Книга: Широкий Дол
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая

Глава пятая

В ту ночь мой разум сыграл со мной странную шутку. Мне снился Ральф, но не тот, из недавних моих кошмаров, а прежний, Ральф тех дней нашего золотого, полного любви лета. Я не бежала, а плыла, летела через розовый сад, и ноги мои едва касались посыпанных гравием дорожек. И калитка сама распахивалась передо мной, и я, легкая, как призрак, продолжала свой бег-полет в сторону реки. На берегу виднелась чья-то фигура, но я твердо знала, что это он, мой любовник. Мы бросились навстречу друг другу, и он овладел мною с такой пронзительной нежностью, что я застонала от наслаждения. И на этой высокой ноте наслаждения и боли я проснулась, исполненная сожалений. Стоило мне открыть глаза, и мой сон начал быстро таять, но я хорошо помнила, что, когда я после страстного поцелуя посмотрела в лицо моему приснившемуся любовнику, его лицо было лицом Гарри.
Подобный сон, полагаю, должен был бы меня шокировать, но я лишь улыбнулась и села в постели. Мечтать о Гарри, когда вокруг расцветает весна, казалось мне совершенно естественным и очень правильным. Мы с ним теперь постоянно были вместе, и я получала все больше удовольствия от этой дружбы. Мы с наслаждением прогуливались по саду, планируя заново обсадить дорожки кустами, размечая места посадки колышками и вдыхая аромат свежевскопанной земли. Мы составили настоящую карту перекрещивающихся дорожек, и, наконец, возница привез целую груду пышных кустов, и мы целых два чудесных дня руководили их посадкой, которую осуществляли трое садовников, а мы всячески им помогали, подвязывая и распрямляя ветви саженцев.
Иногда мы вместе ездили в холмы. Мне все еще было запрещено выезжать верхом, но я разыскала старую коляску своей гувернантки, велела запрячь в нее свою кобылу и теперь свободно разъезжала по всему поместью и даже добиралась до подножия холмов. Гарри ехал верхом со мною рядом, и я часто думала, как обрадовался бы нашей дружбе папа, как ему приятно было бы видеть наше тесное единство, возникшее во имя любви к той земле, которая была ему так дорога.
– Ты не устала, Беатрис? – заботливо спрашивал Гарри.
Я лишь улыбалась ему в ответ, и мы начинали неторопливый подъем на вершину холма, чтобы оттуда посмотреть на расстилавшиеся внизу зеленеющие поля и леса; или, повернувшись к поместью спиной, смотрели на юг, где вдали посверкивала ровная, точно голубая каменная плита, морская гладь.
Моя робость перед старшим и куда лучше меня образованным братом почти исчезла, особенно когда я поняла, как мало он знает о нашей земле. Мне даже стали нравиться его рассказы о книгах и разных заинтересовавших его хозяйственных идеях. Я никогда не могла толком понять, какова на самом деле разница между тем, есть у кого-то соглашение, именуемое «социальный договор», или нет, но когда Гарри говорил о борьбе за владение землей и о том, может ли земля принадлежать некой элите, я слушала его с огромным и острым интересом.
А он в ответ на мои бесчисленные вопросы начинал смеяться и говорил:
– Ох, Беатрис, можно подумать, что тебе интересно только то, что имеет отношения к Широкому Долу, а все остальное тебе совершенно безразлично! Ты прямо язычница какая-то! Прямо настоящая пейзанка!
И я тоже начинала смеяться и обвинять его в том, что у него в голове слишком много всяких идей, потому он и не способен отличить дикий овес от пшеницы – и это на самом деле была чистая правда.
Если бы в семьях наших соседей, живших неподалеку, было больше молодежи, мы бы, наверное, значительно меньше времени проводили вдвоем. И если бы Гарри больше знал о нашем поместье и лучше разбирался в хозяйстве, он не нуждался бы в моем ежедневном сопровождении. Скорее всего, если бы мы не были вынуждены соблюдать траур, Гарри всю зиму провел бы в Лондоне, а возможно, и меня на несколько дней вывезли бы в Чичестер или даже в столицу. Но все сложилось так, что мы по большей части были вынуждены общаться только друг с другом. Настроение мое быстро поднималось, я вновь чувствовала себя здоровой и бодрой, вновь была исполнена той буйной энергии, которую мама вечно пыталась сдержать, усаживая меня за вышивание в своей бледной гостиной. И отец теперь уже не мог с грохотом ворваться туда прямо из конюшни и вызволить меня из плена, избавить от пут приличного поведения; впрочем, теперь я почти всегда могла в этом отношении положиться на Гарри, которому постоянно требовались мои советы по хозяйству.
Даже наша земля тосковала без своего прежнего хозяина, моего отца. Гарри, наш «молодой сквайр», был слишком неопытен и слишком медленно всему учился; он совершенно не способен был держать в узде арендаторов, и те беззастенчиво занимались браконьерством и воровством. Гарри не мог даже крестьян толком заставить прополоть наши поля или убрать урожай. Зато на фоне неумения и хозяйственного невежества весьма возрос мой статус «маленькой хозяйки», и это было очень приятно – я могла отдать любой приказ, не требуя подтверждения со стороны Гарри. И постоянно думала о том, как было бы хорошо иметь всю эту землю в своем распоряжении. Но то были лишь мимолетные мечты. Я с удовольствием разъезжала с Гарри по полям, вместе с ним любовалась вечерним небом и не раз замечала, какими глазами он с улыбкой на меня смотрит.
Он больше уже не был школьником, до срока оставившим школу. Теперь это был молодой мужчина, который еще только начинает входить в полную силу и во всю ширину разворачивать могучие плечи. Да и я все хорошела; с каждым новым днем кожа моя под солнцем становилась все более золотистой, зеленовато-ореховые глаза горели все ярче, а в чуть выгоревших волосах все чаще мелькала рыжина. С каждым днем все больше расцветая, остро ощущая вокруг тепло этой особенной весны, я понимала: мне необходим любовник. Мне приходилось до боли закусывать губы, когда я вспоминала страстные, почти грубые поцелуи Ральфа и его бесстыдные ласки, и от тела моего под черным шелком траурного платья исходил жар, а по спине бежали мурашки. Меня часто посещали эти эротические сны наяву, и Гарри однажды поймал выражение моих глаз, когда я думала отнюдь не о счетах, которыми мы с ним занимались, сидя вечером в библиотеке у ярко горящего камина. И я, заметив его взгляд, покраснела до корней волос.
Удивительно, но Гарри не сказал ни слова и тоже покраснел, но при этом посмотрел на меня так, словно и ему мои блудливые мысли были тоже приятны.
Мы с ним были такими восхитительно чужими, незнакомыми друг для друга. То наслаждение, которое я получала во время свиданий с Ральфом, отчасти было связано с тем, что как бы подтверждало: да, я такая, какая есть, и все эти вещи для меня очень важны. С Ральфом мне почти не нужно было ни о чем говорить. Мы оба и так знали, будет ли день ясным или же пойдет дождь. Мы оба и так знали, что деревенские будут сегодня сеять на нижних полях, а значит, нам придется прятаться в лесу. Мы оба и так знали, что любовь и земля – это самое важное в жизни, что все остальное вторично и преходяще.
А Гарри ничего этого не знал, и я, не без легкого презрения относясь к подобному невежеству, все же испытывала огромное любопытство по поводу того, что было интересно ему, что ему нравилось. Гарри был для меня огромной интригующей загадкой, и когда теплые весенние деньки сменились уверенной летней жарой, а пшеничные поля стали серебристо-зелеными, я обнаружила, что мой интерес к нему постоянно растет. Единственным отвлекающим моментом в моей все возрастающей интимной привязанности к брату была мама; она непрерывно настаивала на том, что я должна вести себя как нормальная молодая леди, а не какой-то управляющий поместьем, но при этом даже ей трудно было отрицать постоянную потребность Гарри в моих советах. Так, однажды она настояла, чтобы я осталась дома и вместе с ней принимала гостей – дам из Хейверинг-холла; а чуть позже выяснилось, что в тот день мы потеряли не менее пятидесяти фунтов – а все из-за того, что Гарри не сумел справиться с недобросовестными жнецами. Те нарочно оставляли на поле несжатые колосья, и члены их семей, которые, согласно традиции, шли следом, в итоге унесли домой по одному из каждых трех снопов нашей пшеницы.
Леди Хейверинг и ее дочь, маленькая, похожая на мышку, Селия вежливо болтали с мамой, а я смотрела на бьющие в окно яркие солнечные лучи, бесясь от бессильной ярости и прекрасно понимая, что Гарри, разумеется, не станет следить за жнецами так, как это полагается. Когда же он заехал домой, чтобы выпить с нами чаю, мои опасения подтвердились, ибо он с большой гордостью доложил, что на наших полях с уборкой покончено. На самом деле, если бы жнецы работали как следует, работы на этих полях хватило бы и на весь следующий день. Но Гарри это совершенно не заботило. Усевшись рядом с Селией Хейверинг, он с огромным удовольствием поглощал булочки с тмином и выглядел при этом, точно купидон, поцелованный солнцем и не знающий ни тревог, ни волнений, тогда как я едва смогла усидеть на месте от беспокойства.
Но Гарри все продолжал болтать с Селией, заливаясь, как певчая птичка в клетке, и Селия даже что-то ему отвечала, причем чуть громче своего обычного, словно испуганного, шепота. По меньшей мере полчаса Гарри потратил на разговоры о чудесной погоде и о только что вышедшем новом романе, пока не наткнулся на мой упорный и жесткий взгляд, напомнивший ему, что он оставил в поле жнецов, которые, не сомневаюсь, с выгодой для себя воспользовались столь продолжительным отсутствием хозяина. Наконец, Гарри все же поднялся и ушел – но лишь после бесконечных поклонов, целования рук и прочих проволочек. Было очевидно, что ему жаль покидать мамину гостиную. Впрочем, для меня некоторые загадочные пристрастия этого юного красавца, моего брата, так и остались загадкой, ибо сама я их ничуть не разделяла.
– Вы, похоже, очень беспокоитесь насчет урожая, мисс Лейси, – тихо сказала Селия. Я остро на нее глянула, пытаясь понять, не издевается ли она надо мной, но в ее мягких карих глазах не было ни капли желчи, а в выражении бледного лица не просматривалось даже намека на злоязычие.
– Очень! – вдруг призналась я. – Ведь Гарри впервые самому приходится следить за уборкой урожая. А он долгое время находился вдали от дома и совершенно не знает здешних привычек. Боюсь, я куда больше нужна сейчас там, в полях, рядом с ним.
– Но если бы вы согласились… – Она деликатно помолчала и вопросительно глянула на меня. – Если вам было бы приятно немного прокатиться… – Она снова умолкла. – Видите ли, мы приехали в маминой карете, и сейчас мы с вами могли бы… нет, я уверена… – Она совсем смутилась и затихла, но я успела уловить смысл ее слов. Я как раз с тревогой следила за дождевыми облаками, собиравшимися на горизонте, которые вполне способны были бы погубить весь урожай, если бы разразились ливнем. К счастью, облака понемногу начинали рассеиваться.
– Прокатиться? – переспросила я. – С удовольствием!
«Мамина карета» оказалась огромным старомодным открытым ландо, и после бесконечной возни с зонтиками, которыми нам следовало защитить от солнца и ветра свои нежные личики, мы с Селией выехали на дорогу. Бледное лицо Селии было совершенно незагорелым, но она тщательнейшим образом следила за тем, чтобы постоянно находиться под прикрытием зонта. По сравнению со мной она была все равно что молоко по сравнению с медом. Казалось, ее долгое время держали взаперти где-нибудь в погребе – она прямо-таки поражала своей бледностью, а у меня давно уже и лицо, и руки, и шея были покрыты золотистым загаром и даже – о ужас! – на носу и вокруг него высыпали маленькие веселые веснушки. Рядом с Селией я даже в своем траурном платье выглядела удивительно яркой, к тому же щеки у меня разрумянились на солнце, да и платье было плотное и тяжелое. А Селия и на солнцепеке осталась бледной и прохладной; похоже, жара ничуть ее не мучила. Она сидела, глядя прямо перед собой большими карими глазами, пугливыми, как у лани, и даже за бортик ландо посмотреть едва осмеливались. У нее было маленькое робкое личико и нервный ротик с пухлыми губками, похожий на бутон розы. Рядом со мной она выглядела совсем юной девочкой, хоть и была на пять лет меня старше.
Она не проявляла никаких признаков беспокойства из-за того, что в двадцать один год осталась недолюбленной и незамужней. Ее бледное хорошенькое личико не произвело особого впечатления в Лондоне, куда ее возили на несколько дней во время бального сезона. Лорд Хейверинг, отчим Селии, гостеприимно распахнул двери Хейверинг-хауса, устроив бал специально для Селии, и даже пошел на то, чтобы заказать ей роскошное бальное платье. Однако он уже успел пустить на ветер почти все деньги леди Хейверинг, полученные ею в качестве приданого, поскольку был большим любителем заключать разнообразные пари и участвовать в азартных играх, так что Селии от богатства матери почти ничего не досталось. У нее, правда, имелось и свое собственное, кстати сказать, весьма приличное состояние, которое строгими и разумными условиями договора было полностью защищено от посягательств ее отчима. Это состояние вполне могло гарантировать Селии парочку неплохих женихов, но она замуж явно не торопилась и по поводу каждого предложения долго колебалась, а леди Хейверинг ни на чем не настаивала. И в итоге Селия снова возвращалась к привычной, во всех отношениях строго ограниченной и полной трудов жизни в поместье лорда Хейверинга. По-моему, она имела крайне малое представление о том, что жизнь молодой девушки непременно должна быть полна радости и удовольствий.
Во всяком случае, радость в жизни Селии была гостьей редкой. Когда ее мать приняла предложение лорда Хейверинга и переехала в его поместье, она, разумеется, взяла с собой и маленькую Селию, воспринимая ее скорее как еще одно место багажа, чем как самостоятельную личность, с чьими желаниями следовало бы считаться. В возрасте одиннадцати лет на нее была возложена почти полная ответственность за сводных братьев и сестер, весьма живых и шумных, и с тех пор она целыми днями с утра до ночи занималась этой неугомонной оравой, тогда как лорд Хейверинг экономил на всем, стремясь вовремя выплатить карточные и другие долги. Он уволил по очереди и домоправительницу, и гувернантку, и няньку, вынудив таким образом свою новую жену и свою падчерицу выполнять всю работу по уходу за детьми и следить за домом.
