Часть 2
ПЕНСИЛЬВАНИЯ
Солнце — луна, восход — закат: вертятся, вертятся натруженные колеса старушки-природы; во Флориде, где береговая полоса встречается с морем, колеса эти сталкиваются, но в Пенсильвании их ход приглушен, сглажен, припорошен, окутан в покровы чего-то давно и наизусть затверженного. В Пенн-Парке, на четверти акра, которые Дженис и Гарри приобрели десяток лет тому назад, ближе к соседнему дому, облицованному клинкером, растет плакучая вишня, и он любит возвращаться так, чтобы застать ее в цвету, числа десятого апреля. К этому времени и бейсбол как раз сдвигается к северу (в нынешнем году Шмидт в двух первых играх пробил два хоум-рана, положив конец досужим разговорам, будто его песенка спета), и лужайки выстреливают пучочками дикого чеснока. Уже вовсю цветет магнолия, цветет и айва и вдогонку им спешит форсайтия, радостной, настырной желтизной окликающая путника из каждого двора, будто нежданно-негаданно прорвавшаяся на поверхность живительная сила, которой согрето бренное существование всех и каждого. Красноватое марево набухших почек заполняет контуры крон высаженных вдоль тротуаров кленов и проглядывается в орнаменте чудом уцелевших тут и там, но все убывающих лесочков у границ старых и новых городских районов.
В первые дни по возвращении Кролик любит основательно поездить вокруг, повспоминать, побередить себе душу разрозненными кусками себя самого, прежнего, которые намертво прилеплены чуть не к каждому уголку Бруэра. Знакомые улицы, по которым он бегал еще мальчишкой, все те же, только теперь с них бесследно исчезли трамваи. Знакомые чугунные мосты и железнодорожные депо ржавеют помаленьку в кольце обводных путей — шунтов, если угодно, — что ныне оплели весь город. На номерных знаках здешних автомобилей по-прежнему красуется посредине оранжевый замковый камень, но теперь к нему прибавилась еще и надпись: У тебя есть друг в Пенсильвании, что всегда казалось ему полной глупостью, но верх идиотизма — тупое обыгрывание этого дурацкого текста с помощью дополнительных номерных пластин, которые крепятся на переднем бампере и возвещают: У тебя есть друг во Христе. Обложки телефонных книг кичатся Пенсильванией вне Содружества. Стоит ему оказаться за рулем автомобиля, его как магнитом тянет в Маунт-Джадж, примыкающий к Бруэру с противоположной от Пенн-Парка стороны, в места, где он родился и вырос. Вот в этой тяжеловесной, из песчаника сложенной евангелистской лютеранской церкви Маунт-Джаджа его крестили, сюда же привели его к первому причастию — рубашка натирала шею так, будто ее передержали в крахмале, а вот здесь, еще немного вперед по Центральной, стоя перед витриной кондитерской лавки (нынче там фотокопировальное ателье), он понял, что влюбился, влюбился первый раз в жизни, в Маргарет Шелкопф — девчонку со смешными косичками, в высоких ботиночках. То был миг, когда сердце его странно замерло, а потом раздулось и взмыло ввысь над плитками тротуара, как зависший в небе его детства цеппелин, — цементные плитки точно кубики жилых кварталов с высоты его воспарившего мальчишеского сердца. Каждый второй дом в этом захудалом предместье населен призраками тех, кого он знал и кого теперь уже нет. Пустые, как раковины на полках у коллекционера, эти убогие жилища с кирпичными колоннами на крыльце и с полутемными гостиными с годами почти не меняются; даже самые бедняцкие, прилепленные друг к другу стенка в стенку, сплошным рядом тянущиеся дома (в таком точно доме на Уилбер-стрит они с Дженис жили, поженившись) в общем и целом сохраняют свой первозданный облик, хотя прежние гудроновые стены, наводящие тоску синюшно-навозной гаммой, уступили место более жизнерадостным материалам, имитирующим грубо обработанный камень или деревянную обшивку, причем толщина стен варьируется от фасада к фасаду, и когда смотришь вдоль края всего ряда, видишь лесенку из разнокалиберных ступенек. Находясь в равномерно плоской Флориде, Гарри всякий раз успевает отвыкнуть от этой пестрой оживленности, гротескной архитектурной толкотни, от голубой холмистости в отдалении, что теснит передний план и вынуждает островерхие дома карабкаться вверх, цепляясь за крутые бока улиц, от еще уцелевших, утыканных шипами каменных оград и резко уходящих в гору склонов с барбарисовой изгородью или клумбой с тюльпанами, склонов, на которых все реже и реже видишь традиционную лужайку и все чаще — сплошной ковер из плюща или можжевельника, который не нужно подстригать каждую неделю допотопной косилкой. Некоторые хитрецы привязывали к ручке косилки веревку и пускали ее саму грохотать вниз по склону, а затем вытягивали обратно наверх. Кролик в машине улыбается, вспоминая старые с деревянной ручкой косилки и давным-давно почившего соседа-методиста на Джексон-роуд, которому его матушка объявила непримиримую войну из-за полоски травы шириной в два фута, разделявшей цементные дорожки, по которым проходила граница участков. Методисты, пожилая чета, приобрели дом у Зимов, когда те собрались переехать в Кливленд. Маленькая дочка Зимов Кэролин была чудо как хороша — ну просто Ширли Темпл, только без ямочек на щеках, или нет, скорее Дина Дурбин, если к ее голове приделать детскую фигурку, — и родители что ни день из-за нее ссорились, потому как, уверяла его матушка, страхолюдина миссис Зим исходила от зависти к собственной дочери. Тихим вечером, притаившись у раскрытого окна, он ждал, чтобы подсмотреть украдкой, как Кэролин будет раздеваться, — их разделяло всего несколько футов неподвижного воздуха. Да, его комната: он даже рисунок на выцветших, пожелтелых обоях помнит и желтое пятно над радиатором, лакированную полочку, где восседали плюшевые мишки, бельевую корзину, где жили-поживали его сборные деревянные игрушки с их стерженьками и втулками, резиновые солдатики, оловянные самолетики. В комнате всегда стоял свой особый запах — не то клеенки, не то краски от раскаленного карниза, порой с примесью ванили и мускатного ореха, когда мама пекла кекс, — он и сейчас почти явственно ощущает этот запах, почти, но не совсем: он ускользает куда-то в тень, в щель за посеребренным радиатором с боковинами, украшенными невнятным рельефным орнаментом из штампованных картушей.
Бруэр, этот погруженный в спячку улей, тоже говорит с ним о нем, о его прошлом, что проросло корнями в пугающую глубину: подумать только, многие события, которые он знает не понаслышке, а как живой очевидец происходящего — День победы в Европе 8 мая 1945 года или то воскресенье в июне 1950-го, когда Трумэн объявил войну Северной Корее, — давно уже стали историей и большинство ныне живущих на планете людей знают о них в лучшем случае из книг. Бруэр был город его детства, единственный известный ему в то время город. Он по сей день испытывает волнение, оказываясь среди мешанины из невзрачных, горшечно-красного цвета кварталов, кирпичных фабрик, сплошных рядов жилой застройки и суровых, внушительных церквей, — все здесь тяжеловесное, монументальное, на всем печать давно угасшей страсти привносить в архитектуру элемент декоративности. Почти полностью пришедший в упадок центр города с широкой Уайзер-стрит, которая в его памяти вся в огнях, многолюдная, как рождественская ярмарка, превратился в сплошные груды камня вперемежку с автостоянками, и на этом фоне — несколько новеньких, одетых в стекло зданий (смелая заявка на обновление), занятых в основном банками и разными ведомствами; вся торговля сконцентрировалась теперь в гигантских комплексах на окраинах города и возвращаться в центр никто не хочет. Старенький «Багдад», когда-то входивший в число полудюжины избранных, премьерных кинотеатров, теперь прозябает в окружении не обретших покупателей участков под застройку: изразцы в арабском стиле исчезли с фасада, а большая афиша над входом, которой суждено было стать последней и которая приглашала зрителей посмотреть сдвоенный сеанс, два фильма «для взрослых», так и висит там наполовину облупившаяся, порыжевшая, и крупные буквы ГИТЕ и строчкой ниже СИТЕ НЯ — словно обрывки отчаянного призыва порадеть за возрождение исторической достопримечательности. Киночертоги его детства, начиненные соблазнительными ароматами и темным бархатом, шепотком и смешочками и сцепленными руками, ушли в историю. ПОМОГИТЕ СПАСИТЕ МЕНЯ. В фойе, помнится, бил «мавританский» фонтан, игривые струи переливались всеми цветами радуги в лучах разноцветной подсветки. Магазин грампластинок, через несколько домов от «Багдада», где двадцать лет назад управляющим был Олли Фоснахт и где позднее стали торговать музыкальной аппаратурой, и по сей день остался магазином — нынче там продают кроссовки, два окна ими заставлены. Не иначе повышенным спросом пользуются у так называемых «меньшинств». Хватай и делай ноги!
Насколько Кролик может судить, опираясь на свой ограниченный опыт, чем больше в кроссовках усовершенствований — прокладочек и подкладочек, клинышков для прочности, каких-то особых, по всей науке сконструированных шестислойных подметок и прочего в том же роде, — тем они становятся жестче и неудобнее: такая же дрянь, как уличные туфли. Или тренировочные, с позволения сказать, костюмы в обтяжку, какие по душе теперешним молодухам — они в них будто сейчас выпрыгнули из космического корабля, — пронзительно-малиновые или электрически-зеленые и уж такие облегающие, что каждый мускул вырисовывается, даже желобок, разделяющий ягодицы. А идея-то в чем? Себя показать. Молодым зверям свойственно выставляться. Жена Олли Фоснахта, с которой тот давно расстался, Пегги, умерла лет восемь назад — рак груди, метастазы. Кролику приходит в голову, что она первая из его былых подружек отправилась на тот свет. Но, поразмыслив как следует, он понимает, что это не так. Была еще Джилл. Он ведь спал с Джилл в то сумасшедшее лето, хотя отдавал себе отчет в том, что ей от этого радости мало. Нос еще не дорос у нее для такого рода удовольствий. А техасская шлюха, в удивительно радушных южных объятиях которой он оставил свою невинность, тоже вполне могла отдать Богу душу. У проституток короткий век: сдельная работа на износ, пьянки, побои. А наркотики, а СПИД! Хотя, с другой стороны, вечно-то ведь никому жить не дано. Всем достается от жизни, каждому по-своему. Так они, поди, и рассуждают, мол, у всех один конец, у кого раньше, у кого позже. Они ничуть не хуже нас с вами, только у них все проще, без затей. Вон заключенные в тюрьмах кусают охранников, чтобы через слюну передать им вирус СПИДа. Мы превратимся скоро в бешеных псов: человеческий род — это один большой чан с вирусами.
Но стоит снова выехать за пределы выхолощенного центра Бруэра в районы, где по обе стороны улицы сплошняком тянутся кирпичные строения, сложенные без малого век назад, когда большие фабрики, ныне просто заброшенные или превращенные в магазины фирменной торговли, еще вовсю дымили и гудели, производя сталь и текстиль, — и убеждаешься, что здесь жизнь как и прежде бьет ключом, хотя общая тональность уже не такая мажорная. Он с наслаждением кружит по здешним улицам. По крайней мере весной, в апреле, они до краев наполнены безобидной кипучей энергией. Четверо голенастых чернокожих юнцов сгрудились вокруг сломанного велосипеда и совместными усилиями стараются его починить. Девчонка-пуэрториканочка в косых лучах заходящего солнца выходит на крыльцо из своего узкого, будто экономный ломтик сыра, дома в шелковых туфлях на шпильках и в нарядном сиреневом платье с повязанным через плечо легким фиолетовым шарфом, сколотым на талии роскошной искусственной розой: она сама как цветок в этот момент, и тут же откуда ни возьмись слетается целый рой мальчишек — все разом что-то кричат, пихаются, на всех одинаковые серо-стальные ветровки и зеленые армейские штаны, наверное, униформа местной банды, догадывается Гарри. В Бруэре люди еще не разучились пользоваться улицей, не утратили привычку выходить посидеть перед домом на ступеньках или на крылечке, будто карауля что-то, — такого выжидательного выражения на лицах в Делеоне вовек не увидишь. А стоящие плечом к плечу пенсильванские простенькие домики смахивают на игрушечные, изготовленные из картонных коробок из-под крупы, — какой первоклашка не мастерил их по заданию учителя, старательно вырезая дверные проемы и очерчивая карандашом окошки; Гарри радостно видеть все это снова после зимы во Флориде с ее кондоминиумами вперемежку с гольф-полями, с ее крытыми черепицей башенками, где каждая квартира находится в поочередном пользовании нескольких квартиросъемщиков, после «деревень», которые что угодно только не деревни, после «безграничных возможностей в выборе недвижимости» и прихорашивающейся немощи.
