обидела Роджера, и он, помня обиду, прикасался к ней, как к врагу. К счастью, пар от бульона из ее тарелки был таким густым, что за ним можно было спрятаться и немного расслабиться. В янтарной жидкости тонул, как безмятежный плод в материнской утробе, ломтик лимона. Фокси надеялась, что формальности уже позади, но остальные гости сидели, как каменные, затаив дыхание. Ужин начался только тогда, когда о тарелку тихонько звякнула ложка Би.
Роджер, сосед Фокси справа, спросил:
— Вам нравится ваш дом?
Смуглый, с длинными полированными ногтями, он выглядел старше своих лет. Главной деталью его лица были темные густые брови. Никогда еще она не видела мужчин с таким маленьким, с ногу улитки, ртом.
— Вполне, — ответила она. — Примитивный, но это как раз то, что нам нужно.
— Примитивный? — переспросил сосед слева, лысый дантист Торн. Объясните, пожалуйста.
Суп был объедение, со вкусом петрушки и легким ароматом вишни. Ей хотелось понаслаждаться — в последнее время еда редко доставляла ей удовольствие.
— Примитивный, — пришлось повторить ей. — Это старый летний дом, очень холодный. Мы купили электрические обогреватели для спальни и кухни, но они только и умеют, что жечь коленки. Видели бы вы, как мы отплясываем с утра: настоящий народный танец! Очень рада, что у нас пока нет детей.
За столом стало тихо: все прислушивались. Она сказала больше, чем собиралась. Покраснев, она наклонилась к тарелке, высматривая в янтарной глубине спящий эмбрион.
— Слово «примитивный» мне знакомо, — не унимался Фредди Торн. — Почему он вас устраивает, вот что интересно.
— По-моему, любые трудности закаляют характер. Вы так не считаете?
— Дайте определение слову «характер».
— А вы — слову «определение».
Она уже разгадала манеру этого доморощенного Сократа указывать женщинам, где их место. После каждой фразы он втягивал губы, словно наглядно демонстрировал, как заглатывать наживку. Казалось, еще немного — и он ее проглотит. Рот у него был никакой — не мужской, не женский, даже не детский. Нос не привлекал внимания, глаза были скрыты толстыми линзами очков, отражавшими свечи. Непонятно, кем он был в молодости — шатеном или блондином; теперь от волос остался бесцветный пух, жалкая тень над ушами. Как всякий лысый череп, этот хвастливо сиял. При своей внешней непривлекательности Фредди был навязчив, как записной красавчик.
Услышав через стол ее ответ, Литтл-Смит сказал:
— Наподдайте-ка ему! — И перевел на французский, как будто для ясности: Le donnez-lui. — Видимо, это было у него привычкой, языковым тиком.
Роджер Герин счел необходимым вмешаться. Фокси чувствовала, что он хочет указать болтунам на необходимость соблюдать элементарные приличия.
— Вы уже наняли подрядчика?
— Нет. Пока что мы знаем всего одного — партнера человека, продавшего нам дом. Пайт..?
— Пайт Хейнема, — подсказала сидевшая за Фредди Торном миссис Литтл-Смит, наклонившись, чтобы видеть Фокси. Это была маленькая нервная брюнетка с прямым пробором и большими серьгами, бросавшими отблески на лицо. — Очень приятный человек.
— Только не очень скромный, — заметил Фредди Торн.
— Вы все его знаете? — спросила Фокси. Стол дружно рассмеялся.
— Главный местный невротик, — объяснил Фредди Торн. — Потерял родителей после дорожной катастрофы лет десять назад и с тех пор над всеми издевается, чтобы забыться. Ради Бога, не нанимайте его! Он страшно затянет дело и очень много с вас сдерет. Что он, что его партнер Шшахер — темные личности.
— Фредди! — укоризненно произнесла жена Торна, сидевшая напротив Фокси, — приятная особа с мужественным веснушчатым подбородком и тонким носом, как у изваяния Донателло.
— По-моему, ты к нему несправедлив, Фредди, — подал голос с противоположного конца стола, из-за Марсии Литтл-Смит, Фрэнк Эпплби. Говоря, он обнажал крупные зубы вместе с деснами и брызгал слюной, что было особенно заметно при свечах. Красная физиономия и налитые кровью глаза. Зато большие, красивые руки. Фокси он понравился: в его шутках она разглядела добрую натуру. — Кажется, на последнем заседании городского совета главным невротиком избрали брандмейстера. Раз у тебя был припасен другой кандидат, надо было его предложить. Базз Каппиотис, — объяснил он Фокси, — один из местных греков, племянник истинных хозяев города. Его жена заправляет прачечной «Великолепие» и сама великолепна. Представляете, она даже толще Джанет! — Жена показала ему язык. — У бедняги патологический страх превышения скорости, поэтому он орет, даже когда его пожарная машина сворачивает за угол.
Гарольд Литтл-Смит, обладатель любознательной выемки на кончике вздернутого носа, добавил:
— А еще он боится высоты, жары, воды и собак. Leau et lеr chiens.
— В этом городе трудно застраховать жилище, — зачем-то сказал Эпплби.
— Когда где-нибудь срабатывает сигнализация, дети бросаются к месту происшествия, захватив воздушную кукурузу, как в цирк, — добавил Литтл-Смит.
— Действительно, жилье в городе самое дорогое в округе Плимут, — сказал Роджер Герин Фокси. — Зато у нас много старых деревянных домов.
— Ваш, кстати, прекрасно отреставрирован, — польстила ему Фокси.
— Знали бы вы, во что нам обошлась мебель! Кстати, нашим подрядчиком был Пайт Хейнема.
Джанет Эпплби, сидевшая между Кеном и Литтл-Смитом, полная напудренная особа с раздраженным лицом, угольными веками и губками, как на открытке ко Дню святого Валентина, крикнула:
— Ох уж эта сирена в пожарной команде! — Она наклонилась к Фокси, подставив под свет полуобнаженную грудь. — Может, где-то ее и не слышно, но мы живем как раз напротив, на другом берегу речки. Не знаю более мерзкого воя! Ребятишки называют его «мычанием умирающей коровы».
— Мы стали рабами аукционов, — продолжил Роджер Герин. Голова у него была квадратной формы, поэтому Фокси определила его как потомка швейцарцев, а не французов.
Фредди Торн тронул ее локтем и сказал:
— Роджер считает, что аукционы — это как игра в монопольку. На всех аукционах Нью-Хэмтпира и Род-Айленда он прославился как бешеный клиент. Особенную страсть он питает к комодам, неважно на каких ножках — хоть на низких, хоть на высоких.
— Фредди преувеличивает, — возразил Роджер.
— Он очень разборчивый, — вступилась за мужа Би.
— Кажется, это называется по-другому, — сказал Гарольд Литтл-Смит, продолжая беседу с Джанет.
— Как именно?
Гарольд окунул пальцы в мисочку с водой и побрызгал на нее. Каждая капелька, повисшая на ее голых плечах, отражала пламя свечи.
— Femme mechante, — сказал он.
Обращаясь к Кену и Фокси, Фрэнк Эпплби сказал:
— Если перевести на приличный язык то, что говорят дети, когда срабатывает пожарная сигнализация, это звучит так: «Божество пускает газы».
— Дети приносят домой из школы безобразные шуточки, — сказала Марсия. На днях Джонатан мне заявил: «В Массачусетсе два города названы в честь губернатора штата. Один — Пибоди, а другой?»
— Марблхед, — сказала Джанет. — Фрэнки утверждает, что никогда не слышал такой удачной шутки.
Би Герин и безмолвная жена Фредди Торна встали, чтобы унести суповые тарелки. Фокси не доела свою порцию. Миссис Торн вежливым жестом предложила оставить ей тарелку, но Фокси отложила ложку и спрятала руки под стол. Прощай, вкусный суп!
Обходя стол, Би пропела:
— А я больше всех в городе уважаю старушку с «Нейшнл Джеогрэфик».
Литтл-Смит, удивляясь, что Кен еще не вымолвил ни словечка, вежливо повернулся к нему. Раздвоенный и поблескивающий кончик его носа выдавал какой-то зловещий замысел.
— Кажется, я слышал от Фрэнка, что вы географ. Или геолог?
— Биохимик, — сказал Кен.
— Ему бы познакомиться с Беном Солцем, — сказала Джанет.
— Лучше сразу в петлю, — высказался Фредди. — Я антисемит, если не возражаете.
— «Нейшнл Джеогрэфик»? — переспросила Фокси, ни к кому конкретно не обращаясь.
— У нее есть все до единого номера журнала, — сказала миссис Литтл-Смит, наклоняясь так, чтобы ее видел Кен, а не Фокси. Фокси могла наблюдать ее профиль с развязно втянутой нижней губой и серьгой, раскачивающейся у подбородка.
Кен коротко рассмеялся. Смех у него был детский, неожиданный, неприлично громкий. Наедине с женой он смеялся редко.