Знатные по рождению, но плохо воспитанные дети лорда Хейверинга, одного из самых известных людей графства, плевать хотели на свою тихую покорную сводную сестру и совсем ее не слушались. Селия, втихомолку оплакивая рано умершего отца и свою спокойную, безбедную и беззаботную жизнь в его доме, чувствовала себя в семье Хейверинга одинокой и никому не нужной.
Этого вполне достаточно, чтобы любую девушку сделать нервной и замкнутой. Селии повезло только в одном: ее приданое, представлявшее собой весьма привлекательный кусок земли, соседствующий с нашими владениями, и еще с полдюжины фермерских хозяйств, было благодаря усилиям адвокатов ее матери надежным образом защищено от посягательств вороватого и расточительного отчима как часть свадебного договора. Я знала Селию с детства; наши матери довольно часто ездили друг к другу в гости; если мы приезжали к ним, меня обычно уводили в детскую, где мы устраивали шумные игры с маленькими Хейверингами или же участвовали в торжественных кукольных чаепитиях, организованных Селией. Но когда я подросла и стала часто ездить верхом, сопровождая отца, мы с Селией стали видеться довольно редко. Иногда мы возили в Хейверинг-холл наших гончих, и я, едучи рядом с отцом в своей хорошенькой темно-зеленой или темно-синей амазонке, видела, как Селия смотрит на нас из окна второго этажа – хрупкий цветочек в белом атласном платье. Я всегда махала ей рукой, но она никогда не выходила на парадное крыльцо, чтобы поздороваться с нами, и, разумеется, никогда не ездила верхом. По-моему, в течение недели она выходила из дому не более двух раз – в церковь по воскресеньям и для официального визита к соседям, например к нам. Так что одному Богу известно, отчего вдруг ей захотелось прокатиться со мной. Хотя мне это было весьма кстати; я бы и с самим чертом поехала, лишь бы посмотреть, что сейчас творится в полях. А уж что там было нужно Селии, какая ей была польза от этой прогулки в поля, я понятия не имела, да я и не хотела этого знать.
Как только мы приблизились к полю, я сразу поняла, что была права, хотя с первого взгляда все было как полагается. Дюжина мужчин жали пшеницу, а их жены и дети шли следом и вязали снопы. По правилам, когда пшеница была сжата, женщинам и детям разрешалось снова выйти в поле на сбор колосков; им также разрешалось подбирать солому, которую они использовали для тюфяков или для подстилки в хлеву. Гарри, не уделяя жнецам должного внимания, позволял им жать так небрежно, что они порой оставляли несжатыми целые полоски, целые островки пшеницы – естественно, на радость сборщикам колосков. Жнецы прибегали и к еще одной старой уловке: подрезали стебель так высоко, что срезанные колосья не увязывались в сноп и падали на землю, а потом сборщикам колосков оставалось их только подобрать.
Вместо того чтобы следить за подобными безобразиями, Гарри, сбросив куртку и поигрывая серпом, присоединился к жнецам, встав в конец их цепочки. Я была страшно зла на него, но все же невольно залюбовалась им. Он и впрямь был ослепительно хорош. Парик он, разумеется, с головы сорвал, и его собственные волосы сверкали на солнце, как чистое золото, а свободная белая рубаха пузырем вздувалась на ветру, не скрывая стройного тела. Он был гораздо выше и стройнее тех мужчин, что его окружали. Темные, отлично скроенные бриджи для верховой езды красиво облегали его сильные ноги и ягодицы. Клянусь, даже святая испытала бы желание, глядя на него. Похоже, Селия также не могла оторвать от него глаз. Заметив нас, Гарри выпрямился, помахал нам рукой и подошел к калитке.
– Надеюсь, ты не отрезал себе серпом кусок ступни? – ядовитым тоном поинтересовалась я. Мне было ужасно жарко в тяжелом траурном платье, и я была раздражена нелепым поведением Гарри. Селия рядом со мной была истинным воплощением холодной безупречности в белом шелковом платье с вишневым зонтиком от солнца.
Гарри радостно засмеялся.
– Боюсь, что вскоре непременно отрежу! – заявил он. – Это так здорово! Так весело! Господи, сколько же таких вот чудесных жатв я, к сожалению, пропустил! Вы представляете, это ведь мой первый в жизни сбор урожая в Широком Доле!
Селия, распахнув красивые карие глаза, смотрела на него с сочувствием и восторгом. По-моему, она просто не могла на него не смотреть. Ворот его рубашки был расстегнут чуть не до пупа, и в нем виднелась его грудь, в верхней части поросшая негустыми волосами. Тело у него было совсем светлым, цвета сливок; лишь там, где кожу слегка опалило солнцем, она была розоватой.
– Жнецы должны двигаться одновременно и гораздо ближе друг к другу, – строго сказала я. – Посмотри, они же пропускают не меньше ярда каждый раз, как продвигаются вперед.
Гарри улыбнулся и посмотрел на Селию.
– В поле я всего лишь жалкий новичок, – беспомощным тоном сказал он.
– И я в таких вещах совершенно не разбираюсь, – нежным голоском поддержала его Селия. – Хотя мне очень нравится смотреть, как эти люди работают.
– Работают! – нетерпеливо воскликнула я. – Эти люди не работают, а отлынивают от работы! Помоги мне сойти на землю, Гарри. – И я, оставив этих двоих любоваться чудесной сценой жатвы, решительным шагом двинулась по жнивью (или, точнее, сквозь него, потому что эти горе-жнецы ухитрялись срезать лишь самые верхушки, так что до земли оставалось никак не меньше фута), намереваясь вывести этих недобросовестных работников на чистую воду.
– Теперь берегись! Настоящий хозяин идет! – сказал один из жнецов достаточно громко, чтобы я услышала. Смешок неторопливо прокатился по шеренге крестьян. Я тоже улыбнулась и крикнула, чтобы меня непременно услышали все:
– Ну, довольно! Немедленно встаньте, как полагается. Нет, еще ближе друг к другу! И учтите, Джон Саймон, я вовсе не собираюсь позволять вашей семье бесплатно запасаться пшеницей на всю зиму! Встаньте ближе к Уильяму. А вас, Томас, я попрошу срезать колосья ближе к земле. Неужели вы думаете, что я не разобралась в вашей замечательной затее? Еще разок сыграете в такую игру, и я всех вас вышвырну на Михайлов день.
Ворча и посмеиваясь, жнецы сдвинули ряды и снова принялись за работу, на этот раз не оставляя ни одной несжатой полоски в колышущемся поле пшеницы, которая следом за ними ложилась ровными бледно-золотистыми валками. Я с довольным видом усмехнулась и пошла к ландо, с удивлением слушая звонкий смех Селии, такой же счастливый, как пение черного дрозда. Мой брат что-то рассказывал ей и ласково улыбался, глядя на нее. Я решила не обращать на это внимания и спросила:
– Ну что, Гарри, теперь видишь, как они должны работать? Гораздо ближе друг к другу! Тогда пропусков почти не остается.
– Да, конечно, – сказал Гарри. – Я тоже им об этом говорил, но они все равно тут же разбредались в разные стороны.
– Они постоянно стараются тебя провести! – рассердилась я. – Тебе нужно показать им, что ты здесь хозяин.
Гарри усмехнулся, глядя на Селию, и я заметила, что она застенчиво улыбнулась в ответ.
– Такой уж я, видно, бестолковый, – сказал он, обращаясь не ко мне, а к Селии и явно напрашиваясь на возражения.
– Действительно бестолковый! – согласилась я, прежде чем она успела выразить свое несогласие. – Ладно, ступай на поле и не позволяй жнецам прерывать работу больше чем на десять минут; и домой им до заката возвращаться тоже не полагается.
Гарри послушался меня и остался в поле; жнецов он не отпускал домой до позднего вечера и вернулся страшно довольный собой, весело насвистывая и поглядывая в небо на круглую золотистую луну урожая. Я как раз переодевалась к обеду и услышала топот копыт его лошади еще на подъездной аллее. Сама не знаю почему, но сердце мое отчего-то взволнованно забилось, и я остановилась перед зеркалом, закручивая волосы в высокий узел на макушке и внимательно себя разглядывая. Интересно, думала я, выигрышно ли я выгляжу рядом с Селией? В собственной красоте у меня сомнений не было, но мне хотелось знать, как моя яркая внешность соотносится с ее нежным очарованием. Я припомнила сегодняшнюю сцену в поле и впервые подумала о том, что Гарри, наверное, не слишком приятно, когда сестра устраивает ему разнос в присутствии других мужчин и нашей хорошенькой соседки. Возможно, сердце у него вовсе не прыгает от восторга при виде меня, и вряд ли он так же следит за каждым моим движением, как я следила там, на пшеничном поле, за тем, с какой силой и грацией движется его тело и руки.
Я решила потихоньку проскользнуть в мамину спальню и рассмотреть себя в полный рост в ее большом, готическом зеркале. Надо сказать, то, что я увидела, добавило мне уверенности в себе. Черный цвет шел мне куда больше, чем бледно-розовый или бледно-голубой, однако мама всегда раньше заставляла меня носить именно эти цвета. Сужавшийся книзу корсаж платья плотно обхватывал мою тонкую талию, и я выглядела в нем стройной, как тростинка. Большой квадратный вырез подчеркивал изящную шейку. Короткие локоны у щек выглядели совершенно естественными (хоть и были созданы с некоторой помощью щипцов), а зеленые глаза при свете свечи казались непроницаемыми, как у кошки.
У меня за спиной была окутанная полумраком комната. Балдахин густо-зеленого цвета над старинной кроватью на четырех резных ножках казался почти черным, точно хвоя сосны в сумерки. Стоило мне шевельнуться, и моя черная тень, огромная, как тень великана, начинала метаться по дальней, едва различимой стене. В этой странной игре света и тени, точнее мрака и полумрака, был какой-то непонятный фокус, пробуждавший нервные фантазии. Мне вдруг показалось, что я в комнате не одна. Но я не обернулась, чтобы побыстрее посмотреть, что у меня за спиной, хотя в обычных обстоятельствах наверняка сделала бы это. Я продолжала стоять лицом к зеркалу и спиной, своей незащищенной спиной, к темной комнате, отражавшейся в еще более темном стекле, и пыталась увидеть или понять, кто там находится.
Там был Ральф.
Он лежал там, где всегда страстно мечтал лежать – на постели своего хозяина. Лицо его согревала знакомая, столь любимая мною улыбка, которая всегда светилась у него в глазах, когда он смотрел на меня. Вид у него был довольно самоуверенный, гордый, но эта улыбка таила в себе нежность и предвкушение грубоватого и одновременно нежного наслаждения.
Я так и застыла: я не могла разглядеть его ног.
Я не шевелилась и не дышала.
Я не могла разглядеть его ног.
Если его ноги целы, тогда минувшие несколько месяцев были просто страшным сном, а то, что я вижу в зеркале, – чудесная реальность. Если же ног у него больше нет, это означает, что тот кошмар снова настиг меня и теперь я целиком в его власти и все в миллион раз хуже, чем самые страшные мои сны. Резной балдахин отбрасывал на кровать широкую темную полосу густой тени. Может быть, его ноги прятались в этой тени? Я не могла их разглядеть.
Я знала, что должна повернуться и посмотреть Ральфу в глаза.
Мое лицо, отражавшееся в зеркале, казалось единственным светлым пятном в окутанной мраком комнате; оно светилось, как лик привидения. Я прикусила внутреннюю сторону щеки, чтобы не закричать, и медленно, точно приговоренная к смертной казни, обернулась.
У меня за спиной никого не было.
Кровать была пуста.
Я хрипло прошептала: «Ральф?» У меня так сдавило горло, что громче я не могла. Но от моего шепота лишь слегка шевельнулся огонек свечи. На негнущихся ногах я сделала несколько крошечных шажков к кровати, высоко поднимая свечу и намереваясь осмотреть все это старинное ложе до последнего дюйма. На кровати никого не было. Подушки и вышитое шелковое покрывало по-прежнему были идеально гладкими, ничуть не смятыми. Я дрожащей рукой коснулась подушек. Их поверхность была холодна.
Значит, на них никто не лежал?
Пошатываясь, я с трудом добрела до маминого туалетного столика, осторожно поставила свечу, села на пуфик и бессильно уронила голову на руки.
– Боже, – в отчаянии воскликнула я, – не дай мне сойти с ума! Не посылай мне безумия! Не допусти, чтобы все это так закончилось! Чтобы я утратила разум как раз тогда, когда почти уже достигла душевного покоя и умиротворения!
Несколько долгих минут я провела в полном безмолвии, слушая, как ровно тикают в коридоре дедушкины часы. Потом глубоко вздохнула, отняла руки от лица и снова посмотрелась в зеркало. Лицо мое выглядело в зеркале столь же безмятежным и очаровательным, как и всегда, но я смотрела на свое отражение так, словно это не я, а кто-то другой; словно это чья-то чужая красота и я не могу понять, что там, под этой маской спокойствия, не могу даже представить себе, какие ужасные мысли, какие страхи таятся в глубине этих зеленых кошачьих глаз.
За дверью скрипнула половица, и дверь отворилась. Я так и подскочила, едва успев задушить рвущийся из горла вопль, но на пороге стояла всего лишь моя мать. Несколько секунд она не двигалась, и я прочла в ее лице сочувствие и невнятный намек на то, что ее снедают некие мрачные мысли.
– Глазам своим не верю – ты, Беатрис, вертишься перед зеркалом? Не похоже на тебя! – ласково сказала она. – Извини, если я тебя напугала. Ты так бледна. О чем, интересно, ты только что думала?
Я улыбнулась, хотя и несколько натянутой улыбкой, и отвернулась от зеркала. Мама молча подошла к комоду и вынула из верхнего ящика носовой платок. Молчание затягивалось, и я ощутила в висках знакомый стук крови: меня уже начинало тревожить, что она скажет или сделает дальше.