В двухдверной асфальтово-серой «селике», которую они с Дженис осенью запирают в гараж, выкатывая одновременно для поездки на юг «камри-вэгон», он чувствует себя вполне уютно и безопасно, без напряжения скользя по улицам взад и вперед, и мало чей взгляд на нем тут задерживается, правда, проезжая по неспокойному кварталу неподалеку от железной дороги, на угловой ступеньке у входа в какую-то заколоченную харчевню он видит, как смуглокожая пигалица в бумажном свитере, под которым проступают ее скругленные формы, сидя на коленях у своего дружка, щеголяющего голым торсом, хотя весенний воздух еще довольно свеж, то целует его томным, настойчивым, полуоткрытым ртом, то окидывает бессовестно-вызывающим взглядом проезжающие машины. Ее полуголый кавалер накачался, видать, до того, что уже и глаз поднять не может, а девица одаривает Гарри таким взглядом через боковое стекло «селики», что ясно: дай ей волю, испепелила бы его на месте. А, да пошла она!.. Пошел он сам, красноречиво говорят ее глаза. Такое впечатление, что она инстинктивно знает, чем он тут занимается, раскатывая туда-сюда, силясь урвать для себя кусочек из уличной жизни Южного Бруэра, вбирая в себя жизнь молодую, устремленную ввысь, как древесный сок к кроне, тогда как его жизнь уже угасает, все больше оседает книзу.
По всему видно, что жизнь на этих усталых улицах ни на день не прекращала своего естественного биения. Старенькие, вытянувшиеся в ряд типовые дома заботливо перекрашивают, меняют на них обшивку, осовременивают их с помощью фасонистых алюминиевых козырьков и узорных чугунных решеток, которые незаметно тоже успели обветшать. Удивительно, но дома эти — как ряды заполненных ячеек, ни одного свободного места; у каждого свой номер, присвоенный еще при постройке и выставленный в полукруглом окошечке над дверью. Строили тут на совесть, основательно, так что номеров вовек менять не придется. Было время, и он тут жил, в доме номер 326, вместе с Рут, бегал купить того-сего вон в ту лавку на углу, что называется теперь «У Розы», и подолгу глядел из своего окна на розовеющее окно церкви, сложенной из известкового камня, ныне разместившей местный Центр латиноамериканского землячества (Centro Comunidad). Наяву город оказывается живее, чем ему помнилось, быстрей тасуются картинки, стремительно мелькают кварталы, и здания, которые в его мальчишеском восприятии отстояли друг от друга на приличное расстояние, теперь придвинулись чуть не вплотную. Фабрика, где делают леденцы от кашля, высотное здание суда, спорткомплекс, бассейн Ассоциации молодых христиан, куда он начал было ходить, чтобы научиться плавать, но вместо спортивных навыков заработал воспаление легких, выбегая зимой на улицу с мокрыми волосами, — все это, в сущности, рядом, отовсюду рукой подать до почты, с ее странно длинным пустым вестибюлем, где вся деятельность сосредоточена только в одном освещенном конце возле одного, в лучшем случае двух окошек, и до «Бена Франклина», солидной, с обилием позолоты, центральной гостиницы (ныне гостиницы для туристов-автомобилистов, принадлежащей концерну «Рамада»), Здесь их класс — маунт-джаджская школа, выпуск 1951-го, — устраивал выпускной бал: он тогда нарядился в светлый смокинг, а Мэри-Энн была в нежно-фиолетовом атласном бальном платье без лямочек — ну и намучились они потом в машине со всеми ее нижними юбками и кринолинами, самим смешно стало; ее круглые белые бедра совсем затерялись в шуршащих подолах и складках, пасхальные яички в бумажном гнездышке, трусики сыренькие от пота — уплясалась, бедняжка, — будто мокрая насквозь полотняная подушечка, набитая пружинистым мхом, и крепкий, мускусный дух: Мэри-Энн стала первой женщиной, чей запах он присвоил, присвоил ее всю, каждую складочку, каждый извив настроения; так было, пока он не ушел на два года в армию, и тогда она, ни слова ему не сказав, выскочила замуж за другого. Возможно, она что-то угадала в нем: угадала прирожденного неудачника. Хотя в свои восемнадцать он выглядел еще каким победителем. Где бы ни появлялся он на пару с Мэри-Энн, втайне зная, что в теплой машине он соберет с ее угодий свой урожай, он не только выглядел, но и ощущал себя победителем — раскованным, уверенным: жизнь его находилась в той точке, откуда был только один неизбежный путь — навстречу прекрасному будущему.
В двух кварталах от «Бена Франклина», на подступах к горе, под Эйзенхауэр-авеню, в том месте, где она вздымается горбом с деревянными перилами по краям, строители былых времен вручную прорыли здоровенную траншею, по днищу которой в город были протянуты рельсы, те самые, что нынче полностью перестали использоваться, а искусственное ущелье с известковыми стенами превратилось в отхожую яму, куда все кому не лень швыряют банки из-под пива и лимонадные бутылки, а то и набитые мусором мешки и старые матрасы. Бруэр и раньше был городом сомнительных нравов — одно слово, железнодорожный, и в прилегающих к железке кварталах было полным-полно подозрительных личностей, жалких бродяжек, предлагающих за четвертак тут же, на месте, доставить господину удовольствие, присыпанных слоем сажи гостиниц, где карточная игра могла идти несколько суток кряду, баров, где все стекла в окнах по фасаду были в трещинах из-за вибрации, создаваемой проходящими поездами — с милю длиной товарняками с углем, которые идут прямиком через Уайзер-стрит, перекрывая все движение по улице, как в тот раз, когда он и Рут ждали у переезда и неоновые огни давно канувшего в небытие китайского ресторанчика играли в ее разноцветных волосах.
Эти выкрашенные красной краской кирпичи, эти серые облицовочные плиты «под натуральный камень», сами того не сознавая, не раз становились свидетелями многих душераздирающих сцен. В квартале-другом в сторону горы от улицы, где жила Рут, — называлась улица Летняя, хотя жили они там весной, к лету у них уже все закончилось, — Кролик неожиданно въезжает в белый туннель: деревья по обеим сторонам улицы усыпаны белыми цветами, сами деревца молоденькие, с овальными кронами; они, будто облака, сливаются, образуя одну сплошную гряду, а высокая небесная лазурь чуть подсинивает верхние цветки, точь-в-точь как подсинивает она полдневную луну. И там, на самой верхушке, куда больше всего попадает света, уже начинают развертываться первые листики, глянцевые, малюсенькие сердечки — это ему известно доподлинно, поскольку, растроганный изумительным зрелищем, он останавливает «селику» у тротуара, заглушает мотор, выходит из машины и срывает один листочек для подробного изучения, как если бы то был волшебный ключик, с помощью которого можно проникнуть в тайну этого великолепия. По тротуару, вдоль сказочной дубравы, люди-тени катят детские коляски, стоят, болтая с соседями возле крыльца, будто им невдомек, какая над ними, вокруг них неземная красота, уже роняющая наземь конфетти лепестков: счастливцы, они ведь в раю. Он хочет спросить у кого-нибудь, как называются эти деревья и кто ж это посадил их здесь, в кирпичных дебрях Бруэра, — ведь по изысканности они сравнимы разве только с фикусами, обрамляющими бульвары Нейплса во Флориде, но под устремленными на него со всех сторон взглядами он тушуется — он и сам не более чем тень в этом пронизанном лучами света цветущем туннеле, чужак, непрошеный гость из прошлого — и убеждает себя не спрашивать: все равно никто тут ничего не знает, а если и знают, подумают, что он с приветом, раз лезет с такими вопросами.
Оказывается, ответ знает Дженис. Когда он описывает ей свое небольшое приключение, она говорит:
— Так это же брэдфордские груши, их теперь по всему городу сажают взамен умирающих старых вязов и платанов. Эта груша цветет, но не плодоносит и очень вынослива в городских условиях. Ей совершенно нипочем углекислый газ и все такое прочее.
— А почему раньше я их не видел?
— Видел, Гарри, видел. Их по меньшей мере лет десять у нас высаживают. В газете сколько раз писали. Муж одной моей знакомой из клуба работает в городской комиссии по благоустройству.
— В жизни ничего похожего не видел! Прямо за душу берет.
Она вся в хлопотах, готовя к очередному летнему сезону их дом в Пенн-Парке, — моет, протирает, избавляется от зимней паутины, чистит фамильное Кёрнерово серебро, доставшееся ей от мамаши, — и нетерпеливо от него отмахивается:
— Я тебе говорю — видел, просто теперь тебе все видится иначе.
Теперь — то есть после инфаркта. После того, как он чуть не помер. Когда они с Дженис вдвоем, его преследует смутное чувство, будто он воскрес из мертвых: в старину ведь рассказывали про мертвецов, которые возвращаются в свой дом и тайно охраняют оставшихся в живых домочадцев, просто поселяются рядом с ними невидимками, точно мыши в полу. Часто она вроде бы не слышит того, что он говорит, пропускает мимо ушей или же не придает значения. Она ездит через весь Бруэр повидаться с Нельсоном и Пру и детьми в Маунт-Джадж, возобновить знакомство с подружками по загородному клубу «Летящий орел», где вовсю укатывают, готовя к сезону, теннисные корты, а поле для гольфа уже покрылось зеленой травой и принимает первых игроков. И еще она подыскивает себе работу. Он-то думал, она сболтнула так, шутки ради, под впечатлением их похода в кино на «Деловую женщину», ан нет, оказывается, нынче такое время, что женщины ее возраста почти все поголовно пристраивают себя к какому-то делу: одна из ее товарок по теннису физиотерапевт и массажистка — ручищи и плечищи у нее сплошные мускулы, любой мужик позавидует, а другая, Дорис Эберхардт, в прошлом Дорис Кауфман, заделалась экспертом по алмазам и практически каждую неделю катается на автобусе в Нью-Йорк и обратно, имея при себе камней на сотни тысяч долларов, а третья приятельница подвизается на поприще жутко модного ныне увлечения деасбестизацией жилых домов и общественных зданий вроде фабрик и школ. Асбеста кругом понапихано столько, что разве ленивый его не отыщет. Сама-то Дженис подумывает заняться недвижимостью. Подруга ее подруги работает почти исключительно по субботам и воскресеньям и в год имеет на комиссионных больше пятидесяти тысяч.
— Почему бы тогда уж тебе не помочь Нельсону с магазином? — спрашивает ее Гарри. — Там что-то все дела идут вкривь и вкось.
— Ну вот, очень мне интересно — самой к себе на работу наниматься. И ты же прекрасно знаешь, как болезненно Нельсон реагирует на малейший намек о нашем вмешательстве в его дела.
— Угу, с чего бы это?
Теперь, когда Дженис вновь вернулась в стаю всезнающих кумушек из «Летящего орла», у нее на любой вопрос есть готовый ответ:
— Потому что он рос в тени отца-диктатора.
— Да я сроду не был диктатором. Мной всю жизнь кто хотел, тот и вертел.
— Для него был. В психологическом плане. Ты вон на сколько его выше. К тому же в свое время был прекрасным спортсменом.
— Вот именно — был. Теперь этот прекрасный спортсмен, если верить врачам, должен передвигаться по гольф-полю не иначе как в карте, а вообще самая большая нагрузка, какую он может себе позволить, это ходьба в быстром темпе.
— Кстати, Гарри, ты никакой нагрузки себе не даешь. Я не видела, чтоб ты ходил пешком дальше, чем до машины и обратно.
— Я же работаю в саду.
— Если это можно назвать работой.