Тема оказалась благодатной. Старуха была последней из настоящих уроженцев Тарбокса и обитала в двух еще пригодных для проживания комнатах огромного викторианского дома на улице Божества, ближе к пожарному депо, среди магазинчиков, напротив почты и зубоврачебного кабинета Фредди. Ее отец, владевший некогда чулочной фабрикой, перешедшей ныне на изготовление пластмассовых уточек для ванн и зубных колец, пользовался правом преимущественной подписки на журнал, так что старушка гордилась складом номеров с 1888 года, разложенных по годам вдоль стен.
— Городской инженер рассчитал, что ноябрьский номер 1984 года окончательно ее придавит, — сообщил Фрэнк Эпплби.
— Прямо персонаж Эдгара По, — сказал Литтл-Смит и обратился к жене: Из какой это вещи, Марсия? «Колодец и маятник»?
— Ты путаешь с «Падением дома Ашеров», — ответила ему жена.
— Non, cest toi qui est confuse, — отозвался ее муж. Фокси почувствовала, что не будь между ними стола, они бы вцепились друг другу в глотку. — Я помню, там речь о сдвигающихся стенах.
— Эту гадость постоянно показывают по телевизору, — подхватила Джанет и продолжила, ни к кому не обращаясь: — Как быть с детьми? Они все это смотрят. Фрэнки превращается в настоящего зомби.
— Сериал называется «День, когда сошлись стены», — подсказал Фрэнк Эпплби.
— Не хватает только подзаголовка: «Рассказ Плоского, существа в двух измерениях», — дополнил Кен и так захохотал, что чуть не задул свечку.
— Кстати, о телевидении, — вмешалась Марсия. — К 1990 году в каждой комнате будет по камере, чтобы за всеми можно было наблюдать. В статье так и сказано… — Она кашлянула и закончила: — «Чтобы никто и не помышлял об адюльтере».
— Боже! — всплеснул руками Фрэнк. — Да они подорвут институт супружества!
Раздался общий смех, позволивший всем, по мнению Фокси, перевести дух.
— Ваш муж — остряк, — шепотом обратился к ней Фредди Торн. — Я принял его за бревно, но, кажется, ошибся. «Плоский, существо в двух измерениях»! Мне понравилось.
Но Гарольду Литтл-Смиту было невесело. Желая придать разговору другое направление, он сказал:
— Какой ужас — эта история с подводной лодкой!
— Что тебя так ужаснуло? — спросил Фредди насмешливым тоном. Оказалось, он любит поддевать не только женщин.
— А то, — отчеканил Литтл-Смит, — что в так называемое мирное время мы отправляем сотню молодых парней на океанское дно, где их расплющивает в лепешку.
— Они записались в армию, — возразил Фредди. — Все мы через это прошли, дружище Гарри. Мы попытали счастья с дядюшкой Сэмом, они тоже. Нам повезло, им нет, только и всего. Che sara sara, как в песне поется.
— Почему «так называемое» мирное время? — поинтересовалась Джанет.
— Через пять лет мы будем воевать с Китаем, — брякнул Гарольд. — Да что там, мы и так с ним воюем! Кеннеди уже влез в Лаос, чтобы разогреть экономику. В Лаосе нам бы не помешал еще один Дьем.
— Что за реакционные разговоры, Гарольд! — не выдержала Джанет. Хватит с меня одного Фрэнка.
— Не относитесь к ним слишком серьезно, — посоветовал Фокси Роджер Герин. — Тарбокс — совсем не романтичное и не эксцентричное место. Пуритане хотели построить здесь порт, но помешало заиливание. Как и все в Новой Англии, это уже прошлое, только в еще большей степени.
— Что за гадости ты говоришь этой милочке, Роджер! — запротестовала Джанет. — А наши чудесные церкви, старые дома, болота, несравненный пляж! По-моему, наш городок — самый лучший из всех простых городков Америки! — Она так воодушевилась, что не обращала внимания на Гарольда Литтл-Смита, растиравшего кончиком пальца одну капельку воды у нее на плечах за другой.
— Может, вам дать полотенце? — взревел Фрэнк Эпплби.
Появилась баранья нога и тушеные овощи. Хозяин дома поднялся и стал резать мясо. Его руки с длинными полированными ногтями двигались так искусно, словно он долго учился этой манипуляции по учебнику: короткий первый надрез, длинный второй вдоль скрытой мякотью кости, вертикальные надрезы, превращающие блюдо в лепестки — по два на каждую тарелку. Тарелки передавали вдоль стола Би, та накладывала горошек, миниатюрные картофелины, мятное желе. Простая деревенская пища, решила Фокси. Они с Кеном прожили шесть лет в Кембридже и привыкли к сложным блюдам: венгерскому гуляшу, чесночным салатам, утке под пряным соусом и прочим деликатесам. В компании этих малоискушенных едоков Фокси сама могла бы стать деликатесом, принцессой стола. Фрэнку Эпплби было поручено откупорить две бутылки бордо из местного магазина вин, и он дважды обошел стол, сначала наполнив бокалы дамам, потом мужчинам. В Кембридже кьянти передавали из рук в руки без лишних церемоний.
Фредди Торн предложил тост:
— За наших отважных ребят с затонувшей лодки!
— Это мерзко, Фредди! — упрекнула его Марсия Литтл-Смит.
— Действительно, Фредди, — поддержала ее Джанет. Фредди пожал плечами.
— Тост от сердца. Можете за него не пить. Меа culpa. Фокси почувствовала, что он привык к осуждению, даже наслаждается им, как подтверждением грозного диагноза. Осуждение Фредди сплачивало остальных, превращалось для них в род вывески: «супруги, терпящие Фредди Торна». Фокси с любопытством покосилась на жену Торна, та догадалась, что ее разглядывают, и подняла глаза. Они оказались бледно-зелеными, немного выпуклыми, как у римского скульптурного портрета. Фокси решила, что она высечена из необычайно прочного материала, раз брак не оставил на ней шрамов.
— Думаю, Фредди, ты сказал это несерьезно, — не успокаивалась Джанет. Или ты радуешься, что это случилось с ними, а не с тобой?
— Очень проницательно. Не со мной одним, а со всеми нами. Все мы счастливо избежали смерти. Я с ней играл и выиграл. Я заплатил долг Господу и дяде Сэму.
— Ты сидел сиднем и читал японскую порнографию, — поддел его Гарольд.
Фредди так удивился, что скривил бесформенный рот.
— Разве я один такой? А то мы не наслушались про тебя и твоих гейш! Недокормленные бедняжки все как одна готовы были тебе отдаться за пачку сигарет и полбутылки виски.
Бутылочно-зеленые глаза жены смотрели на Фредди равнодушно, как на чужого мужа.
— Любопытно все-таки, о чем они думали в последнюю минуту, — гнул свое Фредди, черпая в презрении собеседников силы, пытаясь не захлебнуться в их негодовании. — Когда сходят с ума приборы, лопаются одна за другой трубы… О матерях, о звездно-полосатом флаге? Об Иисусе Христе? Или о том, как в последний раз трахались?
Мужчины за столом топили его речи в молчании.
— Что особенно трогательно, — подала голос Би Герин, — так это название вспомогательного корабля… Я не ошиблась в терминологии?
— Не ошиблась, — подбодрил ее муж.
— Ведь он назывался «Жаворонок»! И все утро этот «Жаворонок» звал подлодку, кружил над местом погружения… Наверное, снизу, из глубины, поверхность океана похожа на небо. Ответ так и не прозвучал. Бедный «Жаворонок»!
— Слишком много воды, бедная Офелия, — процитировал Фрэнк Эпплби, вставая. — Предлагаю, тост: за Уитменов, новую пару в нашей компании!
— За Уитменов! — подхватил Роджер Герин, хмуря брови.
— Пусть вас надолго хватит на уплату наших налогов, таких высоких и бесполезных.
— Слушайте, слушайте! — крикнул Литтл-Смит. — EcouleA.
— Спасибо, — выдавила Фокси, краснея и борясь с новой волной тошноты. Она поспешно отложила вилку. Баранина оказалась недожаренной.
Литтл-Смит не собирался позволять Кену сидеть спокойно.
— В чем заключается работа биохимика? — спросил он.
— У меня много обязанностей. Главная — изучение фотосинтеза. Раньше я кромсал морских звезд на маленькие тонкие кусочки и исследовал их обменные процессы.
Джанет Эпплби снова наклонилась к нему, поднося кремовые груди к теплому свету свечей, и спросила:
— Они способны выживать плоскими, в двух измерениях?
Несмотря на приступ тошноты, Фокси заметила, что ее муж уже превратился в объект флирта. Кен благодарно рассмеялся.
— Увы, нет. Они умирают. В этом главная проблема моей профессии: жизнь не терпит анализа.
— Биохимия — это очень сложно? — поинтересовалась Би.
— Чрезвычайно. Просто невероятно. Это полезно было бы понять умным теологам: с такими фактами на руках они живо заставили бы нас снова уверовать в Бога.
Джанет не могла позволить, чтобы Би ее оттеснила.