– Ты, должно быть, затосковала по своим хорошеньким платьицам, когда сегодня увидела мисс Хейверинг? – сказала моя мать и, как всегда, ошиблась. – Она и впрямь выглядела очаровательно. По-моему, Гарри был просто потрясен.
– Гарри? – машинально переспросила я.
– Вряд ли можно подобрать для него лучшую партию, – сказала мама, орошая одеколоном свой кружевной платочек. – Кстати, те земли, что полагаются ей в качестве приданого, на редкость удобно расположены: совсем рядом с нами. Твой отец вечно на них поглядывал. И потом, она такая милая! Такая прелестная! Я понимаю, конечно, что дома у нее обстоятельства весьма сложные и она, бедняжка, привыкла постоянно к ним приспосабливаться. Леди Хейверинг заверила меня, что, если из этого брака что-нибудь выйдет, ты и я сможем оставаться здесь так долго, как захотим сами. Селия не станет настаивать на каких-либо переменах. По-моему, это поистине идеальный план, вряд ли можно придумать нечто лучшее.
А мою душу все сильней сковывал леденящий холод. Почему мама говорит о подходящей невесте для Гарри? О каком браке может идти речь? Гарри – мой друг, мой постоянный спутник. Мы с ним вместе управляем нашим поместьем. И он, и я принадлежим Широкому Долу!
– Вы подыскиваете для Гарри невесту? – с недоверием переспросила я.
– Конечно, подыскиваю, – сказала мама, стараясь не смотреть мне в глаза. – Это совершенно естественно. Неужели ты думала, что он на всю жизнь останется холостяком? Что он забудет о своем долге, о необходимости продолжить свой род и умрет бездетным?
Я, открыв рот от изумления, смотрела на нее. Я никогда прежде не думала о подобной возможности. Я вообще ни о чем не думала, зная лишь, что этим летом наши отношения с Гарри стали куда более близкими, почти интимными и мне очень приятно, когда он особенно мил со мной. Я радовалась каждой его теплой улыбке, каждой нежной интонации, каждому ласковому взгляду.
– Просто я еще совсем не задумывалась о нашем будущем, – призналась я, что вполне соответствовало действительности, ибо мои незавершенные, недодуманные планы были, в общем-то, по-детски беспомощными и бесполезными.
– А я задумывалась, – строго сказала мама, и я поняла, что она очень внимательно за мной наблюдает, а я совсем забыла о выражении своего лица, и оно оказалось совершенно незащищенным. С раннего детства я воспринимала свою мать как незначительную пешку на огромной шахматной доске наших угодий, и сейчас для меня стало настоящим потрясением то, что она-то, оказывается, всегда очень внимательно за мной наблюдала и знала меня так, как никто другой и не мог меня знать. Она родила меня, она следила за тем, как я делаю свои первые шаги, и видела, как быстро я от нее отдаляюсь, как во мне разгорается пылкая страсть к земле Широкого Дола, как мне нравится заниматься хозяйством в поместье. Если бы она знала… Но я не посмела завершить эту мысль. Нельзя, невозможно было даже предположить, что мама может обо мне подумать, если осмелится неким образом проникнуть за те преграды, которыми я отгородила свои мысли и свою душу от любой попытки проникновения.
И все же мама уже много лет испытывала из-за меня некую неясную тревогу. Ее маленькие плаксивые надоедливые замечания и постоянное недовольство мною вылились в итоге в серьезные подозрения, что мне вообще свойственны неподобающие мысли и чувства. И когда отец настаивал на том, что никто из рода Лейси никогда не допускал неподобающих мыслей и дурных поступков, мать была вынуждена с ним соглашаться и признавала, что ее жалобы в мой адрес произрастают главным образом из ее привычки к городскому воспитанию и светским условностям. Но теперь рядом с ней уже не было моего шумного беспечного папы, и некому было опровергнуть ее суждения, так что она без помех вглядывалась в меня и, надо сказать, многое видела достаточно ясно. Она не просто требовала, чтобы я «вела себя должным образом» – с этим-то как раз бороться было нетрудно, – но явно подозревала, что я в глубине души испытываю отнюдь не те чувства, какие следует испытывать юной девушке.
– Мама… – прошептала я. Это был полубессознательный призыв к ней, моей родительнице, просьба защитить меня, избавить от преследующих меня страхов. Впрочем, куда сильней меня страшили те мысли, связанные со мной, что таились в глубине ее голубых глаз, взгляд которых вдруг стал необычайно острым.
Она тут же перестала бесцельно возиться в ящичках своего комода и повернулась ко мне, с беспокойством вглядываясь в мое лицо.
– Что с тобой, Беатрис? – сказала она. – Я не в силах понять, что у тебя на уме. Ты – моя родная дочь, но для меня всегда остается неразрешимой загадкой, о чем ты в тот или иной момент думаешь.
Я что-то пробормотала невнятно, не находя нужных слов. Сердце все еще взволнованно и глухо стучало у меня в груди после того, как мне померещился Ральф на ложе моих родителей. Всего через несколько минут после того злосчастного видения я была не в силах объясняться с матерью, не в силах смотреть ей в лицо.
– В этом доме явно творится что-то не то, – вдруг с уверенностью сказала она. – Меня здесь держали за дурочку, но я далеко не глупа. И прекрасно чувствую, если в доме происходит что-то нехорошее, а в данный момент это именно так.
Я протянула к ней руки – отчасти просто из желания к ней прикоснуться, но в основном желая развеять те мысли, которые, как я всерьез опасалась, у нее возникли. Однако она не только не сжала мои руки в своих, но и не сделала ко мне ни шагу. Она так и осталась на месте, не испытывая ни малейшей благодарности за мой почти детский порыв; она по-прежнему смотрела на меня холодно и вопрошающе, и этот взгляд лишал меня мужества.
– Ты и отца своего любила не так, как это делают обычные дети, – убежденно заявила она. – Я всю твою жизнь за тобой следила. Ты любила его, потому что он был сквайром, хозяином Широкого Дола. Я это твердо знаю. Хотя никому никогда не было дела до того, что я знаю и о чем я думаю. Но я всегда понимала: эта твоя любовь до некоторой степени… опасна.
Я невольно охнула, ибо ей удалось отыскать это ужасное, точное, высвечивающее правду слово, и переплела пальцы лежавших на коленях рук, чтобы хоть как-то скрыть то, как сильно они дрожат. Я чувствовала, что мое лицо, повернутое к матери, белее простыни. Даже если б я была убийцей и меня допрашивали в суде, я бы, наверное, не испытывала такого чувства вины и такого страха. И это, по всей вероятности, было ей совершенно ясно.
– Мама… – снова прошептала я, умоляя ее прекратить этот безжалостный поток предположений, которые, точно путеводная нить в лабиринте, могли привести ее туда, где скрывалась истина, глубоко запрятанная в тайниках моей души.
Она, наконец, отлепилась от своего комода и двинулась ко мне. На этот раз я чуть не отшатнулась от нее, но что-то – какая-то гордость, какая-то сила? – остановило меня, и я стояла совершенно неподвижно, как скала, и храбро смотрела ей в лицо своими лживыми глазами.
– Беатрис, я готовлю помолвку Гарри и Селии, – сказала она, и я заметила, что глаза ее блестят от слез. – Ни одна женщина не испытывает радости, когда в ее дом приходит новая хозяйка. Ни одна женщина не хочет, чтобы ее сын отвернулся от нее ради своей молодой жены. Я иду на это только ради Гарри. – Мама помолчала и решительно прибавила: – И ради тебя! Ты должна избавиться от чар этой земли и ее хозяина, тебя необходимо от этого избавить. И потом, когда в доме появится молодая женщина, немного постарше тебя, ты станешь чаще выезжать. Ты сможешь вместе с Селией посещать Хейверингов, сможешь вместе с ними ездить в Лондон. И Гарри будет увлечен своей молодой женой, так что на тебя у него будет оставаться гораздо меньше времени.
– Так вы, мама, хотите встать между Гарри и мной? – спросила я, охваченная возмущением.
– Да, – храбро ответила она. – У нас в доме явно поселилось некое зло. Какое именно, я пока сказать не могу, но я отчетливо чувствую его присутствие. Словно намек на страшную опасность. Я чувствую запах этого зла в каждой комнате, где вы с Гарри работаете вместе. Пойми, вы оба – мои дети. И я должна хранить вас обоих. Должна спасти вас от любой опасности, какая бы всем нам в этом доме ни угрожала.
Собрав остатки мужества, я изобразила на лице самоуверенную улыбку и, во что бы то ни стало пытаясь ее удержать, сказала:
– Ах, мама, вы просто слишком опечалены смертью папы, вы все еще сильно горюете, как, впрочем, и мы с Гарри. Но, уверяю вас, мои отношения с братом не несут в себе никакой опасности, никакой угрозы. Мы с Гарри – просто брат и сестра, которые пытаются продолжать делать то, что так успешно делал наш отец. Хотя, конечно, нам не хватает для этого ни знаний, ни умения. Это просто работа, мама, обыкновенная каждодневная работа. Надеюсь, Селия поможет нам разрядить обстановку и скоро жизнь в Широком Доле снова наладится.
Мать только вздохнула в ответ, и плечи ее дрогнули, словно она была охвачена нервным ознобом. Затем она выпрямилась и сказала:
– Мне бы так хотелось быть в этом уверенной. Иногда мне кажется, что я теряю рассудок, раз мне повсюду мерещатся всякие опасности. Полагаю, ты права, Беатрис. Это горе и печаль проложили в мою душу путь для разных глупых мыслей. Прости меня, дорогая, если я встревожила тебя своими словами. Но все же не забывай, что я тебе сказала. Теперь, когда твоего отца больше нет на свете, именно мне придется нести за тебя ответственность. Тебе, безусловно, следует вести более нормальную жизнь, свойственную девушке. Пока Гарри и впрямь нужна твоя помощь, и ты помогай ему чем сможешь, но учти, Беатрис: как только он женится, ты уже не будешь столь необходима и Гарри, и Широкому Долу. И я очень надеюсь, что ты охотно примешь эти неизбежные перемены.
Я склонила голову, но глаза мои под опущенными веками улыбались.
– Да, мама, конечно, – покорно промолвила я. И подумала: «Никто не заставит меня сидеть в гостиной с дурацкой вышивкой в руках, когда летнее солнце светит так жарко, когда за жнецами в поле нужен глаз да глаз!» И я прекрасно понимала, что маме меня никогда не удержать.
Но из-за этой помолвки я в очередной раз почувствовала всю свою уязвимость. Собственно, у меня и раньше не было никакого конкретного плана действий. Все планы строил Ральф, и ему уже пришлось расплатиться за то, что он слишком поспешил претворить в жизнь свои злодейские намерения. А я до сих пор всего лишь позволяла этим солнечным денькам пролетать мимо один за другим, наслаждаясь ими, точно беспечный ребенок. В то лето я даже в полях перестала быть главным действующим лицом, хотя по-прежнему знала об этой земле гораздо больше, чем было дано узнать Гарри. Я гораздо лучше его понимала и нужды этой земли, и нужды живущих на ней людей, и все особенности нашего хозяйства, несколько отличавшиеся от уже ставших привычными норм. Но в то лето звезда Гарри была в зените, и хотя я по-прежнему могла отдавать приказания и командовать крестьянами, но стоило ему выйти в поле, и казалось, что взошло солнце.
Впрочем, он так и не научился контролировать работу жнецов. В отличие от меня, он был с ними и чересчур дружелюбен, и с эксцентрической настойчивостью все время сам хватался за серп, действуя весьма неумело, и был чересчур чужд им, чересчур далек от них. И по-прежнему надолго оставлял их без присмотра, возвращаясь домой пить чай или обедать. Они и сами предпочитали, чтобы за их работой наблюдала я, и знали, что уж я-то со всем справлюсь отлично: и за ровностью ряда прослежу, и проверю количество убранного зерна, и спланирую задание на завтра, и предоставлю им возможность самим делать все остальное. А когда девушки приносили из деревни большие фляги с сидром и домашним пивом, а также огромные хрустящие караваи золотистого хлеба, то каждый работник знал, что я непременно усядусь вместе со всеми на колком жнивье и буду есть с не меньшим аппетитом и удовольствием, чем они сами.
И все же в тот год это были не мои люди, а люди Гарри.
Я не могла его за это ненавидеть. Хотя всеми фибрами своей души ненавидела и наш мужской парламент, нашу мужскую судебную систему, и землевладельцев-мужчин, которые создали такую систему законов, чтобы их матери, жены и дочери навсегда были бы исключены из той сферы жизни, которая только и делает жизнь осмысленной, достойной того, чтобы ее прожить. Они попросту лишили всех представительниц женского пола возможности владеть землей. И все же к Гарри я не испытывала ни малейшей ненависти. Да разве мог кто-либо его ненавидеть? Улыбка, всегда готовая расцвести у него на устах, мягкий нрав, чувство юмора и привлекательная внешность способны были завоевать ему расположение любого, куда бы он ни пошел. Возможно, сами жнецы и предпочитали работать под моим присмотром, но их жены и дочери заливались вишневым румянцем, провожая глазами Гарри, проехавшего мимо них по дороге. В то лето именно его все воспринимали как божество урожая. А я могла быть всего лишь жрицей в его храме.
Тем летом никого не оставило равнодушным мужское очарование Гарри, молодого хозяина Широкого Дола. По-моему, я была единственной, кто с грустью и сожалением вспоминал прежнего сквайра. Чуть ли не всем в поместье Гарри казался восходящим солнцем; а его мужская красота – которая словно расцвела под воздействием тяжелой работы в полях, весьма, кстати, прибавившей ему здоровья, – добрый нрав и бьющая через край энергия превращали его в настоящего принца Лета. По-моему, одна я в своем черном траурном платье и весьма мрачно настроенная, все лето трудилась с неизменной отдачей, но почти без радости.