Он любит выйти в садик за домом, вечером, перед закатом, — обломать отмершие стебли прошлогодних цветов, вырвать сухие, костяного цвета старые лаконосы и потом сжечь весь этот мусор на костерке, запалив его с помощью последнего номера бруэрского «Стэндарда». Лужайка, когда они приехали, страшно заросла, а клумбы с луковичными следовало бы открыть еще в марте. Подснежники и крокусы отцвели, пока они были во Флориде; у гиацинтов как раз самый пик, тюльпаны набрали рост, но цветочные головки пока еще торчат острыми зелеными шишечками. У Кролика в душе воцаряется покой в этот час — в час, когда дневной свет притухает и в полумраке светится плакучая вишня, каждый цветок словно розовый лютик, а весь ее женственный, всепрощающий, с поникшими ветвями силуэт, кажется, все больше вбирает в себя бледно-неоновый отсвет по мере того, как тени теряют контрастность и удлиняются; революционное преобразование земли что ни день все заметнее, и лоскутки солнечного света все дольше остаются лежать под апрельским небом, исчерченным белыми полосами от реактивных самолетов, которые затем медленно расползаются обледеневшими конскими хвостами, — несколько золотых лоскутков зацепились за косматую форсайтию, там, ближе к соседскому дому из тонкого желтого кирпича, за упрямую тсугу и за самый высокий из рододендронов возле ограды, видный даже из кухонного окна. В одну из минувших осеней Дженис устроила на тсуге кормушку для птиц (несмотря на причитания Дорис Кауфман или другой какой-то хлопотуньи, что бесчеловечно дразнить птичек кормушкой, если вас самих тут зимой не бывает) — пластмассовый шар, слегка наклоненный, как Сатурн, и он, когда вдруг вспомнит, насыпает в нее подсолнуховых семечек. Птичьи кормушки — это у ее матери был пунктик, самой-то Дженис такое и в голову не могло прийти, когда они были моложе и старушка Бесси еще здравствовала. Гены, видать, проявляются постепенно: сколько ни живи, они дают о себе знать. Вот и у Гарри во рту какая-то кислятина — такой же кислятиной несло изо рта у отца, и он сам тогда воротил нос. Папка, папка. Какое желтое лицо у него сделалось перед концом, будто сушеный абрикос. Бесси увешивала птичьими кормушками все провода и жердины в садике позади дома на Джозеф-стрит — чтобы белки не смогли до них добраться. Бук, который рос против их спальни, был объявлен главным виновником их появления: орешки всю ночь со стуком сыплются с него наземь, вот белки на звук и скачут, утверждала старуха, степенно разглаживая юбку и кладя руки на колени с таким выражением на лице, будто Господь Бог для того и выдумал несносных тварей, чтобы только ей досадить. Гарри с симпатией относился к Бесси, а она вон как лягнула его своим завещанием. Не простила ему той истории в пятьдесят девятом. Она умерла от диабета (и вызванных им осложнений в кровообращении) на следующий день после того, как принцесса Диана произвела на свет дитя, принца Уильяма; последнее, что при жизни занимало Бесси, — родится ли будущий король Англии и еще процесс над Хинкли: она полагала, что мерзавца следовало вздернуть на ступенях Капитолия, да, да, прямо среди бела дня, а дать ему уйти от наказания, поскольку он якобы душевнобольной, это форменное безобразие. Больше всего бедняга боялась, что ей, как когда-то ее матери, под конец ампутируют ноги. Подумать только, Гарри помнит, как звали Бессину мамашу. Ханна. Ханна Кёрнер. Трудно поверить, что и он сам когда-нибудь будет, как Ханна Кёрнер, — мертвец со стажем.
Перед наступлением апрельского вечера птицы, большие и малые, заглянув в кормушку, собираются в живое облако — перепархивающее, подскакивающее — попить или помочить перышки в цементном, с голубым дном прудике, который соорудил кто-то из прежних хозяев этого уютного маленького дома из известняка, случайно затерянного среди более импозантных домов Пенн-Парка. Выложенный цементом прудик весь растрескался, но воду пока держит. Точь-в-точь как он сам, думает Кролик, направляя шаги к своему дому, где в окнах горит яркий свет и кажется, что они далеко-далеко и в то же время, как ни странно, совсем рядом; мальчишкой он точно таким же видел родительский дом, когда, наигравшись в «двадцать одно» или «минус пять» с Мим и другими соседскими ребятами у баскетбольного щита, прибитого к стене гаража в тупичке позади их длинного узкого участка на Джексон-роуд, возвращался назад. Тогда, как и теперь, пробуждаясь внезапно от собственных, окрашенных в предвечерний свет мыслей, он вдруг неожиданно оказывался гораздо ближе к источнику яркого огня, настолько близко, что прямо к его ногам через двор протягивалась золотистая полоса; тогда огонь этот был его будущим, теперь прошлым.
Пока он вместе с Рут проводил весенние месяцы на Летней улице, он все думал, что хорошо бы взять и пробежать по улице до самого конца, все прямо и прямо, докуда хватает глаз. За тридцать последующих лет он частенько ездил в этом направлении, к северо-западной окраине Бруэра и еще дальше, туда, где шоссе, унизанное мотелями («Привал бережливых», «Корона», «Тихая гавань»), вливается в сельский пейзаж и спустя какое-то время на нем начинают появляться указатели дорог на Гаррисберг и Питтсбург. Одна за другой фермы со всеми их каменными строениями — ангарами и коровниками, будто нанизанными на одну нить, и собственно фермерскими домами с толстенными стенами — переходят в руки агентов по недвижимости для дальнейшего коммерческого использования. Через две мили после отвилки на Мэйден-Спрингс, где когда-то, до развода, жили Мэркетты, вдоль дороги вырос сравнительно новый поселок, Эрроудейл, названный так в память о старой ферме Эрроухед, проданной племянниками и племянницами хозяйки — одинокой старой девы, которая жила тут с незапамятных времен и мечтала завещать все какому-то телевизионному проповеднику для устройства в ее вотчине парка спасения душ, пристанища для очередного словоблуда во Христе, но адвокаты старушки не успокоились, пока ее от этого не отговорили. На протяжении нескольких последних лет Кролик имел возможность наблюдать, как развороченная бульдозерами земля довольно быстро заросла кустами и деревьями, так что теперь уже кажется, будто нынешние дома стояли тут испокон веку. Улицы извилистые, как и в поселке у Мэркеттов, но дома здесь попроще — одноэтажные, вытянутые в длину или так называемые разноуровневые, с алюминиевой обшивкой на торцах и кирпичными фасадами; разнообразие достигается благодаря выложенным плиткой крылечкам и никак функционально не оправданным вкраплениям облицовочного камня. Цементные дорожки ведут от калитки к дому, пересекая палисадники с только начавшими раскрываться азалиями под широченными окнами на фасаде. Почва под растениями присыпана мульчей из мелко нарубленной древесной коры, на крыльце — комплект садовой мебели, и над всем довлеет неумолимая, деспотическая аккуратность, которой не страдали старые, более пролетарские предместья вроде Маунт-Джаджа и Западного Бруэра.
В одном из этих скромных домов и поселились Ронни и Тельма Гаррисон, когда трое их сыновей встали на ноги и разъехались кто куда. Алекс, старший из детей, работает инженером-электронщиком где-то к югу от Сан-Франциско; средний, Джорджи, который в школе испытывал трудности с чтением, пробует себя в качестве музыканта и танцора в Нью-Йорке; а третий, Рон-младший, остался в здешних краях и подрабатывает на стройке простым работягой, даром что до этого два года просидел в колледже в Лихае. Тельма не жалуется — ни на дом, ни на детей, хотя на Гарри все это производит впечатление удручающей заурядности, до обидного несправедливой, когда речь идет о такой женщине, как Тельма, с ее умом и — тут Гарри полагается на собственный опыт — темпераментом.
Болезнь Тельмы, системная красная волчанка, стоила им целое состояние, несмотря на то что страховая компания Ронни предоставляла своим сотрудникам и членам их семей право на льготное медицинское обслуживание. И та же болезнь не позволила ей вернуться к преподаванию в начальной школе, когда ее собственные дети выросли. Состояние ее здоровья вынуждало ее почти безвылазно находиться дома, где Гарри обычно без труда ее и заставал. Вот и сегодня днем, когда он звонил ей из автомата в Бруэре, он рассчитывал ее застать и не ошибся. Он спросил, можно ли к ней заехать, и она сказала можно. Судя по голосу, его звонок после долгой разлуки не вызвал у нее бурной радости, но и не омрачил настроения — она просто приняла его как данность, безропотно. Он оставляет «селику» прямо против дома у поребрика дугой закругляющегося тротуара, хотя в прежние годы у нее было заведено открывать ему дверь гаража и потом закрывать ее с помощью электронного пульта прямо из кухни — чтобы поскорее скрыть улику. Теперь же, когда он сам болен не меньше, а может, больше, чем она, он толком не понимает, надо ли им еще что-то скрывать или уже все равно. В середине дня тут вокруг затишье — пока ребятню не доставят домой на школьных автобусах. Где-то здесь, в Эрроудейле, натужно воет один-единственный, недоступный глазу мотор, да воздух дрожит от гула невидимого потока транспорта на скоростной трассе к Мэйден-Спрингсу. Где-то гомонят невидимые птицы, одержимые лихорадкой гнездостроительства, хотя деревьев в самом поселке почти не видно. По лужайке рядом с Тельминой цементной дорожкой скачет дрозд, но стоит Гарри приблизиться, и птица срывается вверх. Ничего себе дрозд! По его воспоминаниям, это довольно безобидные птички, а тут с ворону… Он поднимает себя по двум ступенькам из плиточек и в три шага пересекает крыльцо; позвонить он не успевает — дверь открывается, и на пороге его встречает Тельма.
Ее самой стало как-то меньше, а седины в волосах больше. Не особенно выразительное, по-учительски строгое лицо и всегда-то было нездорового, желтоватого оттенка, но теперь желтушность проступает даже сквозь макияж, который она накладывает, чтобы приглушить характерную для ее болезни сыпь-«бабочку»: воспаленное покраснение на спинке носа и на щеках под глазами. И пусть, все равно ему радостно, что она снова рядом, что он знает ее как свои пять пальцев. Они легонько целуются, когда она закрывает за ним дверь, — стекло, вмонтированное в центральную панель, закрыто длинной, зеленой, не пропускающей свет шторкой. Губы у нее прохладные, со слабым привкусом помады. Она немного медлит в его объятиях, словно чего-то ожидая, ее тело совсем просто, доверчиво к нему прижимается в безмолвном признании.
— Совсем худой стал, — говорит она, наконец от него отстраняясь.
— Вернее, не такой жирный, — уточняет он. — Мне еще ого-го сколько надо стараться, чтобы мною были довольны и доктора, и Дженис. — Казалось бы упомянуть имя Дженис только естественно, так нет, язык будто свинцом налился. И ведь Тельма прекрасно знает истинный расклад, у нее на этот счет с самого начала не было никаких заблуждений. Их роман завязался исключительно по ее инициативе, хотя со временем он и сам втянулся настолько, что эти отношения стали частью его жизни. Она первая проходит в гостиную, и он видит, что ступает она с трудом, немного вразвалку, по-утиному: полиартрит — неизбежное следствие системной волчанки.
— И Дженис, — повторяет она за ним. — Как она, кстати, твоя Чудо-Женщина? — Стоило ему всего только раз в порыве откровенности обмолвиться, что он придумал для Дженис это прозвище, — и Тельма до сих пор помнит. Женщины вечно все помнят, и особенно хорошо те вещи, которые ты бы хотел из их памяти вычеркнуть.
— Да как, все так же. Во Флориде бегает по разным курсам, в кондо все носятся с ней, как с любимым дитятей, она там у нас первая шикса на деревне. До того расшустрилась, ты не поверишь. В теннис играет так, что знающие люди диву даются, я своими ушами слышал. — Он понимает, что не к месту разливается соловьем, пора сворачивать тему. — Но мы рады были убраться оттуда. Началась жуткая холодина, представь себе. Март был отвратный. Здесь-то холод по крайней мере в порядке вещей, да и одежда теплая под рукой.
— Ты даже не сообщил нам, что у тебя были нелады с сердцем. — «Нам» она сказала нарочно, в отместку за Дженис. Все мы тащим за собой своих благоверных, неотвязных, словно тень, — с ними и в постель ложимся; так и кажется, что они затесались между простынями.
— Это вроде не повод, чтобы хвастаться.
— Мы бы так и оставались в неведении, если бы наш Рон не знал одного парня, который знаком с Нельсоном. Молодежь — у них свои каналы информации. Представь на минутку, что я чувствовала, когда слух дошел до меня таким вот образом. Мой любовник чуть на тот свет не отправился и даже не считает нужным мне об этом сообщить.
— Как именно мы, то есть я, да кто угодно, должны были тебе сообщить? Специальных открыток на этот случай не предусмотрено.
В последние годы они с Дженис все реже и реже встречались с Гаррисонами. Да, Кролик и Рон знали друг друга еще пацанами в Маунт-Джадже, вместе играли за школьную команду, которая под руководством их тренера, Марта Тотеро, два года из трех, проведенных ими в старших классах, выигрывала титул чемпиона лиги. Но Кролик всегда недолюбливал Ронни — уж больно тот был горластый и нахрапистый, в раздевалке вечно черт-те чем занимался, лупил полотенцами направо-налево, малышне прохода не давал. Почему-то у женщин подобное жеребячество не вызывает такой гадливости, какую всегда испытывал Гарри. Отчасти этим его и притягивала Тельма — тем, что могла терпеть возле себя такого субъекта, мириться с его сексуальными вывертами и прущим изо всех пор мужланством и при этом внешне сохранять вид невзрачной благочинной учителки. Впрочем, при ближайшем рассмотрении, не такой уж невзрачной: без одежды ее тело выглядит значительно лучше, чем можно предположить, глядя на нее в полном облачении. В их первую совместную ночь он сразу подумал, что грудь у нее как у фотомодели из «Плейбоя», сосочки — загляденье, торчат, словно кнопки на дверном звонке.