— Кстати, — обратилась она ко всем сразу, — чего это старый папа Иоанн снова к нам привязался? Он ведет себя так, словно его избрали всеобщим голосованием.
— А мне он нравится, — признался Гарольд. — Je Iadore.
— Тебе и Хрущев нравится, — ввернула Джанет.!
— Мне вообще нравятся старики. Иногда они становятся отпетыми мерзавцами: ведь им нечего терять. Только младенцы и старые мерзавцы могут быть самими собой.
— Я пыталась прочесть энциклику «Pacem in Terris», — пожаловалась Джанет. — Скучно, как документ ООН.
— Эй, Роджер, — позвал Фредди, обдав Фокси мясным запахом, — согласись, здорово этот?.. не помню, как его, наподдал Чомбе в Конго! Только негр знает, где у другого негра главная болевая точка.
— По-моему, сложность, о которой вы говорите, — сказала Би Кену, — это просто замечательно! Я, например, тоже не хочу, чтобы меня понимали.
— К счастью, жизнь в биологическом царстве течет по одним и тем же законам, — сказал Кен. — Что в пачке дрожжей, что у вас внутри. Разложение глюкозы и образование кислот — стандартный восьмиступенчатый процесс.
— Фокси все реже слышала от него такие слова; раньше ему ничего не стоило пуститься в рассуждения о «биологическом царстве». Кого, интересно, он считает царем?
— Господи, — простонала Би, — иногда я действительно чувствую себя заплесневевшей.
Не обращая внимания на недовольную мину Роджера, Фредди продолжал:
— Беда Хаммершельда в том, что он был похож на нас с тобой, Роджер: такой же славный малый.
— Дорогой! — окликнула Марсия Литтл-Смит мужа, — Кто тебе мешает быть старым мерзавцем? Уж не я ли?
— Вообще-то, Хасс, ты, по-моему, больше смахиваешь на Бертрана Рассела местного масштаба, — сказал Фрэнк Эпплби.
— Я бы сказал, что на Швейцера, — не согласился Фредди Торн.
— Между прочим, я серьезно. — Смит задрал раздвоенный нос, как самоуверенный крот. — Взгляните на Кеннеди. Внутри у этого робота что-то сидит, но не решается выйти наружу — молодость мешает. Его бы сразу распяли.
— Давайте лучше обсудим последние новости, — предложила Джанет Эпплби. — Что мы все о людях, да о людях? Пока Фрэнк штудирует Шекспира, я шуршу газетами. Объясните, зачем Египту объединяться с другими арабскими странами? Они никак забыли, что между ними Израиль? Это как мы и Аляска.
— Я тебя обожаю, Джанет! — Би помахала ей рукой у Кена перед носом. Мы рассуждаем одинаково.
— Какие это страны? — сказал Гарольд. — Так, филиалы «Стандард ойл». Lhuile etandarde.
— Лучше побалуй нас Шекспиром, Фрэнк, — попросил Фредди.
— На мачтах пузырились паруса, от похоти ветров беременея… «Сон в летнюю ночь». Как вам образ? Я твержу это про себя уже несколько дней: От похоти ветров беременея…
Фрэнк встал и налил вино в несколько бокалов. Фокси накрыла свой бокал ладонью. Фредди Торн сказал ей в самое ухо:
— Нет аппетита? Живот?
— Нет, серьезно, — говорил Роджер Герин над другим ее ухом, — на вашем месте я бы без колебаний позвал Хейнема. Пусть хотя бы оценит объем работ. Он очень основательно работает. Он, например, один из немногих подрядчиков, которые не экономят на стенной штукатурке. Конечно, у нас он работал очень долго, зато с какой любовью! Реставрация — его сильная сторона.
— И вообще, очень милый старомодный человек, — добавила Би.
— Как бы вам не пожалеть, — предостерег Фредди Торн.
— Еще он мог бы насыпать вам дамбу, — подхватил Фрэнк Эпплби. — Тогда Кен стал бы возделывать землю, которая сейчас зря затапливается. На соленом сене можно сделать состояние! Оно идет на мульчирование артишоков.
Фокси повернулась к своему мучителю.
— Почему вы его не любите?
Она вдруг вспомнила Хейнема — низенького рыжего клоуна, валявшегося у Фрэнка под лестницей и заглядывавшего ей под юбку.
— Как раз люблю, — сказал Фредди Торн. — Братской любовью.
— И он тебя, — поспешно вставил Литтл-Смит.
— По правде говоря, у меня к нему гомосексуальное влечение, — заявил Торн.
— Фредди… — Этот стон жены Торна, наверное, не предназначался для посторонних ушей.
— У него очаровательная жена, — сказал Роджер.
— Действительно, очаровательная, — подтвердила Би Герин. — Сама невозмутимость!.. Я завидую каждому ее движению. А ты, Джорджина?
— Анджела — настоящий робот, — сказал Фрэнк Эпплби. — А внутри у нее свой Джек Кеннеди, пытающийся выбраться наружу.
— Я не считаю ее совершенством, — возразила Джорджина Торн. — По-моему, Пайт мало от нее получает.
— По крайней мере, она ввела его в общество, — сказал Гарольд.
— Держу пари, что иногда она ложится с ним в постель, — сказал Фредди. — Все-таки она человек. Все мы люди Такая у меня теория.
— Почему вы назвали его невротиком? — спросила Фокси.
— Вы же слышали, как он работает. Болезненная аккуратность! И потом, он ходит в церковь.
— Я тоже хожу. Я бы без этого не смогла.
— Фрэнк! — крикнул Фредди. — Кажется, мы нашли четвертую.
Фокси догадалась, что она может считаться четвертой невротичкой городка, после брандмейстера, подрядчика-голландца и несчастной старушки, которую рано или поздно раздавит журналами. Она родилась в Мэриленде и переняла агрессивность южанок, поэтому немедленно перешла в наступление.
— Выкладывайте, что вы подразумеваете под словом «невротик».
Торн осклабился. В полутьме казалось, что он сейчас втянет ее в свой мерзкий рот.
— Вы так и не ответили, что подразумеваете под «характером».
— Возможно, мы имеем в виду одно и то же, — сказала она презрительно.
Этот человек ей очень не нравился. Она не могла припомнить, чтобы кто-нибудь когда-нибудь вызывал у нее такую же неприязнь. Она уже готова была объяснить свою тошноту неприязнью к Торну. Он тем временем наклонился к ней, чтобы прошептать:
— Отведайте баранины, пусть она недожаренная. Хотя бы из вежливости.
И сразу отвернулся, словно она была просительницей, недостойной его внимания, чтобы зажечь Марсии сигарету. При этом он намеренно задел коленом бедро Фокси. В ней боролись сразу несколько чувств: удивление, веселье, отвращение. Этот болван воображает, что покорил ее! Она с ужасом чувствовала, что он способен вторгнуться в ее жизнь, в ее судьбу. Давление колена усилилось, и у нее отяжелели веки, словно единственным способом избежать унижения был бы сон. Она оглянулась, ища спасения. Хозяин дома, сведя на переносице непреклонные брови, сосредоточенно кромсал баранину. Напротив смеялся ее муж, развлекаемый соседками — Би Герин и Джанет Эпплби. Это он был виноват в ее состоянии, в ее сонливости. Тень между сочными грудями Джанет меняла форму в зависимости от жестикуляции. Но слов Фокси не слышала. Бокалы снова наполнили вином. Фокси кивнула, отвечая на почудившийся вопрос, и выпрямила спину, боясь заклевать носом. Сосед снова терся бедром о ее бедро. Больше к ней никто не обращался. Роджер Герин что-то шептал — наверное, в утешение — Джорджине Торн. Кен громко смеялся, его лицо, обычно такое аскетическое, было сейчас неестественно бледным, словно на него навели прожектор. Он развлекался от души, а она горевала от мысли, что еще долго не сможет завалиться спать.
По дороге домой она ожила от темноты, холодной свежести, усыпанного звездами неба, показавшегося стеной, готовой рухнуть вниз. В свете фар мелькали почтовые ящики, ветки живых изгородей, остатки сугробов на обочине. Дорога отчаянно петляла.
— Ты жива? — спросил Кен.
— Сейчас мне полегче. А за столом казалось, что не выдержу.
— Вечерок получился хуже некуда.
— Зато они друг от друга в полном восторге.
— Забавный народец. Нет чтобы пожалеть бедную Фокси с животиком! Я видел, как ты зевала.
— Я сделала глупость: взяла и призналась Би.
— Господи, зачем?
— Я хотела, чтобы она смешала мне безалкогольный мартини. Ты стесняешься моей беременности?
— Нет, но зачем об этом трубить? Все равно скоро все сами увидят.
— Она никому не скажет.
— Неважно.
— Тебя это действительно мало волнует.
Раньше дорога вилась среди деревьев, теперь они разбежались. Низина холодно белела в лунном свете. Почтовых ящиков стало меньше, освещенных окон тоже. Фокси запахнулась в пальто с меховой оторочкой — слабое подобие настоящей русской шубы. Она боялась возвращения в холодный дом с хлипкими стенами и дурацкой печкой.