Самым большим праздником в Широком Доле всегда был торжественный пир по случаю уборки урожая, когда все золотистое зерно уже находилось в амбарах. Каждый человек в поместье испытывал на себе лихорадку последних дней жатвы, и все мужчины, женщины и даже дети метались по полю, стремясь обогнать непогоду и до прихода осенних дождей убрать все под крышу, пока в небе не собрались темные тучи, способные за одну ночь уничтожить плоды трудов целого года.
И действительно, весь год ты подспудно ожидаешь какой-нибудь беды, начиная с самой первой, еще зимней, пахоты и весеннего сева. Весь долгий год ты следишь за землей и небом. Не слишком ли холодно для семян, хотя вроде бы уже конец весны? Не слишком ли сухо для юных всходов? Не многовато ли солнца? Хватает ли дождей, чтобы хлеба хорошо поднимались, суля обильный урожай? А если вдруг дождей совсем нет? О, как ты молишься, чтобы, наконец, прошел дождь! И как просишь Бога не допустить дождя, когда пшеница уже поднялась, гордая и высокая, но такая уязвимая для бурь и болезней! Какое победоносное чувство охватывает тебя, когда ряды жнецов, свистя серпами, движутся по полю и оно колышется волнами, как безбрежное золотистое море! И вот в этот-то период как раз и начинается соревнование между людьми и капризными божествами, управляющими погодой. Но в этом году, в это лето, когда Гарри поистине стал для всех богом урожая, погода держалась замечательная, причем так долго, что никто и припомнить не мог второго такого лета; казалось, все забыли, какое жаркое лето устроили Ральф и я в прошлом году – целую жизнь назад.
В последний день жатвы я выехала в поле с раннего утра, а Гарри сменил меня ближе к полудню, когда жнецы уже почти закончили работу. Я сразу направилась к большому зернохранилищу и амбарам возле новой мельницы, чтобы проследить за подъезжающими повозками со съестным. Во дворе были только наш мельник, Билл Грин, и его жена. Их двое работников и трое сыновей все еще были заняты на уборке урожая. Миссис Грин хлопотала, готовясь к вечернему пиру, и кухня ее была завалена самыми разно-образными продуктами, привезенными из господского дома в огромных корзинах с крышкой и во вместительных флягах.
Я сидела одна во дворе мельницы, прислушиваясь к шуму воды в пруду и ритмичному шлепанью мельничного колеса и следя за парой голубей, то улетавших, то возвращавшихся к своему гнезду под коньком крыши.
На солнцепеке вытянулась кошка; ей было явно слишком жарко и лень вылизывать свою пыльную, потрескивающую от сухости воздуха шерсть. Но стоило мне шевельнуться, и кошачьи глаза, такие же зеленые и загадочные, как мои собственные, открылись, словно от щелчка, и уставились прямо на меня. У реки ветерок все же шуршал в верхних ветвях самых высоких буков, но внизу листва совершенно застыла. Даже лесные птицы в такую жару отказывались петь, и только голуби продолжали ворковать, без конца ухаживая друг за другом. И мельничный двор, и кошка, и я сама были столь же неподвижны, как и эта полуденная жара; казалось, августовское солнце запекло нас внутрь волшебного пирога молчания.
Невольно в мою дремлющую наяву душу закрались мысли о Гарри. Но не о том Гарри-школьнике моих детских лет, который ничего не смыслил в хозяйстве и земледелии, а о Гарри-полубоге, божестве нынешнего урожая, сделавшем так, что пшеница на его земле этим летом поднялась необычайно высоко. Именно такого Гарри, наверное, увидела Селия, проезжая мимо; и потом у нее хватило мужества взять материно ландо – под тем предлогом, что она оказывает любезность мне, – и приказать кучеру снова провезти ее по той же проселочной дороге, чтобы еще раз посмотреть на моего брата, который выглядел настоящим красавцем в одной рубахе и узких бриджах. Я думала о том, что Гарри приобретает в Широком Доле все больший авторитет и власть. О том, что он с каждым днем все уверенней чувствует себя на своем законном месте хозяина и мне никогда не удастся сдвинуть его с этого места.
А потом я с какой-то удивительной ясностью поняла: я и не хочу никуда сдвигать Гарри. И мне приятно видеть, как он стремится узнать побольше о своей земле, и эта земля словно по его приказу дает чудесные плоды. И мне нравится смотреть на него, когда он, сидя во главе стола, улыбается мне. И в течение всего этого жаркого лета, проведенного вместе с Гарри, я испытывала одну лишь радость. И каждый час, что мы с ним были врозь, казался мне невероятно долгим и пустым, и я заполняла эту пустоту, думая о нем, вспоминая его улыбку, его смех или какие-то отрывки наших разговоров.
Когда вдали послышался грохот телег и громкое пение, я даже растерялась, не сразу сообразив, что мне следует делать, настолько отвлекли меня от реальной действительности мысли о Гарри и о том, какое место он занимает в Широком Доле. Я прошла через двор к амбару, а мистер и миссис Грин стремглав выбежали из дома и бросились открывать ворота. Теперь уже хорошо было слышно, что крестьяне поют песни урожая, а когда повозки завернули к мельнице, я различила в общем хоре чистый тенор Гарри.
Балка, запирающая засов на огромных резных дверях амбара, была так тяжела, что я сумела ее приподнять, лишь добравшись до дальнего ее конца. Только тогда это бревно дрогнуло и я, наконец, вытащила его из толстенных петель. Повозки как раз с грохотом въезжали во двор, точно триумфальная процессия в честь бога плодородия, когда я настежь распахнула тяжелые двойные двери амбара и повернулась лицом к урожаю Широкого Дола.
На первой повозке высилась целая гора золотистых снопов, и на вершине этой покачивающейся горы восседал Гарри. Мощные кони-тяжеловозы остановились прямо передо мной, гора снопов снова качнулась, колеса замерли, и Гарри встал во весь рост, глядя на меня словно из рамы горячих синих небес. Я даже закинула голову и все смотрела и смотрела на него, не в силах отвести взор. А он стоял на этой горе пшеницы, одетый как обычно, если не считать того, что на нем остались только рубашка и узкие бриджи для верховой езды. Вид у него был и совершенно непрактичный, не подходящий для работы в поле, и немного неприличный. Рубашка из чудесного тонкого полотна была небрежно расстегнута на груди, так что виднелась загорелая колонна его сильной и стройной шеи и часть мощного гладкого плеча. А бриджи всегда ему очень шли, подчеркивая длину его ног и крепкие ляжки. Его высокие, до колен, кожаные сапожки были совершенно исцарапаны и изорваны после хождения по стерне, и теперь вряд ли был смысл чинить их. В общем, конечно, Гарри выглядел именно так, как и должен выглядеть знатный господин, играющий роль крестьянина в некоем спектакле – то есть это был, на мой взгляд, наихудший вариант хозяина-землевладельца, какой только можно иметь. И все же я смотрела на брата с нескрываемым удовольствием и радостью.
Он спрыгнул – сперва на сиденье возницы, а потом на землю, – но вдруг застыл, заметив, какое у меня лицо, да так и впился в меня глазами. Его беззаботный гедонизм вдруг куда-то исчез; теперь он выглядел глубоко потрясенным, словно кто-то вдруг влепил ему, весело смеющемуся, пощечину. Он все смотрел и смотрел мне прямо в глаза, словно ему хотелось задать мне какой-то невероятно важный вопрос – казалось, ему никогда раньше и в голову не приходило, что я могу знать ответ на этот вопрос, и он только сейчас об этом догадался. Я тоже глаз с него не сводила, и губы мои были полуоткрыты, словно я готовилась ему ответить, но пока не могла выговорить ни слова, и с моих уст срывались лишь быстрые, легкие вздохи. Взгляд Гарри медленно скользил по моей фигуре от макушки и блестящих каштановых волос до подола темного платья. Потом он снова посмотрел мне в лицо и едва слышно промолвил одно-единственное слово «Беатрис», словно только что узнал мое имя.
Возница подождал, пока я отступлю в сторону, затем щелчком подозвал свою команду, которая ринулась мимо меня в амбар. Следом за этой повозкой уже выстроились и другие; с них тоже спрыгивали на землю мужчины, и одни начинали сбрасывать с повозки снопы, а другие складывали их в огромную, все растущую гору. Но, по-моему, Гарри ничего этого уже не видел. Он по-прежнему стоял, не замечая летающих по воздуху снопов, и смотрел мне в глаза, и в его отчаянном взгляде я читала некое напряжение и неверие, словно у безнадежно тонущего человека.
И до конца этого долгого, наполненного тяжким трудом дня мы с ним не обменялись ни единым словом, хоть и трудились бок о бок, пока всю пшеницу не убрали в амбар или не сложили в бережно укрытые скирды. Наконец, уже в сумерках, были накрыты огромные раскладные столы, и Гарри уселся во главе центрального стола, а я – на его противоположном конце. Мы улыбались, когда все пили за наше здоровье и поздравляли нас. Мы даже потанцевали немного – сперва короткую джигу друг с другом, кружась в быстром, похожем на сон танце, от которого перехватывало дыхание, а потом меня стали приглашать наиболее зажиточные наши арендаторы, которым в тот день тоже довелось работать на уборке урожая.
Сумерки сгущались, взошла луна, и самые уважаемые из жителей деревни попрощались и стали разъезжаться по домам на своих телегах. Но молодежи хотелось еще потанцевать и пофлиртовать, а разгулявшиеся мужчины постарше – главным образом холостяки или «никчемные» мужья – пустили по кругу небольшие фляжки с крепким джином, купленным у лондонских возчиков. Гарри привел из мельничной конюшни мою кобылу и своего гунтера, и мы поехали домой. В небесах светила желтая и круглая луна урожая, похожая на золотую гинею, и меня вдруг охватило такое страстное желание, что закружилась голова. Я с трудом удержала в руках поводья и заставила себя выпрямиться в седле. Я вздрагивала от каждого мимолетного взгляда Гарри, а когда наши лошади шли бок о бок, мы порой невольно касались друг друга плечами, и меня буквально обдавало жаром.
На конюшенном дворе, к счастью, никого не оказалось, и некому было помочь мне спешиться, так что я упорно продолжала сидеть в седле, пока ко мне не подошел Гарри. Я оперлась о его плечи, и он легко приподнял меня и поставил на землю, но, клянусь, при этом, словно нечаянно, задержал меня в объятиях, крепко прижимая к себе. Я дрожала, скользя по его горячему усталому телу, хватая ртом свежий вечерний воздух. От Гарри исходил теплый, чисто мужской аромат, и я, все еще находясь в кольце его рук, чуть качнулась и подняла к нему лицо. В волшебном свете луны его юношески чистое лицо с высокими скулами и крепким подбородком было для меня как приглашение к поцелуям, и мне так хотелось покрыть быстрыми и нежными поцелуями его глаза, лоб, небритые щеки… Ореховые глаза Гарри заглянули мне в лицо, и он с какой-то странной хрипотцой сказал:
– Доброй ночи, Беатрис. – Потом наклонился и торопливо, легко поцеловал меня в щеку. Я не пошевелилась. Я позволила Гарри поцеловать меня так, как ему хотелось, а потом позволила отпустить меня. Да, я сама позволила ему чуть отступить назад и убрать руки с моей талии. А сама скользнула сознательно изящным движением к дверям конюшни, исчезла в доме и по задней лестнице поднялась к себе в спальню. И золотистая луна, освещавшая мне путь, была точно обещание рая.

 

Но каким мучительным оказался этот рай! Всю осень и зиму Гарри ухаживал за Селией и все больше чувствовал себя взрослым мужчиной. А это означало, что он часто уезжал из дома, встречаясь со своими новыми друзьями, чтобы вместе пообедать или выпить, или ездил в Хейверинг-холл к Селии. И хотя моя власть над этой землей в его отсутствие крепла, но мне все трудней было справиться с собой. Я мечтала о нем и страстно желала его возвращения, отсчитывая каждую секунду в те тоскливые дни, когда его не было дома.
Я тайком наблюдала за Гарри во время завтрака или когда он читал газеты и комментировал разные политические события, также светские новости из Лондона. Я следила за ним, когда он быстрым широким шагом выходил из комнаты, и прислушивалась: захлопнется ли с грохотом входная дверь, выйдет ли он на крыльцо, собираясь уезжать? А перед обедом я ждала его у окна – мне хотелось увидеть, как он подъезжает к дому. Я ждала, когда он снова начнет излагать мне свои хозяйственные идеи, начитавшись разных книг; голова у него вечна была полна подобных идей. За обедом, сидя по правую руку от него, я заставляла его смеяться, сплетничая о маминых гостях, приезжавших к нам днем. А вечером я сама наливала ему чай, и рука моя каждый раз дрожала, когда я подавала ему чашку. Я была безнадежно, отчаянно влюблена в него и наслаждалась каждым восхитительным мгновением этой любви, порой приносившей мне немало боли.
А вот рассказы Гарри о Селии меня совершенно не трогали. Мне были безразличны ее очаровательные манеры, прелестные свежие цветы у нее в гостиной, ее великолепные вышивки и талантливые рисунки. Для меня ничего не значило даже то, что мой брат весьма любезно ухаживает за нашей хорошенькой, похожей на ангелочка соседкой. Мне от него было нужно совсем другое. Всякие песенки, хорошенькие подарочки, изысканные букеты и еженедельные визиты – все это Селия могла оставить себе. Я стремилась к тому, чтобы Гарри воспылал ко мне той же страстью, какую когда-то испытывали друг к другу мы с Ральфом. Сама же я просто сгорала от страстной любви к нему. Я и не думала со стыдом отворачиваться от воспоминаний о том, как Гарри, уткнувшись лицом в ноги Ральфа, стонал от наслаждения, когда Ральф охаживал хлыстом его обнаженную спину. Напротив, я вспоминала все это с надеждой. Пусть он испытывал к Ральфу низменную, презренную страсть; он вполне мог подпасть под его чары. Ральф просто сбил его с толку. Я собственными глазами видела, что Гарри способен действительно обезуметь от страсти, стать совершенно беспомощным. И теперь я стремилась занять в его душе место Ральфа; мечтала, чтобы он снова утратил разум – но на этот раз от любви ко мне.