— Чем тебя угостить? — спрашивает Тельма и сама же отвечает: — Кофе. Может, лучше пива?
— И то и другое для меня нынче табу. Я теперь не тот, что прежде. Нет ли чего-нибудь более щадящего, диетической кока-колы или пепси, например? — Он вспоминает дрожащий голосок Джуди, который испуганно выводил: Кока-кола, вкусней напитка не сыскать, пока они бесконечно долго, зигзагами приближались к берегу.
— Есть, конечно. Мы и сами теперь алкоголь почти не употребляем, как-то само собой отошло, когда мы выбыли из «Летящего орла».
— Вернуться не надумаете?
— Да нет, вряд ли. Говорят, взносы снова подняли, ты-то, может, и не заметил, ты ж у нас богатенький, плюс поборы на восстановление злосчастных двух гринов у дороги — вечно там хулиганье орудует. Еще три года назад Ронни подсчитал, что каждый круг обходится ему больше, чем в восемьдесят долларов; даже и тогда это было слишком дорогое удовольствие, а теперь и подавно. В «Орле» сейчас тон задает совсем другая компания, из молодых. Общий климат уже не тот. Замашки-то у нынешних, преуспевающих, сам знаешь какие, куда уж нам!
— Вот это жалко. Я так мечтал еще сразиться с моим старым корешем Ронни.
— С чего бы это? Ты ведь его терпеть не можешь, Гарри.
— А мне нравилось его обыгрывать.
Тельма кивает понимающе, словно признавая и свою роль в Гарриных победах над Ронни. Что же делать, если она любит его, любит его всего — с его тихой бледной задумчивостью и холодноватым сердцем, с его необрезанным мужским достоинством, с его небрежной бесцеремонностью — и, сознавая, что обречена на медленную смерть, не в силах отказать себе в удовольствии выказывать ему свою любовь, пусть только в тех пределах, в каких Гарри способен это выносить? Ее самые сильные, подлинные чувства всегда оставались под спудом, и оттого их роман придал новую окраску ее отношениям с Богом, поселив в ней сознание собственной греховности, о которой она могла поведать только Ему. В свете ее супружеской неверности даже сразивший ее жестокий недуг получает, кажется, свое объяснение. Легче примириться с Богом и не роптать, если знаешь, что кара заслужена.
Она уходит в кухню за напитками. Кролик тем временем тихонько бродит по гостиной, оглядывает ее. Готовясь к свиданию с ним, она опустила не только узкую шторку на входной двери, но и широкие жалюзи на большом окне в гостиной. Обстановка вызывает в нем какое-то щемящее чувство, особенно этот мрак — как будто даже слабый свет из окна способен проникнуть в ее больную кожу и ускорить губительный процесс в клетках, приглушенно-суетливый, как толчея на похоронах. Несмотря на все свои необузданные порывы, даже какую-то отчаянную безоглядность, словно ей любые проклятия нипочем, Тельма неотступно придерживается обывательских условностей во всем, что касается убранства жилища. Мягкие кресла с обивкой в цветочек и с широкими деревянными подлокотниками, шоколадно-коричневый плюшевый диван с вышитыми подушечками и пожелтелыми салфетками на спинке, лакированные этажерки и столики для всяких безделушек, скамеечка для ног с изображением старинной водяной мельницы, парные лампы на фарфоровых основаниях, где в позолоченных медальонах красуются английские охотничьи собаки, густо покрытые рисунком серо-бурые обои в колониальном стиле, и в довершение всего каждый дюйм плоской поверхности занят дорожками с бахромой, сомнительной ценности стеклянными и фарфоровыми гномиками и попугайчиками, фотографиями в рамках (сыновья-малютки и сыновья-выпускники), миниатюрными подносиками и чайничками из меди и олова с чеканкой — вещицами, которые пылятся тут годами, но никогда не покидают своих мест. Эта гостиная, без всяких изменений, за исключением только телевизора с его ореховым ящиком и серо-зеленым дымчатым экраном в паричке из каких-то салфеточек и других затейливых штучек, кажется, перенеслась сюда из Гарриной юности, когда он, робея, захаживал в гости к знакомым девочкам, а мамаши, вытирая руки о передник, выходили из кухни поздороваться с ним, — знакомство происходило всегда в таких же точно неподвижных, заставленных, душных гостиных. Их с Дженис жилища, сколько их ни перебывало, хоть и отличались заметным отсутствием порядка и уюта, по крайней мере давали ему возможность дышать. В этой же комнате все до того расставлено и разложено по местам, что остается только самому лечь и умереть — такое у него ощущение. Просто носом чуешь запах страховых полисов, которые Рон всю жизнь продавал, чтобы взамен покупать собранные здесь бесчисленные предметы обстановки.
— Ну, рассказывай, что с тобой стряслось, — говорит Тельма, возвращаясь с круглым расписным подносом в руках — помимо двух высоких стаканов с пузырчатым темным безалкогольным напитком, там стоят еще две одинаковые чашечки с орешками. Она опускает поднос на низенький стеклянный столик, словно помещая его в пустую продолговатую раму от картины.
— Во-первых, — говорит он, — от такой закуски мне надо держаться подальше — я про соленые орешки. Э, да тут к тому же еще и макадамия! Для меня это смертельный яд. У тебя совесть есть, а?
Он расстроил ее, смутил, почти вогнал желтушную кожу в краску. Ее от природы худое лицо сегодня какое-то распухшее, наверно, от кортизона, который она принимает.
— Это Ронни покупает, не я. Попались под руку, я и насыпала. Не ешь, если тебе нельзя, Гарри, не надо. Я ведь не знала. Я вообще теперь уже не знаю, как мне себя вести с тобой, мы столько времени не виделись.
— Да ничего, уж не помру от двух-то штучек, — утешает он ее и берет из вежливости щепотку орешков. Ишь какие — точно маленькие, легкие самородки, поросшие шерсткой из соли. Он особенно любит момент, когда, подержав секунду-другую во рту и чуть сдавив коренными в коронках, разламываешь их на две половинки и проводишь языком по месту разлома — поверхность гладкая-гладкая, как стекло, как кожа младенца. — Тут и кешью встречаются, — замечает он. — Вторая по злостности отрава для меня. Да еще жареные!
— Насколько я помню, раньше ты как раз любил жареные.
— Тебе, я думаю, вообще есть что вспомнить, — говорит он, отпивая глоток безвкусной диетической кока-колы. Сначала из этого пойла выкачали весь кокаин, потом кофеин, а теперь еще и сахар. Он откидывается назад, прихватив горсточку кешью; когда они хорошо прожарены, у них появляется такой остренький, чуть кисловатый привкус, эдакий ядовитый укольчик, который ему особенно нравится. Он сидит в кресле-качалке черного цвета с красным трафаретным орнаментом и красно-желтой подушечкой, привязанной к сиденью для мягкости, она — на коричневом плюшевом диване, не утопая в нем, а примостившись на краешке, колени плотно сдвинуты и касаются бортика журнального стола. Этот диван служил им верой и правдой, вытянуться в полный рост на нем не получается, но если немного согнуть ноги в коленях, устроиться можно совсем неплохо. В каком-то смысле он даже предпочитал это ложе, поскольку здесь ее не так преследовало мешающее раскрепоститься чувство вины, как в одной из семейных кроватей, где ее скованность невольно передавалась и ему тоже. Он мог бы сейчас, отодвинув столик, стать на колени возле дивана — она так сидит, что у него была бы прекрасная позиция. Выше и выше, забираясь вглубь, в сокровенную темень, пока ее бедра не охватит ответная дрожь, вот так, результат гарантирован. Ему нравилось, когда она судорожно зажимала его лицо между влажных ляжек, как орех в орехоколке, и бурно кончала. Небось кому-нибудь таким вот образом свернули шею.
По лицу Тельмы скользнула хмурая тень, ее слегка передернуло, как будто он отослал ее к воспоминаниям, ничего не оставив ей, кроме наглухо запечатанного, не подлежащего повтору прошлого, вроде тех фотографий на безмолвном телевизоре. А он-то вкладывал в свои слова куда более безобидный смысл, покачиваясь в качалке и глядя в лицо той, которая единственная из всех на протяжении последних десяти лет дарила ему без всяких нагрузок и довесков только то, что ему требовалось. Секс. Пищу для души.
— Тебе ведь тоже, — говорит она, уставив взгляд на поднос с угощением, к которому сама даже не притронулась, — есть что вспомнить, надеюсь.
— Конечно, не далее как минуту назад я сидел и вспоминал. Ты что-то сегодня невеселая, — говорит он с упреком, а как же: его присутствие должно ее радовать, независимо ни от чего.
— Ты пока тоже какой-то не такой, как всегда. Слишком осторожничаешь, что ли.
— Господи, а ты поставь себя на мое место! Будешь тут осторожничать. Так и быть, поклюю еще макадамок — только чтобы доставить тебе удовольствие. — Один за одним он отправляет орешки в рот и в перерывах между пережевыванием и смакованием мохнатеньких ядрышек, распадающихся на две гладкие изнутри половинки, рассказывает ей о своем сердечном приступе — лодка, залив, внучка Джуди, пляжный песок, на котором он лежал, словно выброшенная на берег медуза, больница, доктора, их предписания и рекомендации и его попытки им следовать. — Их всех хлебом не корми, только дай в меня залезть и зашунтировать все, что можно. Но в принципе не обязательно сразу идти на самые радикальные меры — для начала надо сходить на прием к лекарю в клинику Святого Иосифа и договориться, чтобы мне не откладывая сделали кое-что прямо сейчас, весной. Называется эта штука «ангиопластика». Берут баллончик, насаживают его на катетер длиной в ярд, если не больше, и через артерию в паху запускают внутрь и заводят прямо в сердце. Во Флориде мне делали что-то похожее, только без баллончика, просто загоняли контрастное вещество, чтобы во всех деталях разглядеть мой бедный изношенный мотор. Ощущение, скажу я тебе, престранное: не то чтобы больно, но как-то очень чудно, чувствуешь себя абсолютно деморализованным, не знаю, как выразить иначе, — это когда делают, и потом несколько дней состояние жуткое. Когда вводят контрастное вещество, в груди такое жжение начинается, будто тебя живьем сунули в печь. Жжет глубоко-глубоко внутри. Будто вот-вот родишь, только, как выясняется, не ребенка, а кучу компьютерных сведений, одно другого хуже, о состоянии твоих коронарных артерий. И все же это пустяки по сравнению с операцией на открытом сердце — там тебе для начала распиливают грудину, — тут он дотрагивается до середины груди, а думает о Тельминых грудях, о дивных сосках, которые так и просятся в рот, притаившихся у нее под блузкой в ожидании, когда он первый сделает шаг навстречу, — и потом несколько часов искусственно гоняют твою кровь через машину. То есть, я хочу сказать, понимаешь, машина — это ты сам, пока все это делается. Остановка в машине — ты мертвец. Одному моему приятелю, с которым я там, на юге, играю в гольф, делали шунтирование — у него четыре шунта стоят — и еще замену клапана и еще пейсмейкер, это такой водитель ритма сердца, имплантировали заодно уж, так вот он говорит, что после всего этого так и не оправился, будто другой человек, будто по нему грузовик проехал, а потом дал задний ход и еще раз проехал для верности. У него и удар-то по мячу куцый, смотреть не хочется: все ушло, не вернешь. Ну, довольно, пожалуй. Расскажи лучше о себе. Как твое здоровье?
— Посмотри, как я выгляжу, и суди сам. — Она прихлебывает колу, но орешки не трогает, уступает все ему. Узор на чашечках напоминает образец домашней вышивки — скорее квадратные, чем круглые цветочки, голубые да розовые.
— По мне совсем неплохо, — фальшивит он. — Лицо немного бледное и отечное, ну да мы все так выглядим к концу зимы.
— Мне скоро конец, Гарри, — говорит ему Тельма, отрывая взор от стола и глядя на него до тех пор, пока не встречается с ним глазами. Не такие размытые, как у Пру, но тоже светло-карие с зеленцой глаза, которые видели его всего, снизу доверху, которые знают его так, как только могут знать женские глаза. Жена тянется к тебе в потемках; с любовницей ты встречаешься при свете дня и прямо в гостиной валишь ее на диван. Она частенько в шутку справлялась о «дружочке в шапочке», намекая на его необрезанную крайнюю плоть. — Почки отказывают, а доза стероидов и так уже на пределе. Анемия — еле-еле ползаю по дому и делаю ведь только самое необходимое, к середине дня уже валюсь с ног, ложусь… ты как раз явился в мой «тихий час», к слову сказать. — Он инстинктивно подается вперед, сжав руками подлокотники, и порывается встать с кресла, но тут в ее голосе звенят гневные нотки: — Нет, сиди! Ты никуда не пойдешь. И не думай. Побойся Бога! Почти полгода от тебя ни слуху ни духу, и даже когда ты здесь, я должна ждать целую неделю, пока ты мне позвонишь.