— Пора обратиться к подрядчику, — сказала она. — Может, попросим этого Хейнема определить стоимость работ?
— Говорят, он любитель щипать женщин за.
— В психоанализе это называется проекцией.
— Джанет сказала, что он сам чуть не купил этот дом. Его жене очень нравится вид.
Несносная Джанет!
— Ты заметил, как враждуют Фрэнк и Смит? — спросила Фокси.
— Может быть, это конкуренция акционеров?
— Кен, у тебя одна работа на уме. Я почувствовала, что дело в СЕКСЕ.
— С Джанет?
— Разве ее грудь — не весомый довод?
Он усмехнулся. Прекрати, подумала она, тебе это не идет.
— Целых два довода, — сказал он.
— Так и знала, что ты это скажешь, — фыркнула она.
Дорога стала забирать вверх. Отсюда уже можно было разглядеть море. Лунный свет серебрил воду, луна покачивалась вместе с машиной, дорожка на воде выглядела бесчисленным множеством световых точек. Такова материя, которой занимается Кен: протоны скачут от молекулы к молекуле, завивая тугие спирали. Вот и дюны, белые, как бельма. Машина нырнула под уклон. Еще четыре таких же подъема и спуска, потом пустой заколоченный павильон, в котором летом торгуют мороженым — и поворот к их дому. Тут дорога кончалась. Зимой место казалось страшным захолустьем. Фокси надеялась, что летом они почувствуют легкость, свободу, немыслимые при городской скученности.
— Твой друг очень невысокого мнения о Хейнема, — напомнил ей Кен.
— Он мне не друг. Отвратительный тип! Не пойму, почему все его так обожают.
— Он ведь дантист. Нужная специальность. Джанет говорит, что он хотел стать психиатром, но завалил экзамены на медицинский факультет.
— Кошмар! Такой липкий, вкрадчивый, того и гляди, засунет тебе руку в рот по локоть. Я его осадила, а он вообразил, что я с ним заигрываю, и давай елозить по моей ноге коленом!
— Просто он сидел рядом.
— Мне лучше знать.
— Ничего страшного.
— В общем, его невысокое мнение о Хейнема можно занести голландцу в плюс.
Кен ничего не ответил. Фокси продолжала:
— Роджер Герин хвалил его как подрядчика. Он реставрировал их дом. А ведь за свои деньги они могли бы нанять кого угодно.
— Ладно, подумаем. Я бы предпочел человека, которого никто не знает. Не хотелось бы слишком влезать в их свары.
— А я думала, что одна из причин нашего переезда — желание завести знакомства за пределами твоей профессиональной сферы.
— Мудрено! Может, повторишь?
— Ты отлично понял. У меня не было подруг, одни жены химиков. Химикаты какие-то!
— Как и все мы.
Зачем он говорит такие вещи, раз она все равно никогда с этим не согласится?
Почтовый ящик, погнутый снегоуборочным бульдозером, одиноко поблескивал в лунном свете. Когда еще сюда приедут дачники и поправят свой ящик? Фокси запахнулась в пальто, утепляя не столько саму себя, сколько крохотное существо в своей утробе — отдельную жизнь, незаметно сосущую из нее соки. Сейчас она казалась себе уродливой, нещадно используемой.
— Кажется, тебя действительно устраивали все эти особы, вечно хихикающие жены твоих начальников, — сказала она.
В Кембридже они водили знакомство либо с простыми квакершами, выданными замуж за скучных карьеристов, либо с самоуверенными болтушками, недосягаемыми красотками, любительницами высказаться по поводу суверенитета Кубы или коллективной вины немецкой нации.
Она покорно вздохнула.
— Говорят, мужчина заводит свою первую любовницу, когда его жена беременна.
Он покосился на нее, от удивления не зная, что сказать. Она поняла, что он не способен ее предать. Почему-то эта мысль вызвала у нее разочарование. Она то и дело преподносила самой себе сюрпризы. Никогда еще за весь их брак она не зависела от него так сильно, не имела столько оснований испытывать к нему благодарность. Однако внутри у нее шла химическая реакция, порождавшая чувство беспокойства. Она боялась, что он ее не поймет, и беспокоилась еще больше. Он всегда был таким надежным, что ей удавалось побороть чувство вины, которая, как ей подсказывал инстинкт, сопровождает по жизни любого смертного. Теперь же это чувство навалилось на нее с удвоенной силой.
— Что ты предлагаешь? — сказал он наконец. — Нас пригласили, мы пришли. Раз так, надо было постараться получить удовольствие. Я не имею ничего против недалеких людей, если их не надо ничему учить.
Кену было 32 года. Когда они познакомились, он был студентом-выпускником, специализировавшимся в биологии, а она доучивалась в Редклиффском колледже и нуждалась в кредите на продолжение научной работы. Со второго курса она была влюблена в увлекавшегося искусством грубоватого еврейского парня из Детройта. С тех пор он успел превратиться в известного скульптора, журналы иногда публиковали фотографии его композиций из ржавых железок. В те времена его тоже сопровождал железный лязг, он ежесекундно пародировал самого себя, смешно зачесывал назад волосы, похожие на парик, а нос у него был до того крючковатый, что трудно было понять, как он до сих пор не откусил себе его кончик. На окружающих он посматривал с невыносимо презрительным видом. Зато как он орудовал языком, засунув его ей в рот! «Дай-ка старому грязнуле пососать твой язычок! Сейчас ты задохнешься от восторга!» Не желая принимать во внимание ее страхи, он научил ее оральному сексу. Беря в рот его огромный член, она боялась, что лопнет от любви. Внутри у нее с треском рвались путы прежних опасений. До него она была болезненно бледной, казалась себе корявой дылдой, холодной и никому не нужной. У него была волосатая спина с буграми мышц, густо усеянная родинками — знаками проклятия.
Родители не запрещали ей с ним встречаться, проявляли такт, но каким-то непостижимым образом умудрились превратить ее любовь в неприемлемый гротеск. Видимо, Питер и ее родители общались между собой, используя ее как медиума; она не знала, о чем у них идет речь, пока на нее не обрушилось огромное жирное НЕТ. Ей было больно, она курила одну сигарету за другой; вспоминала бесконечный снег, дребезжание велосипедов, вытаскиваемых из сугробов, скрип галош, мокрый шарф на шее, мерцание снежинок, таких же невесомых, как ее мысли, за высоким окном аудитории. Помнила гнетущий свет, заливавший по утрам ее комнату, и боль там, где у более зрелых людей расположено сердце.
Потом появился Кен — еще более рослый, чем она, жаждущий ее, для всех приемлемый. Это походило на чудодейственное решение долго не решавшейся математической задачи. Фокси не могла найти в нем ни одного изъяна и воспринимала это совершенство как вызов ее упрямству. При такой красоте нельзя быть умным, а он был еще и умен — противоречие, просившееся на шустрый и злой язык Питера. Кен выглядел, как богач, а трудился, как бедняк. Он был сыном адвоката, не проигравшего за свою карьеру ни одного дела. Фокси представляла себе, как Кен появился на свет: спокойно, безболезненно, в сосредоточенном молчании. Его ничто не могло озадачить. В жизни еще существовало неведомое, но не было места загадкам. После унизительного просчета, каким оказалась ее первая любовная связь, принесшая ей одно страдание, Фокси нашла убежище в непробиваемой правильности Кена. Она благодарно приняла непреложный факт — его превосходство над другими людьми. Просто он лучше выглядел, лучше соображал, был более совершенным механизмом, чем все остальные. Но одну ошибку он все-таки допустил: обманутый ее холодным высокомерием — следствием всего лишь ее высокого роста, — принял ее за ровню себе.
Элизабет Фокс из Бетесды знала за собой слабость — склонность к сочувствию. Ее сердечко разрывалось от жалости к бездомным животным, потерявшимся детям, брошенным героиням, забинтованным раненым, ковыляющим вокруг нового госпиталя с уродливыми рядами окон, похожими на застегнутые «молнии». Они переехали из восточного района Вашингтона весной 1941, когда госпиталь только строился. Ее отец был профессиональным моряком, капитан-лейтенантом с кое-какими инженерными познаниями и с преувеличенным интересом к вопросам генеалогии. Один из его дедушек был виргинским солдатом, другой — пастором из Нью-Джерси. Он ощущал себя потомственным джентльменом и сказал Фокси, сообщившей в 12 лет о своем желании стать медсестрой, что она слишком умна и должна учиться в колледже. Уже в Редклиффе, оглядываясь назад, она разобралась, что болезненная нежность развилась в ней во время длительных отлучек отца на протяжении Второй мировой войны. Отголоски войны помешали ей окончательно перейти к общению с противоположным полом без рабской зависимости, без искупительного унижения, которому она хотела подвергнуться, отдаваясь Питеру. Теперь, замужней женщиной, смягчившись и уже не превращая самоанализ в сухое математическое вычисление, она спрашивала себя, не уходит ли ее печаль, надломленность и незаконченность душевного роста в более давние времена, чем война, не гнездится ли ее беда в Великой Депрессии, так и не выветрившейся из официальных мавзолеев Вашингтона. Навещая мать, она всякий раз ловила себя на этой мысли и на вопросе: уж не в том ли дело, что ее мать, при всем своем уме и памяти о былой красоте, не принадлежала к благородному сословию, а была дочерью мэрилендского бакалейщика?