Я также знала – женщина всегда знает, чувствует такие вещи, хотя вполне успешно может скрывать это даже от самой себя, – что Гарри тоже влечет ко мне. Если он входил в комнату, зная, что я там, он всегда внутренне собирался, что было заметно по его лицу, и голос его звучал нейтрально; но если он где-нибудь случайно на меня натыкался, если я, скажем, неожиданно заходила в библиотеку, а он сидел там, уверенный, что меня нет дома, глаза его сразу начинали нервно блестеть, и он не знал, куда спрятать дрожащие руки. Мы с Гарри часто и подолгу спорили, обсуждая посевы будущего года или новую теорию севооборота, о которой он читал в своих книжках, и наши беседы всегда, точно жаркое специями, были сдобрены неким невысказанным волнением, тем возбуждением, которое охватывало нас обоих, если мои волосы случайно касались его щеки, когда мы оба склонялись над колонкой цифр. Я чувствовала, как Гарри замирает, но не отстраняется. К сожалению, никаких дальнейших шагов он не предпринимал.
Всю долгую осень и зиму я едва замечала и холод, и нудные дожди, такой жар пылал у меня внутри. В начале осени, когда еще цвели хризантемы и астры, я охапками приносила их в дом, наполняя комнаты терпким, перечным ароматом этих цветов предзимья. Порой при виде их ярких красок меня охватывала дрожь восторга. Потом наступил охотничий сезон, но я все еще была в трауре, и мне приходилось весь день слоняться по дому в тяжелом черном платье; по утрам я видела, как огромный красный шар солнца поднимается над покрытыми легкой изморозью полями, слышала истерический визг и лай гончих, предвкушавших участие в охоте, и меня охватывала тоска. Согласно какому-то нелепому правилу, Гарри разрешалось, хотя он тоже еще носил траур, прибыть на место сбора вместе с другими охотниками и даже следовать за гончими по полям, однако ни стрелять самому, ни смотреть, как стреляют другие, ему было нельзя. Правила того же чрезвычайно негибкого кодекса строго запрещали мне, женщине, не только участвовать в охоте, но и ездить верхом в обществе других охотников. То есть все эти чудесные, морозные и ясные, осенние дни я была вынуждена сидеть дома. Мне разрешалось только совершать «тайные» прогулки верхом в пределах нашего поместья, и при том условии, что никто из наших соседей-джентри меня не увидит.
Так что я не имела права даже хорошенько прокатиться галопом, чтобы сжечь излишки энергии. А в полях и на пастбищах осенью работы всегда было мало, и я скучала, сидя дома. А когда сырость и дожди сменились зимними морозами, моя тоска еще усилилась, а любовное томление стало настолько сильным, что в иные дни превращалось в боль. Однажды, ожидая на конюшенном дворе возвращения Гарри и сгорая от нетерпения, я разбила кулаком лед в поилке и до крови поранила осколками руку. Но как только он приехал, точно воин, сидя на своем высоченном жеребце и сияя при виде меня, боль в моей израненной руке тут же исчезла, словно растворившись в радости.
Рождество и Новый год прошли тихо, поскольку у нас наступил второй этап траура. Вскоре, как всегда внезапно, ударили морозы, сделав дороги вполне пригодными для езды, и Гарри, взяв карету, на целую неделю по каким-то делам уехал в город. Домой он вернулся, полный рассказов о модных веяниях и новых театральных спектаклях.
Его отсутствие дало мне возможность отметить с некоторой иронией – все-таки я хорошо себя знала! – что хоть я и скучаю по нему, но при этом наслаждаюсь своей полной свободой и властью. Да и наши арендаторы, а также все жители нашей деревни отлично знали, кто здесь настоящий хозяин, и всегда советовались со мной, прежде чем идти к Гарри с какими-то своими просьбами или идеями. А вот купцы и торговцы, которые не так хорошо знали жизнь нашего графства, порой, особенно в тот, самый первый, год, порой совершали ошибку, спрашивая, нельзя ли им повидать сквайра. И меня всегда задевало, когда они пытались развлечь меня светскими сплетнями, но в итоге неизменно умолкали, ожидая, чтобы я вышла из комнаты, а они смогли возобновить деловые разговоры с Гарри. И он, обладая в лучшем случае половиной моих знаний и опыта, всегда чувствовал себя польщенным и говорил мне с улыбкой: «Пожалуй, нам не стоит долее задерживать тебя, Беатрис, ведь у тебя наверняка есть и другие дела. Я, разумеется, и один со всем справлюсь, а потом все тебе расскажу». И предполагалось, что в ответ я должна удалиться. Иногда я действительно уходила. А иногда, нарушая все общественные приличия, с улыбкой отвечала: «Ну что ты, Гарри, какие у меня дела! Я лучше останусь».
Тогда торговец и Гарри обменивались горестной усмешкой мужчин, связавшихся с такой упрямой особой, и принимались обсуждать какую-нибудь сделку относительно шерсти, пшеницы или мяса. Кстати, в моем присутствии сделки всегда бывали заключены самым выгодным для нас образом. И меня неизменно обижали слова Гарри насчет того, что мне лучше заняться своими делами. Какие там «мои дела», когда речь идет о благосостоянии Широкого Дола!
Но если Гарри дома не было, всем этим купцам, торговцам, юристам и банкирам волей-неволей приходилось признать, что я вполне способна и дать слово, и сдержать его. Законы, эти вечные мужские законы не признавали моей подписи, словно я была банкротом, преступницей или сумасшедшей, однако деловым людям хватало обычно одного моего сурового взгляда, и каждый из них сразу понимал: если он хочет иметь дело с Широким Долом, ему лучше не говорить, что он предпочел бы подождать возвращения Гарри. В отсутствие брата моя власть над этой землей сбрасывала свои покровы, и каждый – от самого бедного лудильщика или обитателя жалкой деревенской лачуги до представителей высшего общества – чувствовал, что правлю здесь я.
После Рождества поместье целую неделю окутывали холодные липкие туманы, но в середине января серая пелена исчезла с холмов, и они стали ясно видны на фоне яркого морозного неба. Каждое утро, проснувшись и пытаясь стряхнуть с себя путы мутных горячих ночных снов, я вскакивала с постели и сразу настежь распахивала окно, полной грудью вдыхая обжигающе холодный воздух. Но уже после нескольких таких судорожных вдохов я, вся заледенев и дрожа, захлопывала окно и спешила к горящему камину, чтобы умыться и одеться.
Зимние холода, как обычно, собирали в деревне свою дань. Билл Грин, наш мельник, поскользнулся прямо у себя во дворе и сломал ногу; мне пришлось посылать в Чичестер за хирургом, чтобы тот вправил кости и наложил повязку. Миссис Ходгет, мать нашего привратника, слегла в постель еще во время первого снегопада, жалуясь на боль в груди. И вытащить ее из постели родственники так и не смогли. Это продолжалось уже целую неделю, и однажды утром Ходгет, отворяя мне ворота, пожаловался, что, как ему кажется, его мать лежит в постели «из чистой гордости», а Сара, его жена, из сил выбивается, потому что вынуждена не только дополнительно готовить и стирать, но и два раза в день ходить в деревню и носить старой карге еду.
Я кивнула и улыбнулась ему, а на следующий день взяла нашего чалого гунтера Соррела и отправилась в деревню. Привязывая коня к столбику калитки возле дома старой миссис Ходгет, я не заметила в окне ее лица, но твердо знала: старая ведьма наверняка за мной наблюдает и к моему приходу успеет снова нырнуть в кровать. Когда я, подметя подолом юбки заснеженную дорожку в сад и с топотом сбив на крыльце снег с сапог, вошла в дом и сдернула с рук перчатки, старуха уже лежала в постели, притворяясь страшно больной и укрывшись одеялом до самого подбородка; но глаза у нее были вполне здоровые, ясные и блудливо бегали из стороны в сторону.
– Добрый день, миссис Ходгет, – пропела я. – Какая жалость, что вы заболели!
– Добрый день, мисс Беатрис, – проскрипела она. – Как вы добры! Спасибо, что зашли навестить бедную старуху.
– Я зашла, чтобы не просто навестить вас, – бодрым тоном сообщила я, – а сказать, что посылаю за нашим новым врачом, доктором МакЭндрю. Он шотландец. Я слышала, он особенно хорошо справляется с заболеваниями груди. Вот он приедет, осмотрит вас и начнет лечение.
Ее глаза вспыхнули энтузиазмом.
– Вот бы хорошо! – воскликнула она. – Уж я об этом докторе наслышана! И все о нем хорошо отзываются.
– А вы знаете об особенностях того лечения, которое он применяет? – спросила я. – Для начала он использует чудесную диету для похудания, и это, как говорят, дает отличные результаты.
– Нет. А что такое «диета»? – спросила старуха, не подозревая, что попалась в ловушку.
– Он называет это «заморить инфекцию голодом», – сказала я, глядя на нее невинными честными глазами. – В первый день вам ничего не дают есть, кроме горячей воды; во второй день можно съесть одну ложку – не больше! – жидкой каши и сколько угодно выпить горячей воды. На третий день снова разрешается только вода, а на четвертый – вода и еще одна ложка каши. И такую диету следует соблюдать до тех пор, пока вы не выздоровеете. Говорят, этот метод осечек не дает.
Я ободряюще улыбнулась, про себя прося прощения у неизвестного мне молодого врача, чью репутацию я так безжалостно скомпрометировала. Я и сама уже слышала, что врач он превосходный. Его приглашали в основном в богатые дворянские семьи, но было известно, что он не отказывает и беднякам, а в особо сложных случаях оказывает им услуги бесплатно. Ничего, добрый доктор как-нибудь переживет мою наглую ложь, ведь все равно никто, кроме этой глупой старухи, такой чепухе не поверит. Впрочем, моя цель была достигнута: миссис Ходгет пришла в ужас и с недоверием уставилась на меня, нервно перебирая краешек одеяла пухлыми пальцами.
– Ну, я не знаю, мисс Беатрис… – с сомнением промямлила она, – только вряд ли это правильно – так мало есть, когда болеешь.
– Да нет, это как раз совершенно правильно, – уверенно возразила я и обернулась, поскольку в дверях как раз показалась Сара Ходгет, притащившая за несколько миль из привратницкой целую миску рагу и буханку свежего хлеба с хрустящей корочкой, завернутую в безупречно чистое полотенце. Когда она все это достала из своей корзины с крышкой и не-опрятное жилище старухи наполнилось чудесным густым ароматом кроличьего рагу, глаза миссис Ходгет алчно блеснули.
– Мисс Беатрис! – воскликнула Сара, делая книксен и тепло мне улыбаясь – я всегда была ее любимицей. – Как это мило с вашей стороны, что вы заглянули к маме! Она у нас так расхворалась!
– Ничего, она скоро поправится, – уверенно заявила я, – если будет следовать особой ограничительной диете доктора МакЭндрю. Собственно, можно начать прямо сейчас, верно, миссис Ходгет? Итак, Сара, вы можете отнести свое чудесное рагу домой, где, осмелюсь сказать, оно точно не пропадет!
– Но ведь лечение можно начать и с завтрашнего дня! – в отчаянии воскликнула миссис Ходгет, опасаясь, что горячий обед, принесенный ее невесткой, ей уже не достанется.
– Нет, лучше прямо сегодня, – решительно возразила я. – Или, может, вы чувствуете, что уже начинаете выздоравливать?
Глупая старуха ухватилась за эту соломинку с явным вздохом облегчения.
– Да, сегодня я, пожалуй, немного покрепче, – сказала она. – Наверно, и впрямь выздоравливать начинаю.
– В таком случае вам нужно побольше двигаться, – все тем же решительным тоном продолжала я, протягивая ей руку и буквально вытаскивая ее из постели. – А Сара пусть спокойно идет домой и приготовит вам местечко за общим столом, а вы потихоньку прогуляетесь до их сторожки и пообедаете вместе с ними.
– Под снегом-то? – прокаркала старуха, словно прикосновение снежинок может подействовать на нее как отрава. Но я уже заметила возле входной двери пару крепких кожаных башмаков, а также висевшую на крючке теплую шаль и теплый чепец.
– Да, – невозмутимо заявила я, – и под снегом прогуляться очень даже неплохо. Либо упражнения и прогулки, миссис Ходгет, либо особая диета – только это и может вам помочь. Мы все так дорожим вами и так вас уважаем, что ни в коем случае не хотели бы рисковать вашим здоровьем.
Миссис Ходгет улыбнулась, услышав это, но тут же снова нахмурилась: выбор-то был нелегкий. Она еще немного поворчала и сдалась, а я ушла, оставив Сару, которая как раз принялась кутать старую чертовку, чтобы та смогла выйти на улицу. Страшно довольная собой, я отвязала Соррела, понимая, что оказала Ходгетам такую услугу, которой они никогда не забудут. Кроме того, я подарила всей деревне шутку, которая будет здесь в ходу до самой весны. Мой решительный приход в домик миссис Ходгет и моя «особая диета» будут многократно описаны и исполнены в лицах; эту историю будут пересказывать в каждой пивной в радиусе ста миль. И тост, который последует, когда смолкнет долгий смех деревенских выпивох, тоже будет напоминать шутливое славословие в мою честь: «За хозяйку Широкого Дола! За мисс Беатрис!»
Заметив среди мальчишек, кидавшихся снежками на дороге, одного из сыновей Тайэка, я окликнула его и велела подержать Соррела, а сама довольно неуклюже взобралась на изгородь, чтобы сесть в седло. Я бросила мальчику пенни – за помощь, а потом и еще один, потому что мне понравилась его беззубая улыбка. К тому же он смотрел на меня с обожанием, как смотрят на героя.
– А дедушка Купер тоже болеет, – сообщил он мне, разглядывая монетки и уже прикидывая, какой пир может устроить себе из сдобных булочек с изюмом и помадки.