— Да пойми же ты, Тельма, она все время где-то рядом. Не могу же я просто взять и отправиться неизвестно куда. И потом, мне нужно было акклиматизироваться. Я вынужден теперь бережнее относиться к себе.
— Не любишь ты меня, Гарри, и никогда не любил. Ты любил во мне только мою любовь к тебе. Я не жалуюсь. Все правильно, другого я и не заслуживаю. Каждый сам себе определяет наказание в этой жизни, я в это свято верю. Взгляни на мои руки. У меня ведь были красивые руки. Мне так казалось, во всяком случае. А теперь чуть не все пальцы — на, смотри! Все искорежены. Мне даже не снять обручальное кольцо, нечего и пытаться.
Он смотрит, как она велит, нагнувшись вперед вместе с качалкой, на ее протянутые к нему руки. Суставы распухли так, что лоснятся, и ногтевые фаланги на некоторых пальцах чуть искривлены, но если бы она не привлекла его внимание, он ровным счетом ничего бы не заметил.
— Тебе совершенно незачем снимать обручальное кольцо, — урезонивает он ее. — Вы ведь с Ронни вот как склеены, и каким клеем! Ты вроде даже ешь этот клей, ты мне сама говорила, если память мне не изменяет.
Из-за рук в Тельме вскипело раздражение, и вот теперь он уже сам огрызается, как будто она лично его обвинила в том, что руки у нее изуродованы.
— Тебе всегда не давало покоя, что мы с Ронни живем как нормальные муж и жена, тебе мало было, что я кидалась к тебе по первому требованию. Но тебе ли упрекать меня за это, когда ты сам всю жизнь цеплялся за Дженис с ее деньгами? Я никогда не пыталась увести тебя от нее, хотя в определенные моменты могла бы, и без особого труда.
— Ты так думаешь? — Он делает качок назад. — Не знаю, не знаю, что-то в моей пустоголовой пигалице меня до сих пор трогает. Может, то, что она упорно не хочет сдаваться. У нее никогда не было ясного представления, как все устроено в мире, но ей пока еще не надоело в этом разбираться. Сейчас она записалась на курсы при Пенсильванском университете — знаешь корпус на Сосновой? — которые дают право получить лицензию на торговлю недвижимостью. По-моему, в школе у нее выше «удов» никогда и оценок-то не было, даже по домоводству. Хотя пример неудачный — спорю на что угодно, домоводство она попросту завалила, за всю историю школы это был, наверно, единственный случай.
Тельма против воли улыбается, болезненно-бледное лицо озаряется светом в полутемной гостиной.
— Правильно делает, — говорит она. — Было бы у меня здоровье, я бы тоже дома сидеть не стала. Женушка-хозяюшка — уж мы-то знаем, какое это счастье! Забивали нам голову всякой ерундой, вот и все домоводство.
— Да, кстати, как дела у Ронни?
— Все по-прежнему. — Теперь в ее голосе слышится мотив вековечной жалобы, под который здешние женщины привычно слагают сагу о своей нелегкой доле. — Прыти, правда, поубавилось, за новыми клиентами почти уже не гоняется, выезжает на старых. Детей тянуть больше не надо, выучились, так что вся его обуза — я сама да счета от моих врачей. То есть он, конечно, с радостью заплатил бы за учебу Рона-младшего, если бы тот изъявил желание закончить курс в Лихае; что скрывать, нам больно видеть, как он скатывается — хиппи не хиппи, что-то вроде, не об этом мы мечтали. Самое смешное, что в школе он из всех троих был самый способный. Слишком легко ему все давалось, так я думаю.
Гарри все это слышал уже не раз. В голосе Тельмы звучит родительская забота и взвешенное спокойствие в полном соответствии с правилами хорошего тона и предметом разговора, тогда как оба они прекрасно знают, что говорить ей хочется совершенно не об этом, а только об одном, всегда об одном и том же — минуту назад эта тема вспыхнула было, прорвалась: любит он ее или нет, и почему, почему она нужна ему не так, как он нужен ей. Но их отношения с самого начала строились на понимании, что это она домогается его, и сколько бы лет ни минуло с той поры, сколько бы ни было за это время тайных свиданий, благоразумных решений поставить точку и безумных малодушных откатываний назад в пучину секса, изначальная схема всегда оставалась неизменной: она дает, он берет, она страшится разрыва гораздо больше, чем он, и цепляется за него, и сама себя за это ненавидит, и хочет отыграться на нем за эту ненависть, а он только пожимает плечами и как ни в чем не бывало купается в лучах ее любви, которая, подобно солнцу, восходит каждый божий день, независимо от того, есть он рядом или его нет. В глубине души он не может поверить в это до конца, так чтобы никаких сомнений не оставалось, и потому нет-нет да и устроит проверочку.
— Ох уж эти дети, — говорит он наигранным тоном, будто бы и впрямь позабыв, что они не на светском рауте, а один на один друг с другом после долгой разлуки, за предусмотрительно опущенными жалюзи, и времени у них в обрез, — одно расстройство с ними. Ты бы посмотрела на Нельсона, когда он заявился во Флориду и ему пришлось всего каких-то несколько дней провести со мной под одной крышей. Что это было! Бедняга до того раздергался, что чуть из собственной шкуры не выпрыгнул.
Тельма досадливо взмахивает руками.
— Гарри, ты хоть и привык считать, что ты пуп земли, но в действительности это не так. Неужели ты всерьез думаешь, будто Нельсон дергался исключительно из-за тебя?
— А из-за чего же еще?
Ей что-то известно. Она колеблется, но не может, по-видимому, отказать себе в удовольствии легонько пырнуть его в отместку за его барственно-небрежное отношение — за то, наконец, что он уже неделю в Пенсильвании и только сегодня удосужился ей позвонить.
— Не может быть, что ты не знаешь. Мои ребята говорят, он наркоман, принимает кокаин. То есть в каких-то количествах они все его принимают, кто раньше, кто позже, такое уж поколение, но Нельсон, по слухам, увяз по-настоящему. Они говорят, важно, кто хозяин положения: человек или наркотик — в его случае наркотик.
Качнув кресло назад, насколько возможно, чтобы не отрывать ног от пола, Гарри застывает в этом положении так долго, что Тельма начинает беспокоиться — как-никак человек он теперь не вполне здоровый, вдруг сердце расшалилось, кто знает, но наконец он возвращается в исходную позицию и, вперив в нее задумчивый взгляд, говорит:
— В таком случае многое становится понятным. — Он нащупывает в боковом кармане серого твидового спортивного пиджака маленький коричневый пузырек, ловким движением вытряхивает на ладонь малюсенькую таблеточку и отправляет ее в рот, под язык. В этом уже отработанном жесте есть даже своеобразный шик. — Кокс ведь стоит денег, и немалых, верно? — спрашивает он Тельму. — Тут счет идет на сотни и тысячи.
Она уже жалеет, что сказала ему — ради минутного удовлетворения, ради того, чтобы встряхнуть его как следует, заставить вспомнить о ее существовании. Слишком прочно в ней засела учительская жилка: для нее отрада, когда урок идет строго по ее сценарию.
— Не могу поверить, что Дженис до сих пор пребывает в неведении и ни разу с тобой об этом не говорила. А жена Нельсона? Она-то уж наверно поделилась с вами?
— Пру не из болтливых, — говорит он. — Я-то сам вижусь с ними нечасто, даже когда мы здесь, живем ведь в разных концах города. Дженис туда наведывается исправно — это ж ее родовое гнездо, дом ее матери, — а мне там делать нечего. Она там хозяйка, а я никто.
— Гарри, да не смотри ты так ошарашено. Во-первых, это только слухи, и, по большому счету, это его личное дело, его и его семьи. Мы все совершаем поступки, которые не по вкусу нашим родителям, и те это прекрасно знают, хотя упорно не желают знать. Понимаешь, о чем я? Ну же, Гарри, будь оно все проклято! Теперь, выходит, я тебя расстроила, а я только и мечтаю, чтобы ты был счастлив со мной. Почему ты не хочешь позволить мне сделать тебя счастливым? Почему ты всегда, всегда сопротивляешься?
— Я не сопротивляюсь. И не сопротивлялся, Тел. Были и у нас хорошие времена. Просто мы, видно, не созданы для какого-то необыкновенного счастья, а теперь еще…
— Что, милый?
— Теперь я понимаю, каково тебе было все эти годы.
Она ждет, что он пояснит свою мысль, но он не может, в нем вдруг неожиданно проснулась деликатность.
Она подсказывает:
— Знать, что я должна умереть?
— Ну да, что-то в этом роде. Такое ощущение, будто все вокруг истончается, все предметы, и ты смотришь как бы сквозь них.
— Все, включая меня?
— Да нет же, нет, я совсем не о тебе. Прекрати, хватит уже бегать по кругу. Осточертело! Зачем тогда, по-твоему, я вообще сюда пришел?
— Переспать со мной, удовлетворить свою ненасытную похоть. Тогда что ты сидишь? То есть что ты сидишь там, а не здесь, рядом со мной? Ну давай действуй. Чего ты ждешь? Я же открыла тебе дверь! — Она наклонилась к нему вперед через стол, вжавшиеся в край колени побелели, на лице застыло шальное, млеющее выражение, какое появляется у женщин в момент решения пуститься во все тяжкие, переспать, а там хоть трава не расти, и он пугается, потому что теперь ему чудится в этом призыв по доброй воле скатиться с обрыва прямо в лапы смерти.
— Погоди, Тел, послушай. Давай как следует все обдумаем. — Тут действие нитроглицерина доползло донизу и в заду, как всегда, засвербило. Он садится поглубже, в надежде унять зуд. — Мне не велено перевозбуждаться.
Тогда она спрашивает, до некоторой степени даже развеселившись от необходимости всерьез обсуждать сей предмет:
— А с Дженис ты что же, так ни разу и не спал?
— Ну, может, разок-другой, толком не помню. Это ж как зубы перед сном почистить, сразу вылетает из памяти — то ли чистил, то ли забыл.
Она покуда оставляет это без комментариев и решает немного подразнить его:
— А я уже застелила бывшую кровать Алекса.
— Раньше ты не любила пользоваться семейными постелями.
— А я теперь стала очень просто смотреть на вещи, — говорит она с улыбочкой, извлекая максимум удовольствия из его попыток уклониться.
Он борется с искушением, мысленно рисуя обнаженную Тельму в постели — ее упитанное, согретое желанием тело, грудь, взлелеявшую троих младенцев-сыновей и по меньшей мере двоих взрослых мужчин, но сохранившую девичью упругость и нежно-розовый цвет сосков, как на подушечках детских пальчиков, совсем не такую, как у Дженис — маленькую, с жеваными темными сосочками, ее шелковистые — в отличие от шершавых Дженисовых — ягодицы, ее рыжеватую, в меру разреженную растительность на лобке, позволяющую разглядеть заветную прорезь, которую сквозь густые заросли у Дженис увидеть невозможно, ее не ведающий стыда, бесцеремонный рот — Тельмин, разумеется, — ее откровенную, смешливую ненасытность, всю ее, словно саму над собой подтрунивающую, что вот опять, в который раз, попалась все в ту же ловушку плотской страсти, и не держащую на него за это зла на протяжении стольких лет сближений — отдалений, погружений — выныриваний. Но вслед за этим он вспоминает о Ронни — поди знай, где перебывал паскудник этого паскудника: Кролик не может заставить себя поверить, вслед за Тельмой, что муж ей не изменяет, это после того-то, как он развратничал в школьной раздевалке, как он еще раньше Гарри путался с Рут, как заграбастал себе Синди там, на Карибах, — вспоминает о нем и о СПИДе. Этот вирус, такой микроскопический, что никакого воображения не хватит представить его, свободно передвигается в любой жидкой среде, одной капельки слюны или влагалищной смазки уже достаточно, и пробивает наши антитела, выводя из равновесия весь организм, и тут уж за нас берутся пневмония и общее истощение. Любовь и смерть — их отныне никакими силами не удастся отодрать друг от друга. Но не может же он сказать об этом Тельме открытым текстом. Не может плюнуть ей в лицо, с такой доверчивостью распахнутое ему навстречу. Она и сама теперь видит, что он «не расположен», и спрашивает:
— Принести еще кока-колы?