Стоило Фокси выйти замуж, как ее родители развелись. Отец, отслуживший тридцать лет, получил доходное место консультанта в судостроительной компании и перебрался в Сан-Диего. Мать, словно желая доказать, что и она может добиться процветания, вышла замуж за состоятельного джорджтаунского вдовца по фамилии Рот, владельца сети автоматических прачечных, расположенных по большей части в негритянских кварталах. Ныне мать Фокси тщательно следила за собой, даже в магазины ходила в корсете, держала пуделя, курила женские сигареты, откликалась в кругу подруг на обращение «Конни», а мужа называла в третьем лице «Рот».
От прежней супружеской пары — родителей Фокси — не осталось ровно ничего. Не было больше старого каркасного дома на Роуздейл-стрит с заброшенной террасой, всегда опущенными жалюзи, медлительным электровентилятором на кухне, сонно вращавшим лопастями и тихо гудевшим как блаженный, бубнящий себе под нос молитву. Осталась в прошлом адресованная отцу корреспонденция на микропленке, не пролезавшая в прорезь почтового ящика, уборщица-негритянка по имени Грейслин, приходившая раз в неделю в фартуке с запахом апельсиновой кожуры, пугливая терьерша Вероника и сменивший ее раболепный чау-чау Мерль с черным языком. Никогда не зацветавший кустарник, длинные вечера с мороженым, старая клеенка в красную клетку на кухонном столе, сидение матери за этим столом по вечерам в промежутке между новостями и укладыванием дочери в постель, с «честерфилдом» между пальцами и привычкой автоматически разглаживать кожу на переносице все это жило теперь только в сердце Фокси. Чтобы хоть что-то уберечь, она посещала церковь, именно епископальную, с гимнами и офицерами на скамьях, куда ходили люди из отцовского круга и сам Рузвельт, выигравший войну, несмотря на свою немужественную пелерину.
В июне 1956 года она закончила учебу и вышла замуж.
Любой брак — это пари со страховкой от полного проигрыша. Выходя замуж, она была уверена, что при любом повороте судьбы муж не обойдется с ней жестоко. Он был не способен на жестокость, как большинство американцев давно уже не способны выкалывать своим недругам глаза и выпускать кишки. И она не ошиблась. Муж оказался не то что ласковым, а слишком брезгливым, чтобы проявлять жестокость. Справедливых жалоб у нее не накопилось, была только одна несправедливая: что Кен слишком долго заставлял ее отказываться от беременности, работая над диссертацией. Четыре обещанных года аспирантуры превратились в пять, затем — два года работы за гранты Американского общества здравоохранения. После этого Кен тянул еще год, подвизаясь инструктором при каких-то гарвардских зазнайках, которых Фокси возненавидела лютой ненавистью. Фокси все эти годы тоже трудилась: то ассистенткой среди фламандских пейзажей и изображений мезозойских папоротников в комфорте и пыли гарвардских подвалов, то университетским секретарем, то воспитательницей умственно неполноценных детей — занятие, заставившее ее всерьез заинтересоваться социальным вспомоществованием, то слушательницей различных курсов, в том числе курсов рисования с натуры в Бостоне; бывали и отпуска, и даже флирт, но без последствий. Семь лет — это много, особенно если считать в месячных или в неделях, отмеченных унизительным применением противозачаточных средств, портящим всякую радость; такие семь лет — это дольше затяжной войны. Ей хотелось выносить для Кена ребенка — сочетание его безупречности и своего тепла. Это был бы лучший ее подарок ему, способ ничего больше не утаивать. Ребенок, результат слияния его и ее индивидуальной химии, станет символом ее восхищения им, доверия к нему, заставит его перестать сомневаться в том и в другом.
И вот она получила дозволение преподнести ему этот дар. Кен уже был ассистентом профессора в университете на другой стороне реки, на кафедре биохимии, где существовала возможность быстрого роста. Причины для счастья были так же надежны и ослепительны, как вид из окон нового дома.
Дом выбрал Кен. Фокси предпочла бы поселиться ближе к Бостону, например, в Лексингтоне, среди людей, похожих на нее. Тарбокс был слишком далеко, в часе езды, однако именно муж, не испугавшись ежедневной езды туда и обратно, ухватился за этот дом, словно всю жизнь дожидался чего-то столь же пустого и прозрачного, как эта низина, эти худосочные дюны и серая кромка моря позади них. Одна догадка у Фокси была: возможно, все дело в масштабе? Человек, работающий с микроскопом, нуждается в просторе, ибо черпает в нем успокоение. К тому же он и Галлахер, торговец недвижимостью, сразу друг другу понравились. Какие возражения Фокси ни приводила, трудно было не одобрить переход мужа от затянувшегося университетского застоя к чему-то новому, осязаемому, настоящему Ему приходилось очень стараться, чтобы доказать свою способность хоть раз в жизни совершить странный поступок. Дурацкий дом стал последним, отчаянным, зато эффектным шагом.
Этой ночью дом встретил их каким-то затхлым холодом. Кот Коттон тяжело притащился из темной гостиной и сонно, неуклюже потянулся. Коттон так давно был их единственным любимцем, что мог вести себя и как дружелюбный пес, и как избалованный ребенок. Он вежливо склонился перед хозяевами, изображая хвостом знак вопроса и терзая когтями ковер, оставшийся от Робинсонов, потом оставил ковер в покое и заурчал, предвкушая, как Фокси возьмет его на руки. Она прижала к груди этот живой мотор и, словно ребенок, представила себе, как хорошо было бы оказаться в его шкуре.
Кен зажег в гостиной свет. Голые стены ощетинились шляпками гвоздей, неровностями штукатурки, сувенирами прошлых сезонов — коллекцией ракушек и сухими стеблями приморской растительности, — оставленными Робинсами. Они ни разу не видели прежних хозяев дома, однако Фокси почему-то представляла их большой неряшливой семьей, где у каждого были излюбленные проделки и хобби: мать рисовала акварелью (весь второй этаж остался завешан ее шедеврами), сыновья плавали по затопленной низине на парусной лодке, дочь мечтательно собирала пластинки и не обижалась на насмешки, младший сын и папаша систематически прочесывали берег, пополняя свою коллекцию живых и мертвых существ. В гостиной остался такой запах, словно здесь навсегда застряло лето. Окна до полу выходили в задний садик, где в теплое время цвели розы и пионы; другие окна, выходившие на террасу и на низину, были закрыты ставнями. В остроугольной кембриджской мебели отсутствовал какой-либо стиль: половина была явно куплена за бесценок на распродаже, остальная обстановка походила на музейные экспонаты. Зато сама гостиная привлекала просторностью и удобной квадратной формой. Здесь хотелось творить. Требовалась только белая краска, свет, любовь и чувство стиля.
— Пора заняться делом, — сказала она. Кен пощупал трубу.
— Опять потухло!
— Оставь до утра. Все равно наверху не согреется.
— Не люблю, когда надо мной издеваются. Рано или поздно я научусь справляться с этой дрянью.
— Лучше замерзнуть, чем умереть во сне от угарного газа. Прошу тебя, вызови Хейнема! — взмолилась она.
— Ты и вызови.
— Ты — мужчина в доме.
— Не уверен, что нам нужен именно он.
— Тебе же понравился Галлахер.
— Они не близнецы, а просто партнеры.
— Тогда найди еще кого-нибудь.
— Тебе ведь понадобился именно он. Возьми и позвони ему.
— Возьму и позвоню.
— Пожалуйста.
Он спустился в тесный погреб, заменявший подвал. Раздался лязг заслонки, потянуло ядовитым дымом. Фокси унесла Коттона в кухню, включила электрический обогреватель и налила две миски молока. Одну она поставила на пол, для кота, в другую бросила кусочки крекера. Коттон понюхал угощение, презрительно попятился и вопросительно мяукнул. Фокси, не обращая внимания не привереду, стала жадно хлебать молоко суповой ложкой. Крекеры с молоком с детства были ее излюбленным вечерним лакомством. Она набросилась на это блюдо, как выздоравливающая, уставшая голодать. Наслаждаясь жаром от нагревателя и кошачьего меха, она щедро намазала маслом три куска белого хлеба. Голод был так силен, что она не стала поджаривать хлеб. Это было поведение алкоголички, дорвавшейся до горячительного. Ее ногти блестели от масла.
Моя руки под краном, она смотрела в окно. Прилив был в самом разгаре, вода, похожая в свете луны на жидкое серебро, на глазах заполняла огромную лохань низины. Разливу сопротивлялся только необитаемый островок, заросший кустами ежевики. Вдали, на противоположной стороне бухты Тарбокс, весь горизонт заняли огни другого города, название которого она еще не запомнила. По океанской поверхности ритмично пробегал луч прожектора. Через раз луч бил ей прямо в лицо. Интервалы были неодинаковые: то пять секунд, то две. Она спохватилась и завернула хлеб в целлофан. Глубокая ночь навалилась на нее неподъемной тоской. Наступил пасхальный день. Она пойдет в церковь.