– И сильно? – спросила я. Парнишка кивнул, и я решила заехать к Куперу по дороге домой. Он был одним из тех независимых обитателей лачуг, которые сообща разместились на дальнем краю деревни, на самой границе общинных земель. Летом Купер обычно от зари до зари трудился в полях Широкого Дола – жал пшеницу или убирал овощи; а зимой всегда был готов помочь, например, заколоть свинью, за что ему платили добрым куском бекона. У него имелась пара тощих несушек, которые даже иногда неслись, и старая тощая корова, дававшая немного молока. Свой домишко Купер смастерил из бревен, выпрошенных и украденных в нашем лесу, и веток, которые он вполне законно нарезал на общинной земле. Крышу он покрыл тоже ветками и дерном, накопанным на торфянистых болотах. В домике была печка, которую он топил торфом и хворостом (все с общинных земель), и от этого в его жилище всегда было полно дыма. Сидел он на трехногой деревянной табуретке, вырезанной из дерева лет сто назад; ел из деревянной плошки; ложка у него была оловянная, а еду он готовил в горшке на треноге, стоявшей прямо в сложенном из камней очаге над пылающими головнями. И горшок, и тренога были, естественно, насквозь прокопченными, как, впрочем, и тот кусок бекона, что вечно свисал у него с потолочной балки.
Мне такая жизнь казалась жалкой, убогой, но дедушка Купер иной жизни не знал и к ней не стремился; он никогда не пытался найти себе какую-нибудь постоянную работу и никогда никого не называл «хозяином». В своей грязной маленькой лачуге он спал на тюфяке, набитом листьями папоротника, завернувшись в тряпье, но гордо называл себя свободным человеком; и мой отец, который всегда чувствовал гордость других людей и с уважением к этому относился, обращался к нему исключительно «дедушка Купер» и никогда просто «Джон». Точно так же поступала и я.
Соррел устал ждать меня и даже немного замерз, так что я сперва пустила его легким галопом и прокатилась по заснеженной дороге туда и обратно, а потом свернула направо и поехала по тропе, ведущей к лачугам сквоттеров. Заснеженный лес был окутан какой-то волшебной тишиной. Ветви темно-зеленых сосен и елей, украшенные снеговыми шапками, растопырили застывшие ветки, точно острые пальцы. Даже самые маленькие веточки, как и каждая сосновая иголка, были закованы в скользкий ледяной панцирь. Серебристые березы казались серыми на фоне этой льдистой снежной яркости, а стволы буков и вовсе были цвета оловянной посуды. Мне все более отчетливо было слышно, как грохочет подо льдом Фенни на своих каменистых перекатах, и я подъехала ближе, чтобы посмотреть, как таинственно бежит зеленая вода под тонким серебристым льдом, образуя тихие заводи у берега под нависшими белыми гребнями снега.
Снег в лесу был весь испещрен следами зверья. Я заметила два широких круга – следы кролика, пытавшегося спастись от преследований ласки или горностая, маленькие отпечатки лапок которых были тоже отчетливо видны. Были там и лисьи следы, похожие на следы некрупной собаки, и даже размазанный след барсука, который волочил брюхо по снегу, как бы заметая отпечатки собственных лап.
Я подняла глаза к небу, видневшемуся в переплетении заснеженных ветвей, и поняла, что сегодня снегопад наверняка продолжится. Я снова пустила Соррела легким галопом – мне нужно было успеть домой до обеда. Гунтер легко бежал по хорошо утоптанной тропе – похоже, до меня здесь прошла не одна пара крепких сапог или башмаков на деревянной подошве. Значит, дедушка Купер и впрямь серьезно болен, раз его навещают соседи, подумала я.
Но вскоре я поняла, что приехала слишком поздно: дверь лачуги Купера была распахнута настежь, как в самые жаркие летние дни, и оттуда мне навстречу вышла миссис Мерри, повивальная бабка, которой в нашем приходе также обычно поручали обряжать покойника; она-то и была хозяйкой тех хороших крепких сапог, следы которых я видела на тропе; впрочем, это вполне соответствовало ее уважаемому и весьма высокому для деревни положению.
– Добрый день, мисс Беатрис. А Купер-то скончался, – суховато приветствовала она меня.
Я придержала коня возле изгороди из ореховых веток и спросила:
– От старости?
– И от старости тоже, – ответила она. – Зима всегда их одного за другим забирает.
– Может, у него еды не хватало? Или одежды? – спросила я. Дедушка Купер не принадлежал к числу «наших людей». Он также не был и арендатором, и пенсии никакой не получал, и все же он проживал на нашей земле и все это время ухитрялся как-то выживать. Наверное, я испытала бы чувство вины, узнав, что он умер в нужде.
– Он только вчера вечером съел одну из своих несушек, – сказала миссис Мерри. – Да ничего, он столько зим здесь пережил, несмотря на такую одежду и такую постель. Вам не стоит расстраиваться, мисс Беатрис. Просто время его пришло. И он вполне мирно свой конец встретил. Хотите на него посмотреть?
Я покачала головой. В нашей деревне не было семьи, которую я обидела бы подобным отказом. Но в данном случае я имела право поступить по-своему.
– У него хоть какие-то сбережения были? – спросила я. – На похороны хватит?
– Нет, – сказала она. – Его похоронят в могиле для неимущих, как нищего. У него в доме мы ничего не нашли.
Я кивнула и быстро сказала:
– Я оплачу гроб и службу в церкви. Вы уж, пожалуйста, все устройте, миссис Мерри. Я не могу допустить в Широком Доле таких позорных похорон.
Миссис Мерри смерила меня взглядом, улыбнулась и воскликнула:
– Ну до чего же вы на вашего отца похожи, мисс Беатрис! – Я тоже улыбнулась – это был самый лучший комплимент, какой только можно было мне сделать.
– Да, и очень надеюсь, что это так, – сказала я, кивком поблагодарив ее, и распрощалась с нею.
Через день-два останки дедушки Купера в простом светлом гробу из струганых досок похоронят в дальнем углу церковного двора, возле сарая, где стоит водяной насос и хранятся разные инструменты. Я оплачу и простой деревянный крест, на котором будет написано имя покойного. А поминальную службу отслужит помощник приходского священника, и в церкви соберутся немногочисленные друзья Купера и те деревенские жители, кому просто нечего делать. Возможно, придут и другие обитатели лачуг, но саму деревню мало затронет смерть одного из тех, что живут рядом с ними так обособленно. Я заплачу и за то, чтобы, как полагается, прозвонили в колокол. И услышав этот печальный звон, мужчины, что пашут в поле, или подрезают зеленую изгородь, или копают канаву, прервут работу и стянут с головы шапку, чтобы с непокрытой головой почтить уход старика, который при жизни ни разу не удостаивался такой чести.
Вскоре колокол звонить перестанет, крестьяне вновь натянут шапки на озябшие головы, а могильщики поплюют на холодные ладони и возьмутся за кирки, проклиная жизнь, которая заставляет их в середине января стоять по колено в ледяной воде и без перерыва трудиться до темноты, не имея возможности ни обогреться, ни обсохнуть.
Морозная погода была, конечно, могильщикам очень некстати, но для пастухов эта снежная и холодная зима и вовсе стала настоящим кошмаром. Особенно плохо было то, что снег выпал так рано и обильные снегопады все продолжались; из-за этого овец не успели вовремя свести вниз для окота на более доступных и удобных пастбищах. Теперь приходилось день за днем под снегом отыскивать тропу, ведущую на верхние пастбища, тыча длинными палками в сугробы и пытаясь отыскать твердую белую кочку, в которую превратилась похороненная под снегом овца. А затем следовало решить и еще одну, весьма неприятную задачу – откопать несчастное животное.
Впрочем, наши потери овец были на удивление ничтожны, потому что я с самого начала позаботилась о том, чтобы на верхних пастбищах с рассвета и до сумерек непременно находились люди. Я знала, что эти люди поносят меня такими словами, что, услышь я их, я бы должна была упасть в обморок или хотя бы свалиться с седла, но я в ответ на их проклятья только смеялась.
За эту зиму пастухи хоть и ворчали, но научились по-настоящему меня уважать. В отличие от остальных крестьян и арендаторов, которые видели меня почти каждый день, пастухи обычно работали в одиночку и не только меня, но и друг друга видели нечасто. Однако в такие кризисные моменты, как этой зимой, когда большая часть овец оказалась погребена под шестифутовыми снеговыми заносами, они работали сообща и под моим руководством. Они сразу отметили то преимущество, которое дает мне лошадь, но их проклятия сыпались на меня со всех сторон, когда я рысцой поднималась вверх по тропе, а они были вынуждены, проваливаясь в глубокий мокрый снег, уступать мне дорогу, тогда как я, естественно, оставалась совершенно сухой. Поняли они также, что я обладаю удивительной способностью, в которой даже самые старые и мудрые из пастухов не могут со мной сравняться: я сразу определяю то место, где под снегом погребена овца и где несколько овец сбились в кучку, спасаясь от холода и снега. И когда они начинали копать, я обычно тоже присоединялась к ним, то и дело тыча палкой в снег и пытаясь определить, где голова несчастного, погребенного в сугробе животного.
Пастухи также прекрасно знали, что, когда будет нужно окружить бедных замерзших овечек и согнать их вниз – а эти глупые твари то и дело разбредались, – я домой не уеду, даже если смертельно устала и замерзла, а останусь с ними и буду подгонять отстающих овец и покрикивать на собак, и в итоге мы благополучно сгоним всю отару на нижний луг.
И только когда мы с трудом закроем ворота пастбища и набросаем на снег сена, наши пути разойдутся. Пастухи отправятся по домам, или пойдут в поле копать картошку, брюкву или турнепс, или станут не-охотно обрабатывать свою полоску земли на общинном поле, или пойдут в лес ставить ловушки на кроликов, или начнут чинить давно протекающую крышу. Они будут работать, работать без конца, работать даже в темноте, пока не свалятся, совершенно обессиленные, на постель и не заснут мертвым сном, порой даже не сняв с себя одежду, насквозь промокшую от снега.
Я же рысцой поеду домой, на конюшенном дворе швырну поводья слуге и поднимусь к себе. А потом с наслаждением погружусь в лохань с теплой водой, поставленную перед горящим камином. И моя горничная Люси станет без конца подливать мне горячей воды, приговаривая: «Мисс Беатрис, вы сваритесь! Вы уже вся красная!»
Но лишь когда кожу мою начнет жечь от горячей воды, я вылезу из ванны и с наслаждением завернусь в чистую льняную простыню. А Люси будет расчесывать мне волосы, сушить их, подкалывать наверх и припудривать.
Я обнаружила, что вполне могу болтать с мамой за обедом, рассказывая ей о том, что делала днем, и она стала проявлять гораздо больше интереса к моим рассказам, хотя я все же чувствовала ее затаенное неодобрение, и это тормозило меня, и мой язык порой отказывался мне повиноваться. Да, маме, безусловно, не нравилось то, чем я занимаюсь, но даже она не могла не понимать, что нельзя оставить лежать под снегом целое состояние из шерсти и мяса, как нельзя и поручить возню с овцами наемным работникам – в лучшем случае они стали бы откапывать животных, только когда им самим заблагорассудится.
Но к концу обеда я, устав за день, неизменно притихала, а к тому времени, как в гостиную подавали чай, я уже становилась совсем сонной.
– В самом деле, Беатрис, ты себя просто изводишь! Посмотри, ты уже ни на что не годишься, – сказала как-то мама, вглядываясь в очередную испорченную мной вышивку, которую я вот уже целую неделю каждый вечер доставала из рабочей корзинки, а потом, не сделав ни одного стежка, снова убирала. – Иногда мне кажется, что у меня вообще нет дочери, – грустно прибавила она, и я, охваченная внезапным сочувствием, начала оправдываться:
– Простите меня, матушка, я, наверное, и впрямь веду себя довольно странно, но что же делать? Ведь это впервые, когда нам так не повезло с этими снегопадами. Ничего, еще пара дней, и все овцы будут в укрытии, а потом и Гарри вернется домой. Надеюсь, во время окота он будет здесь.
– Когда я была девушкой, я даже слова «окот» не знала! – возмущенно заметила мама, но тон у нее был скорее плаксивый.
Я улыбнулась. Но у меня уже просто не было сил что-либо объяснять, пытаясь вернуть ей доброе расположение духа.
– Ну, папа же не зря говорил, что я «настоящая Лейси из Широкого Дола»! – весело воскликнула я. – А сейчас, пока я одна занимаюсь хозяйством, мне одновременно приходится быть и сквайром, и дочерью сквайра.
Я сунула вышивание обратно в корзинку и встала.
– Ради бога, мамочка, извините меня, но я еле держусь на ногах. Я понимаю, сейчас еще слишком рано ложиться спать, но сегодня из меня все равно собеседница никуда не годная.
Я наклонилась к матери, получила от нее обычный поцелуй на ночь – холодный и презрительный – и ушла к себе.
Собственно, каждый раз повторялось одно и то же. И я знала, что пока я буду медленно подниматься по лестнице, усталость начнет кусками отваливаться от меня и мысли мои вновь начнут крутиться вокруг Гарри. Перед глазами у меня возникнет его улыбка, его милое доброе лицо, его голубые глаза, его ладно сидящий редингот – и все это с каждым шагом будет видеться мне все явственней. А когда я, раздевшись, ложилась в постель, я почти ощущала его тело, навалившееся на меня всем своим весом, и его руки, сжимавшие меня в объятиях. Я со стоном поворачивалась на бок, тщетно пытаясь выбросить из головы эти безумные, бессмысленные мечты. Я не сомневалась, что просто тоскую по Ральфу, по его ласкам, по наслаждению, которое он так легко мне дарил. Но думать о Ральфе было нельзя: эти мысли всегда оборачивались для меня очередным ночным кошмаром, и мой разум продолжал играть со мной в опасную игру, заставляя мечтать о Гарри. Ничего, думала я, когда он вернется домой и мы снова будем работать бок о бок, мне, возможно, будет достаточно его общества, и эти непристойные мечты, эти странные болезненные сны наяву исчезнут сами собой. И я до полуночи вертелась в постели, то задремывая, то внезапно просыпаясь. Лишь под утро мне удавалось забыться глубоким сном, и снились мне золотистые кудри Гарри, его милая открытая улыбка и… акры, акры, акры снега, под которым скрывались наши драгоценные овцы.