Он замечает, что, оказывается, осушил весь стакан и опустошил незаметно для себя обе чашечки с губительно калорийными, насквозь пропитанными солью орешками.
— Нет. Мне надо бежать. Но если позволишь, я еще немножко посижу, ладно? Мне с тобой так хорошо, как-то даже на сердце легче.
— Да? С чего бы это? Непонятно. Я ничем не лучше других — мне, как и всем, тоже что-то от тебя надо.
Слабенькая молния боли проскакивает у него в груди, моментально суживая амплитуду дыхания. Да, всем чего-то от него надо, со всех сторон обложили, не рыпнуться. Теперь еще прибавилась неудовлетворенная любовница, новое ярмо на шею. Но он врет во благо:
— Нет, ты совсем другое дело, Тел. С тобой мне всегда доставался только мед, без капли дегтя. Представляю, чего тебе это стоило, но ты молодец, нет, честно, спасибо.
— Гарри, прошу тебя! Ну что ты так разнюнился? Ты еще достаточно молод. Сколько тебе? Пятьдесят пять? Пустяки, не превышает даже лимита скорости.
— Пятьдесят шесть, уже два месяца как. Для кого-то это правда не возраст — чего бояться такому коротышке-здоровяку, как Ронни? Он будет жить вечно. Зато с моим ростом и с моей грузностью, а я ведь не вчера растолстел, никакое сердце не выдержит — ну-ка потаскай эдакую махину! — У него, понимает он вдруг, сложился устойчивый образ собственного сердца — несчастного пленника, насильно заточенного в грудную клетку, галерного раба или вот еще — понурой клячи в шорах, которая вращает мельничный жернов. Он чувствует, что Тельма смотрит на него как-то по-новому — отрезвленно; прежнего млеющего шального выражения как не бывало, во взгляде ничего, кроме отстраненности и оценки. Он догадывался, что отказ переспать с ней будет иметь свои последствия — он потерял в ее глазах свой статус, и она, еще сама того не сознавая, отодвигает его прочь от себя. Что ж, это только справедливо. Он сам давным-давно отодвинул ее в сторонку из-за ее неизлечимой болезни. Что, если не Тельмина волчанка, помешало ему уйти к ней от Дженис? Времени у него для этого было предостаточно — без малого десять лет. А он довольствовался тем, что предпочитал иметь ее, когда и сколько ему было угодно, а после вприскочку бежал обратно и, усевшись в свою соответствующую году модель «тойоты», послушно возвращался к Дженис — вот у кого здоровья хоть отбавляй, непробиваемого, идиотического здоровья. Нет, в самом деле, почему он так прилип к этой Дженис? По-видимому, в их союзе есть что-то мистическое, как в религии, потому что во всем остальном их узы — чистая бессмыслица.
Двое старинных друзей, каждый со своим недугом, он и Тельма, еще с полчасика мирно беседуют, обсуждая симптомы и потомство, вороша судьбы общих знакомых: Пегги Фоснахт умерла, Олли, по слухам, в Новом Орлеане, Синди Мэркетт, толстая и несчастная, работает в бутике в новом торговом центре в Ориоле, Уэбб в четвертый раз женился на двадцатилетней и, прихватив все свои деревянные поделки, переехал из суперсовременного дома в Бруэр-Хайтсе куда-то ближе к Гэлили в южной части округа и обосновался в старинном каменном фермерском доме, который он полностью переоборудовал.
— Ну, Уэбб дает! Что ни затеет, все у него получается. Вот человек, умеет жить!
— Так уж и умеет! Лично я никогда не была от него в восторге, в отличие от вас с Дженис. Он мне на нервы действовал своим занудством — все-то он знает лучше других, тоже мне профессор выискался!
— А тебе кажется, Дженис была от него в восторге?
Тельма слегка тушуется и отводит глаза в сторону.
— Ну, про одну-то ночь мы все знаем. Наутро она вроде бы не жаловалась. — Они вспоминают ту знаменитую ночь во время совместного отдыха на острове в Карибском море, когда три их пары поменялись партнерами: Уэббу досталась Дженис, Ронни — Синди, а ему, к его большому разочарованию, Тельма. В ту ночь она призналась, что уже много лет его любит.
— Что ж, мне тоже грех было жаловаться, — галантно говорит он, хотя главное, что ему запомнилось, — это какой он был наутро разбитый, еле ноги волочил, какой докукой было в тот день играть в гольф, какие неправдоподобные джунгли и коралловые пещеры обступали поле для гольфа.
В ответ на комплимент она саркастически кивает и возвращается к теме, затронутой в разговоре чуть раньше:
— Насчет ощущения, что рано или поздно придется умереть: думаю на разных людей это действует по-разному; скажем, у меня никогда не было чувства, что мир «истончается», как ты выразился. Пока я живу, я жива, не важно, насколько тяжело я больна, — это мое абсолютное неотъемлемое право до самой последней минуты. Или ты жив, и значит, жив абсолютно, или нет, и тогда ты сразу становишься чем-то совсем иным. Вы с Дженис хоть иногда ходите в церковь?
Нельзя сказать, что ее вопрос застал его врасплох, поскольку Тельма на свой манер всегда была религиозна; в ее случае религиозность — явление того же порядка, что и дух обывательства, которым пронизана вся обстановка у нее дома, и ее тщательно скрываемая от посторонних глаз сексуальность.
— По правде сказать, нечасто, — отвечает он. — Во Флориде церкви все какие-то несерьезные, для простого люда, да еще с южным колоритом. К тому же все наши тамошние приятели почти сплошь евреи.
— Мы с Ронни ходим теперь каждое воскресенье. Примкнули к одной из новых конфессий, из тех, что проповедуют возвращение к первоосновам. Слыхал, наверно: мы потеряны для спасения — и мы спасены.
— Вот как? — Все эти новоявленные секты и секточки нагоняют на Гарри убийственную тоску. У старых, пропахших нафталином конфессий есть по крайней мере какая-то традиция.
— Я верю в то, что они проповедуют — в общем и целом, — продолжает она. — Так легче не удариться в панику, когда начинаешь перебирать в голове все то, что раньше казалось хоть и не очень вероятным, но все же возможным, и что теперь тебе уже сделать не успеть. Побывать в Португалии, например, или получить магистерскую степень.
— Ты не так уж мало успела. Ты старалась для Ронни, и для меня — для меня даже сверх всякой меры, и ты еще вырастила троих сыновей. И в Португалию свою ты еще вполне можешь съездить. Говорят, это совсем недорого, относительно, конечно. А вот я, если бы куда и поехал за границу, так это в Тибет. Не хочу даже думать, что я там уже не побываю. И никогда уже не стану летчиком-испытателем, как я мечтал, когда мне было десять лет. Правильно ты говоришь: я до сих пор считаю, что я пуп земли.
— Я не вкладывала в свои слова обидного смысла, Гарри. В сущности, в этом секрет твоего обаяния.
— Может быть, но только не для Нельсона.
— Нет, и для него тоже. Он бы не хотел, чтобы ты был другим.
— Есть вопрос, Тел, как раз для тебя. Ты ведь умница. Куда, скажи на милость, подевался далай-лама?
Пребывая в своем новом, трезво-оценочном настроении, она уже ничему не должна бы удивляться, и тем не менее от неожиданности Тельма заливается смехом.
— Ну, во всяком случае, он покуда жив, верно? В последнее время он, кажется, снова попал в поле зрения репортеров, вероятно, в связи с очередными волнениями в Тибете. А в чем дело, Гарри? Уж не стал ли ты его последователем? Может, поэтому ты и не ходишь в церковь?
Он решительно встает, не желая сносить насмешки по поводу сего предмета.
— Мне всегда казалось, что между нами, как бы это выразить, есть какая-то связь: ему и лет почти столько же, и вообще я люблю знать, где он и что с ним. Шестое чувство говорит мне, что нынешний год будет для него особенным. — Кресло-качалка, мотнувшись назад и потом снова вперед, легонько бьет его под колени, а от принятого лекарства голова у него и без того кружится. — Спасибо за угощение, — говорит он. — За один раз обо всем не переговоришь.
Она тоже встает, неловко преодолевая плюшевую хватку дивана, потом, по-артритному переваливаясь, как утка, делает несколько шагов вокруг столика и прижимается к нему всем телом, уткнувшись лицом в лацкан его пиджака. Она смотрит на него снизу вверх с многозначительной серьезностью, будто знает лучше его самого, — так смотрят только женщины, которые делили с тобой постель, — и взывает:
— Ты верь, дорогой, верь. Вера в Бога очень помогает.
Он внутренне весь передергивается.
— Я не не верю.
— Боюсь, этого недостаточно, Гарри, дорогой. — Ей явно доставляет удовольствие произносить слово «дорогой». — Прежде чем ты уйдешь, позволь мне хотя бы взглянуть на него.
— На кого на него?
— На него. На тебя. На дружочка в шапочке.
Тельма встает на колени, прямо посреди гостиной со всеми ее финтифлюшками и оборочками и застойным, спертым воздухом, и расстегивает молнию у него на брюках. Он чувствует бесстрастное прохладное прикосновение ее пальцев и видит седые волосы у нее на макушке, лучами расходящиеся от пробора; сердце пускается вскачь в предвкушении теплой неги ее рта, которое подогревается памятью о прошлых днях.
Но она произносит только «красавчик ты мой» и запихивает его, довольно-таки бесцеремонно, обратно в эластиковые трусы, после чего застегивает молнию и тяжело подымается на ноги. Она переводит дух, как будто только что орудовала шваброй. Он обнимает ее, и на сей раз сам не может от нее оторваться.
— Знаешь, почему я не ушел от Дженис и теперь уже не уйду? — откровенничает он, отчего-то вдруг чуть не плача, вконец разнюнившись, если воспользоваться ее выражением. — Потому что без нее я полное дерьмо. Без работы. Старый. Я теперь ни на что больше не гожусь, кроме как быть ее мужем.
Он ждет сочувствия, но, вероятно, ему не стоило вновь приплетать Дженис — кажется, это уже перебор. Тельма как-то странно цепенеет в его руках.
— Не знаю, не знаю.
— Насчет чего?
— Насчет того, стоит ли тебе сюда приходить.
— Ну пожалуйста, прошу тебя, — канючит он, под влиянием какой-то обратной логики вдруг почувствовав, что его внутренний настрой звучит наконец в унисон с тональностью их свидания. Более того, он даже приходит в возбуждение. — Без тебя мне нет жизни.
— Возможно, сама природа учит нас уму-разуму. Стары мы уже глупостями заниматься.
— Нет, Тельма, нет. Кто угодно, только не ты и я.
— Да ты ведь сам меня не хочешь.
— Хочу, хочу, просто боюсь подцепить какую-нибудь заразу от Ронни.
Упершись ему в грудь, она пытается высвободиться.
— Никакой заразы у Ронни сроду не было. Что он, что я — по этой части мы абсолютно здоровы, тут опасаться нечего.
— Ну да, само собой, особенно если учесть ваши теплые отношения. Этого-то я как раз и боюсь. Говорю тебе, Тельма, ты не знаешь его. Он же чокнутый. Просто ты, как верная подруга, не способна смотреть правде в лицо.
— Гарри, мне кажется, мы с тобой дошли до точки и лучше остановиться сейчас, иначе не знаю, до чего мы договоримся. Ты прав, секс нынче совсем не то, что было когда-то. Мы все должны быть предельно осмотрительны. Главное, будь сам осторожен. У тебя своя зубная щетка, у меня своя.
Не раньше чем он оказался на улице, на извилистой садовой дорожке, и дверь с опущенной шторкой закрылась за ним, до него дошел намек насчет зубной щетки. Пырнула-таки напоследок его и его Дженис. Нет, с женщинами невозможно говорить откровенно, у них не голова, а ФБР. Гляди-ка, дрозд все еще тут, на газоне. Может, у него болезнь какая-то, живность ведь тоже чем-то болеет, тоже подвержена каким-то своим эпидемиям. Птица поглядывает на Кролика бусиничным глазом и на всякий случай отскакивает немного в сторону по Тельмовой юной, восковой, апрельской травке, но улетать не улетает. Птичка, скачи! Вызывающе-желтый окрас одуванчиков на этой неделе добавился к желтизне нарциссов и форсайтии. Цвет-призыв. Цветы завлекают пчел, как люди завлекают друг друга. Сигналы. Запахи. Ты верь, дорогой, верь! Был бы он сейчас там, в доме, разделал бы ехидну так, что чертям жарко стало бы, и плевать на всю опасность. Вместо этого он погружается в безопасное нутро своей асфальтово-серой «селики»; пока он, бесшумно скользя, выезжает из Эрроудейла, застывшую тишину поселка нарушают желтые школьные автобусы, которые, притормаживая на каждом углу извилистых улочек, выбрасывают из себя пригоршни звонкоголосой орущей детворы.