Кен вернулся и засмеялся, поняв, что она не справилась с голодом. Улик было достаточно: початое масло, изобилие крошек, пустая миска.
— Да, я изголодалась по дешевому хлебу! — сказала Фок-си. Старомодному, резиновому, с химикатами.
— Пропионат кальция. Ты хочешь родить рыхлое чудовище?
— Ты серьезно предложил мне вызвать голландца?
— Почему нет? Посмотрим, что он предложит. Наверное, он знает дом, раз здесь нравилось его жене.
Как ни спокойно звучал его голос, она расслышала нотки сомнения и поспешила сменить тему.
— Знаешь, чем мне была неприятна сегодняшняя публика?
— Тем, что они — республиканцы.
— Глупости, на это мне наплевать. Им хотелось нам понравиться — вот что странно! Они такие отталкивающие, а хотят нравиться.
Он засмеялся слишком скрипучим смехом.
— Вдруг этого хотелось тебе самой?
Они поднялись в спальню по лестнице, изрезанной и изрисованной детьми, которых они никогда не видели. Фокси надеялась, что проснувшийся аппетит сигнализирует и об окончании бессонницы. Кен чмокнул ее в плечо, играя в любовь — в этом месяце любовь была им противопоказана, — и быстро уснул. Он дышал неслышно, лежал неподвижно. Его неподвижность заставляла ее напрягаться, и с этим ничего нельзя было поделать. Внизу кот Коттон топал, как слон, тряся весь дом. В небе висела яркая до безликости луна, еще битый час усугублявшая бессонницу Фокси.
Утро понедельника: то солнечное, то пасмурное. Мутная голубизна неба, как обложка молитвенника, облачные скопления, то и дело наползающие на светило. На крыше своего гаража Торны устроили солярий, загороженный от ветра перистыми лиственницами. Сюда попадали из спальни, отодвигая стеклянную дверь. Джорджина каждый год начинала загорать раньше всех остальных. В этот раз она уже успела покрыться опасной для здоровья сыпью веснушек.
В углу, в пенале из лучезарной алюминиевой фольги, она расстелила клетчатое одеяло. Пайт снял свою замшевую куртку абрикосового цвета и прилег. Стоя, он не чувствовал, как жарит солнце, а теперь оно грозило прожечь ему лицо.
— Блаженство! — простонал он.
Она опустилась с ним рядом, дотронулась до его руки. Ему показалось, что это прикосновение наждачной бумаги, полежавшей на солнцепеке. На ней было только белье. Он приподнялся на локте и поцеловал ее плоский, мягкий, горячий живот, вспоминая, как мать лечила ему воспаление ушей, заставляя лежать на остывающей гладильной доске. Прижавшись ухом к животу Джорджины, он услышал слабое урчание. Жмурясь на солнце, она ерошила ему волосы, водила пальцем по его плечу.
— На тебе многовато одежды, — пожаловалась она.
— Нет времени, детка, — простонал он неубедительным тоном. — Мне пора на Индейский холм. Мы начали вырубку деревьев.
Он прислушался, стараясь уловить рык электропил в миле отсюда.
— Побудь хотя бы минуточку! Или ты пришел меня подразнить?
— Мне не до любви. Но я тебя не дразню. Я заглянул, потому что соскучился за выходные. Мы были на разных вечеринках. Галлахеры пригласили нас и Онгов. Смертельная скука!
— Мы у Геринов вспоминали тебя. Сам понимаешь, как мне после этого хочется любви…
Она села и стала расстегивать ему рубашку, высунув от усердия язык. Анджела тоже высовывала язык, когда чинила зимние комбинезоны. Его забавляла, умиляла, волновала серьезность, с какой женщины занимаются любыми мелочами. Казалось, женская неулыбчивость превращается в движущую силу всего сущего, всех этих расстегиваний, утюжки, принятия солнечных ванн, приготовления пищи, занятия любовью, решения мировых проблем. Все это стежки, скрепляющие жизнь. Расчувствовавшись, он поцеловал ее в висок, где вились заметные только на солнце тонкие волоски. Даже там образовалась веснушка, похожая на семечко, запутавшееся в терниях. Он был обречен на грехопадение. Она распахнула его рубашку и попыталась ее стянуть, касаясь его обтянутой лифчиком грудью и кротко клоня на бок голову. С рубашкой было покончено, потом с майкой. По его голой коже побежали, путаясь в рыжих завитках на груди, невесомые, как водомерки, яркие блики, запускаемые сияющей фольгой.
Пайт втянул Джорджину в лиловую тень, которую сам отбрасывал. В белье она выглядела по-мальчишески костлявой — не то, что Анджела, обладательница пышных форм. Но Анджела уклончива: тронь — и исчезнет. А Джорджина оставалась на месте и хотела еще. Любить ее было так просто, что у Пайта иногда возникало ощущение, что эта связь кровосмесительна — до того легка. Ее доступность делала его еще слабее. Всякая любовь — предательство, ибо приукрашивает жизнь. Во всеоружии только тот, кто не ведает любви. Ревнивый Бог. Она широко разинула рот и втянула его язык в бесформенную мокрую прорву. Трепет и забытье. Спохватившись, он отстранился, тревожно на нее глядя. Ее губы остались расплющенными. Густая зелень ее глаз в отбрасываемой им тени.
— О чем вы говорили? — спросил он. Глядя мимо, она неуверенно ответила:
— Уитмены спрашивали — между прочим, она ждет ребенка… В общем, они спрашивали, не обратиться ли им к тебе по поводу ремонта. Фрэнк тебя ругал, Роджер хвалил.
— Эпплби меня порочил? Вот сукин сын! Что я ему сделал? Ни разу не спал с Джанет.
— Может, это был не он, а Смитти. Да ты не расстраивайся: это все в шутку.
Она тщательно изображала грусть. По обоим скользили тени веток ближайшего дерева. Он догадался, что о нем неодобрительно отзывался ее муж, и переменил тему.
— Значит, эта высокая неприступная блондинка с розовым личиком беременна?
— Да, сама призналась Би на кухне. Она такая неуклюжая! Фредди лебезил перед ней, как щенок, а она его испугалась, даже суп не доела. Она с Юга. Они там что, боятся насильников?
— В прошлое воскресенье я видел, как она уезжала после церкви. Рванула с места, чуть покрышки не порвала. Ее что-то гложет.
— Я знаю, что: зародыш! — Она задрала подбородок. — Вряд ли им подойдут наши забавы. Фредди считает, что Уитмен — тупица. Я сидела напротив его жены и заметила, как она шныряет туда-сюда своими карими глазами. Все замечает! Фредди вел себя, как всегда, а она сидела и гадала, что собой представляю я.
— Это для всех нас загадка.
Пайт чувствовал, что ее обижает его интерес к новенькой. Джорджина высвободилась из его объятий и растянулась на одеяле. Теперь эта шлюха отдавалась солнцу. Фольга, отражая солнечный свет, превращала ее лицо в сюрреалистический эскиз. Пайт снял ботинки, носки и брюки, оставшись в пестрых трусах. Мало кто знал, какой он щеголь. Он вытянулся с ней рядом, она обернулась и тут же избавилась от лифчика, полагая, наверное, что правильнее обоим остаться в одних трусах.
Грудь у нее была меньше, чем у Анджелы, с бледными за-, павшими сосками, беззащитная с виду. Он прижался к ней, чтобы защитить, и они затихли под шепчущимися деревьями, прямо как потерявшиеся Гензель и Гретель. По крыше от ограждения до самых стеклянных дверей носило ветром прошлогодние мягкие иголочки лиственниц. Пайт провел большим пальцем по ее позвоночнику, начав от затылка и добравшись до сильно выступающего копчика, который вполне можно было принять за подобие хвоста. В Джорджине вообще было больше костей, чем в Анджеле, ее жесткое прикосновение было таким естественным, сестринским, что не вызывало возбуждения. А Анджеле достаточно дотронуться до него пальцем ноги — и ракета к пуску готова! Еще задумаешься, распластавшись у неба на виду, под птичье пение, кого больше любишь.
Сначала он игнорировал Джорджину, потому что презирал ее мужа. Они с Анджелой сразу невзлюбили Фредди Торна, хотя в первые годы Торны их обхаживали. Хейнема отвечали им грубостью, даже отказались без всяких объяснений от нескольких приглашений, не удосуживаясь отвечать. Тогда они не слишком нуждались в друзьях. Пайт, еще не решивший определенно, что несчастлив с Анджелой, мечтал, конечно, о других женщинах — например, о Джанет или о курчавой недотроге Терри Галлахер, но больше перед сном, чтобы забыться. Потом, два года назад, Онги построили теннисный корт, и встречи с Джорджиной участились. Еще через год мечты без всякого участия Пайта превратились в реальность. Вышло так, что он отвернулся от Анджелы. Он превратился для окружающих в знак вопроса, на который попыталась ответить Джорджина. Она как бы ненароком дотрагивалась до него на вечеринках, как бы случайно оказывалась с ним в одной машине, ехала с ним на теннис и обратно. Она говорила, что ждала его много лет.