Гарри вернулся домой лишь на второй неделе февраля – значительно позже, чем обещал. Из-за его опоздания я все первые дни начавшегося окота была вынуждена трудиться одна. Вместе с пастухами я проводила на пастбище и долгие темные вечера и еще более холодные утра, разыскивая окотившихся овец, проверяя, здоровы ли новорожденные ягнята и перенося наиболее слабых в теплые амбары, где за ними дополнительно присматривали. Самых слабых взрослых овечек на время окота тоже пришлось перевести под крышу.
Я любила входить в амбар, когда там было полно овец и они растекались от меня в обе стороны, точно шерстяная река. Снаружи завывал ветер, балки потрескивали, как корабельные снасти, а здесь, внутри, было тепло, хорошо пахло и масляная лампа отбрасывала приятный желтый свет. А когда я рано утром проверяла новорожденных ягнят – впрочем, иногда я делала это перед самым уходом, почти ночью, – запах масла и овечьей шерсти, прилипнув к моим рукам, чувствовался все то время, пока я ехала домой.
Однажды вечером, усталая, насквозь промерзшая и пахнущая ланолином, я ехала домой и вдруг заметила на подъездной аллее свежие отпечатки копыт. И сердце мое – что было уж совершенно нелепо – подпрыгнуло и запело, как дрозд зимой. «Наверняка это Гарри вернулся!» – решила я и пришпорила Соррела, переходя на галоп и скользя на обледенелом снегу.
Его конь стоял у парадной двери, и Гарри, огромный в своем плаще с капюшоном, в дверях обнимал маму, со смехом отвечая на ее бессвязные вопросы. Стук копыт Соррела по обледенелому гравию заставил его обернуться, и он тут же бросился мне навстречу, хотя мама и пыталась его удержать, вцепившись в его плащ.
– Беатрис! – только и сказал он, но сколько радости было в его голосе!
– О, Гарри! – воскликнула я и покраснела, как ягода падуба.
Он протянул ко мне руки, и я соскользнула с седла ему навстречу. Капюшон дорожного плаща болтался у него за спиной; от него исходил густой запах мокрой шерсти, сигарного дыма и конского пота. Он некоторое время не выпускал меня, крепко прижимая к себе, и я успела почувствовать, хотя мое сердце уже неслось вскачь, что и у него сердце молотом стучит в груди.
– Идемте же в дом! – окликнула нас мать, выглядывая на крыльцо. – Вы оба до смерти замерзнете, стоя в снегу.
Рука Гарри скользнула вниз, обвила мою стройную талию, и он буквально внес меня в дом, словно сорвавшийся с поводка зимний ветер, так что в гостиную мы ввалились, задыхаясь от смеха.
Гарри привез целый ворох городских сплетен – обрывки политических новостей, услышанные им от старых друзей отца, всевозможные сведения о наших родственниках и тому подобное. Он также привез кучу разнообразных подарков, театральную программу и даже программу концерта классической музыки.
– Это было чудесно! – с восторгом говорил он.
Он посетил в Лондоне массу всяких интересных мест, например амфитеатр Эстли и лондонский Тауэр. При дворе, правда, он не был, зато побывал на нескольких частных приемах и познакомился с таким количеством людей, что и половины имен припомнить не смог.
– Но до чего хорошо снова вернуться домой! – все повторял Гарри. – Ей-богу, мне казалось, что я никогда до дома не доберусь. Дороги просто ужасные! Сперва я хотел ехать на почтовом дилижансе, но потом решил оставить багаж в Петуорте и дальше ехать верхом. Если б я остался ждать, пока расчистят дорогу для проезда карет, то наверняка приехал бы домой только к Пасхе! Что за ужасная зима выдалась! Тебе, должно быть, здорово досталось, Беатрис? Как там овцы?
– О! Даже не спрашивай! – Мама вскинула руки с неожиданной живостью, связанной, видимо, с возвращением ее «милого мальчика». – Наша Беатрис стала совершеннейшей пастушкой. От нее вечно пахнет овцами! И говорит она только об овцах. У нее вообще одни овцы на уме, и я серьезно опасаюсь, что она совсем утратит способность говорить и будет только блеять.
Гарри расхохотался.
– Похоже, я вовремя вернулся домой! Еще неделя, и вы обе надели бы плащи с капюшонами и отправились к овцам. Бедная Беатрис! Тяжело же тебе пришлось да еще в такую погоду! Ты уж прости меня, ладно? Да и вам, мамочка, досталось: все одна и одна, а единственная дочь занята овцами!
Глянув на часы, я поспешила к себе. Мне необходимо было еще вымыться и переодеться к обеду. Я долго сидела в горячей воде и еще более жестоко, чем всегда, отскребала с себя грязь с помощью душистого мыла. На вечер я выбрала бархатное темно-синее платье с пышными панье по бокам. Моя горничная Люси тщательно напудрила мне волосы, поместив среди ставших белыми кудрей темно-синие банты в тон платью. В обрамлении припудренных локонов моя кожа казалась золотистой, цвета светлого меда, а глаза – более темными, скорее ореховыми, чем зелеными. Глядя на свое отражение, я думала: вряд ли даже в Лондоне найдется много девушек красивее меня. И, хотя Люси уже ушла, я все еще продолжала сидеть перед зеркалом, тупо собой любуясь.
Внизу прозвонили в колокол, и этот звук вывел меня из оцепенения. Я встала и поспешила в столовую, шурша шелковыми нижними юбками и подолом бархатного платья.
– Очень мило, дорогая, – одобрительно отметила мама, оглядев мои напудренные волосы и новое платье.
Гарри был явно потрясен; он даже рот от изумления открыл, но я, ничуть не смутившись, смотрела прямо на него.
Поскольку он, как и мы с мамой, все еще вынужден был отчасти соблюдать траур, то выбрал достаточно темные тона, но одет был весьма изысканно: в темно-синий жилет, прихотливо расшитый черной нитью, и темно-синий камзол из блестящего атласа со щегольскими, широкими манжетами и лацканами. Волосы Гарри, тщательно зачесанные назад, были перевязаны на затылке синей лентой; узкие атласные панталоны также были синими.
– Из вас получилась бы чудесная пара, – совершенно, на мой взгляд, неуместно заметила мама. – Выглядите оба просто прекрасно!
Гарри улыбнулся, но по его глазам было видно, что он смущен и о чем-то напряженно думает. Он с несколько преувеличенной церемонностью поклонился маме и мне и предложил нам обеим опереться о его руку, но я чувствовала, что он, прикрываясь куртуазной любезностью, зорко следит за каждым моим движением. Я тоже улыбалась, делая вид, что на душе у меня спокойно и легко, но, взяв его под руку, почувствовала, как дрожат мои пальцы, а когда я села за стол, все вдруг поплыло у меня перед глазами, словно я вот-вот грохнусь в обморок.
За обедом Гарри с мамой непринужденно болтали о наших родственниках, я же постоянно думала о том, как бы заставить свой голос звучать спокойно, когда мне потребуется кому-то из них ответить; я даже ухитрялась смеяться, когда слышала какую-то шутку. После обеда Гарри отказался от порто и сказал, что предпочитает сразу пройти с нами в гостиную.
– По просьбе мамы, – сказал он, глядя на меня, – я привез домой из банка наши фамильные драгоценности, и мне не терпится их увидеть. Господи, какая же это тяжесть! Я вез эту шкатулку под мышкой, когда ехал верхом, побоявшись оставить ее вместе с остальным багажом. Я был уверен, что меня непременно ограбят!
– И совершенно не обязательно было везти их самому, – заметила мама. – Ты вполне мог оставить все на попечение своего лакея. Но драгоценности вы, конечно же, увидите прямо сейчас.
Мама сходила к себе за ключами и открыла крышку небольшого ларчика, привезенного Гарри. На трех выдвижных полочках сверкала россыпь фамильного наследства Лейси.
– Вот это Селия получит в день свадьбы, – сказала она, показывая нам золотые кольца и браслеты с бриллиантами, бриллиантовое ожерелье, серьги и тиару.
– Да если она все это наденет, то, боюсь, и на ногах не устоит, – засмеялся Гарри. – Они, должно быть, весят целую тонну. А вы, мама, когда-нибудь все это надевали?
– Боже упаси! – сказала она. – Нет, конечно! После свадьбы мы с вашим отцом лишь один сезон провели в Лондоне, и там я чувствовала себя настолько отставшей от современной моды, что мне и в голову не приходило украшать себя старомодными драгоценностями. Мне их, согласно обычаю, преподнесли в день свадьбы, а потом просто положили в банк. Но Селия должна хотя бы увидеть их в октябре.
– В октябре? – переспросила я и уронила свое вечное вышиванье. При этом игла вонзилась мне прямо в большой палец.
– Бедная Беатрис! – воскликнул Гарри. – Как только ты закончишь вышивать этот носовой платочек, я непременно заберу его себе. Да на нем уже больше кровавых пятен, чем ниток. Каким мукам вы ее подвергаете, мама!
– Истинное мучение – это пытаться чему-то ее научить, – смеясь, возразила мать. – Она целыми дням скачет где-то в холмах, возится с твоими овцами и после этого, естественно, вряд ли способна сделать хоть один стежок. И потом, Беатрис никогда не умела толком с иголкой обращаться.
Она снова бережно сложила драгоценности в ларец и понесла его к себе в комнату, а Гарри взял мою левую руку и, глядя на большой палец, где набухала капля крови, снова сказал:
– Бедная Беатрис! – И поцеловал палец. А потом губы его приоткрылись, и он всосал эту красную капельку. Я и без того была настолько взвинчена, что от его прикосновения задрожала, точно породистая кобыла. А Гарри, слегка прикусив кончик моего большого пальца, скользнул влажным и теплым языком по краешку ногтя. И губы у него тоже были горячие и влажные. Я, затаив дыхание, поднесла руку к его лицу.
– Бедная Беатрис! – снова повторил он. Потом поднял глаза и посмотрел на меня. Я боялась пошевелиться, такое это было наслаждение. Да, я испытывала истинное наслаждение от любого, даже самого легкого его прикосновения ко мне, от любого, даже самого крошечного жеста! Я не смогла бы сейчас отнять у него свою руку, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Но где-то в глубине души я все отчетливей сознавала, что это сладостное мгновение затянулось, что он слишком долго прижимает к губам мою руку, что непринужденный жест превратился в страстную ласку. И оба мы не говорили ни слова.
Наконец Гарри отнял от губ мой палец и с игривой серьезностью принялся его изучать.
– Интересно, как ты сумеешь выжить после такого ранения? – пошутил он.
– Да уж как-нибудь. Я вся покрыта подобными шрамами, ведь мне довелось выдержать тысячу подобных сражений, – тоже шуткой ответила я. Я очень старалась говорить столь же непринужденно, но справиться с голосом не сумела, и он все же немного дрожал. Впрочем, и Гарри дышал, прямо скажем, куда чаще, чем обычно, и на меня он смотрел все с тем же удивленно-внимательным выражением, словно не верил, что это действительно я.
– Бедная Беатрис, – опять сказал он, словно забыв все остальные слова, и встал. Но все еще держал меня за руку, и я тоже встала. Стоя рядом, мы были почти одного роста, и если бы я приблизилась к нему еще на полшага, то коснулась бы грудью его груди.
– Надеюсь, ты всегда будешь столь же заботливо относиться к моим ранам и печалям, Гарри, – сказала я.
– Ах, моя дорогая сестричка, я всегда буду тебя любить, – с нежностью ответил он, – и всегда буду о тебе заботиться. Но ты должна пообещать, что обязательно скажешь, если почувствуешь себя больной или несчастной. Прости, что я взвалил на твои хрупкие плечи столько работы! Я очень жалею об этом, мне грустно видеть тебя такой бледной и усталой.
– Послушай, как бьется мое сердце, оно так и трепещет, – прошептала я. Сердце мое и впрямь стучало, как барабан, ибо я чувствовала близость его тела. Гарри осторожно приложил руку к моему боку, словно проверяя, действительно ли так сильно бьется у меня сердце, и я, накрыв его руку своей ладонью, прижала ее к себе, а потом, почти бессознательным движением, сдвинула ее так, чтобы под его пальцами оказалась мягкая округлая выпуклость моей груди, обтянутой синим бархатом.
Я почувствовала, как у Гарри перехватило дыхание, и он невольно свободной рукой обнял меня за талию и притянул к себе. Мы замерли, точно две статуи, сами не веря тому, что происходит; наши сердца громко стучали, гнали по телу горячую кровь, и мы сдвигались все теснее, все ближе. Его нога касалась моей ноги, а потом наши дрожащие тела соприкоснулись по всей длине, и я даже глаза закрыла, столь ослепительно прекрасным было это мгновение. И, не открывая глаз, точно слепая, я подняла к нему лицо и почувствовала его теплое дыхание, когда чуть он наклонил голову и коснулся губами моих губ.
Это был такой нежный и целомудренный поцелуй! Так, собственно, и следовало брату целовать сестру. Но я-то пребывала во власти инстинкта, в предвкушении наслаждения, и чуть приоткрыла губы. И сразу почувствовала, что Гарри от неожиданности вздрогнул всем телом и попытался отстраниться, но моя рука, лежавшая у него под затылком, сама притянула его ко мне, и мой язык сам скользнул в его девственные уста.
Гарри так резко дернулся, что я моментально отрезвела и отпустила его.
– Это же был братский поцелуй, – мягко упрекнул он меня. – Я так рад, что снова дома, снова вижу тебя! Вот мне и захотелось тебя поцеловать… по-братски. – И он неожиданно резко повернулся и ушел, оставив меня с нежной улыбкой на устах и весьма неубедительной ложью насчет «братского» поцелуя.
Он солгал, желая избавить нас обоих от понимания того, что мы охвачены взаимной страстью. Он солгал еще и потому, что сам ничего еще не знал и не понимал в той страсти, что может внезапно вспыхнуть между женщиной и мужчиной. Он солгал, потому что перед его внутренним взором представали два непримиримых образа одной и той же женщины: его любимая хорошенькая сестренка и неотразимо прекрасная богиня урожая, которая с таким торжеством и достоинством, высоко подняв голову, приветствовала на мельничном дворе повозки с зерном.