«ТОЙОТА» — ЭТО ЧТО-ТО! — начертано на большом синем транспаранте в витрине «Спрингер-моторс», что на шоссе 111. 36 месяцев — 36 000 миль. Гарантия на все новые модели — возвещает плакат поменьше, и тут же еще один: Новинка — «крессида». Новый мощный двигатель. 3 литра. 190 лошадиных сил. 4-скоростная автоматическая ускоряющая трансмиссия. Новое противоугонное блокирующее устройство на коробке передач. Нельсона нет на месте, о чем Гарри узнает с немалым облегчением. Вторник, день для торговли так себе, в зале два продавца, молодые люди — ни он их не знает, ни они его. С прошлого ноября кое-что изменилось. Нельсон перекрасил административный отсек в более веселенькие тона — ярко-розовый в сочетании с зеленым, ни дать ни взять китайская чайная — и поснимал старые увеличенные газетные фотографии, запечатлевшие Гарри в дни его баскетбольной славы, с заголовками, где он именуется не иначе как «Кролик».
— Мистер Энгстром приблизительно в час ушел обедать и предупредил, что сегодня он уже, возможно, на работе не появится, — сообщает ему толстячок продавец. В былые времена Джейк и Руди сидели за столами, установленными тут же в зале, только вдоль стены, с той стороны, где когда-то была дискотека, которая потом прогорела, и на исходе семидесятых ее место занял пункт проката бытовой техники. Воплощая в жизнь одну из искрометных идей Нельсона, столы с прежнего места убрали, зато пространство вдоль противоположной стены теперь разделено на секции, наподобие ресторанных кабинок. Вполне возможно, это создает более доверительную атмосферу между продавцом и клиентом, особенно в самый щекотливый момент совершения сделки, но в целом такая планировка непривычно изолирует рабочие места от основной площади, где, собственно, и происходит вся работа, и, кроме того, шум из ремонтных мастерских стал гораздо слышнее. Там, за той стеной, снаружи, вытянувшись в сторону реки и Бруэра, находится принадлежащий магазину незаасфальтированный участок земли — Гарри мысленно окрестил его Парагваем, по имени страны, которая, к слову сказать, только что освободилась из-под власти диктатора, какого-то старика с немецкой фамилией, о чем Гарри узнал намедни из газет.
— Ну да, понятно, — говорит он толстячку, — я-то сам тоже мистер Энгстром. Есть тут у вас кто-нибудь компетентный, с кем можно поговорить о деле? — Не то чтобы он специально хотел кого-то обидеть, просто Тельмино сообщение, раскрыв ему глаза, сильно его расстроило: сердце у него колотится, желудок, надрываясь, пытается переварить две плошки орехов.
Из кабинки со стороны Парагвая выходит второй продавец, тот, что потоньше, и когда он приближается к ним, Гарри видит, что это не он, а она; ее волосы, на висках гладко зачесанные назад, и коричневое пальто-шинель, которое она набросила, чтобы выйти на улицу к клиентам, ввели его в заблуждение. Оказывается, это женщина. Автомобилями тут у них торгует баба. Прямо как в рекламном ролике «Тойоты», только белая. Он силится придать лицу подобающее выражение, чтобы скрыть свою истинную и, чего уж там, полную предрассудков реакцию.
— Мистер Энгстром, меня зовут Эльвира Олленбах, — представляется она и протягивает ему узкую твердую руку, которая после вялого, холодного, как сырое тесто, прикосновения Тельмы полчаса назад кажется горячей. — Я бы сразу догадалась, что вы отец Нельсона, даже если бы не видела ваших фотографий у него в кабинете. Вы с ним очень похожи, особенно вот тут, возле рта.
Шутить, что ли, вздумала с ним эта краля? Перед ним стоит сухопарая, подобранная молодая женщина, спортивная сверх всякой меры, как теперь у них это модно, с глубокими глазницами, низким, без модуляций, голосом, тонкими губами под слоем бледно-розовой светящейся помады, словно на губы наклеена глянцевая лента, и шеей до того стройной и тонкой, что по сравнению с ней подбородок кажется широковатым; линия челюстей заканчивается под мочками слегка оттопыренных ушей. В ушах у нее золотые серьги в форме раковины улитки.
— Если я правильно понимаю, — говорит он, — когда я был здесь в последний раз перед отъездом, вы еще не работали?
— Я здесь только с января, — поясняет она. — Но до этого я три года проработала в представительстве «Дацуна» на шоссе 819.
— И что же, нравится вам торговать машинами?
— Очень, — отвечает Эльвира Олленбах лаконично. Она не слишком улыбчива, во взгляде чувствуется какая-то настойчивость.
Он решает рискнуть и говорит ей напрямик:
— Принято считать, что это неженское дело.
Она чуточку оживляется.
— Да, знаю, и это очень странно, правда? Казалось бы, что может быть естественней? Когда в автомагазин заходят женщины, они уже не чувствуют себя так робко и неуверенно, а мужчины гораздо меньше боятся ударить в грязь лицом и показать, что они чего-то не знают, чем когда их обслуживает их же брат мужчина. Мне работа нравится. Отец всегда любил машины, наверно, и я в него пошла.
— Что ж, тут есть рациональное зерно, — соглашается он. — Даже не знаю, почему раньше никто до этого не додумался. Я имею в виду — привлекать женщин к торговле машинами. А как вообще дела?
— Весна как будто складывается неплохо, пока, во всяком случае. Многим нравится «камри», и «королла», конечно, по-прежнему в чести у клиентов, но, что удивительно, у нас очень хорошо идут люксовые модели, у других дилеров ничего похожего не наблюдается, насколько нам известно. Экономика Бруэра явно пошла в гору — наконец-то после стольких лет. Старые производства теперь реорганизованы, да и новые, узкоспециализированные и высокотехнологичные, растут как грибы. Ну и, конечно, появилась сеть фирменной торговли, там все товары идут на ура. Это залог успешного возрождения.
— Блеск! А что с подержанными? Туговато?
Ее глубоко посаженные глаза — затуманенные, как у Нельсона, но не угрюмо-затравленные, — изумленно вскидываются на него.
— Нет, почему же, вовсе нет. Отчасти потому Нельсону и понадобился еще один продавец, что сам он хотел уделить больше внимания подержанным машинам, постараться не так много отдавать оптовикам. Раньше этим тут занимался специальный человек с греческой фамилией.
— Ставрос. Чарли Ставрос.
— Точно. Нельсон считает, что с тех пор, как он ушел на пенсию, подержанные машины у нас пущены на самотек. Нельсон рассуждает так: если сегодня ты не предложишь малообеспеченному покупателю из молодых или из нацменьшинств товар, который ему по карману, то назавтра ты лишишься потенциального клиента, который через пять — десять лет уже был бы готов приобрести новую модель, рассчитанную на более состоятельную клиентуру.
— Звучит вполне убедительно. — Только что не молится на Нельсона, девчонка-то. Девчонке, впрочем, лет тридцать, если не больше, насколько он может судить: все, кто моложе сорока, для него молодняк.
Пухлявый продавец, тот, что мужского полу, — приятный и привычный глазу итальянский типаж, каких Бруэр пока еще в некотором количестве продолжает воспроизводить, с хрипотцой в голосе, волосатыми запястьями и старомодной стрижкой с гладкими височками, — считает нужным вставить в разговор свои два цента.
— Благодаря Нельсону подержанные резко пошли в гору. Постоянная реклама в «Стэндарде», цены — мы пишем их кремом для бритья на ветровом стекле — снижаются каждые два-три дня, а если платишь наличными — скидка. Некоторые каждый день заезжают, караулят, чтоб схватить по дешевке. — У него беспокойная манера придвигаться к собеседнику слишком близко и частить словами; щекам его не помешала бы хорошая бритва, а дыханию — ментоловая пастилка, лучше две. Чесночные души, без чеснока им еда не еда.
— Скидки, говоришь, когда наличными платят? Тэк-с, — кивает Гарри. — А где все-таки Нельсон, если честно?
— Он нам сказал, что ему нужно снять напряжение, — говорит Эльвира. — Его тут донимают звонками.
— Звонками?
— Ему без конца звонит какой-то человек, — поясняет она. И, понизив голос, добавляет: — Судя по выговору, иностранец. — У Гарри закрадывается подозрение, что она не так уж толкова, как показалась на первый взгляд. От ее настойчивых глаз не ускользнула тень его мысли. В порядке самозащиты она произносит: — Мне, наверно, вообще не следовало затрагивать эту тему, но поскольку вы его отец…
— Скорей всего, какой-нибудь недовольный покупатель. — Кролик сам предлагает объяснение, чтобы помочь ей выйти из положения.
— Среди клиентов «Тойоты» таких наперечет, — бурно влезает в разговор ее коллега-продавец. — Еще бы, год за годом с конвейеров компании сходят надежные машины, пробег без ремонта просто потрясающий!
— Не агитируйте меня, я и так за, — остужает его Гарри.
— Ничего не могу с собой поделать, завожусь и все тут. Кстати, меня зовут Бенни Леоне, мистер Энгстром. Бенни, то есть Бенедикт. Рады приветствовать вас здесь у нас. Нельсон говорит, вы оставили наш бизнес, умыли, так сказать, руки и вполне этим довольны.
— Я отошел от дел только наполовину. — Интересно, думает он, известно им, что по закону все это принадлежит Дженис? Он полагает, что они осведомлены достаточно. Жизнь учит, что люди, как правило, в курсе таких вещей. Знают, да помалкивают.
— В нашем деле каких только звонков не бывает, такого иногда наслушаешься! — тараторит Бенни. — Нельсон не должен впадать из-за этого в расстройство, нервы нужно беречь.
— Нельсон чересчур серьезно ко всему относится, — подхватывает Эльвира. — Я сколько раз ему говорила: не принимай все близко к сердцу, но так уж он устроен. Он вечно натянут как струна — того и гляди лопнет.
— Он сызмальства такой — неравнодушный, — заверяет их Гарри. — А кроме вас двоих, кто-нибудь еще есть на месте? Или разговоры про самотек…
— Есть, Джереми, — докладывает Бенни, — он обычно работает со среды по субботу включительно.
— Да, и еще Лайл, — уточняет Эльвира, краем глаза поглядывая на парочку в линялых джинсах, дрейфующую посреди искристого моря разнообразных «тойот».
— Я думал, Лайл серьезно болен, — удивляется Гарри.
— У него сейчас период ремиссии, так он объясняет, — комментирует Бенни, старательно контролируя выражение своего лица, примерно с тем же успехом, с каким чуть раньше Гарри пытался за маской непроницаемости скрыть от Эльвиры свои закоренелые предрассудки. Она тем временем, неожиданно двинувшись от них прочь и мелькнув своей легкой весенней шинелькой на фоне яркого дверного проема, выходит навстречу потенциальным покупателям.
— Отрадно слышать, — говорит Гарри. Один на один с Бенни он чувствует себя проще и раскованней. — Вот не знал, что при такой болезни может быть какая-то ремиссия.
— На время да, но только на время. — Хрипотцы в голосе его собеседника как-то сразу прибавилось — эдакий полугангстерский окрас, — видно, женское присутствие даже его до определенной степени сковывало.
Гарри, мотнув головой в сторону наружной двери, любопытствует:
— Как она справляется? Только без дураков.
Бенни, стоя к нему так близко, что ближе уже некуда, придвигается еще на дюйм и доверительно сообщает:
— У нее как: вроде уже доведет клиента до нужной кондиции, а потом вдруг бац! — как заклинит ее, не хочет уступить ни цента, и в результате сделка уплывает. Такое впечатление, она боится, как бы кто не сказал, что у нее кишка тонка.
Гарри понимающе кивает.
— По этой же причине женщины и с чаевыми скаредничают. Деньги на них действуют как удав на кролика. Но при всем том, — бодро заключает он, всем своим тоном приветствуя свежий ветер перемен и нововведения своего прогрессивно мыслящего сына, — идея, по-моему, неплохая. Теперь женщин даже министрами назначают. Видно, не зря — есть у них подход к людям.
— Ну да, — разрешает себе осторожно согласиться брыластый коротышка. — Все-таки что-то оригинальное. Не как у всех.
— Так где, вы сказали, мне найти Лайла?
Ему остается только гадать, как много утаивают от него эти двое, стараясь выгородить Нельсона. От него не укрылись многозначительные взгляды, которыми они обменивались, пока шел разговор. Хитросплетение тайн и умолчаний, и где? — в фирме, которую он же сам, собственноручно, лепил, начиная с 1975-го, когда старик Спрингер в один прекрасный летний день взял да и спекся, словно перегревшийся термометр. Кто сам пробовал, тот понимает, какого колоссального напряжения нервов требует автомобильный бизнес. Тут все непредсказуемо, а между тем ты по рукам и ногам связан жесткими обязательствами, и будь любезен их выполнять.
— Десять минут назад он был в кабинете Нельсона.
— Почему не у Милдред? — И Гарри поясняет: — Милдред Крауст просидела тут бухгалтером столько лет, что ты, наверно, еще пешком под стол ходил, а она уже тут работала. — Его самого можно считать живым свидетелем истории, если под историей разуметь историю «Спрингер-моторс». Он помнит еще те времена, когда чуть дальше по дороге, там, где сейчас пункт проката бытовой техники, светилась большущая реклама с одним словом — ДИСКО, переделанная из прежней, с франтоватым мистером Земляным Орехом в цилиндре, который без устали жонглировал неоновой тросточкой.
Но Бенни, похоже, знает все, что, по его мнению, стоит знать.
— Теперь в ее кабинете что-то вроде комнаты для совещаний, — сообщает он. — Там есть кушетка, на случай если кому-нибудь срочно понадобится прилечь. Лайл, бывало, этим пользовался, но сейчас он в основном работает дома, по-другому ему болезнь не позволяет.
— И давно он болеет?
У Бенни на лице опять возникает деланно нейтральное выражение, и он отвечает:
— С год, не меньше. Можно жить с вирусом пять, десять лет и только после начать ощущать на себе последствия. — Он совсем осип и придвинулся к Гарри просто вплотную. — У нас два механика уволились, когда Нельсон взял его бухгалтером, уже больного, но надо отдать Нельсону должное, он не стал их упрашивать. Он открытым текстом объяснил всем, что при обычном общении никакой опасности заражения нет, а дальше пусть каждый сам решает, оставаться или уходить.
— А Мэнни, как, интересно, реагировал?
— Мэнни? А, понятно, мистер Мэннинг, начальник отдела ремонта. Если не ошибаюсь, из-за этой истории он и ушел в конце концов. Я слыхал, он берет заказы в других фирмах, но ему не позавидуешь — в его-то возрасте такие перемены.
— Ты сам это сказал, я тебя за язык не тянул, — отзывается Гарри. — Смотри-ка, никак еще клиент пожаловал. Пора тебе двигать на помощь Эльвире.
— Мой девиз: дай людям осмотреться. Кто настроен серьезно, тот к тебе сам придет. Эльвира чересчур с ними носится.
Кролик идет через зал мимо стенда с техническими характеристиками, витрины с запчастями и укрепленной (на случай непредвиденных ударов) двери в гараж прямо к зеленому дверному проему, облицованному, как и прежде, панелями рифленого мезонита, которые теперь выкрашены в приглушенно-розовый цвет, — идет в свой бывший кабинет. Эльвира не соврала: переснятые с увеличением газетные заголовки с его именем и вырезки с фотографиями не выброшены за ненадобностью, а развешаны по стенам в кабинете Нельсона, где сын волей-неволей вынужден любоваться ими каждый день. Кроме того, на стенах висят фирменные эмблемы клубов «Киванис» и «Ротари», выписка из постановления Бруэрской торговой палаты, диплом, подписанный президентом компании, которым «Тойота» наградила их несколько лет назад («за верность духу фирмы»), и календарь, выпущенный «Плейбоем», — текущий месяц, апрель, представлен голозадой девицей, которая прикидывается пасхальным зайчиком, и хотя Гарри не вполне уверен, что такая изопродукция добавляет солидности фирме, это худо-бедно знак того, что не все еще в этом заведении сменили сексуальную ориентацию.
Лайл поднимается из-за стола Нельсона раньше, чем Гарри успевает войти. Он невероятно худ. Под серым костюмом на нем надет толстый красный свитер. Он протягивает костлявую, синюшную руку и неожиданно улыбается, обнажая огромные на его усохшем лице зубы.
— Здравствуйте, мистер Энгстром. Вы меня, конечно, не помните.
А ведь его лицо и вправду кажется смутно знакомым, как лицо из команды соперников, с которыми ты играл лет сорок назад. Череп у него необычайно узкий, а коротко остриженные волосы такого ровного светлого цвета, что кажутся крашеными; довершают портрет маленькие, половинные бухгалтерские очки в тонкой золотой оправе. По лицу его разлита такая бледность, словно кожа насквозь просвечивает. Прищурившись, Гарри коротко пожимает протянутую руку и старается не думать о микроскопических носителях вируса, устроенных хитроумно, как космический корабль в миниатюре, которые в это самое мгновение незаметно соскальзывают ему на ладонь, поднимаются вверх по руке под мышку и там через потные железы заныривают прямиком в кровоток. Он обтирает ладонь о полу пиджака, очень надеясь, что со стороны кажется, будто он машинально похлопывает себя по карману.
— Я когда-то работал в «Финансовых альтернативах» на Уайзер-стрит, а вы с женой туда наведывались — покупали-продавали золото и серебро, — напоминает ему Лайл.
Гарри смеется, припоминая эту историю.
— Было дело, мы один раз чуть хребет себе не сломали, пока доволокли до банка какую-то сумасшедшую груду серебряных долларов. Ну и тяжесть!
— Вы тогда это ловко провернули, — говорит Лайл. — Главное, успели вовремя все скинуть. Я даже не ожидал.
Последнее замечание кажется Гарри немного нахальным, но он не теряет благодушия.
— Удача дураков любит. А что, магазин до сих пор существует? Чем они теперь занимаются?
— Занимаются тем же, но очень скромно, — отвечает Лайл, непомерно, на слух Гарри, акцентируя слово «очень». Почему-то у гомиков так заведено — они будто зарок дали все преувеличивать, хотя для них это всего лишь нормальная интонация. — Этот бум вокруг драгметаллов — просто какое-то помешательство, право слово. Теперь дела у них очень неважные.
— Стильное было местечко. А какая красотка занималась там собственно куплей-продажей. Удивительно, как она с такими ногтями ухитрялась работать на компьютере.
— Ах, Марсия? Она покончила с собой.
Кролик ошеломлен. Такой с виду ангелочек была эта девица, и на тебе!
— Неужели? Почему?
— О, ничего особенного. Чисто личные проблемы, — говорит Лайл, отметая их, проблемы, движением своей прозрачной руки. Кролик почти явственно видит вокруг контуров Лайла размытый подвижный ореол из крохотных светящихся частичек, как будто над ним вьются маленькие «инопланетяне», прямо из фильма. — Падение спроса на металлы не имело к этому ни малейшего отношения. Марсия была просто вывеской, финансирование шло из Филадельфии.
Слушая безмятежный голос Лайла, Гарри слышит и то, как он на вдохе с шумом втягивает воздух, слегка задыхается, недаром у него на висках эти синие тени, и вообще все время такое чувство, будто он явился откуда-то из космоса и вот-вот обратно туда же и отбудет. Дела-то у парня похуже, чем у меня, думает Кролик и от этой мысли сразу проникается к нему дружеским расположением. Пока, правда, характерных следов — каких-нибудь там пятен Капоши — не видно, просто общая аура, свечение тела, упорно отказывающегося принимать жизнь, отвергающего все, что ее подпитывает, не желающего продолжать сосуществование с собственным организмом. Ноздри улавливают сладковатый гнилостный душок — похожим запахом тянет из дверцы долго простоявшего закрытым холодильника в каком-нибудь снятом на отпуск домишке, а впрочем, вполне возможно, что у Кролика просто фантазия разыгралась. Неожиданно Лайл садится, вернее, бессильно опускается в кресло, как будто ему невмочь больше стоять.
Гарри устраивается в кресле напротив, по другую сторону стола, где обычно сменяют друг друга клиенты, выклянчивающие для себя льготные условия расчета.
— Лайл, — начинает Гарри, — я хотел бы проверить бухгалтерские книги. Банковские уведомления, платежи, ссуды, инвентарные ведомости, наличие, короче, все, что полагается.
— Но почему же, Бог мой, почему? — Кажется, на истаявшем, блеклом лице Лайла остались одни глаза, как это бывает только у тяжелобольных. Он сидит очень прямо, положив для упора одну бесплотную руку в сером рукаве параллельно краю стола. Для того ли, чтобы экономить силы, а вернее, чтобы скрыть правду, он избирает тактику минимальных ответов.
— Так, обычное человеческое любопытство. Ну, ладно, если честно, меня кое-что настораживает в тех сводках, которые поступали ко мне во Флориду. — Тут Гарри немного запинается, не уверенный, стоит ли раскрывать свои карты, но в конце концов решает: была не была, большого вреда не будет, а может, и тревога-то ложная. У него еще теплится надежда, что скоро все запросто объяснится, и он, успокоившись, снова надолго забудет о магазине. — Непонятно, почему так упали продажи подержанных машин, я имею в виду их долю в общей пропорции.
— Непонятно?
— Вы можете возразить, что, во-первых, этот показатель все время плавает, и во-вторых, что благодаря успехам рейгановской экономики люди могут позволить себе не размениваться на старье, а покупать новую машину; но в мою бытность здесь, в магазине, определенная пропорция всегда сохранялась — месяц так, месяц эдак, но среднее арифметическое было постоянным, а теперь, судя по сводкам, этого не происходит, не происходит начиная с ноября. Мало того, чем дальше, тем все хуже и хуже, это-то и странно.
— Странно.
— Сомнительно. Подозрительно. Называйте, как хотите. Когда я смогу ознакомиться с отчетностью? Сам я в бухгалтерии не больно разбираюсь, поэтому хочу призвать на помощь Милдред Крауст.
Лайл с видимым усилием убирает руку со стола, так что теперь обе его кисти оказываются где-то внизу, вне поля зрения. Его движения вызывают у Гарри жуткие ассоциации с потусторонней замедленностью безвольных мертвых тел, выволакиваемых из огромных общих могил в Бухенвальде, — кадры, к которым снова и снова возвращались послевоенные кинохроники. Абсолютно голые, с нелепо болтающимися, будто из них вынули все суставы, конечностями, с выставленными на всеобщее обозрение гениталиями… Чего стоят после этого любые разговоры о непристойности, здесь непристойность обрела такие масштабы, что иного способа заставить людей поверить в это, кроме как увидеть собственными глазами, просто не было.
— Отчетность хранится по большей части у меня дома, в компьютере, — говорит Лайл.
— Здесь у нас тоже имеется компьютерная система. Самая современная — «Ай-би-эм». Я прекрасно помню, как мы ее тут устанавливали.
— У меня стоит совместимый — компактный «Эпл Макинтош», который делает все, что пожелаешь.
— Охотно верю. И знаете, раз уж мы об этом заговорили, ваша болезнь и сидение дома еще не повод для того, чтобы финансовая документация «Спрингер-моторс» была разбросана по всему округу Дайамонд. Она нужна мне здесь. И не позднее, чем завтра.
Вот и вышло наружу то, о чем они оба упоминать пока избегали, — что Лайл болен, что Лайл обречен. Молодой человек слегка надувает губы. И тут же расплывается в беззлобной улыбке скелета.
— Я могу предоставить информацию только тому, кто наделен соответствующими полномочиями, — заявляет он.
— У меня есть полномочия. Я лично управлял здесь всеми делами. Вон вся стена увешана моими портретами. Какие еще нужны полномочия?
Веки Лайла с темными — темнее волос на голове — ресницами опускаются на его неестественно выпученные глаза. Он несколько раз смаргивает и со всей возможной тактичностью, стараясь оставаться в рамках вежливости, уточняет:
— Насколько я могу судить со слов Нельсона, компания принадлежит его матери.
— Верно, но я ее муж. Все, что принадлежит ей, наполовину принадлежит и мне.
— При определенных обстоятельствах, возможно, и в определенных штатах. Однако не в Пенсильвании, я полагаю. Если вам угодно, можете обратиться за разъяснением к адвокату. — Одышка мешает ему говорить, и, прерывая его, Гарри, можно сказать, приходит ему на выручку.
— Мне незачем обращаться ни к каким адвокатам. Все, что мне нужно, это попросить жену позвонить вам и велеть ознакомить меня с бухгалтерией. Меня и Милдред Крауст. Я намерен привлечь ее.
— Мисс Крауст, если не ошибаюсь, проживает сейчас в богадельне. Денглеровский дом престарелых в Пенн-Парке.
— Прекрасно. От нас в пяти минутах. Завтра по дороге сюда я за ней заеду. Давайте условимся о времени.
Веки Лайла вновь опускаются, и локоть угловатым движением снова возвращается на стол.
— Когда и если я получу распоряжение от вашей жены и плюс к тому добро от Нельсона…
— Ну, этого вы не дождетесь. В Нельсоне вся проблема и есть, уж никак не ее решение.