— Что еще? — спросил он.
— В каком смысле? — Она впитывала лицом солнечный свет, но благодарно отзывалась на его прикосновение.
— Какие новости? Уитни по-прежнему простужен?
— Бедненький! Вчера у него была температура, но я все равно отправила его в школу на случай, если ты придешь.
— Напрасно.
— Ничего с ним не сделается. Весной все простуживаются. — Кроме тебя.
— Лучше объясни, что ты имел в виду минуту назад. Я сказала, что Фрэнк тебя критиковал, а ты: «Я ни разу не спал с Джанет».
— Что ни разу не спал. А ведь когда-то хотел…
— А может быть… ой, уймись хоть на секунду, мне щекотно!., потому Фредди тебя и не любит? Между прочим, я наврала: это Фредди сказал Уитменам, что ты плохой подрядчик.
— Конечно, он. Вот подонок!
— Зря ты его ненавидишь.
— Это помогает мне сохранять молодость.
— Как ты думаешь, Фредди про нас знает? — спросила она.
Оскорбительное любопытство! Ему хотелось, чтобы она совсем выбросила Фредди из головы.
— Определенно — вряд ли, скорее, догадывается. Не зря же Би Герин говорит, что про нас всем известно, да.
— Ты признался?
— Конечно, нет. А что? Он пронюхал?
Ее лицо было безмятежным, на веке дрожал солнечный зайчик. Ветер баловался с фольгой, устроив игрушечный гром. Ее ответ был осторожен:
— Он говорит, что у меня есть, наверное, еще кто-то, потому что я уже не хочу его так сильно, как раньше. Он ощущает угрозу. Если бы он взялся составить список тех, от кого исходит угроза, то на первом месте оказался бы, наверное, ты. Но он почему-то медлит с выводами. Вдруг он знает, но скрывает это, чтобы как-то использовать?
Эти ее слова его напугали. Она почувствовала, что у него пропало рвение, и открыла глаза. Их зелень была сейчас какой-то увядшей, зрачки стали на солнце не больше грифельного кончика карандаша.
— Может, пора разбегаться? — спросил он.
Когда ей, дочери филадельфийского банкира, бросали вызов, она запросто превращалась то ли в девчонку из-за кассы, то ли в профессиональную соблазнительницу.
— Не дури, парень, — сказала они хрипло и прижалась к нему лобком.
Он превратился в ее пленника. У нее были сильные руки, иногда она выигрывала у него в теннис. Он попытался высвободиться, но пока что остался в плену, зато высвободились ее груди, опасно запрыгавшие у него перед носом. Мгновение. — и они расплющились: он перевернул ее одним рывком, уперся коленями ей в бедра, вцепился в запястья. Любуясь блеском ее кожи, он аккуратно ухватил губами ее сосок — соленый и одновременно немного горький. Ее руки стали совершать умелые круговые движения по его плечам, спине; птицы запели так, словно взялись ей аккомпанировать. Потом одна ее рука занялась священнодействием. Он был бы не прочь поверить, что у него бархатная мошонка и член из чистого серебра.
— Не многовато ли на нас одежды? — спросил он вежливо. Вежливость была непритворной. Отсутствие формальных уз не помешало им создать кодекс взаимного уважения. Прелюбодеяние состояло из двух симметричных половинок. Осмелившись заговорить о разрыве, Пайт позволил Джорджине пересечь разграничительную линию. Теперь пришел ее черед задавать дерзкие вопросы, а он мог в отместку не соблюдать приличий.
— Как же деревья на Индейском холме? — спросила она.
— Обойдутся без меня. — Прошлогодние иголки, даже высохнув на солнце, пахли плесенью. Зато фольга была первосортной. Солярий был делом его рук. А вот ты вряд ли.
— Считаешь меня падшей женщиной?
Она встала на колени и потянулась, словно желая ухватить небо за четыре угла. Добросовестная завсегдатайка клуба и преданная мамаша, она обладала неожиданным и совершенно обезоруживающим качеством — непорочной сексуальностью. Наверное, первые годы супружеской жизни с Фредди научили ее предаваться плотскому удовольствию так непосредственно, словно это еда, и так легко, словно это утренняя пробежка. Ее побуждения были невинны. До Пайта у нее не было любовников, и он, даже не понимая, что она в нем нашла, сомневался, что за ним последует кто-то еще. Она не пестовала чувство вины. Сначала, готовясь к измене, Пайт думал, что будет мучиться страшными угрызениями совести; так ныряльщик, еще находясь в воздухе, страшится рева водной стихии. Но вместо этого в первый же раз — дело было в сентябре, в кухне пахло яблоками, дети ушли в школу, кроме Джуди, которая крепко спала, — Джорджина запросто взяла его за палец и повела наверх, в спальню. Там они проворно раздели друг друга. Он был озабочен контрацепцией, но она только посмеялась. Разве Анджела не перешла на эновид? «Добро пожаловать в рай без презервативов!» От этого богохульства у него отлегло от сердца. Его соития с Анджелой всегда были отравлены воспоминаниями о его неуклюжести и ее неспособности с этим примириться. Он всегда помнил о необходимости проявлять такт и о том, как ее раздражает его тактичность, смахивающая на обожествление, помнил, что она недовольна и ухаживанием в пижаме, и приставанием в голом виде, боялся своей беспомощной однозначности и ее непроницаемой разочарованности. Зато Джорджина за двадцать минут разделалась с этим унылым нанизыванием недоразумений и продемонстрировала настоящий, первобытный секс.
Сейчас, встав по ее примеру на колени, он осторожно, как часовщик, собирающий сложнейший механизм, поцеловал ее сначала в блестящую левую ключицу, потом в правую. Удвоение, лишенное двойственности и энтропии, универсальное божественное зеркало.
— Ты заслонил мне солнце, — сказала она.
— Еще рано загорать. Не желаешь ли пройти внутрь? — осведомился он с отменной вежливостью.
С залитой солнцем крыши можно было, отодвинув стеклянную дверь, пройти в комнату для игр, потом в большую спальню с китайскими фонариками, африканскими масками, изогнутыми рогами животных из разных стран. Поздневикторианский дом с мансардной двухскатной крышей, позолоченными свесами, вычурными светильниками, волнистой оцинкованной обшивкой и прочими внешними излишествами изнутри тоже поражал обстановкой веселого блуда. Он был загроможден черными испанскими сундуками, комодами из разносортной древесины, модерновыми предметами обстановки, сувенирами колониальных времен, просиженными креслами; на стенах висели японские гравюры и филиппинские ковры с тростниковыми розочками, диваны были завалены гигантскими подушками, обтянутыми вельветом в крупный рубчик. В этой бордельной атмосфере было очень весело проводить вечеринки.
Но, начав посещать этот дом по утрам, Пайт увидел его другим — жилым, с крошками, оставшимися после убежавших к школьному автобусу детей, с газетой на полу. Постепенно и мебель, и старинные фонари, и глазастые маски признали его за своего, стали его приветствовать. Он нагло возлежал на огромной супружеской кровати Торнов, дожидаясь, пока Джорджина выйдет из душа. Он любил просматривать книги на полке у изголовья Торна: потрепанное парижское издание Генри Миллера, Зигмунд Фрейд, «Популярная психология» Меннингера, серая книжечка про гипноз, учебник «Psychopathia Sexualis», изящный альбом с твердыми страницами из Киото, поэзия Сапфо, полное двухтомное издание «Тысячи и одной ночи», труды Теодора Рика и Вильгельма Рейха, дешевые легкомысленные книжонки карманного формата. Потом дверь ванны открывалась, и в облаке пара появлялась Джорджина с обмотанной полотенцем головой.
Но в это раз она его удивила.
— Давай для разнообразия останемся на воздухе, — предложила она.
Пайту показалось, что он еще не помилован.
— Удобно ли, прямо у Господа на глазах?
— Ты еще не слышал? Господь — женщина. Ее ничем не смутить. — Она взялась за эластичную ткань его трусов и стянула их. Ее взгляд стал самодовольным.
Солнце закрыла маленькая тучка. Пайт задрал голову и испуганно поежился, словно узрел что-то необъяснимое в уверенном скольжении по небу флотилии пузатых облаков. Тучка, затмившая солнце, налилась золотом. Еще немного — и ветер унес ее прочь. Солнце снова осветило апрельскую землю, гнилые прошлогодние листья, березовые почки, сухие иголки лиственницы, скомканную одежду. Среди кружев ее трусиков он увидел бежевое пятно. Между ее грудями струился блестящий соленый пот. Он схватил ее, стал теребить и целовать ей соски, волосы между ног, клитор. Его слюна пузырилась на солнце. Потом он представил себе котенка, учащегося пить молоко из блюдца, и заторопился, стараясь оттянуть семяизвержение и заранее готовясь просить у нее прощения. Он развел ее ляжки и легко овладел ей. Она немного посопротивлялась, потом пропустила его внутрь, расширив глаза. Боясь, что вблизи ее лицо покажется некрасивым, он зажмурился. Почки шептались на ветру, на Индейском холме визжали пилы, ветерок обдувал его работящие ягодицы. Его пугало птичье пение: он готов был заподозрить даже птиц в том, что Торн нанял их за ним шпионить.
— Как хорошо! — простонала Джорджина.
Пайт набрался смелости и приоткрыл один глаз. Она закатила глаза, в уголке рта выступила слюна. Он чувствовал бесполезность происходящего. Он еще продолжал дергаться, но сердце наполнилось скорбью. Он укусил ее за плечо, гладкое, как нагретый солнцем апельсин, и плавно заскользил по параболе, вдоль высоких красных стен ее экстаза, чтобы в конце траектории снова с ней встретиться. Она отвернулась. Молодец! Несмотря на всю его неловкость, она умела сама достигать желаемого. Он с легким сердцем нырял в нее снова и снова.
— О! — простонала она и пресыщено раскинулась в его тени.
— Как тебе? — вежливо осведомился Пайт.
— Зачем спрашивать?
— Я собой недоволен. На виду как-то непривычно. Джорджина пожала одним плечом. Ее горло и плечи были скользкими, к щеке прилипла крошка черного строительного вара из его волос.
— Ты — это ты. Я тебя люблю. Люблю, когда ты в меня входишь.
Пайту хотелось выть, ронять обильные слезы на ее плоскую грудь.
— Меня хотя бы было много?
Она засмеялась, показывая отличные зубы — жена дантиста!
— Размечтался! Я ничего не заметила. — Видя, что он готов поверить, она томно произнесла: — Ты всегда делаешь мне больно.
— Неужели? Здорово! Рад слышать. Но почему ты никогда не жаловалась?
— Рада пострадать. Дело-то хорошее! Все, слезай. Беги на свой Индейский холм.
Рядом с ней он чувствовал себя сейчас, как слабый, избалованный ребенок. Теребя свою одежду, он спросил:
— Что такого неприятного наговорил обо мне Фредди?
— Он сказал, что ты много дерешь и медленно работаешь. Он начал одеваться. Птичье пение нервировало теперь не больше, чем тиканье часов. Она лежала, впитывая всей своей длиной солнечные лучи. Белые полосы от купальника были на ее теле не так заметны, как на теле Анджелы. Клетчатое одеяло, недавно бывшее подушкой, лежало рядом мятым комком, в коротких волосах Джорджины застряли старые иголки лиственницы.
— Детка, — проговорил Пайт, чтобы не шуршать штанами в тишине, — пусть Фредди болтает, что хочет. Я не собираюсь работать у Уитменов! С этими старыми домами не оберешься хлопот. Галлахер считает, что мы и так тратим слишком много времени на реставрацию домов своих друзей и друзей наших друзей. К осени он хочет выстроить на Индейском холме три новых дома. Молодежь — вот источник прибыли.
— Деньги… — проворчала она. — Вот ты и заговорил, как все остальные.
— Что поделать, нельзя же всю жизнь оставаться девственником. Я тоже не устоял перед соблазном и продался.
Он стоял перед ней одетый. Поежившись от прохладного ветерка, он накинул куртку. Верная принятому между ними кодексу вежливости, она проводила его до выхода. Он испытывал восхищение пополам с недоумением: она запросто проходила в чем мать родила во все двери, спускалась вниз, шествовала мимо игрушек своих детей, книг мужа, полки с чистящими средствами, заходила в сияющую кухню, отворяла для него боковую дверь. В этом углу, затененном огромным вязом, были сложены дрова и веяло деревенской простотой, противоречащей варварству остального дома. Тропинка, ведущая от двери, не была выложена камнем и еще не просохла. Пайт прошел по ней, вымочив в траве штанины, обогнул гараж. На задней дверце его пыльного оливкового пикапа «шевроле» детский палец вывел: «Помой меня». Босая Джорджина осталась на пороге. Пайт унес с собой ее улыбающийся образ и сложное ощущение: домашнее животное, женщина, переспавшая с любовником; озорная усмешка, небрежное «пока».
В следующее воскресенье, в полдень с минутами, едва Фокси, вернувшись из церкви, со вздохом бросила шляпу на телефонный столик, нагло заверещал телефон. Она узнала голос: Пайт Хейнема. Она всю неделю собиралась ему позвонить, поэтому, даже ни разу с ним не встретившись, была готова его узнать. Он говорил не так самоуверенно и более почтительно, чем большинство местных мужчин, со слабо различимым среднезападным акцентом. Он попросил Кена. Фокси удалилась в кухню, чтобы не слушать, хотя ей очень хотелось узнать, о чем они договариваются.
Всю неделю она не могла преодолеть молчаливое сопротивление Кена, отказывавшегося звонить подрядчику, и теперь у нее дрожали руки, словно она провинилась перед мужем. Для успокоения она налила себе стакан сухого вермута. По мере улучшения погоды воскресное посещение церкви все больше превращалось в самопожертвование. Даже внутрь церкви проникал запах набухших от тепла почек магнолии, на маленьком викторианском кладбище между церковью и рекой заливались птицы, проповедь томительно затягивалась, церковные скамьи нестерпимо скрипели.
Закончив телефонный разговор, Кен сказал жене: — Он предложил мне сыграть в два часа в баскетбол около го дома. Баскетбол был единственным видом спорта, вызывавшим у Сена интерес. Он признавался, вернее, каялся Фокси в своем немодном прошлом — игре за факультетские команды в Экзетере и Гарварде.
— Забавно, — отозвалась Фокси.
— Кажется, там у него заасфальтированная площадка и кольцо на стене сарая. Говорит, что весной, когда кататься на лыжах уже поздно, а выходить на теннисный корт рано, некоторые здешние любят сыграть в баскетбол. Со мной их будет шестеро, трое на трое.
— Ты согласился?
— Я думал, ты хочешь прогуляться по пляжу.
— Пляж не убежит. Я могла бы прогуляться одна. — Не изображай мученицу. Что это у тебя, вермут?
— Да. Я пробовала его у Геринов. Мне понравилось.
— А ты не забыла, что вечером к нам придут Нед и Гретхен?
— Не забыла, но они появятся только после восьми. Сам знаешь, какие все в Кембридже заносчивые. Перезвони и скажи, что приедешь. Тебе не повредит побегать.
— Честно говоря, я сразу ответил, что, наверное, приеду. Фокси засмеялась, радуясь, что муж водил ее за нос.
— Раз ты обещал, почему трусишь сознаться?
— Нехорошо оставлять тебя на целый день одну.
Имелось в виду: «Потому что ты беременна». Тревога выдавала его с потрохами. Они так долго прожили бездетными, что его страшила эта перемена, ее увеличивающийся вес. Фокси изобразила радость.
— Можно мне поболеть? Кажется, в этом городке мужья повсюду таскают с собой жен.
Фокси оказалась единственной женой, приехавшей на баскетбол. Анджела Хейнема вышла составить ей компанию. Денек был подходящий, чтобы провести время на воздухе, а Анджела не давала понять своим поведением, что ее отрывают от дел. Они подтащили к площадке рассохшуюся скамейку с грозящей отвалиться спинкой и поставили ее так, чтобы можно было одновременно наблюдать за игрой, подставлять лица солнцу и приглядывать за детьми, бегающими по двору. Неподалеку благоухал оживающий лес.
— Чьи это дети? — спросила Фокси.
— Две девочки — наши дочки. Видите вон ту, у купальни для птиц, с пальцем во рту? Это Нэнси.
— Сосать палец — это плохо? — Вопрос был, наверное, наивный, другая мать такого не спросила бы, но Фокси было очень любопытно, а Анджела, такая вежливая и остроумная, не вызывала у нее никакого смущения.
— Не эстетично, — последовал ответ. — Когда она была младше, за ней этого не наблюдалось. Это началось недавно, зимой. Ее, видите ли, тревожит смерть. Не знаю, откуда у нее такие мысли. Пайт настоял, чтобы девочки ходили в воскресную школу. Может быть, это там с ними ведут такие разговоры.
— Наверное, так полагается.
— Наверное. Остальные дети, которых вы видите, счастливые и горластые отпрыски соседей, хозяев молочной фермы, и гордых папаш, толкающихся под баскетбольным кольцом.
— Я не знаю всех папаш. Вон тот — Гарольд. Почему его называют «Литтл-Смит»? Какой же он маленький?
— Это одна из шуточек, от которых хотели бы избавиться, да не знают, как. Раньше в городке были другие Смиты, но они уже давно переехали.
— А вот тот большой, импозантный — торговец недвижимостью?
— Мэтт Галахер, партнер моего мужа. А муж — вон тот задорный, рыжий.
Фокси почему-то развеселили эти слова.
— Он был на вечере, который устроили в честь нашего появления Эпплби.