В общем, он ушел, прикрывшись незамысловатой ложью, а я продолжала стоять в гостиной, опираясь одной рукой о каминную полку и дрожа от страсти и тоски. Да, теперь я, наконец, посмотрела этой страстной тоске прямо в лицо.
И теперь уже ничто не смогло бы ни остановить нас, ни заставить свернуть с того пути, на который мы с Гарри ступили. Что бы я ни говорила, что бы ни делала, это не отвращало нас друг от друга. Мы вроде бы и старались держаться друг от друга подальше, но не могли. Нас несло куда-то, точно обломки плавника во время весеннего половодья на разлившейся реке, и наша безжалостная страсть разгоралась столь же неукротимо, как лопаются почки на деревьях, как в одну ночь зеленые изгороди покрываются цветами.
Если бы я и хотела избежать такой судьбы, то вряд ли смогла бы понять, куда мне идти. Меня влекло к Гарри, как птицу влечет вить гнездо и откладывать яйца; моя душа и тело мое взывали к нему столь же властно и страстно, как по весне кукушка зовет партнера в зеленеющем лесу. И потом, Гарри был хозяином Широкого Дола, а я, разумеется, хотела, чтобы он полностью мне подчинялся.
Начало весны было для меня окутано чувственной дымкой снов наяву. С ягнятами все было в порядке, мы уже снова отогнали овец на верхние пастбища, покрытые молодой травой, и мне вдруг стало совершенно нечего делать. Я много ездила верхом по нашим лесам; я даже сделала себе маленькую удочку и однажды все утро провела на реке, ловя рыбу в ее быстро текущей воде. Я поднималась в холмы и с наслаждением ложилась на влажную от росы траву, глядя в голубое небо, где уже взмывали ввысь первые, еще немногочисленные жаворонки. Весеннее солнышко ласково грело мне щеки и закрытые глаза, но внутри у меня бушевало пламя, и я словно выгорала, но ничем не могла остановить этот пожар.
Мое пренебрежительно-безразличное отношение к ухаживаниям Гарри за Селией осталось в прошлом. Теперь меня просто тошнило от ревности, стоило маме и Гарри заговорить о предстоящей в октябре свадьбе. Каждое второе предложение Гарри начинал со слова «Селия» и с того, что Селии нравится или не нравится, и я с трудом могла сохранить безмятежное выражение лица, да еще и улыбаться, без конца слыша ее имя. Она больше уже не находилась где-то за пределами Широкого Дола, не была чем-то далеким и несущественным, как, скажем, светская лондонская жизнь; теперь она превратилась для меня в реальную угрозу, постепенно подбиравшуюся все ближе и ближе. Мало того, Селия держала в своих маленьких ручках сердце моего брата. И я знала, что вскоре она войдет в мой дом и будет сидеть напротив Гарри в торце нашего обеденного стола, а он будет улыбаться ей со своего законного места сквайра. Но хуже всего были преследовавшие меня кошмарные видения того, что будет происходить за закрытыми дверями их супружеской спальни; я все время представляла себе, как Гарри и Селия рука об руку поднимаются по лестнице к себе и он обнимает ее, целует… а я лежу одна в своей девичьей кроватке и дрожу от страсти и тоски.
Теперь я больше уже не мечтала о Гарри; я начала думать и действовать, ибо в глубине моей души вызревал некий вполне отчетливый план, согласно которому я должна была получить и Гарри, и Широкий Дол, должна была выковать из этих безумных, невообразимых составляющих некую стабильную основу для своего будущего. Разумеется, я не могла быть абсолютно уверена, что в моих силах все это осуществить. Очень многое зависело от Селии, а я знала ее лишь поверхностно и решила, что в следующий раз, когда она явится к нам с визитом, я глаз с нее не спущу.
Гарри встречал ландо Хейверингов, стоя на крыльце вместе с мамой. Я тоже была там, но держалась немного позади, храня полное смирение. Я хорошо рассмотрела, какое лицо стало у Селии, когда Гарри здоровался с нею; я даже удивилась, как сильно она нервничает, как дрожит в ее руке бледно-розовый зонтик от солнца. А Гарри, отставив в сторону форейтора, сам распахнул дверцы кареты и сперва помог сойти леди Хейверинг, затем повернулся к Селии и склонил голову над ее крошечной ручкой, затянутой в перчатку. Вся кровь, казалось, разом отхлынула от ее лица, а потом разом прихлынула обратно, так сильно она покраснела, когда он поцеловал ей руку. Но я знала – точнее, чувствовала, будучи влюбленной женщиной, – что ее румянец вызван отнюдь не тем нервным жаром страсти, какую я сама питаю к Гарри. Но отчего же тогда эта глупышка так нервничает? И почему так дрожит?
Мне нужно было понять, что скрывается в глубине ее ласковых карих глаз, и на этот раз я сама предложила ей немного покататься, пока наши матери пьют чай и сплетничают.
Мы поехали смотреть новое поле, по приказу Гарри засеянное турнепсом. Сам Гарри, ехавший верхом, старался держаться от нас подальше, ибо на проселочной дороге наша повозка поднимала тучи пыли, белой как мел. Так что Селия была в полном моем распоряжении. День выдался очень теплый, почти жаркий, очень похожий на тот день, когда прошлым летом мы с Селией ездили смотреть уборку урожая. Тогда взаимоотношения моего брата с нею меня совершенно не трогали, но теперь я точно знала: эти двое могут либо полностью разрушить мою жизнь, либо полностью все в ней устроить.
– Селия, – нежным голосом начала я, – я так рада, что мы станем сестрами. Я чувствовала себя такой одинокой, оставшись лишь с мамой и Гарри, и мне всегда хотелось дружить с вами.
Она встрепенулась, и кровь сразу прилила к ее щекам – она вообще очень легко краснела.
– Ах, Беатрис, – сказала она, – и я была бы очень рада, если бы мы с вами стали близкими подругами. Слишком многое для меня будет новым, необычным… Я страшно неуверенно себя чувствую, зная, что мне придется войти в дом вашей мамы.
Я улыбнулась и ласково пожала ее маленькую ручку.
– Вы всегда кажетесь мне такой взрослой и уверенной, – застенчиво призналась она. – Я часто смотрела, как вы и ваш папа вместе едете на охоту, и мне так хотелось получше узнать вас! А на каких огромных конях вы ездили! И теперь, когда я думаю о переезде в вашу усадьбу, в Широкий Дол, мне становится… – у нее даже дыхание перехватило, – …так страшно!
Я снова нежно ей улыбнулась. Хотя Селия почти с детства жила в Хейверинг-холле, но была там всего лишь никому не нужной падчерицей и сводной сестрой; она редко встречалась с представителями местного светского общества, да и в жизни своего дома, где полновластным хозяином был ее отчим, она, можно сказать, никакой роли не играла. Было, конечно, понятно, почему она нервничает, и я вдруг подумала: она, вероятно, и замуж за Гарри хочет выйти, просто выбирая меньшее из двух зол.
– Ничего страшного, ведь Гарри всегда будет рядом с вами, – ободряюще заметила я.
– О да, – согласилась она, – это верно. Но мужчины, даже джентльмены, иной раз бывают такими… – Она не договорила. – Брак – это… – И она снова умолкла.
– Это очень серьезный шаг в жизни любой девушки, – подсказала я.
– О да! – воскликнула она, и в ее нежном голосе прозвучало нечто настолько странное, что я чуть голову себе не сломала, пытаясь угадать, чем же вызван столь сильный трепет.
– Во-первых, вы займете в обществе совершенно новое положение, став хозяйкой Широкого Дола, – сказала я и даже язык прикусила, чтобы заглушить ту боль, которую у меня вызывали подобные мысли. Неужели и впрямь титул хозяйки Широкого Дола достанется этому младенцу?
– Да, конечно, – сказала Селия, – но это тоже очень меня пугает. Однако… – Она все время что-то недоговаривала, что-то очень важное, значимое для нее.
– Если честно, Гарри крайне редко бывает пьян, – решила я помочь ей, вдруг вспомнив ее отчима.
– Да, я знаю, – быстро сказала она, и я поняла, что дело совсем не в этом.
– Я уверена, что Гарри очень, очень вас любит, – сказала я и сразу испытала такой укол ревности, что мне стало нехорошо. Но я, к сожалению, действительно говорила правду: Гарри и впрямь был в нее влюблен, будь она проклята.
– В том-то вся и беда, – сказала она.
Я тут же пришла в себя. Беда? Какая беда?
– Беда? – переспросила я.
Селия низко склонила свою изящную головку в хорошенькой шляпке, и я заметила, как на узорчатый атлас ее платья упала слеза, а затянутый в перчатку пальчик быстро ее стер.
– Дело в том, что Гарри такой… – Она явно никак не могла подобрать нужное слово, а я никак не могла понять, в чем же там дело.
– Такой… – Она предприняла еще одну тщетную попытку, но я молчала.
– Он такой… несдержанный! – шепотом выпалила Селия. – Возможно, это связано с его интересом к сельскому хозяйству… но, право же…
Я чуть не фыркнула, услышав подобные откровения. Значит, пока я страдала и томилась от страсти к Гарри, вздрагивая от каждого его случайного прикосновения, эта маленькая снегурочка отказывала ему в самых невинных поцелуях и шарахалась, когда он пытался обнять ее за талию! Меня даже затошнило от ревности, но я отлично понимала: на моем лице подобные чувства никак не должны отразиться.
– Мне кажется, все мужчины таковы, – сказала я, подражая испуганному шепоту Селии. – А что, он всегда так… несдержанно себя ведет?
– О нет! – воскликнула она, глядя на меня своими чудесными темно-карими глазами. – Но в последние два воскресенья он… переменился. Он пытался поцеловать меня… – ее голос стал еле слышен, – … в губы! О, это было отвратительно! – Она помолчала. – И потом еще…
А я тем временем вспоминала – каждой клеточкой своего чувственного тела – тепло прижавшегося ко мне тела Гарри, его руку, сжимающую мою грудь, мои губы, приоткрывшиеся под его поцелуями, мой язык, скользнувший между его губами…
Так вот что, оказывается, вызвало перемены в их с Селией отношениях!
– Порой он совершенно забывается, – вдруг довольно решительно заявила Селия. – Он забывает, кто я такая. Юные леди не должны… – Она помолчала. – Да, конечно же, они не должны позволять джентльменам трогать… прикасаться к ним таким образом!
Я только вздохнула. Да, в этом наверняка виноват тот самый вечер в маминой гостиной. Перемены начались после того, как мы стояли обнявшись и я сама прижала руку Гарри к своей груди. Я сама приоткрыла губы ему навстречу. И от меня он прямиком направился к Селии – разгоряченный желанием, трепещущий от прикосновения к женскому телу, к телу своей первой женщины, – и маленькая Селия, холодная и совсем его не любящая, дала ему решительный отпор.
– Вы так ему и сказали? – спросила я.
– Конечно, – сказала она, еще шире распахнув свои карие глаза. Потом она помолчала, глянула на меня украдкой и тихо прибавила: – И он, похоже, очень рассердился. – Ее нижняя губка задрожала. – А у меня это вызвало сильнейшие опасения насчет… нашего будущего.
– Но разве вам не хотелось, чтобы Гарри вас поцеловал? – вырвалось у меня.
– Но не так же! Мне неприятны подобные поцелуи! И я вряд ли когда-нибудь это полюблю! Я просто не представляю, как можно научиться терпеть такое. Мама и отчим так себя не ведут; они… между ними существует давняя договоренность…
Весь свет знал, что «договоренность» лорда Хейверинга – это балерина одного из лондонских театров, которая появилась у него, когда леди Хейверинг с трудом приходила в себя после двух родов и четырех выкидышей.
– Вы бы тоже хотели заключить с Гарри подобную договоренность? – спросила я. Я просто ушам своим не могла поверить.
– О нет, – жалким тоном ответила Селия. – Я понимаю, что этого нельзя делать, пока не появится наследник. Я понимаю, что просто должна… просто должна… – Она очень тихо и очень жалобно всхлипнула. – Я просто должна буду как-то все это вытерпеть.
Я крепко сжала ее руку.
– Селия, послушайте меня, – сказала я. – В октябре я стану вам сестрой, а с сегодняшнего дня я буду вам верным другом. Мы с Гарри очень близки – вы же знаете, что нам с ним теперь приходится вдвоем управлять нашим поместьем, – и он всегда прислушивается к моему мнению, зная, как близко к сердцу я принимаю его интересы. Я его лучший друг, но я буду другом и вам. И я вам помогу. Я поговорю с ним. И никто, кроме вас и меня, не должен знать о том, что вы сейчас мне рассказали. Не беспокойтесь, я все сделаю как надо.
Селия подняла на меня глаза.
– О, если бы вы сумели ему объяснить! – промолвила она. – Но что, если Гарри станет возражать?
– Предоставьте все мне, – сказала я. – Я все устрою и ставлю только одно условие. – Я помолчала, и вишенки на шляпке Селии нервно затрепетали. Было ясно: для того чтобы избежать пылких объятий Гарри, она готова пообещать мне все, что угодно. – Мое условие таково: вы всегда будете рассказывать мне все о ваших с Гарри отношениях. Все. – Вишенки в знак согласия закивали чрезвычайно энергично. – Переменитесь ли вы в своих чувствах к нему, или он изменит свое отношение к вам – обо всем вы немедленно мне расскажете, хорошо?
Вишенки снова закивали, и Селия, протягивая мне руку, сказала:
– О да, Беатрис, конечно! Давайте обменяемся рукопожатием в знак заключения нашего договора. И я со своей стороны обещаю: вы всегда будете для меня самой лучшей и близкой подругой; я всегда буду полностью вам доверяться и всегда буду давать вам все, что в моих силах, чего бы вам ни захотелось. Все, что я смогу вам дать, будет вашим.
Я улыбнулась и поцеловала ее в щеку, как бы скрепляя этим наше соглашение. Вообще-то Селия могла дать мне только одно – и лишь одним этим мне действительно хотелось обладать, лишь к этому я стремилась всем сердцем, – и, сама того не ведая, уже достаточно далеко зашла по тому пути, который ведет к моей заветной цели: к моему брату Гарри.
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая